– Ладно, разберемся, – ответил Кравчук, вставая.
В это время Елютин поднял голову, прислушался и сказал:
– Летят.
Где-то вверху, над брезентом, вырос давящий шорох – шу-шу-шшу-у, – перерастая в тяжелый рев, и близкие разрывы потрясли воронку, подкинуло костер, ящики. Брезент взметнулся над краем воронки, и сюда, к костру, горячо дохнув, ворвалась ночь. Кравчук опытно пригнулся. Елютин быстро рукой накрыл часы, словно птицу поймал ладонью. Деревянко заинтересованно крутил в руках пустой котелок. Откинув плащ-палатку, Лузанчиков испуганно сел, поводя круглыми, непонимающими глазами.
– Бомбят? – растерянно спросил он. – Бомбят? Да?
– Дальнобойная дура щупает, – ответил Кравчук, рванул брезент на воронку. – По квадратам бьет.
Стало тихо. С тонким свистом над брезентом запоздало пролетел обессиленный осколок, тяжко и мокро шлепнулся в песок.
Тут, шурша ботинками по песку, в воронку скатился огромный солдат, в короткой не по росту шинели, автомат висел на груди. Его широкое самоуверенное лицо, блестящие небольшие глаза, незажженная самокрутка в зубах озарились отблесками костра. Он потер красные руки, весело, бедово глянул на Елютина, на нахмуренного Кравчука, присел на корточки к огню.
– Греемся, братцы славяне? Дай-ка за пазуху трошки угольков. Тебя, Кравчук, к комбату. И от Шурочки привет!
На щеках Кравчука зацвел смуглый румянец.
– Ты чего развеселился? – с ленивой суровостью спросил он. – Почему с поста ушел, Бобков, что, у бабки на печке?
– Если б на печке – кто бы отказался?
Бобков выхватил уголек из огня, перекатывая его на ладони, прикурил, сосредоточенно почмокал губами.
– Старший лейтенант говорит: иди, мол, отдохни, я все равно тут. На снарядах с Шурочкой сидят. Вроде мечтают.
Кравчук сердито посмотрел на него, откинул брезент и выкарабкался по скату воронки наружу, в холодную, сырую тьму.
Ветер шумел, топтался в кронах сосен. Дуло студено с Днепра. Там по-прежнему, распарывая потемки, взмывали ракеты, освещая черную воду и черное небо.
Поеживаясь от холода (у костра разморило), Кравчук поглядел на красные стаи пуль, которые, обгоняя друг друга, неслись к острову, осуждающе нахмурясь, послушал гудение машин, скрип повозок по песку, голоса в темноте, пошел, натыкаясь на корневища.
– Старший лейтенант! – вполголоса позвал он, ничего не видя в плотной черноте осенней ночи.
Впереди послышалось покашливание, потом отозвался мягко картавящий, спокойный голос:
– Вы, Кравчук?
– Я.
– Садитесь сюда. Скляра я послал искать старшину. Исчез куда-то старшинка. Кухни до сих пор нет.
– Тут ведь стреляют, – насмешливо произнес в темноте женский голос.
Кравчук огляделся. На снарядных ящиках, подняв воротник шинели, сидел старший лейтенант Кондратьев; возле, почти сливаясь с ним, – батарейный санинструктор Шурочка. Когда Кравчук сел, она не отодвинулась от комбата. Он сам чуть отстранился, простуженно спросил:
– Как там?
– Что же вы к костерку-то не идете, товарищ старший лейтенант? – Кравчук неодобрительно покосился на освещенное ракетой бледное лицо Шурочки, добавил: – Кашляете… А шинель мокрая небось…
– Все обсушились? – отозвался Кондратьев. – Как Лузанчиков?
– Озяб. Опомниться не может.
– Что от Сухоплюева?
– Танки, говорят, там ходят.
– Это мы и отсюда слышим, – по-прежнему насмешливо сказала Шурочка, точно мстя Кравчуку за его осуждающий взгляд.
– Да, это я отсюда слышу, – повторил Кондратьев задумчиво. – Гудят.
И в это время с того берега ударили танки. Разрывы на кромке острова осветили черные, склоненные фигуры саперов.
– Вот они… Прямой наводкой, – сказал Кравчук. – В обороне врыты. Ну, зацепился он тут. Что ж, опять купаться будем, товарищ старший лейтенант?
Он спросил это без улыбки, без намека на шутку – Кравчук не умел шутить – и долго глядел на тот берег, ожидая, что скажет Кондратьев. Тот молчал, молчала и Шурочка, и, понимая это молчание по-своему, Кравчук подумал, что до его прихода был между ними иной разговор. Он осуждал командира батареи; но с особенной неприязнью судил он вызывающую эту Шурочку, которая открыто льнула к Кондратьеву. Он осуждал ее ревниво и хмуро, потому что хорошо знал о прежних отношениях ее и капитана Ермакова. Кравчук недолюбливал Кондратьева за его странную манеру отдавать приказания: «прошу вас», «не забудьте», «спасибо» – и порой с чувством неудовольствия и удивления вспоминал те времена, когда капитан Ермаков перед всей батареей называл старшего лейтенанта умницей.
После того как капитан Ермаков отбыл в госпиталь и место его занял командир первого взвода Кондратьев, санинструктор Шурочка стала властно, на виду всей батареи, брать его в руки, командовать им, и Кравчука оскорбляло это бабье вмешательство. До этого он пытался защищать Шурочку: тонкая, с высокой грудью, в ладной, всегда чистой гимнастерке, в хромовых сапожках, она вызывала в нем трудную тоску по женской ласке, но когда теперь Деревянко едко говорил, что Шурочка из тех, кто вечером ляжет на одном конце блиндажа, а утром проснется на другом, Кравчук не останавливал его, как прежде.
– Так как же, товарищ старший лейтенант? – переспросил Кравчук, в темноте чувствуя на себе взгляд Шурочки. – Снова купаться будем?
Помолчав, Кондратьев ответил тихо:
– Вряд ли все переправимся нынче ночью. Только что я разговаривал с саперным капитаном. Ругается на чем свет стоит, – восемь человек у него за два часа выкосило. Пойдемте. Посмотрим, как там…
Он встал, и Кравчук увидел в мерцании ракет его невысокую, чуть-чуть сутуловатую фигуру в мешковатой шинели с нелепо поднятым воротником.
«Экий слабак, искупался в Днепре – простуду схватил», – неодобрительно подумал никогда в жизни не болевший Кравчук. Шурочка тоже поднялась, гибко, бесшумно, только сапожки скрипнули. Сказала властно:
– Старший лейтенант Кондратьев!
– Что, Шурочка?
– С вашим бронхитом не советую лазить в воду. Вам у костра погреться надо. Портянки просушить. Шинель. Выпить водки с аспирином.
– Что же делать, Шурочка? – виновато ответил Кондратьев. – Старшины нет… Водки нет.
«Что ты, умная такая, раньше обо всем этом молчала?» – сообразил Кравчук и, сдерживая злость, сказал:
– На войне нет бронхита.
Кондратьев смущенно проговорил:
– Да, да, конечно. Идемте, Кравчук.
– Ну что же, пойдем! – твердо сказала Шурочка, как будто Кондратьев обращался к ней. И все время, пока шли в темноте меж сосен, пока шагали по острову к берегу, Кравчук неотступно слышал позади тонкий, решительный скрип песка под Шурочкиными сапогами, думал: «Экая сатана бабенка, ничего не боится, закрутит Кондратьеву голову. И кто это выдумал женщин на войне держать! Одна беда, неразбериха, тоска от них!»
Остановились на берегу, в сырой тьме, пронизываемые ветром. С явным недоверием прислушались к короткому затишью на той стороне, – странно молчали пулеметы в непроницаемо сгустившейся ночи. Из темноты веяло сладковатой гнильцой трупов.
– Вот, – прошептал Кравчук. – Притихли…
– Ужин, – ответил Кондратьев, сдерживая кашель. – Немцы пунктуальны…
Потом донесся тяжелый стук топора, голоса у самой воды, отрывистые команды: «Шевелись! По-быстрому!» Там, внизу, двигались саперы вокруг смутного пятна парома, и Кондратьев окликнул:
– Капитан, капитан!
– Кто там? Эй! Кто там? – отозвался из потемок прокуренный начальственный баритон. – Слуцкий, что ли? Давай сюда!
Кондратьев не успел ответить. Над Днепром с шипением повисли гроздья ракет, заработали пулеметы, смешались зеленые и белые светы в небе, смешались трассы, конусом несясь к парому, и весь берег, паром, фигурки саперов озарились, проступили из ночи, как на желтом листе бумаги. Гулко, сдваивая, ударили танки. Слева возник широкий дымящийся синий столб, скользнул по берегу и уперся в какую-то лодчонку, возле которой мигом рассыпались люди.
– Ложись!
Они упали на мокрый песок, в свежую щепку возле самого парома, над головой мелькали трассирующие пули, Шурочка упала рядом с Кравчуком.
– Разрывные, – пояснил Кравчук и увидел: к лежавшему впереди Кондратьеву подползает от парома человек в офицерской фуражке.
– Кто такие? – спросил, преодолевая одышку, начальственный баритон.
– Как дела с паромом? – ответил Кондратьев.
– А вы не видите? Ей-богу! Ходите, демаскируете. Людей у меня косит. Дайте солдат. Человек пять-шесть. И дуйте отсюда.
– Сколько нужно людей?
– Десять человек.
– Много просите, – мягко возразил Кондратьев, и Кравчук, услышав, подумал облегченно: «Вроде правильно…»
– Ну, давай, давай отсюда, артиллеристы… Видишь, прожектора появились… Давай! Не демаскируй!
Они ползком выбрались из района саперов, встали и молча двинулись в глубь острова. Кондратьев покашливал. Шурочка шла рядом с ним. Кравчук спросил:
– Кого пошлем?
– Подумаем, – невнятно ответил Кондратьев.
Впереди послышалось фырканье лошади, легкий металлический звук; под деревьями, низко над землей, затлели угольки, дохнуло теплым запахом подгоревшей пшенной каши.
– Кто идет? – раздался негромкий полувеселый окрик.
– Это вы, Скляр? – сдерживая кашель, спросил Кондратьев. – Что, нашли старшину?
– Товарищ старший лейтенант, вы только, пожалуйста, не удивляйтесь. Вы не поверите своим ушам! – торопясь, оживленно заговорил невидимый в темноте Скляр. – Вы не поверите своим ушам, кого я привез от старшины! Он был у старшины…
– Что, что? – не понял Кондратьев. – О чем вы?
– Я вам не скажу, вы сами посмотрите! – восторженно воскликнул Скляр. – Это почти военная тайна…
Кравчуку не понравился этот вольный оборот речи.
– Что такое? – грозно повысил голос Кравчук. – Почему так со старшим лейтенантом?
– Я извиняюсь! Товарищ старший лейтенант… товарищ сержант, вы не поверите своим ушам! Вы сами посмотрите, – произнес Скляр секретным шепотом. – Там, в воронке!
Они подошли к бомбовой воронке, оттуда доносился говор. Кондратьев откинул брезент, и все трое соскользнули вниз, к костру, в дым, в тепло, в запах парных шинелей.
Возле огня, в окружении солдат и потного, растерянного старшины Цыгичко, сидел на ящике капитан Ермаков, свежевыбритый, веселый, в расстегнутой на груди шинели, ел из котелка горячую кашу, дул на ложку, глядя на вошедших темными улыбающимися глазами. И обрадованный Кравчук мгновенно успел заметить, как Шурочка закусила белыми зубами губу, как золотая пуговка на высокой ее груди всколыхнулась, как у Кондратьева стало беззащитным лицо.
– Сережка!.. – воскликнул Борис, бросил со звоном ложку в котелок и, оттолкнув умиленно улыбающегося старшину, быстро встал: – Здравствуй, Сережка! Здравствуй, Шура! Здорово, брат Кравчук!
Он сильно обнял Кондратьева, потом Кравчука, шутливо обнял и Шуру, звонко поцеловал ее в щеку, засмеялся, снова сел на ящик, взял котелок.
– А ну-ка, садись все! Старшина, котелки да горячую кашу. Да пожирней у меня! Мигом!
– Слушаюсь, товарищ капитан!
Старшина Цыгичко, пожилой человек с острым хрящеватым носом и пухлым откормленным лицом, не вылез – выпорхнул из-под брезента, струйка песка зашуршала, скатываясь к сапогам Шурочки. Кондратьев опустился на кончик ящика, виновато скользнул взглядом по веселому лицу Бориса, проговорил взволнованно:
– Неожиданно ты… Из госпиталя? А я тут за тебя командую…
– Очень рад, – сказал Борис. – Слушай, по дороге я узнал, что у тебя четыре орудия на той стороне, а тут ребята рассказали, что только два… Значит, половины батареи нет? Объясни, пожалуйста.
Кондратьев вздохнул, положил длинные руки на колени и сконфуженно стал говорить, что только два орудия удалось переправить на правый берег. Одно прямым попаданием разбило на пароме, на середине Днепра. Плоты затонули. Четвертое орудие еще не вернулось из армейских мастерских, оно там второй день. Вчера убило лейтенанта Григорьева, ранило сержанта Соляника, Грачева, Дерябина. Остальные добрались сюда вплавь. С ранеными. Это было прошлой ночью. Сегодня ночью снова…
Борис ковырнул ложкой в дымящейся каше, бросил ложку в котелок.
– Значит, фактически батареи нет?
– Да, сейчас от саперов. Просят людей. Бесконечные потери у них.
Борис пристально сощурился на костер, спросил:
– Сколько же они просят людей?
Кондратьев закашлялся, потер грудь, отвел лицо, смущенно стряхивая слезы, выдавленные бухающим простудным кашлем.
– Шесть человек.
По острову пронеслись скачущие разрывы – возле берега, ближе, ближе, справа, слева… Брезент упруго вогнулся. Все сидевшие в воронке напряженно начали есть, никто не глядел на Бориса, на Кондратьева – ожидали. Шесть человек – значит, идти сейчас от этого костра туда, под огонь, в холодную воду, чтобы выполнять не свою работу.
– На чужой шее хотят в рай съездить, – сказал Деревянко безразлично.
Лузанчиков, закутавшись в кравчуковскую плащ-палатку, блестя глазами, придвинулся к костру, Елютин с недоверчивым видом поскреб пустой котелок, перевернул его, а на дно невозмутимо положил часы. И придержал их рукой, потому что часы со звоном заплясали от взрывов. Бобков спокойно вытирал соломой ложку, поглядывал на хмурого Кравчука, а из-за спины его вопросительно, замерев, смотрел телефонист.
Разрывы скакали по острову. Один из них тяжко встряхнул воздух над брезентом.
Тут же в воронку, расплескивая на добротную офицерскую шинель кашу из котелков, шумно вкатился на ягодицах старшина Цыгичко, фальшиво посмеиваясь, сообщил:
– Саданет около кухни, чтобы его дьявол! Коней начисто побьет! А прожектором по берегу… Да пулеметы… Чешет як сатана!
Он возбужденно раздул ноздри хрящеватого носа, ставя котелки, и почему-то искательно улыбнулся Шурочке. А она, напряженно следя за колебанием костра, бледная, проговорила вдруг с насмешливой дерзостью:
– Все снаряды рвутся около кухни. Давно известно! Стреляют у нас, а снаряды рвутся у вас.
Но в это мгновение никто не поддержал ее. Старшина осторожно поднял щепочку, отошел в тень, стал аккуратно соскребывать кашу на шинели, вздыхая.
– Шесть человек? – переспросил Борис, нежно посмотрел на Шурочку, на Кондратьева и усмехнулся. – Ни одного человека. Ну, что вы сидите? Куда, к черту, годны сейчас? Наворачивайте кашу.
– Я обещал саперам, – невнятно, картавя сильнее обычного от волнения, возразил Кондратьев и наклонился к огню, стиснув худые руки на коленях. – Видел, что происходит на острове? Саперы просто не успевают…
Борис носком хромового сапога толкнул дощечку в костер – зазвенела начищенная шпора, – подумал, громко позвал:
– Старшина! – И когда Цыгичко со сладким ожиданием повернул к нему сытое тыловое лицо свое, спокойно спросил: – Сколько раз за мое отсутствие опаздывали в батарею с кухней?
– Товарищ капитан, – забормотал Цыгичко. – Як же можно?
– Значит, не меньше шести раз. Так? Ну вот, отберите пять человек ездовых. Вы – шестой. И в распоряжение саперов. Повара Караяна оставьте за себя. Все.
В быстрых, ищущих опору пальцах старшины сломалась щепочка, которой он чистил шинель, откормленные щеки задрожали.
– Товарищ капитан… – И он обессиленно прижал руки к бокам.
Борис, внимательно оглядев его с ног до головы, спросил тоном некоторого беспокойства:
– Много ли у вас еще годных шинелей в обозе? А, Цыгичко?
– Нету, товарищ капитан… Як же можно?..
– На самогон меняете? Или на сало? У вас было двенадцать шинелей в запасе. – Борис встал, бесцеремонно повернул мгновенно вспотевшего старшину на свет, опять осмотрел его. – Ну, что ж. Прекрасная офицерская шинель. Отлично сшита. Снимайте, она вам мала. Вы растолстели, Цыгичко. У вас нефронтовой вид. – И обернулся к Кондратьеву: – Снимите-ка свою шинель. И поменяйтесь. Как вы раньше не догадались, Цыгичко? Люди ходят в мокрых шинелях, а вы и ухом не шевельнете.
Цыгичко, задвигав носом, не сразу находя пальцами пуговицы, начал торопливо расстегивать шинель; а Кондратьев, с красными пятнами на щеках, невнятно забормотал:
– Не стоит… Не надо это… Зачем?
Руки Цыгичко замедлили свое скольжение по пуговицам. Он замер. Однако, заметив это, Борис слегка поднял голос:
– Снять шинель!
Старшина молча, поеживаясь, как голый в бане, снял шинель, и Кондратьев неловко накинул ее на влажную гимнастерку, отстегнул погоны.
– Марш! – сказал Борис старшине. – И через десять минут с людьми здесь. Ну, все. – Он улыбнулся Кондратьеву, кивнул Шурочке. – Пошли!
«Хозяин приехал», – удовлетворенно подумал строго наблюдавший все это сержант Кравчук.
И понимающе посмотрел в спину Шурочке, которая вслед за Борисом покорно выбиралась из воронки.
– Ты ждала меня, Шура?
– Я? Да, наверно, ждала.
– Почему говоришь так холодно?
– А ты? Неужели тебе женщин не хватало там, в госпитале? Красивый, ордена… Там любят фронтовиков… Ну, что же ты молчишь? Так сразу и замолчал…
– Шура! Я очень скучал…
– Скуча-ал? Ну кто я тебе? Полевая походная жена… Любовница. На срок войны…
– Ты обо всем этом подумала, когда меня не было здесь?
– А ты там целовал других женщин и не думал, конечно, об этом. Ах, ты соскучился? Ты так соскучился, что даже письмеца ни одного не прислал.
– Госпиталь перебрасывали с места на место. Адрес менялся. Ты сама знаешь.
– Я знаю, что тебе нужно от меня…
– Замолчи, Шура!
– Вот видишь, «замолчи»! Ну что ж, я ведь тоже солдат. Слушаюсь.
– Прости.
Он сказал это и услышал, как Шура натужно засмеялась. Они стояли шагах в тридцати от воронки. Ветер, колыхая во тьме голоса все прибывавших на остров солдат, порой приносил струю тошнотного запаха разлагающихся убитых лошадей, с сухим шорохом порошил листьями. Они сыпались, отрываясь от мотающихся на ветру ветвей, цеплялись за шинель – по острову вольно гулял октябрь. В темноте смутно белело Шурино лицо, знакомо темнели полоски бровей, и Борису казалось, что сквозь шинель он чувствовал упругую ее грудь. Но ему был неприятен ее натужный смех, ее вызывающий, горечью зазвеневший голос. Борис сказал:
– Все это мне не нравится, Шура.
Он обнял ее за неподвижно прямую спину, нашел холодные губы, сильно, до боли прижался к ним, почувствовав свежую скользкость ее зубов. Она отвечала ему слабым, равнодушным движением губ, и он легонько раздраженно оттолкнул ее от себя.
– Ты забыла меня? – И, помолчав, повторил: – Ты забыла меня?
Она стояла неподвижно.
– Нет…
– Что нет?
– Нет, – повторила она упрямо, и странный звук, похожий на сдавленный глоток, получился у нее в горле.
– Шура, я тебя не узнаю. Ну, в чем дело? – Он взял ее за плечи, несильно тряхнул.
Она молчала. Совсем рядом, едва не задев, ломясь через кусты и переговариваясь, прошла группа солдат к Днепру. Они что-то несли. Один сказал: «К утру успеть бы…»
Нетерпеливо переждав, Борис обнял Шуру, приблизил ее лицо к своему, увидел, как темные брови ее горько, бессильно задрожали, и, откинув голову, кусая губы, она вдруг беззвучно, прерывисто заплакала, сдерживаясь. Она словно рыдала в себя, без слез.
– Ну что, что? – с жалостью спросил он, прижимая ее, вздрагивающую, к себе.
– Тебя убьют, – выдавила она. – Убьют. Такого…
– Что? – Он засмеялся. – Прекрати слезы! Глупо, черт возьми! Что за панихида?
Он нашел ее рот, сухой, горячий, но она резко отклонила голову, вырвалась и, отступая от него, прислонилась спиной к сосне, оттуда сказала злым голосом:
– Не надо. Не хочу. Ничего не надо. Мы с тобой четыре месяца. Фронтовая любовница с ребенком?.. Не хочу! И меня могут убить с ребенком…
– Какой ребенок?
– Он может быть.
– Он, может быть, есть? – тихо спросил Борис, подходя к ней. – Ну, что уж там «может быть»! Есть?
– Нет, – ответила она и медленно покачала головой. – Нет. И не будет. От тебя не будет.
– А я бы хотел. – Он улыбнулся. – Интересно, какая ты мать. И жена. – Потом взял ее руку, сжал сильно, почти приказал: – Хватит слез. В госпитале я тебе не изменял. (Борис обманывал ее.) Умирать не собираюсь. Еще тебя недоцеловал (весело усмехнулся). Ну, поцелуй меня.
Шура стояла, прислонясь затылком к сосне.
– Ну, поцелуй же, – настойчиво попросил он. – Я очень соскучился. Вот так обними (он положил ее безжизненные руки к себе на плечи), прижмись и поцелуй!
– Приказываешь? Да? – безразличным голосом спросила она, пытаясь освободить руки, но Борис не отпустил, уверенно обвил их вокруг своей шеи.
– Глупости, Шура! Ведь я еще не командир батареи. Пока Кондратьев.
– А уже всем приказывал! Как ты любишь командовать!
– Все же это моя батарея. Честное слово, укокошит ни с того ни с сего, как ты напророчила, и не придется целовать тебя…
Шура со всхлипом вздохнула, вдруг тихо подалась к Борису, слабо прижалась грудью к его груди, подняла лицо.
Он крепко обнял ее, ставшую привычно податливой.
«Опять, все опять началось», – думала Шура с тоской, когда они шли к батарее.
Борис говорил ей устало:
– Я рвался сюда. К тебе. Неужели не веришь?
«Нет, я не верю, – думала Шура, – но я виновата, виновата сама… Ему нужно оправдывать ненужную эту любовь, в которую он сам не верит… Все временно, все ненадежно… Он рвался сюда? Нет, не я тянула его. Он относится ко мне, как вообще к женщине, ни разу серьезно не сказал, что любит. Да если бы и услышала это, не поверила бы. Он только сказал однажды, что самое лучшее, что создала природа, – это женщина… мать… жена… Жена!.. Полевая, походная… А если ребенок? Здесь ребенок?»
Злые, бессильные слезы подступили к ее горлу, сдавили дыхание горячей, душащей спазмой.
А Борис в это время, нежно, сильно прижав ее плечо к своему, спросил обеспокоенным тоном:
– Ну, что молчишь?
Тогда она ответила, сглотнув слезы, чтобы он не заметил их, – все равно не понял бы ее:
– В батарею пришли.
В отдаленном огне ракет возникли темневшие между деревьями снарядные ящики. Силуэт часового около них не пошевелился, когда под ногами Бориса и Шуры зашуршали листья.
– Там, у ящиков! – громко окликнул Борис. – Заснули? Унесут в мешке к чертовой матери за Днепр!
Круглая фигура часового затопталась, повернулась, и сейчас же ответил обнадеживающий голос Скляра:
– Я не сплю, нет. Я слушаю, как ветер свистит в кончике моего штыка. Все в порядке.
– Так уж все в порядке? – сказал Борис, поглядев на скользящий по кромке берега голубой луч прожектора. – Немцы жизни не дают, а ты – «в порядке»…
– Так точно. Вчера искупали. Нас и пехоту. А пехота вся на этот берег – назад. Как мухи на воду. Все обратно, на остров… А если опять искупают?
– Позови Кондратьева, – приказал Борис.
– А он старшину с ездовыми к саперам повел.
– Узнаю интеллигента. Не мог послать Кравчука, – насмешливо сказал Борис Шуре. – Пошли.
– Куда? – Шура стояла, опустив подбородок в воротник шинели.
– К саперам.
– Не надо этого. Не надо, – устало, но страстно попросила она. – Ну зачем тебе?
Он посмотрел на нее удивленно. Никогда раньше она не вмешивалась в его дела; просто он не допустил бы, чтобы она как-то влияла на его поступки. Но почему-то сейчас, после близости с ней, после ее приглушенных слез, к которым он не привык, которые были неприятны ему, он не мог рассердиться на нее. И он ответил полушутливо, не заботясь, что думает об этом Скляр:
– Война тем война, что везде стреляют. Значит, ты не разлюбила меня, Шура? – Нагнулся, отцепил шпоры, со звоном швырнул их на снарядный ящик. – Спрячь, Скляр.
– Да уж верно, товарищ капитан, – мягко ответил Скляр, засовывая шпоры в карман. – А мне как, товарищ капитан? К вам опять в ординарцы? Или как?
С дороги, гудевшей сквозь ветер отдаленным движением, голосами, внезапно вспыхнули, приближаясь, покачиваясь на стволах сосен, полосы света.
Скляр сорвался с места, ломая кусты, покатился в темноту, крича:
– Стой! Гаси свет! Куда прешь? Не видишь – батарея? Гаси фары, стой!
Фары погасли.
– А мне батарею и не нужно, не голоси, ради бога! Вконец испугал, колени трясутся. Мне капитана Ермакова.
Низкий «виллис», врезаясь в кусты, мягко остановился, и по невозмутимому голосу, затем по легким шагам Борис узнал Жорку Витьковского.
– Ты? – спросил Борис. – Что привез?
– Я, – ответил Жорка, весь приятно пропахший бензином, и что-то сунул сейчас же в руку капитана. – Скушайте галетку. Великолепная, немецкая. Вас срочно в штаб дивизии. Иверзев вызывает…
– Иверзев?
– Ага, – Жорка потянул за рукав Бориса, дыша мятной галеткой, зашептал: – Тут вроде форсировать не будут. Что-то затевается. Вроде Володи. Вас – срочно. Скушайте галетку-то…
– Галетку? – задумчиво спросил Борис. – А много у тебя этих галеток?
Жорка обрадованно ответил:
– Да полмешка, должно. В машине с запчастями вожу. Чтоб полковник не заметил. Он что увидит – р-раз! – и за борт. И чертей на голову. В Сумах на немецких складах взял.
– Давай сюда, аристократ. Выкладывай мешок на ящики. Скляр, отнеси ребятам конфискованное…
Быстро повернулся, подошел к Шуре, пристально взглянул в белеющее лицо и не увидел, а угадал, затаенную не то тревогу, не то радость по поднятым ее бровям.
– Что? – спросила она шепотом.
– Еду. Передай Кондратьеву. И пусть не щеголяет интеллигентностью. – И поспешно, холодно поцеловал, едва прикоснулся к губам ее. Она чувствовала тающий холодок его поцелуя и думала: «Уже не нужна ему. Нет, не нужна».
А он, садясь в «виллис», спросил:
– Может быть, со мной поедешь?
– Нет, Борис. Нет…
– Ограбили! – сказал Жорка и засмеялся.
«Виллис» тронулся, затрещали кусты, Шура стояла, опершись рукой о снарядный ящик, смотрела в потемки, где трассирующей пулей стремительно уносился красный огонек машины, и с тоскливой горечью думала: «Ограбили. Это он обо мне сказал – ограбили!»
Глава четвертая
В этом маленьком селе тылы дивизии смешались с полковыми тылами – все было забито штабными машинами, санитарными и хозяйственными повозками, дымящимися кухнями, распространявшими в осеннем воздухе запах теплого варева, заседланными лошадьми полковой разведки, дивизионных связных и ординарцев. Все это в три часа ночи не спало, перемещалось, двигалось и жило особой лихорадочно возбужденной жизнью, какая бывает обычно во время внезапно прекратившегося наступления.
Круто объезжая тяжелые тягачи, прицепленные к ним орудия, темные, замаскированные еловыми ветвями танки, Жорка вывел наконец машину на середину улицы, повернул в заросший наглухо переулок. «Виллис» вкатил под деревья, как в шалаш; сквозь ветви сбоку тепло светились красные щели ставен. Жорка, соскакивая на дорогу, сказал:
– Полковник сперва к себе велел завезти. Свои, свои в доску! – обернулся он весело к часовому, который окликнул его от крыльца. – Чего голосишь – людей пугаешь?
Борис взбежал по ступеням и, разминая ноги, вошел в первую половину хаты, прищурился после тьмы. Пахнуло каленым запахом семечек, хлебом. На столе на полный огонь горела трехлинейная керосиновая лампа с чисто вычищенным стеклом, освещая всю аккуратно выбеленную комнату, просторную печь, вышитые рушники под тускло теплившимися образами в углу. Тотчас от стола, от бумаг, сияя изумленной радостью на молодом лице, поспешно привскочил, оправляя гимнастерку, полковой писарь, подвижной, белобрысый, и начищенная до серебристого мерцания медаль «За боевые заслуги» мотнулась на его груди.
– Товарищ капитан? Здравия желаю! – взволнованной хрипотцой пропел он, вытянулся, а правую, измазанную чернилами ладошку незаметно, торопливо вытер о бок. – Из госпиталя? К нам?
– Привет, Вася! Жив? – ответил Борис и не без интереса взглянул на незнакомого солдата, который стоял возле печи и с задумчиво-независимым видом подбрасывал на ладони парабеллум. Крепко сбитый в плечах, был он в широких яловых сапогах, в суконной выгоревшей гимнастерке, на ремне лакированно блестела черная немецкая кобура.
– Разведчик? – быстро спросил Борис, слыша приглушенные голоса из другой половины. – «Языков» привели?
– Точно. – Солдат подбросил парабеллум, сунул его в кобуру на левом боку: так носили пистолеты немцы.
– Полковник с ними разговаривает, – таинственно шепнул Вася. – Долго они чего-то…
Борис вошел в тот момент, когда полковник Гуляев, очевидно, уже заканчивал допрос пленных. Он сидел за столом, утомленный, грузный, со вспухшей шеей, заклеенной латками пластыря, повернувшись всем телом к узколицему лейтенанту-переводчику с косыми щеголеватыми бачками, хмуро задавал какой-то вопрос. Увидев на пороге Бориса, оборвал речь на полуслове, в усталых, что-то знающих глазах толкнулось короткое беспокойство; опустил крупную ладонь на бумагу, кивнул:
– Садись.
При виде незнакомого офицера высокий, в коротенькой куртке немец вскочил, разогнувшись, как пружина, по-уставному вскинул юношеский раздвоенный ямочкой подбородок. Другой немец не пошевелился на табурете, ссутулясь; уже лысеющий от лба, маленький, сухонький, желтый, будто личинка, он сидел, положив руки на колени; ноги, очевидно раненые, были пухло забинтованы, как куклы.
На столе с гудением, ярко горели две артиллерийские гильзы, заправленные бензином.
Борис присел на подоконник, и высокий молодой немец тотчас же сел, задвигался на табурете, обыденно, по-домашнему провел пальцами по волосам, сбоку то и дело вопросительно поглядывая на Бориса.
– Сегодня взяли, – сказал полковник вполголоса. – Пулеметчики. Вот этот щупленький, раненый, когда брали, хотел себя прикончить. Ефрейтор… между прочим, рабочий типографии. Киндер, киндер, трое киндер у него. А этот молодой – слабак.
– Я, я, – с улыбкой, предупреждающе закивал молодой, постучал себя в грудь и показал палец, давая понять, что у него тоже есть ребенок, а лысеющий сутулый посмотрел на его палец слепо и равнодушно, пожевал губами.