— Слышь-ка, парень, оставь покурить, — попросил бдительно сидящий на узле небритый дядька с мрачно Сросшимися бровями.
Кольцов оторвал зубами конец цигарки и протянул дядьке окурок.
Устало стучали колёса. В вагоне было душно, пахло карболкой, потом и овчинами. На полках и в проходах густо скучились люди. Сидели и лежали на туго набитых наторгованной рухлядью мешках, на крепко сколоченных из толстой фанеры чемоданах. Жевали хлеб. Дымили самосадом. Лениво переговаривались, Кольцов слышал отрывки чужих разговоров — ему было интересно знать, о чем думают люди, к чему стремятся, как пытаются разобраться в сложных событиях гражданской войны. В дороге человек обыкновенно любит пооткровенничать; даже те, кто привык отмалчиваться, в дороге бросаются в спор.
— Мени уже все одно какая власть, остановилась бы только, — жалея себя, выговаривала наболевшее баба с рябым, простоватым лицом и в мужицких, не по ноге, сапогах. — Я вже третий день на оцэй поезд сидаю. Може, батько вже и помэр…
Было странно слышать, что кто-то сейчас, в такое время, может помирать своей собственной смертью, и люди отводили от женщины равнодушные глаза.
В другой компании дядька в чапане под ленивый перестук колёс певучим голосом рассказывал соседям про свои мытарства, а выходило, что не только про свои — про общие.
— Кажду ночь убегаем из свово хутора в степь. То архангелы — трах-тарарах! — набегут верхами, то Маруся — горела бы она ясным огнём! — прискачет, то батька Ус припожалует. А теперь ещё и батька Ангел в уезде объявился.
— Ну и с кем же они войну держат? — поинтересовался разговором протолкавшийся поближе мужик со сросшимися бровями.
Павел, прислонясь к двери, слушал: разговор поворачивался на самое главное — как жить теперь крестьянину, какой линии держаться.
— Бис их знает, — признался разговорчивый дядька в чапане, и в его голосе прозвучала уже не жалоба, а ставшая равнодушием обречённость. — Скачут по полю, пуляют друг у дружку, а хлеба им дай, сала им дай, самогону дай и конягу тоже дай. Скотину всю повыбили, хлеб вон на корню горит, осыпается…
— Беда, беда, — качнул головой небритый дядька, старательно заворачивая в тряпицу кольцовский окурок, — ружьём его, сало, не испекешь…
— Выходит, нашим салом нам же по мурсалам, — философски заключил дядька в кожухе.
Разговор как костёр: были бы слова — сам разгорится. С верхней полки
— не выдержал! — отозвался мужик с тщательно расчёсанной старообрядческой бородой:
— У нас то же самое. Налетели. Всех обобрали. Бумагу, правда, оставили для успокою. С печатью. Пригляделись, а на печати — дуля.
— «Всех обобрали»… У злыдня что возьмёшь? — тихо сказал сидящий в уголочке на мешках маленький горбатый мужичок. Он оценивающе стрельнул по сторонам живыми цыганскими глазками и, убедившись, что публика вокруг него такая же мешочная да чемоданная, добавил: — За красных они.
— Може, за красных, може, и за белых, — дипломатично сказал мужик с верхней полки и с равнодушным видом почесал бороду. — Моему соседу Стёпке теперь все равно, за кого они были. Коня забрали и полруки шашкой отхватили, чтоб, значит, за коня не цеплялся. Так что ему теперь все одно, кто это были, белые или красные. У него-то руки нету — все!..
За тонкой перегородкой, в соседнем купе на нижней полке, лежала ещё довольно молодая женщина. Она была покрыта шубкой, а ноги — пледом. Её бил озноб. Открыв затуманенные жаром глаза, она прошептала пересохшими, белыми губами:
— Пить…
Узкоплечий мальчик в гимназической форме, который тоже прислушивался к разговору мужиков, встрепенулся, поднёс к губам матери бутылку:
— Пей, мама!
Женщина стала пить маленькими глотками, слегка приподняв голову, и тут же бессильно уронила её на грудь.
— Что белые, что красные — все одно, — доносился из-за перегородки задумчивый голос дядьки с верхней полки. Видно, такой он человек: не выскажется до конца — не уймётся. — Мужик на мужика петлю надевает. Про-опала Россия!
— Ты слышишь, мама… — прошептал мальчик, недружелюбно прислушиваясь к разговорившимся мужикам.
— Что? — тихо, отрешённо спросила женщина.
— Они белых ругают! — тихо возмутился мальчик.
— Они заблуждаются, Юра… Сейчас многие заблуждаются… — Несколько мгновений она молчала, откинув голову назад и закрыв глаза. Отдыхала или собиралась с мыслями. Затем снова прошептала: — Красные, Юра… красные
— это… разбойники. Россию в крови потопить хотят. А белые против… против них… все равно как Георгий Победоносец… в белых одеждах… — Язык у неё стал заплетаться, потрескавшиеся от внутреннего жара губы ещё плотнее сомкнулись, но ей, видно, хотелось объяснить сыну смысл происходящего. Она собралась с силами н, превозмогая слабость и головокружение, продолжила почти восторженно: — Да, в белых одеждах… И совесть белоснежная, чистая. Поэтому белые… — И в самое ухо, словно дыша словами, совсем неслышно закончила: — Ты, Юра, должен гордиться, что твой отец в белой армии… Ты слышишь? Ты должен гордиться…
Мальчик слушал слова матери, и сердце его переполняла гордость за отца, потому что отец у него был красивый и добрый, а значит, и дело его должно быть красивым и добрым.
Юра заботливо поправил в ногах матери плед и ответил:
— Да, мама. Слышу.
Вдали пронзительно загудел паровоз. Мать Юры открыла глаза, тёмные от боли или оттого, что в вагоне было темно, и беспокойно спросила:
— Уже Киев?
— Нет, мама. Киев ещё далеко.
Женщина бессильно откинулась назад, пряди волос открыли её высокий, чистый лоб, и в неясной тревоге она сказала:
— Ты адрес помнишь?
— Помню, помню, мама, — успокоил её мальчик. — Никольская улица.
— В случае чего, — через силу выговорила она, — дядя тебя примет… Он многим обязан папе…
— Не нужно об этом, — испуганно попросил мальчик: его все больше пугали слова матери, её безнадёжный тон, прерывистое, учащённое дыхание и холодный пот на её лбу.
— Папа тебя разыщет… и вы будете вместе, — продолжала в горячке лепетать женщина.
— Не нужно! Не нужно! — настойчиво, в каком-то недетском оцепенении стал твердить Юра, и на глазах его выступили слезы жалости и первой обиды на мир. — Я не хочу, чтобы ты говорила об этом.
— Да, да, конечно, — отстранение от жизни ответила мать. — Это я так. …Возле ничем не примечательной станции поезд остановился. Из окна
вагона хорошо была видна старая, с обшарпанными стенами водокачка.
Мать время от времени просила воды, Юра взял пустую грелку и поднялся.
— Не отходи от меня, Юра, — последним усилием воли прошептала женщина, хотела взять его за рукав, потянуть к себе, но тут же впала в забытьё.
Прижимая к груди грелку, переступая через узлы и вповалку спящих людей, Юра поспешно выбрался из вагона. Вокруг было пустынно. Минута-две понадобились ему, чтобы набрать в грелку воды и вернуться. Но вокруг вагона уже гудела толпа: люди набежали с пыльной привокзальной площади, из низкорослого пропылённого леска, который тянулся вдоль путей.
Всего несколько шагов отделяло Юру от вагона, но к нему никак нельзя было ни протиснуться, ни прорваться — густая стена неистово орущих, цепляющихся за поручни вагонов людей загородила ему путь. В слепом отчаянье мальчик кидался на чьи-то спины, узлы, чемоданы. Все это закрывало дорогу, высилось непроходимой стеной, в которой не было даже самой маленькой лазейки.
— Пустите! Пожалуйста, пропустите! — громко просил мальчик, пытаясь пробиться, протиснуться, вжаться в толпу — лишь бы поближе к вагону, где была его больная мать. — Пропустите! Я с этого поезда! Я уже ехал!.. — Но его голос тонул в истошном крике, визге и ругани множества глоток, крике, вобравшем в себя яростные проклятия отчаявшихся людей, громкий плач и мольбу…
Пронзительно, коротко свистнул паровоз, и на мгновение толпа умолкла, оцепенела, словно наткнулась на пропасть, и вдруг ещё неистовей взорвалась гулом и подалась вся разом к вагонам, сминая тех, кто был вплотную к ним. Поверх взметённых голов, поднятых узлов, поверх чьего-то судорожно рубившего воздух кулака Юра увидел, как внезапно сместились, неотвратимо поплыли вправо облепленные раскрасневшимися мужиками и бабами крыши вагонов, и, рванувшись в последнем, отчаянном порыве, почувствовал впереди себя пустоту и на какое-то мгновение, словно зависнув над бездной, потерял равновесие, но тут на него всей своей тяжестью опять надвинулась толпа, и, сжатый со всех сторон людьми и узлами, задыхаясь от бессилия и страха, он наткнулся на ту же непреодолимую, неистово орущую стену.
Теперь на Юру давили сзади, сильно давили в спину чем-то твёрдым. Он задохнулся было, захлебнулся собственным стоном и вдруг вылетел к самому краю насыпи. На мгновение обернувшись, увидел вплотную за собой высокого здорового парня в распахнутом, разорванном пиджаке, его широко открытый рот, выпученные глаза. Взмахнув большим баулом, которым действовал как тараном, парень забросил его на головы стоящих на подножке и вцепился в кого-то. Все это Юра охватил взглядом в мгновение и тут же забыл о парне. С трудом сохраняя равновесие, он стоял на самом краю насыпи и думал: вот сейчас он не удержится и полетит под колёса. Теперь все одно, теперь надо прыгать… Но куда? За что ухватиться?.. Юра весь сжался и в этот момент увидел, как человек во френче, расталкивая стоящих в тамбуре людей, ринулся к подножке, свесился, протянул руку… Неужели ему?..
Стараясь умерить дыхание, Юра стоял в тамбуре против Кольцова, благодарно и преданно смотрел ему в лицо карими продолговатыми глазами, губы его, по-мальчишечьи припухлые и чуть-чуть обиженные, особенно яркие на бледном узком лице, силились сложиться в улыбку.
— Благодарю вас, — сказал Юра. — Большое спасибо.
Голос его прерывался: ему никак не удавалось сладить с дыханием. Кольцов ободряюще похлопал Юру по плечу, ласково заглянул ему в гла-
за.
— Я с мамой. Она очень больна. Я, правда, пойду. Спасибо вам. Спасибо… — бормотал с радостной облегчённостью мальчик, и в сердце его с опозданием хлынул ужас: а что, если бы отстал?
В вагоне было все так же душно, но теперь этот спёртый воздух не казался Юре таким противным, как в первые часы пути. И эти люди, пропахшие махоркой, неопрятные, суматошные и крикливые, сейчас уже почему-то не раздражали. Они были его попутчики, и он понемногу привыкал к их лицам, к их то раздражённым, то крикливо-властным, то спокойным голосам. Там, на насыпи, этот тесный, душный клочок мира ему представлялся чуть ли не землёй обетованной, обжитой и хоть как-то защищённой от человеческой сумятицы и неразберихи.
Когда Юра добрался до своего купе, он увидел, что мама его лежит неподвижно лицом вверх, с плотно сомкнутыми веками, но как только рука мальчика легла на лоб, она шевельнулась, открыла глаза.
— Юра, — заговорила она, едва слышно, с паузами, трудно проговаривая слова. — Юра, ты здесь… Никуда не уходи… — И слабой, сильно увлажнившейся рукой попыталась сжать его руку.
— Мама, ты попей, вот я принёс… Тебе станет легче, да? -
Юра осторожно приподнял ей голову, поднёс к губам горлышко грелки. Она тяжело, задыхаясь, сделала несколько глотков, хотела было улыбнуться, но не совладала с губами, прошептала:
— Хорошо… Мне сразу лучше… но я отдохну ещё. Мне нужно отдохнуть,
— повторяла она, словно оправдываясь перед сыном за своё бессилие. И, опять закрыв глаза, затихла.
Поезд набрал скорость. Торопливо стучали колёса, вагон покачивало, что-то скрипело, дребезжало…
В купе, в котором ехал Юра с матерью, было немного просторней: на верхних полках люди лежали по одному, на нижней сидели трое. Один из них, мордатый, в поддёвке, угрюмо сказал Юре:
— Слышь, барчук, надо бы вам сойти где-нибудь!
— Как сойти, почему? — встрепенулся Юра.
— Уж больно плохая твоя матушка, не довезёшь, гляди! — сказал тот, стараясь не глядеть мальчику в глаза.
Губы у Юры задрожали.
— Нам надо в Киев…
— Так сколько ещё до того Киева? До Екатеринослава-то никак не доедем! А она, сдаётся, у тебя тифует. Заразная.
— Не тронь мальчонку, без тебя ему тошно. — С верхней полки свесился человек в форме железнодорожника. — С такой ряшкой тебе на фронте воевать, а не тут с мальчонкой.
Юра вышел в коридор, встал возле соседнего купе. Там ехали военные. Среди них Юра увидел и своего спасителя.
Высокий военный со смуглым, калмыцким лицом, щеголевато затянутый в новенькие, поскрипывающие при каждом движении ремни, возбуждённо рассказывал:
— Что и говорить, Шкуро мы прохлопали. Его конный корпус зашёл к нам в тыл и ударил по тринадцатой армии. И конечно, белые прорвались к Луганску…
«Наверно, красный командир, — с неприязнью подумал о нем Юра, — вон как огорчается!»
— Это как же вас понимать, товарищ? — заинтересованно переспросил сидевший против рассказчика человек с глубокими залысинами, и Юре показалось, что слово «товарищ» он произнёс с едва заметной иронией. — Выходит, красные… мы то есть… оставили Луганск?
— Да, позавчера там уже были деникинцы, — подтвердил человек с калмыцким лицом, передёрнув плечами, отчего ремни на нем тонко заскрипели.
Юрин спаситель в разговор не вмешивался. Он встал, равнодушно потянулся и полез на самую верхнюю, багажную, полку.
— А вы что же, товарищ Кольцов, решили поспать? — спросил все тот же, с глубокими залысинами. И Юра вновь приметил, что слово «товарищ» теперь прозвучало в иной тональности — в том круге людей, среди которых он жил с родителями, так произносили слово «господин».
— Да, вздремну немного, — уже с полки ответил Кольцов.
В купе стало тихо. Юра отвернулся к окну, начал смотреть на пробегающую мимо степь…
Полотно железной дороги было перегорожено завалом из старых шпал. Вокруг завала сновали люди. Одеты они были кто во что: в офицерские френчи, кожаные куртки, зипуны, армяки, гимнастёрки, сюртуки, в жилетки поверх огненно-красных рубах. Мелькали среди них люди в бурках, в укороченных поповских рясах и даже в гусарских ментиках. Многие крест-накрест перепоясаны пулемётными лентами, на широких ремнях и на поясных верёвках
— рифлёные гранаты, револьверы, у большинства в руках винтовочные обрезы. На головах картузы, бараньи шапки, шляпы и даже котелки.
Неподалёку, у больших дуплистых деревьев, было привязано десятка два лошадей. Тут же стояла тачанка с впряжённой в неё тройкой гнедых коней. На задке тачанки косо прибита фанера с надписью: «Вей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!» В тачанке рядом с пулемётом стояла пишущая машинка. Над нею склонился огромный верзила, выполняющий обязанности пишбарышнн. По другую сторону пулемёта сидел сам батька Ангел, в сером «зипуне — кряжистый мужик с тёмным угрюмым лицом и неухоженной старообрядческой бородой.
Ровным сумрачным голосом батька Ангел диктовал очередной приказ:
— А ещё объявляю по армии, что Мишка Красавчик и Колька Филин, которые вчерась на хуторе Чумацком изъяли из сундука тамошнего селянина двадцать золотых царской чеканки и утаили их от нашей денежной казны, будут мной самолично биты плетью по двадцать раз каждый. По разу За каждый золотой. Все. Точка. Стучи подпись. Командующий свободной анархо-пролетарской армией мира и так далее…
Огромный детина печатал приказ на «Ундервуде» с такой лёгкостью и быстротой, что самая первоклассная машинистка лопнула бы от зависти. При этом он ещё успевал грызть семечки, кучей насыпанные рядом с машинкой.
— Написал?.. Так… Пиши ещё один приказ… Не, не приказ, а письмо. Пиши. Разлюбезный нашему сердцу брат и соратник Нестор Иванович! Пишу вам письмо из самой гущи боев за нашу анархо-пролетарскую государственность…
В это время возле тачанки возник на запалённом коне парень в заломленной набок смушковой шапке.
— Батько, потяг подходит! — ликующе объявил он, и глаза у него бешено заплясали под смушком.
— Ну, ладно. Опосля боя допишем, — сказал Ангел «машинистке» и, встав на тачанке во весь рост, протяжно скомандовал: — Готовсь к бою!..
Бандиты забегали, засуетились. Дождались! Наконец добыча! Те, что побойчей да порасторопней, повскакали на коней и, вытаптывая последние хлеба, гикая и азартно выкрикивая матерную брань, помчались навстречу приближающемуся поезду.
…Тревожно загудел паровоз, резко, толчками стал останавливаться. И тотчас с двух сторон дробно застучали лошадиные копыта. Сухие щелчки выстрелов смешались с конским ржанием, выкриками и разбойничьим посвистом.
Пассажиры повскакивали с мест, кинулись к окнам и увидели мчащихся к вагонам пёстро одетых всадников. Следом тряслись несколько бричек. А уж за ними, изо всех сил волоча по пыли винтовки, бежали пешие.
Несколько пуль щёлкнуло по крыше вагона. Со звоном разбилось стекло. Пассажиры отхлынули от окон.
Первым к площадке вагона подскакал широкоплечий парень с развевающимися соломенными волосами. У него было круглое благообразное лицо, правда побитое оспой, — в другое время и в иной ситуации он бы скорее сошёл за добросовестного пахаря и примерного прихожанина, нежели за грабителя. Лихо, прямо с седла он прыгнул на вагонную площадку. Следом, цепляясь друг за друга оружием, в вагон ввалилось ещё несколько человек.
В коридор навстречу бандитам выскочили командиры Красной Армии, за ними — всполошённые гиканьем и выстрелами Волин и Дудицкий. Но от двери в конце коридора неистово крикнули:
— Наза-ад! Не выходить!
Один из командиров поспешно отстегнул кобуру, рванул наган.
Светловолосый бандит кинулся всем корпусом вперёд и, почти не целясь, привычно, навскидку выстрелил — командир выронил наган и, недоуменно прижимая руки к животу, рухнул на пол.
Остальные шарахнулись обратно на свои места.
— Молодец, Мирон! — похвалил светловолосого тот, что был в смушковой шапке. Поигрывая плётками, они пошли по вагону.
— У кого ещё пистоли есть?
Пассажиры подавленно молчали, отводя глаза в сторону: не дай бог что-то во взгляде не понравится!
Светловолосый встал перед командирами Красной Армии. У него не было передних зубов, и он нещадно шепелявил:
— Кто такие будете?
Командир с калмыцким лицом посмотрел на убитого товарища, зло ответил:
— Не видишь, что ли? Командиры Красной Армии!.. А дальше что?
— Ты гляди, ещё шебуршатся! — удивлённо покачал головой бандит в смушковой шапке. — А ну, выходь на свет божий! Там поглядим, что с вами делать дальше!..
Командир с калмыцким лицом взглянул на ещё одного своего, совсем юного, товарища, и тот встал рядом с ним. Они молча вышли из вагона.
— Мирон! Как думаешь, в расход их или же батьке показать? — обернувшись к напарнику, спросил — ангеловец в смушковой шапке. Его так и распирало от сознания, что в руках столько людских жизней.
— Всех военных батько велел сперва ему показывать! — неохотно сказал Мирон и уставился на поручика Дудицкого: — А ты почему не выходишь?
Вконец растерявшийся поручик сбивчиво заговорил:
— Видите ли, мы… мы с этими людьми ничего общего не имеем и к Красной Армии тоже… мы…
— Короче! — потребовал Мирон и недобрыми глазами посмотрел прямо в переносье поручику, словно прикидывая, куда выстрелить.
Тогда Волин отстранил Дудицкого и сухим, официальным голосом сказал:
— Я так понимаю, что вы наши союзники в борьбе с красными?
— Чего? — не понял Мирон.
— Мы — офицеры. Офицеры белой армии, — пояснил Волин. — Я — ротмистр, он — поручик, ещё с нами…
— Беляки, значит? — криво ухмыльнулся Мирон. — К Деникину чесали?.. Ступайте туда же, до компании с красными!
— Нас что… расстреляют? — испуганно спросил Дудицкий.
— Може, расстреляют, а може, нет. Как батько решит! — ощерился Мирон, наслаждаясь замешательством господ белогвардейцев.
— Какой ещё батька? — не понял Волин.
Мирон с головы до ног смерил его удивлённо-насмешливым взглядом, пренебрежительно сказал:
— На сто вёрст вокруг тут только один батько, Батько Ангел. Если он пожелает, может, перед смертью будете иметь счастье побеседовать с ним…
Затем ангеловцы согнали всех военных в одну группу. Кольцова среди них не было.
Мирон угрюмо и деловито оглядел красных командиров и офицеров, словно отыскивая, к чему придраться, задержал взгляд на начищенных до блеска сапогах ротмистра Волина, отставив ногу вперёд, спросил:
— Какой размер?
— Что? — Волин поднял на него глаза, в которых были одновременно и презрение, и льстивость.
— Сапоги, спрашиваю, какого размеру? — бесцеремонно разглядывая выражение волинского лица, бросил Мирон.
— Сорок второй.
— Павло, а Павло! — бросил ангеловец куда-то вдаль вагонов.
— Чего? — донеслось издалека.
— Погляди на сапоги, вроде получше моих будут! — выказал хозяйственную жилку Мирон и строго прикрикнул на Волина: — А ну, ваш благородь, скидывайте сапоги! Все одно они вам уж больше не пригодятся… Да поживей, рас-тара-рах! Что за народ! А ещё офицеры!
Волин нехотя сел на землю и стал снимать сапоги, губы у него дрожали от обиды и бессилия.
Мирон насмешливо любовался унижением ротмистра, а когда ему это наскучило, перевёл взгляд своих беловатых глаз на Дудицкого, впавшего в растерянную неподвижность. Из левого кармана кителя поручика свешивалась цепочка. Мирон ловким движением потянул за цепочку, извлёк часы и опустил их себе за пазуху.
— Ах, лучше бы я их подарил Софье Николаевне! — невольно вырвалось у поручика.
— Чего бормочешь? Ну, чего бормочешь, белогвардейская шкура! — лениво ощетинился Мирон. Он уже утратил интерес к пленным и с безразличным видом отвернулся.
Несколько конных ангеловцев с карабинами на изготовку окружили пленных военных и погнали их в сторону от железной дороги, напрямик через степь.
А Мирон и Павло, сбыв пленных, заторопились обратно в вагон, где продолжался грабёж, слышались истошные крики, бабья визгливые причитания, униженные мольбы владельцев тучных узлов. Иногда раздавались гулкие одиночные выстрелы.
Затравленно прижимаясь к больной матери, Юра расширенными от ужаса глазами смотрел, как вооружённые люди стаскивали с полок чемоданы, швыряли их на пол и разбивали, как тащили узлы, корзины с едой и скарбом и бросали через окна вагонов.
Внезапно Юра почувствовал толчок в спину носком сапога. И кто-то над его головой весело и зычно гаркнул:
— Мирон, я тут шубу нашёл! В аккурат такая, как Оксана просила.
Юра обернулся, но увидел перед собой сапоги с тяжёлыми подошвами, длинные ноги в фасонистых галифе. Рядом, как змея, покачивалась ремённая плеть.
— Бери! — послышался другой голос.
— Так в ей человек!
Мирон возник рядом с Павлом как из-под земли. Хозяйски оглядел шубу, которой была укрыта мать Юры, и даже не выдержал — погладил своей большой рукой нежно струившийся мех.
— Хороша-а шуба-а! — медленно и удивлённо протянул он, ещё чувствуя на ладони влажный холодок от прикосновения к меху.
Юра вскочил, глаза у него горели негодованием, он быстро заговорил, запинаясь и размахивая руками:
— Не трогайте маму! Она больна. У неё температура!
— Смотри, слова-то какие знает! Господчик! — насмешливо сказал Павло и выразительно поиграл плетью. У него было грубое скуластое лицо с красноватыми, обветренными щеками, из-под заломленной смушковой шапки на лоб ниспадали тёмные волосы.
— Живее, Павло! Торопись! — нетерпеливо приказал Мирон, жалея, что не он первым обнаружил шубу.
— Не трогайте маму! — уже закричал Юра. — Слышите, вы!
Не тро…
Мирон схватил Юру за воротник. На миг взгляд Юры в упор уткнулся в тусклые зрачки, в рябое лицо.
— Что, любишь мамочку? — Мирон поволок Юру к двери и с силой толкнул. А сам торопливо вернулся к Павло, который — уже с шубой в руках — обыскивал других, перепуганных насмерть пассажиров и старательно рассовывал по оттопыренным карманам бумажники, кольца, часы.
— Так… здесь все чисто, — удовлетворённо сказал он.
Но тут его внимание привлекла толстая, аккуратно обёрнутая в газету книга, лежавшая на полу. Он поднял её, послюнявив палец, перевернул первую страницу и, медленно шевеля губами, прочитал по слогам:
— «Ка-ли-тал…» Ого! — восторженно удивился он. — Гляди, чего читают!
— Возьми, — посоветовал Мирон.
— Зачем? — удивлённо взглянул на него Павло.
— Прочитаешь, будешь по-учёному капитал наживать, — наставительно произнёс Мирон.
Павло внимательно посмотрел на него, сунул книгу за пояс и пошёл дальше.
Мирону же что-то почудилось, лёгкий какой-то шорох наверху. Он встал на лавку, затем на столик, потянулся к самой верхней полке. И упёрся глазами в чёрный ствол нагана, который направил на него Кольцов.
Павло, вышагивая по вагону, обернулся, издали полюбопытствовал:
— Ну что, есть там кто?
— Н-никого, — выдавил из себя Мирон и, повинуясь движению неумолимого зрачка нагана, медленно, как лунатик, сполз вниз. Не оглядываясь, так же медленно и осторожно, словно боясь задеть за что-нибудь хрупкое, вышел в коридор, сделал несколько шагов. Остановился. И вдруг резко рванулся в соседнее купе, выхватил кольт и разрядил всю обойму в верхнюю часть перегородки. Полетели щепки.
Насторожённо прислушался. Тишина.
— Ты чего? — спросил прибежавший с револьвером в руке Павло.
— А ну погляди, прикончил я того гада, что наверху? — приказал Мирон.
Павло боязливо привстал на столик и так же боязливо заглянул на полку
— там никого не было. Павло облегчённо покачал головой.
…Юра еле-еле поднялся с насыпи. Болела шея, саднило локти, по всему телу разливалась вязкая, ватная слабость, удушливый комок подступил к горлу. Возле состава суматошно метались бандиты, тащили узлы, чемоданы, по жнивью тряслась тачанка с пулемётом.
Поравнявшийся с вагоном всадник, бросив поводья на луку седла, с удовольствием разглядывал новенькие «трофейные» сапоги. И вдруг что-то большое, тёмное пронеслось мимо Юры, обрушилось на всадника. Бандит охнул и выронив сапоги, по-
летел на землю. А в седле уже оказался другой человек. Вздыбив коня, он повернул его в степь. Лицо всадника на мгновение открылось Юре — он узнал Кольцова.
Раздались крики, кто-то выстрелил. И ещё… Всадник скакал по жнивью. И тут наперерез ему, круто развернувшись, помчалась тачанка.
Юре было хорошо видно, как здоровенный детина, прильнув к пулемёту, долго старательно целился — видимо, никак не мог поймать скачущего всадника в рамку прицела.
— Живьём его! Живьём его берите! — услышал Юра чей-то хриплый, злорадный крик.
Резанули очереди — и конь рухнул на всем скаку. Всадник вылетел из седла и кубарем покатился по земле. Затем торопливо вскочил, чтобы бежать. Но к нему со всех сторон уже неслись ангеловцы.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Юрина мама умерла тихо, не приходя в сознание.
Когда ангеловцы умчались в степь, когда их последняя, тяжело гружённая награбленным добром бричка скрылась за горизонтом и за ней рассеялось рыжее облако ныли, людей покинуло оцепенение, они задвигались, заговорили, стали выходить из вагонов.
Вынесли убитых и уложили их рядышком на траву. Убитых было одиннадцать.
Двое мужчин подхватили лёгкое тело Юриной матери и тоже вынесли из вагона, положили в ряд с убитыми.
Юра, натыкаясь на людей, как слепой, пошёл следом, присел возле матери. Он не плакал — слезы где-то внутри его перегорели. Он отрешённо смотрел на изменившееся, внезапно удлинившееся мамино лицо, как будто она вдруг чему-то раз и навсегда удивилась…
С Юрой пытались разговаривать, но он не отвечал. Кто-то сердобольный настойчиво пытался всунуть ему в руку вареное яйцо и пирожок с гороховой начинкой. Он молча принял и бережно положил у изголовья матери, ещё не смея поверить в то, что она умерла. Все вокруг казалось Юре зыбким, нереальным.
Трое паровозников принесли лом и две лопаты. Стали долбить землю прямо возле дороги. Но потом подошёл ещё кто-то и посоветовал копать дальше, под деревьями. Земля там мягче, и место заметнее.
Наскоро вырыли неглубокую яму, стали переносить мёртвых. Юра огляделся, увидел разрытую землю, людей, которые осторожно поднимали убитых… Какая-то неясная, неоформившаяся мысль не давала ему покоя. Что-то он должен был сделать для мамы. «Но что, что?» — не мог он сосредоточиться. Юра погладил её голову, лицо, непривычно холодное и отчуждённое.
Рядом железнодорожники покрывали рогожей тело убитого. Юра всматривался — это был тот здоровенный голубоглазый па — рень, который невольно помог ему пробраться к поезду. «И он тоже? — вяло подумал Юра. — Только что был живой, такой сильный, и вот нет его. И мамы нет… Сейчас её унесут, положат вместе со всеми…»
И вдруг понял, что должен сделать, беспокойно задвигался, отвернул полу своей гимназической куртки, нащупал под подкладкой небольшой пакетик: это мама зашила ему, когда они собирались в дорогу. Там были два колечка, серёжки, ещё какаято безделушка. Нетерпеливыми, непослушными пальцами Юра пытался оторвать подкладку, но зашито было крепко, и тогда, нагнувшись, он рванул её зубами — вот он, пакетик. Вскочив, Юра направился к железнодорожникам, напряжённо вглядываясь в их лица.
Потом он никак не мог вспомнить, что же говорил, как упросил их вырыть для мамы отдельную могилу. Вначале его и слушать не хотели, а когда он раскрыл ладонь с мамиными драгоценностями, самый старший из железнодорожников, ещё больше посуровев лицом, решительно отодвинул его руку:
— Эх, баринок, не все купить можно, а ты… Убери, спрячь.
И Юра, испугавшись, что рассердил этих людей, что сам все испортил, заговорил ещё горячей, бессвязней. И его боль, его горе, видимо, и помогли. Тут же, рядом с общей могилой, железнодорожники выкопали ещё одну, совсем маленькую. И Юра копал вместе с ними, второпях, неумело, не помогая ничуть, а скорее мешая, но никто не сказал ему об этом, никто не отстранил. И вновь все звуки, все движения возле него ушли куда-то далеко, прикрылись плотной пеленой.
К Юре подходили мужчины и женщины, говорили, что скоро уйдёт поезд, что ему нужно ехать, что маму не вернуть и следует подумать о себе.
Юра оцепенело сидел возле могилы, не поднимая головы, и единственное желание владело им — чтобы все ушли, оставили его в покое. Ему нужно было разобраться, понять происшедшее.