Села на пенек и давай точить ножик о половинку кирпича. Поднялся медведь Тяжелая Лапа.
– Что ж, – говорит, – пора так пора. Схожу вот только к речке, искупаюсь последний раз да раков поем.
Выкупался медведь в речке. Поел раков. Простился со знакомыми. Настелил в берлоге свежих кленовых листьев. Лег и глаза закрыл. Лежит, слушает, как точит Смерть ножик свой, и вспоминает прожитые годы.
Вспомнилось медведю: шел он как-то по роще. Смотрит: гнездо Сороки на березе разрогатилось. Как дал по нему слегой, далеко сорочата улетели. Шмякнулись о землю и не дышит ни один. Недели полторы все летала Сорока по роще и все приговаривала:
– Р-разбойник! Р-разоритель!
А медведь Тяжелая Лапа смеялся. Гулко, по-медвежьи:
– Гы-гы-гы…
Вспомнил медведь, как поймал однажды зайца в чаще и привязал его к осине вниз головой. Слетелись к нему вороны и ну клевать. Вопит заяц на всю рощу:
– Караул! Погибаю!
А медведь Тяжелая Лапа стоял в сторонке и смеялся:
– Гы-гы-гы…
И многое другое вспомнил медведь Тяжелая Лапа. Всю свою жизнь в памяти перебрал и видит: нет ничего в ней светлого. Вся она из одних шалостей да безобразий сложена. И вот умрет он сейчас и будут говорить о нем в роще:
– Жил когда-то среди нас медведь Тяжелая Лапа. Всю жизнь он только и умел, что пакости другим делать.
И зашевелились у медведя реденькие волосы на голове. Выполз он из берлоги. Бурый. Щеки впалые. Уши в стороны торчат. Ни на кого не похож.
– Нельзя мне, – говорит, – умирать пока.
– Почему это? – спрашивает Смерть, а сама ножик о ноготь пробует: хорошо ли наточен.
Смотрит на нее медведь выцветшими глазами и говорит:
– Понимаешь, оглянулся я сейчас на прожитое и вижу: столько я за жизнь горя всем причинил, что и сказать даже страшно. Умру я, и никто меня добрым словом не вспомнит.
Пожала Смерть узенькими плечами:
– Я-то здесь при чем? Пришло время умереть тебе, значит, должен ты умереть.
– Это я понимаю, – говорит медведь. – Но исполни последнее желание мое: дай мне подышать еще хотя бы часа два. Хочу я перед смертью биографию свою подправить немного.
– Ладно уж, так и быть, – говорит Смерть, – даю тебе два часа жизни. Иди.
И села еще точить свой ножик.
Спустился медведь Тяжелая Лапа к речке. Решил он свалить через нее сосну. Будут ходить по ней с берега ка берег звери и хорошо о нем думать. Покрепче сосну выбрал, чтобы подольше мост его служил роще. Уперся в нее грудью, крякнул, а сосна и не шелохнулась даже. Уперся еще раз, и опять она ни с места.
И понял тут медведь, что стар он сосны с корнем из земли выворачивать. Только и может он теперь, что топтаться возле них да покрякивать.
И так ему жалко самого себя стало, что откуда вдруг что и взялось. Заходила в нем кровь медвежья по жилам. Крякнул, уперся плечом – и легла сосна через речку. Крякнул еще раз – и еще одна вытянулась. Сел тут же, где стоял, и никак отдышаться не может. Глядь, а уж по его мосту Заяц прыгает, раздвоенной губой причмокивает:
– Вот это мост! Сто лет пролежит и все будет как новенький.
– Я сделал, – сказал медведь Тяжелая Лапа.
А Заяц засмеялся:
– Ишь ты, так я тебе и поверил. Ты всю жизнь всем только разные пакости делал и чтобы такой мост положил! Не обманешь.
И другие звери пришли и тоже сказали:
– Не обманешь.
И тоже засмеялись.
Горячился медведь Тяжелая Лапа, доказывал:
– Честное слово, я. Смотрите, даже плечо оцарапал, когда сосну валил.
– Какой из тебя вальщик, – сказали звери, – ты на ногах-то чуть стоишь. Дунет ветер покрепче, и упадешь. Скажи уж лучше по совести: чужое доброе дело за свое решил выдать.
Обвел медведь всех печальными глазами и опустил голову. Понял он тут, что опоздал подправлять свою биографию. За всю свою долгую жизнь он никому ничего хорошего не сделал, и сколько бы он теперь ни говорил, что это он мост через речку навел, никто ему не поверит.
И о другом подумал медведь Тяжелая Лапа: вот умрет он сейчас и останется в памяти у всех не только как безобразник и озорник, но еще и как обманщик. Будут теперь говорить о нем в роще:
– Вы помните, как медведь Тяжелая Лапа обмануть хотел нас? Кто-то построил мост через речку, а он решил его за свой выдать. Да мы ему не поверили.
И будут добавлять при этом:
– Он уж такой был: умел только плохое делать.
«Эх, начать бы все сначала. Но к речке от берлоги уже шла по тропинке его Смерть и поглядывала на часы».
Выбил Ду-Дук последние слова сказки. Отлетел в сторону. Поглядел, как получилось. Остался доволен
– Все, – говорит, – одного припечатали.
– Что припечатали, то припечатали, – зашуршал Ёж Иглыч колючками. – Так их, Кири-Бум, этих плутов, чтобы знали, как мошенничать.
Особое место
Черепаха Кири-Бум рассказывала сказки, дятел Ду-Дук записывал, остальные внимательно слушали, и только Лиса совсем не интересовалась сказками. Солнце свернуло с обеда, а Лиса еще не завтракала. Глядела она беспокойно по сторонам: чего бы поесть. Лежит возле Енота сверток и, чувствуется, с едой, но как выудить его. Енот с Лисой не дружит.
«Да и вообще у меня здесь друзей нет», – думала Лиса.
Целый год почти она не жила в родной роще. Надоела своими плутнями, и решили однажды звери повесить ее. Но Лиса и тут нашла выход. Попросила:
– Разрешите хоть дерево самой выбрать.
Это ей разрешили:
– Тебе висеть. Выбирай.
Всю рощу прошла Лиса и не нашла дерева, на котором ей было бы приятно висеть. На одном слишком много сучьев, на другом слишком мало, одно слишком прямое, другое слишком кривое. Походила, походила, сказала:
– Идемте в Осинники, может, там найдем что под ходящее.
Но у каждого дома были дела, и никто с Лисой в Осинники не пошел.
– Иди сама, – сказали ей, – найдешь, позовешь нас. Мы придем и повесим тебя.
Все рощи в округе за год обошла Лиса, но так и не нашла подходящего дерева. Зато из каждой рощи посылала слезные письма и все просила: «Простите меня. Разрешите вернуться в родную рощу. Я поумнела и больше плутовать не буду». И в конце каждого письма приписку делала: «Прошу мое письмо обсудить на сходе». И по каждому письму Лисы собирался сход. И все отказывали ей. Писали:
«Нет подходящего дерева в Осинниках, в дубовую рощу иди».
Потом надоело советы Лисе давать, куда дальше идти ей. Послали письмо:
«Возвращайся, но если хоть еще раз сплутуешь, повесим тебя на первом же попавшемся дереве». И Лиса вернулась, объявилась в прошлую пятницу. Неуверенно еще себя чувствовала. Поглядывала на сверток Енота: унести бы его, но как?
А в уши втекал певучий голосок черепахи Кири-Бум:
«Не в нашей роще это было, да и не в наши годы. Жили в лесу звери. Одной семьей жили, за одним столом ели. И было у каждого за этим столом свое место: у Зайца – свое, у Лисы – свое, у Волка – свое.
Медведь тоже ел за общим столом, и было у него свое место. Называли его медвежьим местом. Усядется, бывало, Медведь на него и сидит, глядит на всех, а все на него смотрят.
Скажет Медведь:
– Щи сегодня бледные какие-то.
И хоть румяные щи, наваристые, кивают все головами, соглашаются:
– Точно, бледные сегодня щи.
Заяц тоже поддакивает:
– Бледные.
Скажет Медведь:
– Солнце как-то не так светит сегодня.
И опять все головами кивают:
– Точно, не так как-то светит солнце сегодня.
Заяц тоже поддакивает:
– Не так.
Что ни скажет Медведь, все соглашаются. Куда на пошлет кого, бегут, не прекословя. Сидит Заяц, косит на медведя глаза, думает: «Оттого, наверное, все слушают его, что на первом месте за столом сидит Медведь. Сидел бы я на его месте, меня бы все слушались».
И вот как-то собрались все к столу, а Медведя нет. Пустым его место осталось, никто его занять не решился. И на второй день не пришел Медведь, и на третий – тоже. И решил тогда Заяц:
«Займу-ка я его место».
И тишком вскарабкался в медвежье кресло. Зашумели на него все, зашикали:
– Куда это ты залез? Это Медведя место.
И хотели было прогнать его, да Волк вступился:
– Пусть сидит, а то его и не видно на его-то месте.
И все согласились:
– Пусть сидит.
Уселся тогда Заяц поудобнее, подтащил к себе миску медвежью, склонился над нею, повертел носом:
– Чугуном сегодня щи пахнут.
Понюхал Волк, сказал:
– Щи как щи. Лучку только маловато.
И хоть было во щах достаточно луку, закивали все головами:
– Точно, маловато сегодня лучку во щах.
Поглядел Заяц на солнце, сказал:
– Нет сегодня в солнце вчерашней ясности.
Поглядел Волк, сказал:
– Солнце как солнце. А вот звезды сегодня ночью как-то не так светили.
И все опять закивали головами:
– Точно, не так как-то сегодня звезды светили
Сидел заяц во главе стола, косился на Волка и думал: «Странно, на медвежьем месте я сижу, а слушают почему-то все волка».
И эту сказку черепахи выбил дятел на березе.
Пошел шакал по соседям
Многого в жизни не понимал Шакал: не понимал он, как можно с кем-нибудь поделиться последним, или у кого-нибудь что-то взять, а потом отдать. Многое казалось Шакалу удивительным в жизни. Вот и сейчас глядел он на черепаху и удивлялся, что она даром, ни за что рассказывает сказки, а Дятел даром, ни за что записывает их. Глупые! Ведь из этого можно было такую выгоду иметь!
И вдруг насторожился: черепаха Кири-Бум объявила, что сейчас она будет рассказывать сказку о радости Шакала. «Это о какой она радости узнала моей» тревогой подумал Шакал и привскочил:
– Ты обо мне, что ль, говорить хочешь, Кири-Бум?
– О тебе, – ответила черепаха.
– А если я этого не хочу? О других говори вон.
– Расскажу и о других, а сейчас пока о тебе.
– А если я не согласен?
– А мы твоего согласия не спрашиваем. Хочешь слушать – слушай, не хочешь – иди домой, – сказал медведь Михайло.
Черепаха уже рассказывала, Ду-Дук записывал, сыпалась на землю пахучая стружка.
«Жадным рос Шакал, жадным вырос. Все греб к себе, прятал. Жену учитывал во всем, попрекал: то долго спит она, постель мнет, то ест много – сразу за двоих.
– Мне и надо много, – оправдывалась жена. – Сын у меня грудничок. Не поем я, как следует, и молока у меня не будет кормить его.
– Будет, – говорил Шакал, – ты в теле. Поела немного и ладно. Лишняя еда баловством зовется и не в пользу идет. Так-то.
Исхудала его жена, кожа да кости остались, пока сына на ноги поставила. Идет, бывало, и ветром ее качает. А Шакал все меньше и меньше еды ей давал.
Не вытерпела она однажды, заплакала.
– Слабею я, – говорит, – хожу еле.
– Ничего, – успокоил ее Шакал. – Скоро сына отделим, одним ртом у нас меньше станет, наешься тогда, поправишься. Нагулять тело – труд невелик, были бы кости. Больше терпела, немного уж потерпи.
И терпела она. Из последних сил тянулась. Вырос сын. Стал Шакал к свадьбе готовиться. Как представил, сколько нужно всего, и голову от жадности потерял. Сам высох и жену высушил. Только и слышно было, как он покрикивает на нее да попрекает:
– И что ты все жуешь и жуешь? И как в тебе столько еды помещается?
– Да ведь изголодалась я, – начнет она, бывало, жаловаться, а он цыкнет на нее, зубами для острастки прищелкнет:
– Мне разве не хочется? Да я креплюсь. Соберутся гости, чем я их угощать буду? Ты об этом подумала? Конечно, тебе зачем думать? С тебя спрос маленький: не ты, я хозяин, обо мне и говорить потом будут – не угостил. Не радеешь ты о чести семьи нашей.
А за неделю до свадьбы сказал он жене своей:
– Ну, жена, отделим в воскресенье сына, и конец нашим мукам. Только ты уж эту неделю не ешь совсем, поэкономить нужно немножко. В воскресенье за все сразу и наешься.
А жена его уж так обессилела, что и слова сказать не может, только глядит на него и даже глазами не моргает – сил нет.
В хлопотах быстро пролетела неделя. Собрались в воскресенье к Шакалу гости. Усадил он их за стол, раздал всем ложки. К жене повернулся:
– А тебе, жена, и ложки не хватило. Ну да ладно, ты ведь хозяйка, ты и так посидишь.
Смотрит, а ее и нет за столом.
– Где это она? – забеспокоился Шакал и подумал: «Уж не в кладовой ли, не запасы ли мои поедает…»
А запасов у него разных столько было, что и за три зимы не поесть. Кинулся он к ним – целы они, только плесенью покрылись, прозеленели.
Запасы целы, а жены нет возле них. Шакал в спальню – наверное, спит-лежит, постель мнет. Уж она такая у него, небережливая.
И точно: в спальне была жена. Только не живая уже, мертвая. Всю жизнь в голоде жила и на свадьбе сына не пришлось досыта наесться – не дотянула.
Всплеснул Шакал лапами:
– Горе-то какое!..
Но тут же просиял весь радостью:
– Хорошо, – говорит, – что она сегодня умерла: заодно уж вместе со свадьбой я поминки справим, дважды не расходоваться».
Выбил Ду-Дук последние слова сказки и опять отлетел в сторону. Поглядел, как получилось, доволен остался. Сказал:
– Еще одного припечатали.
«Что припечатали, то припечатали», – подумал медведь Михайло и пригнулся, чтобы черепаха не видела его. – Если бы обо мне написали такое, я бы и березу в щепки разнес».
А Енот поглядывал на Шакала и думал: «Счастливчик, о нем хоть такую да записали сказку, а обо мне никакой пока. Умру, и знать через сто лет не будут, что жил я».
Все оглядывались на Шакала, а Кабан, добродушно похрюкивая, показывал ему клыки:
– Как тебя продернули! Хрю-хрю.
А Шакал сердился. Лапами размахивал, слюной брызгал:
– Небывальщина все это. Не давайте ее словам веры. Ишь чего набрехала про меня. Во мне жадности нет, бережливость только. Не так дело было. Вам бы лишь посмеяться, ошельмовать меня. А в душу мне ни разу не заглянул никто, что там.
– А что заглядывать? – сказал медведь Спиридон. – Тьма там у тебя беспросветная.
– И неправда все это,
– Что – неправда? Что не жадный ты? Да скупее тебя у нас в роще никого нет. Ведь у тебя даже средь зимы снега не выпросишь.
– У этой черепахи язык без пути болтается. Врет, что ей на ум придет, а вы ей верите, а я докажу, что я не такой, вот увидите, – возмущался Шакал, а вечером пошел по соседям.
К первому к Кабану постучался:
– Вот вы все подтруниваваете надо мной, скопидомом дразните. Говорите, что жадный я. Слова охульные придумываете про меня. А я сегодня Хорю суслика дал.
– Ой, врешь, Шакал!
– Эх, ты! Рядом со мной живешь и не веришь.
– Потому и не верю, что рядом живу.
– Ну вот, все вы такие. Лишь бы досадить мне, – обиделся Шакал и пошел прочь.
И сомненье тут взяло Кабана. Может, и правда выправляться начал Шакал и ни за что обидели его. Побежал к Хорю узнать повернее.
– Правда, что ли, что тебе сегодня суслика Шакал дал?
– Было дело.
– Наш Шакал и тебе дал суслика?
– Да. Иду я перед вечером к озеру воды попить, а он несет суслика. «У, – говорю я, – длинный какой». А он мне: «Он не только длинный, но и увесистый. Подержи-ка». И дал мне подержать своего суслика.
– И только-то! – хрюкнул Кабан.
– А чего ж еще? И этого много. Раньше он и пощупать не разрешал, а тут даже подержать дал.
– Вон что, – сказал Кабан, – а я-то думал…
А Шакал в это время стучался к медведю Спиридону. К себе после сказок медведь черепаху Кири-Бум ночевать увел, вот и пришел Шакал сказать ей, что она зря о нем сказку рассказывала, зря обесчестила его. И вооб-ще ни за что его в роще скопидомом да скрягой дразнят. Пусть и Кири-Бум знает, что он, Шакал, сегодня Хорю суслика дал.
– Ох и врешь же ты, Шакал, – не поверила ему Кири-Бум. – Не в твоем характере сусликов раздавать.
– Вот-вот, – обиделся Шакал, – все вы так. Лишь бы на смех меня поднять, а поверить в доброе нет вас.
И обиженный, пошел к барсуку Фильке. И попросила тогда Кири-Бум медведя Спиридона:
– Сходи к Хорю, узнай, как дело было.
Сходил медведь, узнал. И долго они смеялись вдвоем над хитростью Шакала, а потом до рассвета проговорили о медведе Лаврентии.
Афоня
Жизнь свою медведь Спиридон прожил бок о бок с медведем Лаврентием. Крепкая у них дружба сложилась. Соберутся, бывало, у медведя Спиридона гости, зовет он медведя Лаврентия:
– Идем, Лаврентий, без тебя вроде и за столом пусто.
А соберутся гости у медведя Лаврентия, он зовет Спиридона. Горой друг за дружку стояли и помощь всем в роще оказывали. Надо медведице Авдотье берлогу к зиме отремонтировать – идут. Надо Ванин колодец почистить – чистят.
Жизнь так прожили, а минувшей осенью ушел Лаврентий к сыну в Осинники, и осиротел без друга медведь Спиридон. Всю зиму тосковал о нем и весной из берлоги прежде времени вылез. Ходил по роще, печатал следы до ноздреватому снегу, говорил:
– Спит еще, поди, Лаврентий, а то бы давно навестил меня или весточку прислал.
Посидит у своей берлоги, идет к берлоге медведя Лаврентия. Поглядит в окошко – пусто. Вздохнет:
– Нежилым пахнет.
И глядит на просеку: не идет ли Лаврентий. Он, медведь Спиридон, сам бы давно сходил к нему, да не знает, где теперь живет Лаврентий. Тоскует о нем. И чтобы как-то развеяться немного, душу излить, увел после сказок черепаху Кири-Бум к себе ночевать. Лежал, глядел в потолок, говорил:
– Да, не удался у Лаврентия сынок, не в отца пошел Афоня, хитрости вобрал в себя лишку. Помнишь, как он вздумал мост через речку строить и насмешил всех?
– Как не помнить? – отзывалась со своей постели черепаха. – Я еще тогда об этом сказку рассказывала.
– Да, да, верно. И я от души смеялся тогда. Расскажи теперь, я еще посмеюсь.
Видела Кири-Бум: не для того, чтобы посмеяться, просит медведь рассказать сказку. Одиноко ему без друга, поговорить о нем хочется. И не могла она отказать Спиридону, не могла не уважить просьбу его.
– Хорошо, – говорит, – слушай.
И повела рассказ о хитреце Афоне. Слушал ее медведь Спиридон, а в памяти вставал яркий летний день.
Полдень был. Они сидели в тени у берлоги медведя Лаврентия, пили чай, когда прибежал из чащи Афоня, сын медведя Лаврентия, и сказал:
– Хочу я, отец, переход через нашу речку сделать, а то разве это хорошо? Как идти на ту сторону, так все вброд и вброд. Надоело.
– Переход – это замечательно! Молодец ты, Афоня, – похвалил Лаврентий сына. – Только как же ты его сделаешь?
– Просто, – отвечает Афоня, – свалю, где речка поуже, сосну. Протянется она через речку и станет мостом.
– Ладно придумал, – похвалил Афоню еще раз медведь Лаврентий и бросил чай пить, пошел объявить всем, чтобы собирались утром к речке смотреть, как Афоня его будет мост делать.
Собрались все на другой день у речки, стоят, семечки грызут, Афоню поджидают. Похаживает Лаврентий перед всеми, хвалит сына:
– Вот он у меня какой, Афоня-то, старательный: переход через речку решил сделать.
Ждут все. Уж и обед миновал, и вечер подступил, а Афони все нет и нет. Спрашивать начали у медведя Лаврентия:
– Где же сынок твой?
И тогда, чтобы выручить друга, сказал медведь Спиридон:
– А зачем нам его дожидаться? Что мы без него не осилим пару сосен через речку свалить? Переход всем нужен, вот и давайте сообща соорудим его.
Сгрудились все возле медведя Спиридона, уперлись в сосну, надавили с шутками да смехом и положили ее через речку. И еще одну положили так же. Только валить закончили, смотрят – Афоня из чащи идет, кукурузный початок ест и озорно хворостиной поигрывает.
– Поздравь меня, отец: на самую высокую сосну залез только что.
– Я вот тебя поздравлю сейчас хворостиной, – напустился на него Лаврентий. – Ты где пропадал?
– Ходил смотреть, какая в этом году кукуруза на колхозных полях уродилась, потом на сосну лазил.
– Как же ты мог по полям ходить и по деревьям лазать когда мы тебя все здесь ждем.
– Зачем?
– Как зачем? Сам нахвастал и ходишь праздничаешь? Я со стыда едва сквозь землю не провалился. Ты что вчера говорил? «Хочу, отец, мост через нашу речку построить». А кроме хотения у тебя, оказывается, и не было ничего. Хвастун несчастный. Я с тобой еще дома поговорю.
– Зря бранишься, отец, – сказал на это Афоня. – Ты же сам всегда учил меня: захотеть – полдела сделать. Я половину сделал – захотел мост через речку построить, а остальное пусть другие доделывают, не все же мне одному.
Как сказал он это, так и покатились все со смеху. Вместе со всеми и медведь Спиридон смеялся, приговаривая:
– Ну, уморил ты нас, Афоня. Значит, сделал полдела – захотел мост построить. Охо-хо!
– Посмеялись все тогда от души над Афоней. И когда я сказку о нем рассказывала, опять все смеялись, – закончила черепаха Кири-Бум рассказ свой.
А медведь Спиридон сказал, глядя в потолок:
– Это я помню. Я еще тогда предупреждал Лаврентия: «Гляди, говорю, как бы не сбился сынок твой с пути. Видал? Нам с тобой стыдно, а ему хоть бы хны».
И закончил с грустью:
– Озорник был и хитрец. Так и смотрел, как бы кого надуть, как бы возле кого поживиться. Он и в Осинники-то жить ушел, чтобы от нас с Лаврентием подальше быть, чтобы мы не мешали озорничать ему. Хорошего медведя сын, а посмотри каким вырос.
Полежал, покряхтел, опять заговорил:
– Помнишь, пес Вертихвост ко мне в гости шел, а Афоня остановил его и говорит: «Не ходи к Спиридону просекой, иди вон той тропкой». А на тропке той охотники яму для волка вырыли и прикрыли кленовыми ветками. Три дня Вертихвост просидел в ней голодный. – Над таким милым псом и такую злую шутку отшутил. И как отказывался, помнишь?
– Как не помнить? Еще Лаврентий все утро тогда Вертихвоста медом у себя в берлоге кормил, чтобы он не серчал на Афоню.
– Да, медом он угощать любил. Я сам у него сколько раз чай пил с медом. Да и тебе, наверное, приходилось?
– Было дело, – сказала черепаха и подтянула к уху одеяло. – Давай спать, Спиридон, поздно уж, устала я, а мне завтра у березы опять сказки рассказывать.
– Да, да, давай спать, – закутался плотнее в одеяло и медведь Спиридон, но уснуть до утра так и не смог, все лежал, глядел в темный потолок и думал: «Что же ты забыл обо мне, Лаврентий, я ведь совсем, совсем один…»
Тревога барсука Фильки
Барсук Филька высунулся в окошко. У березы слышались шумливая возня, выкрики. «Обо мне, наверное, рассказывает черепаха», – подумал Филька и туго-натуго сжал зубы.
Жизнь свою Филька начал с хитрости. Воровал в молодости, с соседями бранился, хотел даже поссорить однажды медведя Спиридона с медведем Лаврентием.
Но только зачем говорить об этом? Все это давно было. Сейчас Филька не тот, что был когда-то. Остепенился и честно доживает свою жизнь.
К березе Филька решил не ходить: лучше не попадаться черепахе на глаза. Может, она забыла о нем давно, а увидит и вспомнит. И поэтому решил Филька не ходить к березе, но знать, о ком речь возле нее идет, хотелось. И попросил Филька Сороку:
– Болею я. Сам бывать у березы не могу. Так ты прилетай ко мне по вечерам и рассказывай.
– С удовольствием, – обрадовалась Сорока. – Мне ведь кроме тебя и рассказывать некому: все сами слышат.
И чтобы не выведали подружки, что барсук болеет. И не летали бы к нему с вестями от березы, ни единой душе во всей роще не сказала Сорока о болезни Фильки. Это был ее секрет, единственная за всю ее жизнь тайна.
За деревьями у березы повизгивал и похрюкивал Кабан. Филька напряженно вслушивался в доносящиеся с поляны выкрики.
– Неужели, – шептал он, – это обо мне выстукивает сказку на березе дятел. Опозорила, опозорила черепаха. О сыне Енота, наверное, вспомнила. И надо мне было обмануть его тогда!
Давно это случилось. Сидел сын Енота на крылечке, а Заяц мимо бежал и подарил ему морковку. Половину Енотик съел, а половину решил на черный день припрятать. Вот только куда спрятать ее не знал. Тут и попался ему на глаза Филька. Окликнул его Енотик:
– Дядя барсук, куда бы мне мою морковку ненадежнее спрятать, где бы ее никто не нашел, а то пропадет.
Поглядел Филька на Енотика – простачок он, запросто можно надуть его. Сказал:
– Давай я ее в живот себе положу. Очень надежное место. Никто твою морковку в животе у меня искать не догадается.
– Бери, – сказал Енотик и отдал барсуку морковку.
Дня через три прибегает к нему, спрашивает:
– Дядя барсук, где моя морковка?
– В животе у меня, – отвечает Филька.
– Давай я ее съем.
И заскреб Филька за ухом:
– Эх, – говорит, – положить-то я морковку в живот к себе положил, а вот как достать мне ее оттуда, не подумал.
– Так ты подумай, дядя барсук, а я завтра прибегу, – сказал Енотик и верно прибежал. Филька еще и с постели не успел подняться, а уж он постучал в окошко к нему:
– Придумал, дядя барсук, как мою морковку из живота достать?
– Нет, – ответил Филька, – не успел. Сам понимаешь, дела всякие: то то, то это.
Ну так ты прямо сейчас садись и думай, а я здесь на лавочке посижу, подожду, пока ты думаешь.
Смотрит Филька на Енотика, ну совсем-совсем еще глупый он, его можно надувать и надувать. Сказал:
– Ты, я смотрю, разумом-то боек, а того в толк не возьмешь, в один день такие дела не делаются. Ты беги играй, а завтра наведайся. И не волнуйся, никуда твоя морковка не денется, место надежное. Вот только положить туда легко, а чтобы достать, думать надо.
– Что ж, я могу и подождать. Мне что сегодня съесть, что завтра, – сказал Енотик и побежал домой. А на другое утро – тук-тук – стучится к Фильке ни свет ни заря.
– Придумал, дядя барсук, как морковку достать мою?
– Нет пока, – отвечает Филька.
– Так ты думай.
– Да я бы всей душой, да некогда. Вот сейчас на охоту идти надо, чего-нибудь на завтрак добыть. А мысли, сам понимаешь, дело такое – тут отвлекаться никак нельзя.
– А ты и не отвлекайся, дядя барсук, садись и думай. На охоту я вместо тебя схожу, добуду чего-нибудь, – сказал Енотик и принес Фильке три кувшинки.
– Ну, придумал, дядя барсук?
– Какой ты шустрый, – сказал Филька, с аппетитом похрустывая сочными кувшинками. – Так быстро такое дело не делается. Завтра приходи.
– Завтра я к тебе не приду, дядя барсук.
– Что так? – удивился Филька. – Или тревожишься? Напрасно. Место надежное. – И с удовольствием похлопал лапой по животу.
– Да, место это у тебя надежное, – сказал Енотик. – Положить положишь, а взять не возьмешь. Пропала моя морковка. Лучше бы я ее себе в живот положил, тоже бы надежно было.
Посмеялся тогда Филька над глупым Енотиком, а сейчас вспомнил этот случай и за голову схватился: что если черепаха расскажет об этом сказку, а дятел выбьет на березе, прочтут ее через сто лет те, кто будет жить через сто лет в Гореловской роще, и скажут:
– Какой он был, Филька-то! Енотика глупого не постыдился обобрать.
– Но ведь это когда было? – вздохнул Филька и потер ладонями горячие щеки. – Эх, хорошо живи – не похвалят, дурно живи – не удивишь никого. Ведь я теперь совсем не тот, что был когда-то. Зачем же за прошлое надо мной сейчас смеяться? Но тут вспомнился Фильке недавний сон его. Приснился он ему недели три назад. Ничего в тот вечер не добыл себе на ужин Филька и потому лег спать с порожним животом. И приснилось ему, будто он в гостях у своего давнего товарища барсука Федора. С детства не виделись они, а тут вдруг приснилось Фильке, что пришел он к Федору, а тот сидит ужинает. А на столе у него чего только нет: лягушки лежат одной кучкой, мыши – другой, орехи – третьей. А на тарелках – желуди, яички овсянки, яички жаворонка и другие разные кушанья. Некоторые Филька не знал даже и назвать как.
Сказал с завистью:
– Богато живешь ты, Федор. И тепло у тебя и ешь досыта. А я вот сегодня и не ужинал еще. И пообедал так себе. Да и за завтраком досыта не наелся.
– А что же ты тогда стоишь у порога? – сказал Федор и подал табуретку Фильке. – Подсаживайся к столу, будь гостем. Мы ведь с тобой вон как давно не виделись. Ты всех что-то чуждаешься, затворником живешь.
– Такой уж характер у меня нелюдимый, – сказал Филька и подсел к столу: угоститься он любил.
– Исхудал ты, Филя, – посочувствовал ему Федор.
– Жизнь не сладкая, – ответил Филька и в уме прикинул, чего бы придвинуть к себе.
Начал есть. Сперва по-хорошему ел, а потом как набросился на мышей, чуть ли не целиком их заглатывает, давится. Еще одну мышь прожевать не успеет, а уж другую в рот тискает.
Глядел, глядел на него Федор да и сказал:
– Что это ты как, Филька, ешь жадно?
– Проголодался, – ответил Филька, а сам горку лягушек пригреб к себе. Их еще не съел, а уж за орехами потянулся и заодно приглядывался, чего бы еще прихватить.
И тогда не вытерпел барсук Федор, громыхнул кулаком по столу:
– Что же это ты накинулся так на еду мою, даже меня отпихиваешь. Уходи сейчас же. Не хочу с тобой, с таким жадным, за одним столом сидеть.
И выпихнул из избы Фильку, за порог его выставил и дверью за ним так хлопнул, что Филька даже… проснулся. Лежал, смотрел в темный передний угол, злобился на самого себя:
– Дурак я, дурак! И зачем я в самом деле ел так жадно. Потихоньку бы надо, не торопясь. Глядишь, досыта бы наелся, а то вон как есть хочется.