— Должен заранее предупредить, что десяти минут, положенных по регламенту, мне будет недостаточно. Так как я буду высказывать не только свое мнение, но и мнение своих товарищей, прошу дать мне двадцать минут.
Дубровин неприязненно покосился на него и буркнул:
— Хорошо, начинайте.
И Дмитрий начал. Уже через несколько минут он увидел, что драчка действительно будет серьезная — Ученый совет больше не скучал. Кто-то из них не выдержал и перебил его вопросом, Дмитрий секунду помолчал и вежливо ответил:
— С вашего позволения, на вопросы буду отвечать потом.
И это явно не понравилось Ученому совету, хотя Дмитрий мог поклясться, что Дубровин одобрительно хмыкнул на его ответ.
Дмитрий говорил восемнадцать минут. Он старался быть предельно объективным — факты, только факты. Ни одного слова, не несущего информации, ничего своего, личного, за него должна говорить неумолимая логика фактов. И по тому, как зал иногда начинал гудеть, он видел, что факты воспринимаются как значительные. Дмитрий поглядывал на Дубровина, пытаясь понять, как он к этому относится. Но Дубровин не смотрел на него, что-то чертил на листочках бумаги.
Когда Дмитрий кончил, посыпались вопросы и из зала, и из-за стола Ученого совета. Вопросы были и к Шумилову, и он снова поднялся на сцену и взял в руки мел. Но Дмитрию пришлось отвечать больше, и когда он говорил, Шумилов с безучастным видом стоял у доски и отряхивал руки. А Дмитрию все чаще приходилось говорить «не знаю». Кто-то ехидно спросил:
— А вам не кажется, что вы слишком многого не знаете?
Дмитрий с раздражением ответил:
— Вы забываете, что наши построения еще в самом зародыше. Мы не провели ни одного эксперимента и, естественно, не можем утверждать с такой определенностью, какой вы требуете от нас. Доктор Шумилов и его лаборатория занимаются своей проблемой четыре года, а то, что мы представили на ваше рассмотрение, есть результат пятимесячной работы четырех человек.
— Ого! — сказал кто-то, а Ольф поднял большой палец и одобрительно кивнул.
Поднялся внушительного роста мужчина — Дмитрий его не знал — и, налегая на «о», церемонно сказал:
— Я полагаю, что, прежде чем выступить на этом заседании, товарищи всесторонне обсудили проблему между собой, и им должны быть лучше известны все сильные и слабые стороны данного вопроса. Хотелось бы знать, что думает Николай Владимирович об идеях своих молодых коллег и, соответственно, наоборот, что они думают о работе доктора Шумилова и чего хотят?
Шумилов взглянул на Дмитрия, едва ли не впервые за весь день, но тот молчал, и Шумилов неохотно сказал:
— Я не настолько глубоко освоился с этими идеями, чтобы высказывать какие-то категорические суждения. Весьма возможно, что они заслуживают внимания и нужно предпринять какие-то исследования в этом направлении. Но вряд ли все это имеет отношение к тому, что мы представили в своем отчете.
— То есть вы считаете интерпретацию своих результатов правильной?
— Да.
Теперь очередь была за Дмитрием. Он помолчал и медленно сказал:
— В отличие от Николая Владимировича, у меня более определенное мнение. Я не думаю, что тут возможен какой-то компромисс и что оба направления, по которым может пойти дальше эта работа, окажутся верными. А так как наши возражения представляются нам достаточно вескими, то, естественно, я считаю, что дальнейшая работа, запланированная доктором Шумиловым… является по меньшей мере бесперспективной.
Зал зашумел. Кто-то выкрикнул:
— Что же вы предлагаете?
— Я ничего не предлагаю, — сказал Дмитрий, — потому что от меня ничего не зависит.
— А если бы зависело? — допытывался тот же голос.
— А если бы зависело, — чуть повысил голос Дмитрий, — я предложил бы прекратить работу в том направлении, которое намечено Шумиловым.
Наверно, не надо было так говорить — большинство и без того уже было настроено против него. А сейчас зал снова загудел с неодобрением, а кто-то из членов Ученого совета с возмущением сказал:
— Ну, знаете ли…
Дмитрий вдруг почувствовал сильную усталость. Ему хотелось молча уйти и сесть на место, рядом с Ольфом и Жанной. Его почему-то не очень беспокоила эта враждебность, только хотелось знать, что думает Дубровин. А Дубровин по-прежнему не смотрел на него, и ничего нельзя было прочесть на его лице.
Задали еще несколько вопросов, Дмитрий не очень вразумительно ответил. Потом Дубровин спросил:
— Еще вопросы есть?
Вопросов не было. Дубровин повернулся к Дмитрию:
— Вы еще хотите что-нибудь сказать?
— Нет, — подавленно ответил Дмитрий и подумал: вот это уже ни к чему. Вполне можно было сказать «ты».
— Можете сесть.
И Дмитрий поплелся на место. Жанна на мгновение обняла его за плечи и шепнула:
— Молодчина, Дима.
Дубровин спросил и Шумилова, не хочет ли он еще что-нибудь сказать. Оказалось, что Шумилов хочет. Он говорил минут десять, и голос его звучал куда более уверенно, чем час назад, когда он делал доклад. И оказалось, что Шумилов очень хорошо понял все слабые стороны идеи своих молодых коллег и обратил внимание членов Ученого совета на некоторые детали, не замеченные в процессе обсуждения. Сделано это было в очень мягкой, предельно вежливой форме, и в конце выступления Шумилов подчеркнул:
— Но все-таки, повторяю, весьма возможно, что эта идея может оказаться чрезвычайно ценной, и ее, безусловно, нельзя сбрасывать со счетов.
Трудно было понять, говорит Шумилов искренне или нет.
— На публику работает, — со злостью проворчал Ольф.
А когда первый же из выступивших безоговорочно поддержал Шумилова и бросил несколько язвительных фраз о самонадеянных гениях, пытающихся «одним махом всех побивахом», Ольф совсем приуныл:
— Ну вот, теперь начнется…
И действительно, началось. Выступило человек семь, и каждый считал своим долгом поддержать Шумилова. Ольф прямо зубами скрипел от злости, но Дмитрий слушал спокойно, хотя и его неприятно удивило такое единодушие. Он даже улыбнулся, когда кто-то в запальчивости назвал работу Шумилова «превосходнейшей, выполненной на весьма и весьма высоком уровне», и сказал Жанне:
— А ведь мы неплохо помогли ему.
Жанна с недоумением взглянула на него:
— А чему тут радоваться?
— Радоваться-то нечему, но и паниковать не надо. Ты заметила, о чем они говорят? Ведь ничего существенного, все о каких-то мелочах, сплошь одни эмоции.
И в самом деле, против их доводов не было сделано ни одного серьезного возражения.
А потом попросил слово Валерий. Дмитрий с недоумением взглянул на него — они договорились, что выступать будет только он один. А когда Мелентьев нарочито небрежным, скучающим голосом начал комментировать не только последнее выступление Шумилова, но и некоторые положения его доклада, Дмитрий обхватил голову руками и стал слушать с таким напряженным вниманием, что Жанна встревоженно спросила:
— Ты что?
Дмитрий мотнул головой:
— Не мешай. Слушай.
А Мелентьев говорил вещи поистине удивительные. И не то было удивительно, что после его выступления некоторые утверждения Шумилова выглядели по меньшей мере сомнительно…
— Решил действовать исподтишка, — со злостью сказал Дмитрий. — Как вам это нравится?
Жанна уклончиво повела головой, а Ольф примирительно сказал:
— Не рычи, старик. Согласись, что он очень кстати преподнес эти фактики.
— Ну, еще бы, — сердито буркнул Дмитрий.
Ольф был прав: факты, сообщенные Мелентьевым, оказались очень кстати. Шумилов не сумел возразить — сказал несколько общих фраз о том, что все это требует детального изучения, и сел, видимо, растерявшись. Мелентьев отвесил что-то вроде иронического полупоклона и протянул:
— О, разумеется… Именно к этому я все и веду.
И пошел на место, размахивая руками. Дмитрий встретил его злым взглядом:
— Доволен?
— А как же, — ухмыльнулся Валерий.
Он и в самом деле был очень доволен и не испытывал ни малейшей неловкости. Дмитрий несколько секунд смотрел на него и отвернулся, стал слушать.
Говорил профессор Костин — холеный седой старик с крупным породистым лицом. Выступления Кайданова и Мелентьева он классифицировал как дерзкие, непочтительные и безосновательные. По мнению профессора Костина, решение могло быть только одно: безоговорочно одобрить отчет всеми уважаемого нами доктора Шумилова, а неприличную выходку молодых специалистов осудить. Костин отечески пожурил доктора Шумилова за излишний либерализм и выразил сожаление, что молодые люди потратили так много времени впустую. Надо уделять пристальнейшее внимание воспитанию молодых кадров, сказал профессор Костин, и просил отметить это в решении Ученого совета.
Костин сел. Дубровин спросил:
— Кто еще хочет высказаться?
Никто не хотел. Члены Ученого совета поглядывали на Дубровина, и кто-то наконец сказал ему:
— Может быть, вы скажете?
— Разумеется, — бросил Дубровин и встал, но не пошел к кафедре, устало оперся о стол обеими руками и заговорил резким, неприятным голосом:
— Начну с конца. Я думаю, уважаемый профессор Костин недооценил серьезности доводов Кайданова и его товарищей. И не только недооценил, но, совершенно не разобравшись в существе вопроса, высказался бездоказательно и де-ма-го-ги-чес-ки, — по слогам отчеканил Дубровин. — Прошу внести это в протокол, — бросил он секретарю, не обращая внимания на протестующее движение Костина. — То же самое, но, разумеется, в меньшей степени относится, к сожалению, и к большинству других выступлений…
Дубровин назвал несколько фамилий и продолжал:
— Меня удивляет такая категоричность со стороны лиц, недостаточно компетентных в рассматриваемом вопросе. Доказательства, основанные на каких-то общих положениях и взывающие к здравому смыслу, в науке всегда неубедительны. И я хотел бы обратить внимание на то, что против доводов Кайданова не было сделано ни одного сколько-нибудь существенного возражения. Это, разумеется, не значит, что я во всем поддерживаю их выступление. К сожалению, этот вопрос оказался полной неожиданностью для Ученого совета, и я полагаю, сейчас нет никакой возможности определенно решить его и сделать какие-то выводы. Бесспорно, следует тщательно изучить все материалы, представленные группой Кайданова, и затем обсудить их на Ученом совете. Я думаю, следует создать специальную комиссию, скажем, из трех человек, и поручить ей разобраться во всем и доложить Ученому совету.
Дубровин помолчал, вглядываясь в бумажки, сложил их и будничной скороговоркой закончил:
— Что касается отчета доктора Шумилова, его, разумеется, следует утвердить.
Оба предложения Дубровина были приняты единогласно. Даже Костин почему-то не возражал против создания комиссии.
38
Электричка, по обыкновению, опаздывала. Я ходил по пустой платформе, под яркими белыми фонарями, смотрел, как падает снег, и ждал Асю. Так бывало каждую пятницу вот уже полтора года, если не считать месяца прошедшим летом, когда мы ездили на юг, и иногда я спрашивал себя, сколько это еще может продолжаться. Не знаю почему, но мы еще ни разу не заговаривали о том, чтобы как-то изменить положение. Мы все очень спокойно и деловито обсудили перед тем, как решили пожениться, и мне казалось, что мы избрали единственно верный вариант. По крайней мере, все было очень логично. У меня была моя физика, у Аси — английская филология, и как-то само собой подразумевалось, что для обоих работа — главное, и придется смириться с тем, что большую часть времени нам суждено быть врозь. (Разумеется, только пока. За это спасительное «пока» мы ухватились оба.) Да и вряд ли мы могли что-нибудь изменить, даже если бы и захотели. Долинск — явно неподходящее место для специалиста по английской филологии, а о том, чтобы мне перебраться в Москву, пока не могло быть и речи.
Сначала мне даже казалось, что эти вынужденные расставания пойдут мне на пользу, но очень скоро, несколько неожиданно для себя, я занялся арифметическими подсчетами. Оказалось, что в неделе сто шестьдесят восемь часов — факт сам по себе, разумеется, ничем не примечательный. Но если жена приезжает в пятницу в 19:28 и уезжает в понедельник в 5:34, то получается всего пятьдесят восемь часов. Может быть, это и немало для человека, женатого лет этак десять — пятнадцать и если ему идет пятый десяток. Мне же было двадцать восемь, и женаты мы меньше двух лет. Какое-то время я думал, что в конце концов привыкну к этим разлукам. Может быть, я еще и в самом деле привыкну, если это будет и дальше так продолжаться. Ведь полтора года — не бог весть какой срок. Когда мы отправлялись на юг, я думал, что потом, после этого месяца, будет легче переносить расставания, ведь нам предстояло так много дней, когда мы будем все время вместе, с утра до вечера и все ночи. Я считал себя реалистом и знал — не помню уж откуда, наверно из книг, — что беспрерывное общение неизбежно утомляет людей и расставаться время от времени не только полезно, но и просто необходимо. Может быть, я даже думал — сейчас уже не помню, — что мы немного надоедим друг другу и с удовольствием разъедемся на те сто десять часов, что будут с утра понедельника до вечера пятницы. Так обстояло дело с теорией, а на практике получилось, что я начинал отчаянно скучать, даже если Ася уходила всего на час в парикмахерскую. И когда, приехав в Москву, мы расстались до очередной пятницы, я уже понимал, что мне будет не легче, а труднее, но все-таки не думал, что будет так трудно.
Особенно тяжело было по ночам. Мне так часто снилось, как Ася спит на моей руке и обнимает меня во сне, что когда она наконец-то приехала и я просыпался среди ночи и слышал ее дыхание, то не сразу верил, что это не во сне, и дотрагивался до нее…
Электричка с грохотом подкатила к платформе. Я стоял на обычном месте — Ася садилась всегда в четвертый вагон, — и когда двери открылись, сразу увидел ее. Ася поставила на платформу тяжелую хозяйственную сумку, одной рукой обняла меня и засмеялась:
— Ну, здравствуй.
Я прижал ее к себе. Ася поправила сбившуюся шапочку, сняла перчатку и провела ладонью по моей щеке, стирая следы помады.
— Ну, идем…
— На губах еще осталось, — сказал я.
Ася засмеялась.
Близоруко прищурившись, она оглядывала заиндевевшие березы и говорила:
— Тишина-то какая… Даже в голове шумит. Я уже с понедельника начинаю мечтать о том, как приеду сюда и наслушаюсь этой тишины…
— Только из-за этого? — спросил я.
Ася удивленно взглянула на меня и даже не нашла что ответить.
— Как ваше заседание? — спросила вдруг она, не спуская с меня глаз.
— Нормально, — небрежно сказал я, перехватывая сумку в другую руку. — Ты что, кирпичей туда наложила? Зачем ты таскаешь такие тяжести?
— Что значит нормально? — продолжала допытываться Ася, не обращая внимания на мои вопросы.
— Это значит, что будет создана комиссия, которая рассмотрит наши предложения и решит, стоят ли они чего-нибудь.
— И все?
— Ну, милая моя, это не так уж и мало.
— Я не о том… Что еще было?
— А, нашла о чем спрашивать… Обычная говорильня. Потом расскажу.
Наверно, мне плохо удавался мой небрежный тон, и Ася заподозрила что-то неладное. Но мне не хотелось сейчас говорить ей о своих неприятностях, и Ася не стала расспрашивать меня.
Мы пришли домой, я помог Асе раздеться, и она прошла на середину комнаты и стала оглядывать ее. Я подошел сзади и обнял ее. Ася покорно отдавалась моей ласке, прижавшись коротко остриженной головой к моей щеке.
— Хорошо у нас, правда? — вполголоса сказала она, не оборачиваясь.
— Да…
— Ты очень голодный?
— Угу…
— Сейчас я такой ужин сделаю…
— А я уже приготовил.
— Ну вот, — огорченно сказала Ася, высвобождаясь из моих рук. — А я накупила всего.
Я засмеялся:
— Ну и что? У нас еще целых два дня впереди, все съедим. Мне не хотелось, чтобы ты готовила сегодня. Ты же устала.
— А ты нет?
— Ну, я сегодня вообще весь день бездельничал. Даже на работу не ездил.
— Почему?
— Да так… Не хотелось.
Я отвел взгляд. Ася сказала:
— Димка, у тебя какие-то неприятности. В чем дело? Давай выкладывай.
Я рассказал ей о заседании Ученого совета и разговоре с Дубровиным.
— И что же теперь будет? — спросила Ася.
— Откуда я знаю… Обойдется как-нибудь.
Ася вздохнула:
— Ладно, давай ужинать.
После ужина мной вдруг овладело какое-то смутное беспокойство. Я не мог и самому себе объяснить, чем оно вызвано. Может быть, что-то насторожило меня в тоне Аси, в ее взглядах, а потом было мгновение, когда мне показалось, что лицо у нее стало точно такое же, как позапрошлым летом, когда она сказала мне, что не может поехать со мной.
…Это было нелегкое для нас обоих время неопределенных отношений. Мы оба понимали, что надо как-то решать нашу судьбу, и очень хотели и в то же время страшились последнего шага. Я уже сделал ей предложение, и она откровенно сказала, что ей и самой хочется выйти за меня замуж. Даже очень хочется, сказала Ася, но она боится, что это не очень-то хорошо будет для нас обоих, особенно для меня, и предлагала подождать. К счастью, мы не скрывали друг от друга своих сомнений; может быть, это в конце концов и оказалось решающим. Я хорошо представлял, что пугало ее, и не мог не признать основательности ее доводов. Это было связано с ее первым замужеством. Ася вышла замуж, когда ей было двадцать, и я помнил ее мужа — высокого, стройного, очень красивого. Выйдя за него, Ася перевелась на заочное и уехала с ним на Урал. А через три месяца она ушла от него и вернулась в Москву, и я очень хорошо понимал, почему она сделала это, но только потому, что никогда не мог понять, как она могла выйти за этого смазливого ребенка. Потом Ася с искренним удивлением говорила мне, что и сама этого не понимает, и делала вид, что не придает никакого значения этому «эпизоду». К сожалению, это было совсем не так, иначе я ничем не мог объяснить ее непреодолимого отвращения к замужеству вообще. Но если бы только это мешало нам… В то лето мы оба то приходили в полное отчаяние, то безудержно стремились друг к другу, считая часы и минуты, оставшиеся до встречи. А причина была такая, что говорить о ней было мучительно. Я долгое время делал вид, что причины этой и вовсе не существует, но Ася сама догадалась. И однажды ночью, когда мы молча лежали рядом, измученные и опустошенные, боясь прикоснуться друг к другу, она спросила:
— Дима, тебе это очень тяжело?
— Что? — спросил я, еще не понимая, что она обо всем догадалась.
— То, что я физически не удовлетворяю тебя, — неожиданно прямо и даже как-то грубо прозвучал ее ответ.
Я хорошо помню, что очень испугался тогда. Испугался того, что она все поняла и решила, что с этим ничего нельзя сделать и нам лучше расстаться. Был у нас тогда долгий, откровенный разговор, и мне, казалось, удалось убедить Асю в том, что ничего страшного нет, она слушала меня и соглашалась, но смотрела как-то виновато…
И вот сейчас когда мы сидели после ужина и говорили, мне показалось, что на какое-то мгновение лицо Аси стало таким же беспомощным и виноватым, как в тот вечер. Я спросил:
— У тебя все нормально? Никаких неприятностей нет?
— У меня? — удивилась Ася. — Нет, все хорошо.
Но я уже окончательно уверился, что она что-то скрывает от меня.
Ася сказала об этом в воскресенье вечером, когда мы лежали в постели.
— Дима… — сказала она, и голос у нее был такой отчаянный, что у меня сразу сильно забилось сердце.
Я ждал, когда она наконец скажет, но она молчала и только крепче обняла меня.
— Что? — наконец с трудом выговорил я.
— Меня посылают в Англию.
Ну вот, подумал я, но еще не понимал, что это означает, и спросил:
— Надолго?
Я был уверен, что командировка будет самое большее на два-три месяца, но Ася сказала упавшим голосом:
— На год.
Она тихо лежала рядом, прижавшись ко мне всем телом, а я молчал, смотрел на замерзшие стекла, синие от лунного света, и ни о чем не думал. Потом я с каким-то недоумением повторил про себя: на год — и вспомнил, что не спросил ее, когда она должна ехать.
— Когда тебе нужно ехать?
— В апреле, — прошептала Ася так тихо, что я с трудом расслышал ее.
В апреле, повторил я про себя, пытаясь догадаться, что из этого следует, и стал считать — январь, февраль, март… В апреле. Наконец я сообразил и спросил:
— А до отъезда ты не можешь взять отпуск?
— Я уже думала об этом. Я постараюсь.
Я промолчал, мне просто нечего было сказать, я как-то вдруг отупел и не мог бы связать и двух слов и почувствовал сильную усталость, у меня сразу заболели все мышцы, натруженные за день лыжной ходьбой.
— Когда ты вернешься, то станешь настоящей англичанкой и будешь говорить по-русски с лондонским акцентом…
— Если тебе будет очень тяжело, я не поеду.
— Ну вот, — невесело сказал я, — так я и думал, что ты скажешь это.
Она ничего не ответила, я положил руку на ее вздрагивающую спину и прошептал:
— Не надо, Асик. Нам ведь так хорошо было в эти полтора года… А потом будет еще лучше, ты же сама знаешь это… У нас ведь еще столько лет впереди…
Она ничего не говорила и только крепче прижалась ко мне и скоро уснула.
Обычно в понедельник я просыпался в четыре, готовил кофе и легкий завтрак, потом будил Асю и провожал ее на станцию. Но эта ночь вся прошла в какой-то полудреме. В три я окончательно проснулся и тихо лежал, иногда поглядывая на светящийся циферблат часов. В четыре я осторожно разжал Асины руки и хотел встать, но она провела щекой по моей груди и сказала:
— Не вставай, полежи еще немного.
— Почему ты не спишь?
— Я сплю. Но ты не уходи. Я не буду завтракать.
— Ну вот еще… Я тебя так не отпущу.
Меня всегда беспокоило, что ей приходится так рано ездить в холодных электричках, и я пытался заставить ее уезжать в воскресенье вечером, но Ася наотрез отказывалась.
— Не уходи, — повторила она.
— Я только поставлю чайник и вернусь.
Я поставил чайник, вернулся к ней и осторожно гладил ее плечи; и вдруг подумал: как же так, неужели этого не будет целый год? Рука моя остановилась, Ася вдруг заплакала и сказала:
— Не надо.
И убрала мою руку, села на постели и стала одеваться.
На кухне при свете яркой лампочки все стало другим, мы спокойно позавтракали и потом неторопливо пошли по очень тихой морозной улице, и скрип наших шагов был, вероятно, слышен на другом конце города.
39
Часы, остававшиеся после отъезда Аси до ухода на работу, были самыми бессмысленными и неприятными часами не только этого дня, но и всей недели. Я медлил возвращаться домой и обычно кружил по улицам, а летом уходил в лес, если стояла хорошая погода. Но сейчас было слишком холодно и темно для прогулки.
Я увидел желтые прямоугольники окон своей квартиры. Я никогда не выключал свет, отправляясь с Асей на станцию, — это тоже вошло у меня в привычку. Я еще немного постоял во дворе, но холод все-таки заставил меня подняться. Всегда неприятно было входить в пустую квартиру и видеть смятую постель, еще не остывшую от тепла наших тел. А сегодня, это было особенно трудно сделать — я никакие мог отделаться от мысли, что мне целый год придется ежедневно открывать дверь в пустоту. На площадке между третьим и четвертым этажами я остановился, закурил, повертел в руках ключи и вдруг примостился на корточках, прислонившись спиной к теплым жестким ребрам батареи, долго сидел так, курил и думал. Была одна из тех минут, когда меня вдруг начинала удивлять история моего знакомства с Асей, и мне с трудом верилось, что я знал ее шестнадцатилетней девочкой — худенькой, маленькой, большеглазой, с двумя смешными косичками и родинкой на левой щеке. Тогда мне казалось, что эта родинка портит ее лицо, которое и без того нельзя было назвать красивым. Почему нужно было, чтобы мы расстались, так и не сойдясь ближе, разъехались, даже не помня друг друга, и, встретившись спустя девять лет на шумной московской улице, с радостью, поразившей нас обоих, бросились обниматься, жадно оглядывать изменившиеся, повзрослевшие лица? Почему нужно было, чтобы мы не встретились раньше, ведь мы шесть лет (подумать только!) жили в одном городе, ходили по одним и тем же улицам, видели одни и те же вывески, магазины, рекламы, почему мы не могли встретиться где-нибудь? Помню, в тот день мы забыли о всех своих делах и несколько часов бродили по городу, сидели в кафе, потом я проводил ее до общежития, увидел ее комнату, ее кровать, ее книги, ее платья и, поздно вечером вернувшись к себе, подошел к карте Москвы и прочертил карандашом две линии. Одна линия — ее обычный маршрут — начиналась от ее общежития в Петроверигском переулке, шла до метро «Дзержинская», потом до станции «Парк культуры» и еще коротенькая черточка до института. Мой маршрут — сто одиннадцатым автобусом до площади Свердлова, потом — книжные магазины на улицах Горького и Кирова. Обе линии пересекались только в одном месте — у метро «Дзержинская», там было самое вероятное место встречи. И действительно, неподалеку оттуда мы в конце концов и встретились — я стоял у витрины «Метрополя» и прикидывал, на какой сеанс лучше пойти, и Ася случайно заметила меня. А если бы не заметила? Если бы она вышла из дома минутой раньше или позже? Если бы я не вздумал в тот день пойти в кино? Что было бы тогда? Какими мы стали бы оба? А может быть, и хорошо, что мы не встретились раньше? Что узнали друг друга взрослыми, уже пережившими многие и многие из тех ошибок, которые неизбежно пришлось бы пережить вместе? Может быть, если бы мы встретились раньше, у нас не хватило бы сил, терпимости и понимания, чтобы пережить эти ошибки и разочарования, и нам вскоре пришлось бы расстаться? Кто знает, не получилось бы у Аси со мной то, что было у нее с первым мужем… Кто знает… Такие вопросы можно задавать себе бесконечно, и я отлично понимаю всю бессмысленность их, но что из того? Если бы все наши поступки и настроения подчинялись логике… Но разве логика способна примирить нас с отсутствием любимого человека? Разве логика хоть как-то может объяснить, почему так действуют на меня смятая пустая постель, недопитая чашка кофе, тюбик помады на туалетном столике, впопыхах оброненная шпилька? Логика подсказывает, что не нужно придавать большого значения этим мелочам, ведь Ася ушла не насовсем, через несколько дней она вернется, и сразу все изменится, и даже если она уедет на год, ничего страшного, ведь она приедет, это же необходимо, чтобы она уехала… Так уж сложилась наша жизнь, что нам приходится постоянно расставаться и встречаться вновь. И тут я подумал, что уеду из Долинска. Переберусь из тихого зеленого рая в шумную и дымную Москву. Работа там для меня всегда найдется, обменять квартиру тоже, вероятно, будет не слишком сложно. В крайнем случае, вступим в кооператив. Да, так и сделаю, решил я. Как только Ася вернется из Англии.
Я встал и пошел к себе.
Дубровин вызвал меня после обеда. Выглядел он очень утомленным, и мне было неприятно, что мы доставили ему столько хлопот.
— Ну-с, для начала такая новость, — сразу приступил он к делу. — Комиссия создана, и председателем оной является ваш покорный слуга.
Новость меня не удивила — я не сомневался, что так и будет.
— А кто еще в комиссии? — спросил я.
— Ольховский и Веремеев. Но они для проформы.
— Ну и отлично, — сказал я.
— Да? Чем же это отлично?
Я промолчал.
— А если ваши доводы не покажутся мне достаточно убедительными, что тогда? Надеюсь, ты не думаешь, что я стану покрывать вас и выдавать желаемое за действительность?
— Вы же знаете, что я так не думаю.
— Значит, уверен в своей правоте?
— Да.
— Похвально, — почему-то с улыбкой сказал Дубровин. — Но ты меня действительно не совсем убедил. А ну-ка, засучивай рукава.
Мы часа полтора обсуждали нашу работу. Дубровин указал, мне на несколько внушительных провалов в наших построениях, — впрочем, я и сам знал о них, — и в заключение сказал:
— При желании вашу идею очень легко можно провалить — уж очень много тут возникает неясных и сложных вопросов. И — опять же при желании — можно рассматривать ее как перспективную и многообещающую, так как новизна и оригинальность ее бесспорны. Теперь все зависит от того, у кого какое желание появится. К сожалению, у Ученого совета наверняка возникнет первое, если, конечно, он для начала пожелает как следует разобраться в существе вопроса, а не только положится на мое мнение. А то, что в конце концов Ученому совету придется пожелать этого, тоже, к сожалению, очевидно.
— Почему? — тупо спросил я.
Дубровин с досадой посмотрел на меня и спросил:
— Собственно, о чем ты думаешь? Как ты представляешь свою дальнейшую работу?
— Никак, — брякнул я.
Дубровин удивленно поднял брови.
— Ну-с, а, позвольте спросить, кто за тебя должен думать? Или ты решил, что все уладится само собой?
Я ничего не ответил. Дубровин озабоченно спросил:
— Ты что, нездоров?
— Нет.
И вдруг неожиданно для самого себя я сказал:
— Ася уезжает. На год.
— Куда?
— В Англию.
— Н-да, — протянул Дубровин. — Очень некстати, особенно сейчас.
Я с удивлением взглянул на него — мы никогда не обсуждали наши семейные дела.
— А почему особенно сейчас?
— Видишь ли, если все обойдется так, как я предполагаю, тебе предстоит нелегкая работа.
— А что вы намерены делать?
— Выделить вас в самостоятельную группу, конечно, — удивился Дубровин моей непонятливости. — Что же еще можно придумать? С Шумиловым вы работать не будете, это бесспорно, к себе я вас не возьму… Или тебя не устраивает такой вариант?
— Нет, почему же, — вяло отозвался я.
Дубровин подозрительно посмотрел на меня и продолжал:
— Теперь ты и сам должен догадываться, почему Ученый совет постарается отмахнуться от вашей идеи. Чтобы выделить вас, придется где-то доставать средства, время на ускорителе, людей. А сделать это можно только за счет других — дело, разумеется, скандальное и хлопотное, хотя при желании вполне осуществимое.