Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ворон

ModernLib.Net / Европейская старинная литература / Боккаччо Джованни / Ворон - Чтение (стр. 3)
Автор: Боккаччо Джованни
Жанр: Европейская старинная литература

 

 


Когда бы все остальное не отличало ее от подлой толпы женщин, одним только поведением своим она уже выделялась бы из нее; и была она, да и поныне остается столь прекрасной, без ухищрений, без снадобий, без притираний, что ангелы радуются, глядя на нее в сияющем царстве божьем, и блаженные духи, если можно так сказать, преисполняются еще большею славой и чудеснейшим восторгом. Здесь, на земле, она приняла облик смертной женщины, но тем не менее всякий, взирая на ее красоту, испытывал не то чувство, которого добиваются тщеславные женщины, размалевывая свое лицо, а как раз обратное: если те своими прикрасами поощряют похотливость мужчин и распаляют в них бесстыдные желания, красота царицы небесной изгоняла любую низменную мысль, любое бесчестное намерение того, кто смотрел па нее; в нем чудесным образом возгоралось пылкое и благотворное стремление к добру, и он смиренно восхвалял ее создателя и жаждал претворить в действие свои благие чаяния. И пресвятая дева этим ничуть не кичилась и не чванилась, а, напротив, преисполнилась такого смирения и твердости духа, что Господь в своей неизменной милости избрал ее в матери для своего сына, посланного им на землю. А те немногие, что стремились идти по стопам сей госпожи, заслуженно почитаемой всеми, не предавались мирским утехам, но старательно избегали их; не раскрашивали себе лицо, чтобы привлечь внимание первого встречного, а презирали красоту, подаренную им природой, и пребывали в ожидании красы небесной. Не гневливость или спесь были им свойственны, а кротость и смирение; отличались они поистине удивительным воздержанием и умели подавлять и побеждать неистовый жар плотских вожделений, с примерным терпением снося преходящие тяготы и страдания. Поэтому души их сохранились непорочными и они удостоились сопутствовать в вечной славе той, кому силились уподобиться на земной стезе. И если мне дозволено будет порицать природу, владычицу всего сущего, я скажу, что она совершила великую ошибку, создав их женщинами, поселив и скрыв столь высокий дух, мужественный, незыблемый и твердый в столь низменной оболочке и причислив их к низменному женскому полу, ибо стоит сравнить их с теми, что жаждут стать в один с ними ряд и заслужить таким путем почет и уважение, тотчас же станет ясно, что нельзя смешивать одних с другими, настолько они во всем противоположны.

Ославим же сие злонравное и прелюбодейное отродье, дабы не повадно ему было рядиться в чужие заслуги; всем известно, что выдающиеся женщины, подобные упомянутым мною, встречаются реже, чем феникс; и если хотя бы одна женщина выделится из числа остальных, она заслужит больше почестей, чем любой мужчина, столь редкостной будет ее победа и так удивит всех такое чудо. Однако мне думается, что и прадедам нашим не доводилось, и нам не доведется воздавать им почести: пожалуй, черные лебеди [7] и белые вороны заведутся у нас раньше, нежели потомкам нашим выпадет на долю чествовать хотя бы одну из них; давно уже стерлись следы тех, кто шел по стопам царицы агнцев; и наши женщины, охотно сошедшие с того пути, вовсе не хотят, чтобы их опять на него вывели; а если проповедник и пытается это сделать, они остаются глухи к его речам, как гадюки — к музыке заклинателя.

Я еще не добавил, что все эти распутные бабы жадны, упрямы, честолюбивы, завистливы, нерадивы и сумасбродны и что стоит только попасть к ним в подчинение, как они тотчас становятся властными, докучливыми, жеманными, тошнотворными и нудными; многое мог бы я еще порассказать тебе об их свойствах, куда более отталкивающих, нежели все уже сказанное, но не стану, ибо это отнимет чересчур много времени. Тем не менее по всем моим предыдущим речам ты можешь составить мнение, каковы они всегда и повсеместно и в какой глухой и беспросветной темнице будет заточен всякий, кто по той или иной причине окажется им подвластен. Но я уверен, что если до кого-нибудь из женщин дойдет мой правдивый рассказ об их злонравии и пороках, ни одна из них не признает это за истину, не устыдится того, что всем это станет известно, не приложит усилий и стараний, чтобы исправиться, а, напротив, как это свойственно ее природе, поспешит вперед по дурной дорожке; да еще станет говорить, что я браню женщин вовсе не потому, что я человек правдивый, но потому, что нравятся мне не они, а противоположный им пол. Дал бы бог, чтобы они мне и впрямь были так противны, как тот мерзкий грех, на который они намекают, тогда я сберег бы время, которое на них потратил; и в том мире, где я сейчас пребываю, мне на долю выпало бы не так много мучений.

Но перейдем к другому. Если природный разум тебе не подсказал, кто ты такой, ты должен был бы познать это из своих занятий, запомнить и постоянно твердить себе, что ты мужчина, созданный по образу и подобию Господа, творение совершенное, рожденное, чтобы властвовать, а не подчиняться. Прекрасный пример явил нам Господь в лице праотца нашего, коего создал первым, а затем привел к нему всякую тварь и велел поименовать их всех и подчинить их себе, точно так же, как и женщину, единственную в мире, и только ее жадность, непослушание и настойчивость послужили причиной и основой всех наших бед. От века был установлен такой порядок, как в древности, так и в наше время, как при папском престоле, так и в империях, королевствах, княжествах и провинциях, среди парода, судейских чиновников, священнослужителей и среди высоких особ, как духовного, так и светского звания, что только мужчине, а отнюдь не женщине дано господствовать и править теми и другими. Столь веский и неопровержимый довод убедит всякого разумного человека в том, что мужчина но своему благородству намного превосходит женщину и любую другую тварь. К тому же из сказанного вовсе не вытекает, что столь важное качество, как благородство, является привилегией каких-то исключительно достойных мужей, напротив, самые ничтожные наделены им все же в большей степени, нежели женщины или иные твари; отсюда следует заключить, что самый убогий, самый жалкий из мужчин на свете, если только он из лишен рассудка, стоит выше женщины, будь она даже самой выдающейся женщиной своего времени.

Итак, мужчина — благороднейшее из созданий, по замыслу творца немногим уступающее агнцам; и если таков даже последний из мужчин, что же сказать о том, кто за свои достоинства вознесен над другими? Каким должен быть тот, кого священная наука, философия, отделила от людей недальнего ума? Ты поднялся над ними благодаря рассудку и занятиям и с помощью божьей, в которой не отказано никому, кто о ней просит, удостоился стать в один ряд с лучшими из людей. Как же случилось, что ты не можешь познать самого себя? Как мог ты так низко пасть? Как же мало ты себя ценишь, если покорился подлой бабе и в безумии своем приписал ей качества, ею же презираемые! Я не могу успокоиться, пока думаю о тебе; чем больше думаю, тем больше тревожусь. Ты сам знаешь, что тебе свойственны любовь к уединению и неприязнь к толпе, теснящейся в храмах и других открытых доступу местах; вдали ото всех ты предаешься наукам и трудам, сочиняешь стихи, совершенствуешь ум и силишься добиться еще большего, по возможности приумножая делом, а не словом свою добрую славу, дабы впоследствии обрести спасение души и вечный покой, к чему справедливо стремится каждый и что является конечной целью твоих долгих стараний.

Пока ты пребудешь в лесах и безлюдье, тебя не покинут Кастальские нимфы, с которыми тоже надеются сравниться проклятые бабы; нимфы эти, как мне доподлинно известно, сияют небесной красотой; но они, прекрасные, никогда не станут тебя презирать и осмеивать и будут рады сопутствовать тебе в прогулках и вести с тобой беседу. И, как ты знаешь, ибо тебе они куда лучше знакомы, чем мне, они-то уж не затеют с тобой споров и разговоров о том, сколько нужно золы, чтобы высушить моток пряжи, и где ткут более тонкое полотно, в Витербо или в Риме; и о том, что булочница перекалила печь, а у служанки не взошло тесто, и метла опять пропала и нечем подмести в доме; не сообщат тебе, чем занимались прошлой ночью мона такая-то и мона такая-то, и сколько раз они прочитали «Отче наш» за время про поведи, и что надо бы сменить ленточки на платье а впрочем, можно оставить прежние; они не потребуют у тебя денег на румяна, на баночки с притираниями, на всяческие снадобья; напротив, ангельскими своими голосами они поведают тебе обо всем, чем славен мир от па-чала и до наших дней, и, сидя рядом с тобой в траве и цветах, под сладостной тенью, возле ключа [8], что никогда не иссякнет, они объяснят тебе, почему сменяют друг друга времена года и в чем причина затмений солнца и луны; каковы тайные свойства растений, которыми можно снискать дружелюбие диких зверей; куда улетает душа человека; что такое божественная доброта, не ведающая ни начала, ни конца, и какие ступени ведут к пей, ввысь, и сколь опасно сорваться с крутизны в противолежащую бездну; они прочитают тебе стихи Гомера, Вергилия и других великих древних поэтов, прочитают затем и твои, ежели ты захочешь. Красота их не разожжет в тебе постыдного пламени, но вовсе его притушит; а нравы их послужат безупречной основой для будущих твоих добродетельных творений.

Зачем же ты, имея возможность проводить с ними время когда угодно и сколько угодно, ищешь чего-то под вдовьим, или, вернее, дьявольским, покровом, где можно легко наткнуться на такое, от чего станет тошно? Ах, как справедливо поступили бы те прекраснейшие девы, когда бы изгнали тебя из своего дивного круга, как недостойного! Как часто вожделел ты к женщинам, как часто уходил от них безобразным и зловонным и шел к чистейшим нимфам, не стыдясь своего животного состояния! Право, если ты не одумаешься, они и впрямь тебя прогонят, и поделом тебе будет. Они ведь тоже способны гневаться, как и те, что зовут себя дамами, не будучи таковыми. Подумай же и представь себе, каким это будет для тебя позором.

Сдается мне, я высказал все, что хотел, о тех, кого тебе следовало бы вспомнить, прежде чем подставлять шею под несносное ярмо женщины, сверх меры тобой воспетой; а теперь, дабы ты не воображал, что она хоть чем-то отличается от прочих, я открою тебе не только обещанное (в чем ты сам не мог толком разобраться), но и другое — кто такая и как ведет себя та, чьим рабом ты, безумец, стал себе на горе; и ты поймешь, к кому ты попал в руки по собственной греховности и излишнему легковерию.

Впервые я постиг, что такое эта женщина, а вернее — чудовище, только после свадьбы, ибо, оставшись в одиночестве, то ли за грехи мои, то ли по воле божьей после смерти первой жены, причинившей мне в свое время несравнимо меньше горестей, я вторично сочетался браком, как того желали и требовали мои родные и друзья, хотя еще очень плохо знал будущую жену.

Она уже побывала замужем и, подобно всем женщинам, хорошо усвоила искусство обмана, а потому и вошла в мой дом под видом кроткой и простодушной голубки; не стану вдаваться и подробности и скажу одно — едва она поняла, что может наконец дать волю затаенному коварству (которое, должно быть, с давних пор исподволь в ней копилось), она из голубки тотчас же обратилась в змею; и тут я понял, что моя постоянная уступчивость стала верной причиной всех моих бед.

Не скрою, я поначалу пробовал укротить эту разъяренную зверюгу; по труд мой был напрасен, болезнь зашла слишком далеко, и оставалось только терпеть ее, а не лечить. Поэтому, убедившись, что любая попытка такого рода только подбросит дров в огонь или плеснет масла в пламя, я безропотно подставил спину под удары и вверил самого себя и дела свои Фортуне и Господу Богу; а жена моя, бранясь, угрожая и подчас затевая драку, с моими родными, лютовала в моем доме, как в собственном, и безжалостно притесняла всех нас; вдобавок, несмотря на то, что я взял за ней совсем небольшое приданое, она то и дело, стоило мне в чем-то ей не угодить, принималась хвалиться передо мной своим семейством, превознося его за родовитость и знатность, будто я деревенщина, а она особа королевской крови, хотя мне отлично было известно, что представляли собой ее родичи как в старину, так и в наши дни; а вот она-то ни о ком и знать не хотела, кроме как о себе самой; но по тщеславию своему частенько бегала рассматривать гербы, вывешенные в церкви, и кичилась их древностью и количеством, полагая, что нет дамы благородней, чем она, коли среди ее предков насчитывается столько благородных рыцарей. Но если бы в церкви вывесили, допустим, по одному гербу в честь десятка подлецов из этого рода, прославленного скорее числом, нежели храбростью ила добродетелью, и сняли хотя бы один, свидетельствующий о рыцарской доблести, столь же свойственной этому семейству, как свинье седло, то церковные стены, без сомнения, украсились бы сотнями гербов отъявленных негодяев и не лишились бы ни одного, принадлежащего истинному рыцарю. Ослы полагают, а среди них эта женщина — первая ослица, величиной побольше слона, что одежда, подбитая беличьим мехом, и раззолоченные шпоры и шпага, которые с легкостью может раздобыть и ничтожный ремесленник, и нищий работник, да еще лоскут ткани с жалким гербишкой, выставленный в церкви всем напоказ [9], являют собой суть рыцарства; да поистине у нынешних так называемых рыцарей ничего другого за душой и не бывает. Но только тот, кто знает, что такое настоящее рыцарство и на каких добродетелях оно зиждилось, может понять, как далеки от него теперешние, что бегут от этих добродетелей, как черт от ладана.

Итак, когда жена моя начала по-дурацки кичиться и чваниться, я счел это наименьшим злом и трусливо опустил оружие, надеясь, что она одумается и перестанет помыкать мною, но вынужден был в конце концов признать, увы, слишком поздно, что не мир и покой внесла она ко мне в дом, а раздор, пожар и беду, так что лучше бы этому дому и впрямь сгореть; любой закоулок нашего города, какие бы там ни кипели свары и перепалки, казался мне милее и спокойнее, нежели родной дом; а наступление ночи, вынуждавшее меня вернуться домой, докучало, будто несносный, властный и непреклонный тюремщик загонял меня обратно в ненавистную и мрачную темницу. А жена, завладев и мною, и домом, прежде всего навела порядок в хозяйстве и расходах, по не так, как должен был ей подсказать разум или уважение ко мне, а так, как того требовала ее ненасытная алчность; точно так же поступила она и со своими нарядами, сменив те, что я покупал, на другие, которые ей пришлись более по вкусу; и принялась заправлять чуть ли не всеми моими делами, проверяя счета, прибирая к рукам доходы и распоряжаясь ими по своему усмотрению; по. тысяче раз в день она честила меня, называя обманщиком, ибо считала за величайшее оскорбление, что я не сразу же отдал ей под опеку и в безраздельное пользование все свое состояние, и наконец добилась своего; себя же, напротив, она восхваляла за честность превыше Фабриция [10] и других бескорыстных государственных мужей.

Чтобы не рассказывать всего чересчур подробно, скажу только, что не счесть было случаев, когда она мне перечила и не складывала оружия, пока победа не оставалась за пей. А я, горемычный и неразумный, все покорно сносил, полагая, что таким путем избавлюсь от своих тревог и кручины, и становился еще уступчивей, во всем следуя ее воле; вот за эту уступчивость я теперь и расплачиваюсь, как я уже говорил, и терплю тяжкие муки в сей огненно-красной одежде.

Но пойдем дальше. Когда она таким образом стала в доме хозяйкой, а я слугой, она вовсе обнаглела и, не чувствуя сопротивления, сочла возможным блеснуть па-конец теми высокими добродетелями, которые твой приятель столь красочно тебе описывал; но так как я знал ее куда лучше, чем он, я с радостью поведаю тебе о них значительно больше. И дабы начать с главной из них, я поклянусь тебе сладостным миром, куда, надеюсь, буду скоро допущен, что в нашем городе никогда не было и из будет такой тщеславной женщины, а лучше сказать, бабы, чтобы особа, о которой мы говорим, изрядно не обогнала се па этом поприще. Гордясь своими пухлыми, румяными щеками и пышным, оттопыренным задом (возможно, она прослышала, что эти женские прелести ценятся в Александрии [11] превыше всяких других), она прилагала все старания, дабы и то, и другое было всегда представлено в наилучшем виде; с этой целью она всячески урезала мои расходы и морила меня голодом. А для себя она частенько отбирала самого жирного из откормленных по ее приказу каплунов, которого ей и подавали к столу, равно как и бульон, приправленный лапшой и паря мезанским сыром. Ела она не из тарелки, а из миски, чавкая, как свинья, будто вырвалась на волю из Голодной башни. Молочная телятина, куропатки, фазаны, жирные дрозды, горлинки, ломбардские супы, лапша с пряностями, блинчики с бузиной, белые лепешки, бланманже — не перечесть всей снеди, что она пожирала с такой жадностью, с какой деревенские мужики набрасываются на фиги, тыквы или дыни, когда до них дорвутся. Мяса, заливного или засоленного, и всяких там острых и кислых приправ избегала она, как смертельных врагов, ибо от них, по слухам, тело сохнет. А уж как она зато смаковала и распивала подогретое доброе вино, верначчу из Корнильи, греческое белое или любое другое, лишь бы оно было сладким и приятным на вкус — сколько ни рассказывай, все равно не поверишь — ну прямо бездонная бочка! Но если бы ты видел ее щеки в те дни, когда я еще был среди живых, и слышал бы ее болтовню, ты бы признал мою правоту, не скажи я даже ни единого слова, стоило только ее послушать. Вот от всего этого и стала она толстощекой и пышнозадой. Уж не знаю, возможно, она после моей смерти и впрямь отощала, соблюдая все посты ради спасения моей души; но сколько бы ты мне ни рассказывал о ее худобе, пусть даже мне пришлось бы скрепить твои слова собственноручной подписью, я все равно не поверю.

Несмотря на то, что правдивые речи духа будили во мне все больше стыда и раскаяния, я все же не мог удержаться от смеха при последних его словах. А он, не меняясь в лице, продолжал:

— Однако моя прекрасная дама — она же твоя, она же чертова баба — отнюдь не довольствовалась одною; пышностью тела, ей еще требовалось, чтобы кожа ее сияла белизной и свежестью, как у смазливой девчонки па выданье, чья красота искупает недостаток приданого. С этой целью она не только заботилась о хорошей еде, винах и нарядах, но также весьма искусно перегоняла всяческие жидкости, стряпала притирания и знала толк в применении сала животных и сока трав; мало того, что в доме было полным-полно всевозможных горелок, трубочек, кастрюлек, баночек, скляночек, мисочек, не нашлось бы к тому же ни единого соседа в городе или садовника в пригороде, кого бы она не заставила готовить белящие смеси, скоблить медную зелень, возиться с растворами либо выкапывать и разыскивать дикие корни п травы, известные только ей одной; уж не говоря о том, что и кирпичникам нашлась работа — обжигать для нее яичную скорлупу и винный камень, поджаривать черенки и выполнять еще тысячу небывалых затей. Этими изделиями она мазалась и красилась, будто готовила себя на продажу, и бывало, не остережешься, поцелуешь ее и перепачкаешь губы чем-то липким; а так как помада эта не столь бросалась в глаза, сколь била в нос, мне чудилось, что желудок мой вот-вот расстанется с пищей, а душа — с телом.

Ты будешь поражен, если я тебе перечислю все способы, которыми она мыла свои златые кудри, то щелоком, то золой (когда холодной, а когда и горячей); еще более ты удивишься, когда узнаешь, как часто и с какими торжественными церемониями посещала она парную баню. Мне думалось, что она воротится из бани отмытой, а она приходила оттуда намазанной пуще прежнего. Самым желанным и разлюбезным для нее занятием было принимать у себя неких особ, которых немало водится в пашем городе, истых живодерок, ибо они выщипывают женщинам брови и волоски на лице, острым стеклом скоблят им щеки и снимают с загривка тонкий слой кожи и лишний пушок. Вечно две или три таких мастерицы сидели с ней запершись, держа тайный совет, и частенько вели переговоры совсем о другом, ибо эти бесстыдницы лезут в чужие дома, прикрываясь своим ремеслом, а па деле являются искусными своднями и ловко помогают мессеру Дубини забраться в Темный дол [12], откуда его выпускают только поело обильно пролитых слез.

Недели не достанет, чтобы описать тебе все, что она вытворяла ради единой этой цели и как чванилась своей искусственно обретенной прелестью, а вернее сказать, мерзостью; и какого великого труда стоило уберечь эту прелесть от солнца и воздуха, от света и тьмы, от погожего дня и ненастья, ибо все они могли ее сразу испортить. Всего ненавистнее были нашей даме пыль, ветер и дым. А если случалась беда и к ней па вымытое лицо садилась муха, она впадала в такое отчаяние и ярость, что по сравнению с ней христиане, потеряв Акри [13], попросту веселились. Скажу тебе прямо, никто не видывал и не слыхивал подобного неистовства. Иной раз муха усаживалась ей на лицо, облитое, словно глазурью, какой-нибудь новейшей смазкой; тогда красавица, пылая гневом, норовила прихлопнуть ее, но та, разумеется, шустро снималась с места, как, знаешь, свойственно мухам, и потом прилетала обратно; а дама, взбешенная неудачей, хватала метлу и охотилась за мухой по всему дому; и я глубоко убежден, что если бы в конце концов ей так и не удалось прикончить эту самую муху или другую, на нее похожую, она бы просто лопнула с досады и злости. Как ты думаешь, что бы она сделала, будь у нее под рукой щит одного из предков-рыцарей или его золоченая шпага? Уж конечно, пустила бы их в ход. Ну, что еще? Полбеды, можно сказать, если такое событие приключалось днем, а вот если она, к несчастью, ночью услышит, что по дому летает комар, тут какой пи будь поздний час, а придется слуге и служанке, да и всему семейству вскочить с постели и отправиться со светильниками в руках на поиски коварного и злонамеренного комара, нарушителя покоя и доброго, мирного настроения намазанной дамы; и нельзя вернуться ко сну, пока не представишь ей оного комара убитым или плененным, за то что он, по ее словам, назло летал по дому и прятался в засаде, дабы попортить ее прекрасный, обворожительный лик. Что еще? Всякий, у кого не пропала охота смеяться, счел бы самым потешным зрелищем то, как она приводит в порядок прическу и сколько проявляет тут мастерства, сноровки и усердия; видно, у этого дела есть свои законы и свои пророки. Поначалу, когда она числилась в молодых, хотя было ей уже далеко за тридцать, или, вернее, под сорок, а по ее ошибочным подсчетам только-только стукнуло двадцать восемь, она добывала что ни день, неведомо откуда, зеленые веточки и цветы, и все разные, сортов, должно быть, этак с полдюжины, да не только в апреле или мае, это уж само собой, а даже в январе и феврале, и плела из них венки; поднявшись спозаранку, звала прислужницу, старательно притирала лицо и шею всякой дрянью и, напялив наряд, что был ей больше по душе, усаживалась в спальне перед большим зеркалом, а то и перед двумя, чтобы получше разглядеть себя со всех сторон и выяснить, в котором из них она меньше всего на себя похожа. По одну ее руку стояла наготове служанка, по другую располагалось не менее шести скляночек, да еще острые стеклышки, да еще растительный клей и прочая ерунда в таком духе; когда волосы были тщательно расчесаны и закручены на макушке, она водружала на них какой-то моток переплетенных ниток, который звала косой, натягивала поверх сеточку тончайшего шелка, и вот тут-то ей подавали венки и цветы, и сперва она надевала на голову венок, а затем втыкала в волосы один цветочек за другим, пока вся голова не была ими пестро разубрана на манер павлиньего хвоста; и закрепляла их, всякий раз советуясь с зеркалом.

Но когда годы взяли свое и седые волосы стали пробиваться все чаще, сколько раз на день она их ни выдергивала, пришла пора скрывать их под платочками да повязками, и точно так же, как в свое время она утыкала голову листьями и цветами, теперь утыкала она грудь и живот булавками и принималась закалывать ими платки с помощью служанки, тут же осыпая ее тысячью попреков: «Этот платочек что-то пожелтел; а тот свисает набок; поправь-ка вон тот, с другой стороны; да натяни этот, надо лбом! Вынь ту булавку у меня над ухом и воткни ее вон туда, подальше, и заложи поглубже складку на повязке у подбородка. Возьми стеклышко и отрежь волосок, здесь, на щеке, под левым глазом».

Стоило служанке хоть разок зазеваться, выполняя бесчисленные приказы, как хозяйка разражалась неистовой бранью и гнала ее прочь, приговаривая: «Убирайся! Тебе только кастрюли впору скоблить! Вон! Пошли сюда донну такую-то!»

Донна такая-то являлась и доводила дело до благополучного конца, после чего хозяйка, облизнув палец, как кошка лапку, подчищала то тут, то там, поправляла то один волосок, то другой; и раз пятьдесят, не менее, поглядывала в зеркало; и так приятно было ей отражение, что едва могла от пего оторваться; по тем не менее снова и снова вертелась перед угодившей служанкой; а та привередливо осматривала, все ли на месте, или чего-то недостает, с таким старанием, будто от этого зависело ее доброе имя или сама жизнь. И только после многократных ее уверений, что все в порядке, хозяйка выходила наконец к ожидавшим ее подругам, чтобы вновь советоваться с ними о том же. Разумеется, кое-кто может возразить после всего сказанного, что не находит ничего странного ни в ней, ни в других женщинах. Но я-то называю все это вовсе не странным, а порочным, омерзительным и уродливым и хочу этим доказать тебе, что она ни в чем не отличается от других, а дабы ты поверил, что мне доподлинно известно, к чему ведут подобные ухищрения, я тебе расскажу многое, не откладывая.

Если бы кто-нибудь спросил эту женщину, зачем она с таким усердием прихорашивается, она бы, не раздумывая, ибо хитрости ей было не занимать, ответила, что старается мне получше нравиться, и добавила бы, что при всем старании не может этого добиться и я-де бросаю ее и бегаю за служанками, шлюхами и другими подлыми и дурными женщинами. И все это было бы бессовестным враньем, потому что я никогда за шлюхами не бегал, а она никогда не старалась мне нравиться. Напротив, я часто замечал, что стоит какому-нибудь юноше, да и любому мужчине приятной наружности, пройти мимо дома или другого места, где она находилась, она тотчас же, как сокол, с которого сняли колпачок, принималась крутиться и оглядываться по сторонам, превыше всего желая, чтобы ее заметили. И если тот проходил мимо, не обратив на нее внимания, она возмущалась так, будто он ее смертельно оскорбил. А вот если он ненароком глянет на нее, да еще к тому же лестно о ней отзовется, так, что она услышит, — это будет для нее таким великим праздником и счастьем, с каким ничто не сравнится; потребуй он от нее что угодно — она исполнит все его желания, если только сможет, с величайшей охотой и быстротой, а того, кто хулит ее красы, она готова убить собственными руками. Нет женщины, которая бы с большим удовольствием, чем она, слушала, как под окном ее, утром или вечером, играют и поют песни; и до смерти завидовала каждой, для кого их слагали и пели, так как мнила, что все они должны быть посвящены ей одной и только она достойна этого и еще многого другого.

Боле я не коснусь сего предмета, но скажу одно — вот каковы изящные и похвальные привычки, великий ум и поразительное красноречие той, кого по незнанию воспевал твой приятель. Вот каковы твердость ее характера и сила духа; вот каково ее несравненное усердие и прилежание к честным и пристойным делам, обычным для истинно благородной дамы, какой она жаждала прослыть, и вот за что ее надлежит поставить в один ряд с прославленными женщинами древности. О щедрости же, по которой ее равняли с Александром Великим, я тебе кое-что скажу немного погодя.

Женщина эта, тщеславная и неотразимо привлекательная (если считать привлекательной особу, наряженную, как фиглярка, и размалеванную наподобие тех, что готовы прельстить любого на короткий миг и уступить ему за недорого), мастерица строить глазки и выражать ими свои чувства гораздо бойчее, нежели приличествует степенной даме, обрела немало поклонников; им не грозила судьба бегунов па состязании, где только один из многих получает желанный приз; все многочисленные участники сего бега оказывались победителями, ибо только этого она и домогалась. Но ни я, пи любовник, ни даже двое из них не могли утолить жар ее любострастия, и усилий всех сообща недоставало, чтобы загасить хотя бы одну искорку бушевавшего в ней пламени. Об этом ее свойстве я еще не говорил и не намерен на нем останавливаться, потому что такое лекарство только пуще раздражит болезнь, которую я призван врачевать: мне хорошо известно, что вздыхатель, узнав о пылкости своей возлюбленной, проникается удвоенной надеждой и любовь его получает еще больше пищи.

Короче говоря, как я и подозревал, а теперь удостоверился, оседлал ее однажды некий лихой наездник, до той поры скорее предприимчивый, нежели удачливый, и она не раз проверяла на себе его вес. Нимало не считаясь со своей или моей честью, она принимала ласки любовника наряду с моими, супружескими; и мало того, что отдавала ему себя, но еще, будучи весьма щедрой, по словам твоего приятеля, она проявляла эту щедрость за мой счет, и не раз, не два, а куда чаще перепадало ему немало деньжонок то па коня, то на камзол, а то и попросту затем, чтобы он поспешил явиться, когда ей было невтерпеж; таким образом, и место того чтобы охранять мое добро, она его расточала, транжирила и пускала на ветер. И все же ее ненасытной похоти мало было законного супруга вместе с избранником, ей понадобился еще мой сосед, бесчестно отплативший мне за дружескую привязанность. Но хотя каждый из нас по очереди поливал ее пламя охлаждающей струей, она успела, вдобавок к тому, тесно породниться со всеми моими родичами. А сколько других прошло ее проверку на умение владеть своим оружием и метать копье в цель — об этом я узнал только теперь и рассказывать не стану.

Вот так-то, соря деньгами направо и налево, обогащая сводниц и разоряясь на лакомства и прикрасы, твоя возлюбленная прославилась своей исключительной щедростью, о которой ты узнал от приятеля. А теперь я продолжу рассказ о других ее высоких и блистательных добродетелях и на этом пути одновременно убью двух зайцев, ибо, знакомя тебя с сим предметом, я в то же время поясню, как следует понимать строки ее письма, где она говорит о своих вкусах, потому что ты, возможно, не сумел хорошенько в этом разобраться.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6