но полюбил другую даму,
она пришла в отчаянье и хотела наложить на себя руки
Как вы могли понять из вышесказанного, жалостливые госпожи, моя жизнь находилась в любовном боренье или даже еще в худшем состоянии; если здраво рассудить, то в сравнении с тем, что мне предстояло вынести, это положение могло бы назваться даже счастливым. Я медлила и растягивала описание событий менее тягостных, боясь даже вспомнить, куда потом зашла я и где пребываю, я старалась отсрочить рассказ, зная, что при этом я впаду в ярость, и стыдясь неистовства; но теперь нельзя уже избегнуть этого; итак, я приступаю, не без страха, к продолжению истории. Но ты, святейшая жалость, живущая в нежной груди томных девиц, крепче, чем до сих пор, натяни повода, чтобы злоупотребляя и предаваясь тебе более чем нужно, они не поступали обратно моим планам и не расплакались моими слезами.
Уже второй раз солнце достигло той части неба(*), где некогда обжегся его заносчивый сын[138], неудачно направив колесницу, с тех пор как Панфило от меня уехал; я несчастная от времени уже привыкла переносить свое горе, более кротко терпела и думала, что не могут бедствия так долго продолжаться, как продолжаются мои, когда судьба, недовольная моею гибелью, захотела мне показать, что еще горчайшая отрава ею для меня припасена. Случилось, что из Панфилова города вернулся в наш дом один из любимых слуг; все радовались его приезду, я же больше всех. Рассказывая, что он видел и свои приключения, счастливые и несчастные, он случайно упомянул и о Панфило; мне было приятно слышать, как он того хвалил, вспоминая о любезном приеме, – так что я едва удержалась, чтобы не расцеловать слугу и не расспросить его вволю о Панфило; однако я сдержалась и, подождав, когда он ответит на расспросы других, спросила в одиночку с веселым видом: «Что же Панфило делает, не думает возвращаться?» На что он мне ответил так:
«Госпожа моя, да зачем Панфило возвращаться? Самая красивая дама в его городе, где вообще очень много красивых женщин, его любит без ума, как я слышал, да и он ее наверное любит, он ведь никогда не был дураком».
При этих словах сердце у меня дрогнуло, как у Эноны(*), когда она с Иды увидела, что ее возлюбленный везет гречанку на троянском корабле; однако я сдержалась и с притворным смехом продолжала:
«Конечно, ты прав; здесь по его вкусу не нашлось бы дамы; и раз он там себе нашел такую, умно поступает, что при ней там и живет. Но как же на это смотрит его молодая жена?»
На что он ответил:
«У него никакой жены и нет; а что болтали про свадьбу в доме, так это ого отец женился, а не он».
Услышав это, я из одного мученья попала в другое, большее и, обуреваемая гневом и скорбью, я слышала, как у меня забилось сердце, что крылья быстрой Прокны[139], когда они при лете быстром по белым бьют бокам; и боязливый дух во мне затрепетал, как море, когда ветер нагонит мелкую рябь, или как гибкий камыш, колеблемый легким ветром; почувствовала я, что силы покидают меня; потому я поспешила удалиться под приличным предлогом в свою горницу.
Итак, уединившись от всех, едва достигла я своего покоя, как из глаз моих полились слезы, будто переполненные ручьи по влажным долинам, я едва удерживалась от громких воплей, и на несчастное ложе, свидетеля нашей любви, как бы говоря Панфило: «Зачем ты изменил мне?», я бросилась или, вернее сказать, упала навзничь; рыданья прервали мои слова, язык и все члены лишились сил, и так лежала долго, так что меня можно было счесть мертвою, ничто не в состоянии было вернуть блуждающую жизнь в ее телесное обиталище.
Но после того как бедная душа немного укрепилась в тоскующем теле и силы вновь собрала, к моим глазам опять вернулось зрение; подняв голову, я увидела вокруг себя много женщин, которые хлопотали, плача, и всю меня поливали дорогими эликсирами; около себя я увидела разные предметы различного предназначения; я очень удивилась всему этому и, как дар слова ко мне вернулся, спросила окружавших о причине их горести; одна из них мне отвечала:
«Мы все это принесли, чтобы привести тебя в чувство». Тогда, глубоко вздохнув, устало я заговорила:
«Увы, из жалости вы поступили самым жестоким образом! Вы оказали мне плохую услугу, думая мне помочь; вы силой задержали душу, готовую покинуть это жалкое тело. Никто так страстно не стремился, как я, к тому, в чем вы мне отказали; уже покидая мир волнений, близка была я к цели, а вы помешали мне».
В ответ на мои слова женщины стали меня утешать разными способами, но вот ушла одна, другая и все удалились после того, как я приняла почти веселый вид; я осталась одна с моей старой кормилицей и со служанкой, посвященной в мою гибельную тайну; обе они старались исцелить мою истинную болезнь верными средствами, если она не была бы неизлечимою; но я, думая только о услышанном известии, вдруг воспылала гневом против той неизвестной мне женщины и тяжелую думу стала думать, и скорбь, что я не могла внутри утаить, так прорывалась из печальной груди неистовыми словами:
«Несправедливый юноша! Безжалостный! Ты хуже всех, Панфило: забыл меня и живешь с другою. Будь проклят день, когда тебя увидела впервые, и час, и мгновенье[140], когда ты мне понравился! Будь проклята богиня, что мне являлась и совратила против воли с истинного пути, когда противилась я любви к тебе! Нее верю я, что то была Венера, нет, в образе ее меня посетила адская фурия и наслала на меня безумие, как некогда на несчастного Атаманта(*). Жестокий юноша, на горе себе тебя я одного избрала средь многих знатных, прекрасных и достойных! Где теперь твои мольбы, которые ты, плача, обращал ко мне, и жизнь и смерть твою отдавал в мои руки? Где те очи, что плакали, несчастный, где показываемая мне любовь? Где нежные слова? Где готовность на тяжкую печаль, что ты мне предлагал в услуги? Исчезло это все из памяти твоей? Или ты снова ими воспользовался, чтобы завлечь новую женщину?
А, будь проклята моя жалость, что даровала тебе жизнь с тем, чтобы ты радовал другую, меня же обрекал темной смерти! Теперь глаза, что плакали при мне, другой смеются и ветреное сердце к другой уж обращает сладкие речи. О, где, Панфило, те боги, клятву которым ты нарушил? Где обещанья верности? Где бесконечные слезы, которые я горестно впивала, считая жалостными их, в то время как они были исполнены притворства? Все это ты отнял у меня с собою вместе и передал другой.
Как было мне тяжело слышать[141], что ты законом Юноны[142] связал себя с другой женщиной, вступив с нею в брак! Но зная, что обязательства, данные тобою мне, имеют преимущество над теми, хотя и горевала, но легче переносила я эту обиду. Теперь же невыносимую терплю я муку, узнав, что теми же узами, что был со мною связан, соединился ты с другою! Теперь мне ясно, почему ты медлишь, а также, как я была простодушна, веря, что ты вернешься, как только будешь иметь возможность сделать это. Разве, Панфило, так много нужно хитрости, чтобы обмануть меня? Зачем великие клятвы ты мне давал, если задумал так обмануть меня? Зачем ты не уехал, не прощаясь я не обещая вернуться? Я, ты знаешь, крепко тебя любила, но не держала тебя в заточенье, так что ты мог уехать без слезных токов. Поступи ты так, конечно, я была бы в отчаянье, вдруг узнав твое коварство, но теперь смерть или забвенье прекратили бы уже мои мученья; но ты хотел, чтобы они продлились, питая их пустой надеждой; этого я не заслужила.
Как сладки были мне твои слезы, но теперь, как я узнала цену им, они горьки мне стали. Если тобою так же сильно правит любовь, как мною, то почему тебе мало было один раз быть пойманным, а захотелось второй раз попасться? Что говорю? Ты никогда не любил, а только забавлялся! Если бы ты любил, как я думала, ты был бы еще моим. Кому бы мог ты принадлежать, кто бы любил, как я? Кто б ни была ты, женщина, отнявшая его у меня, хотя ты враг мой, но, зная свое мученье, я поневоле сожалею о тебе; берегись его обманов, ведь, кто раз обманул, уже теряет совесть и не стыдится и впредь обманывать. Несправедливый юноша, сколько молитв и жертв к приносила богам, чтоб сохранить тебя, и вот ты отнят у меня и передан другой!
О боги, вы вняли моим мольбам, но в пользу другой женщины; мне скорбь на долю, другим же – счастье. Негодный, разве я тебе не нравилась или не подходила по благородству? Поистине, превосходила. Разве я тебе отказывала в деньгах или брала твои? Нет. Был ли другой юноша, кроме тебя, так мною любим на деле или по виду? Я в этом не призналась бы, если б измена не отвлекла тебя от истинной любви. Итак, какой проступок с моей стороны, какая причина, какая большая краса или сильнейшая любовь от меня тебя отняли и отдали другой? Ничто, свидетели мне боги, что против тебя я ничего не делала, кроме того, что безмерно любила. Суди сам, заслуживает ли эта вина измены.
О боги, мстители праведные преступлений, взываю о правой мести: не смерти я его ищу, хоть он моей желает, одного наказанья прошу ему: если ту женщину он любит, как я его, да возьмется она от него и дастся другому, как он от меня отнят, и пусть он тогда познает жизнь, какою я живу!»
Так корчась в беспорядочных судорогах, я каталась по постели.
Весь этот день прошел в подобных криках, но когда настала ночь, всегда тяжелейшая для печали (насколько мрак ее более соответствует грусти, чем дневной свет), случилось, что лежа рядом с супругом на кровати, я долго не спала и беспрепятственно в уме перебирала все прошлое, веселое и печальное, когда же вспомнила, что любовь Панфило для меня потеряна, печаль моя так усилилась, что я жалобно застонала, тщательно тая любовную причину Этих стонов. И я зарыдала так громко, что муж мой, уже давно спавший крепким сном, проснулся и, видя, что я заливаюсь слезами, обнял меня и спросил кротким и сострадательным голосом:
«Душа моя, что заставляет тебя среди ночи так рыдать? Отчего уже столько времени ты грустна и меланхолична? Если тебе что не нравится, откройся; разве я не исполняю, насколько могу, малейшее твое желание? Разве ты – не единственное мое благо и утешение? Разве ты не знаешь, что я люблю тебя больше всего на свете? Очень многое может тебя убедить в этом. Итак, зачем плакать? Зачем томиться печалью? Или ты меня считаешь не нарой себе по возрасту и благородству? Или я в чем-нибудь виновен, что можно исправить? Скажи, поведай, открой свое желанье: я все исполню, что в моих силах. Мне омрачает жизнь, что ты так изменилась в лице, переменила привычки, скучаешь, но теперь это мне очевиднее, чем когда бы то ни было. Сначала я думал, что какой-нибудь телесный недуг сделал тебя бледною, но теперь мне ясно, что душевная тоска довела до такого состояния; почему прошу тебя, открой мне, что за причина всего этого».
Решивши с женской сообразительностью сказать неправду, в чем раньше вовсе не была я так искусна, я промолвила:
«Дражайший супруг мой, я ни в чем не нуждаюсь, чего бы ты мне мог достать, я знаю, что ты несравненно достойнее меня, единственная причина моей прошлой и теперешней грусти, это – смерть моего брата, о которой тебе известно. Как только о ней я вспомню, так и зальюсь слезами, и не столько о его смерти я плачу, ведь все мы должны умереть, сколько о том, как он умер; ты знаешь сам: несчастно и постыдно; после него все пошло так плохо, об этом тоже я горюю. Лишь закрою глаза или задремлю, как он является мне бледный, мертвенный, окровавленный и показывает на глубокие раны; и вот теперь, когда ты услышал мои рыданья, он снова мне приснился: в ужасном виде, утомленный, испуганный, задыхающийся, едва могущий произнести слово; но наконец с большими усилиями он мне сказал: «Сестра дорогая, сними с меня позор, что заставляет меня печально бродить меж прочих душ, склоняясь смущенной головой на землю». Хотя мне было утешительно его видеть, однако вид его и слова возбудили во мне такую жалость, что я вздрогнула и проснулась, и тотчас, дань состраданья, полились слезы, которые теперь ты утешаешь; клянусь богами, если б мне прилично было бы обращаться с оружием, я бы отомстила за брата и дала бы ему возможность вернуться с поднятым челом к теням, но это не в моей власти. Вот, дорогой супруг, не без причины я печалюсь».
Сколько сострадальных слов сказал мне мой муж, желая уврачевать рану, давно уже зажившую, и стараясь удержать меня от слез доводами настоящими, но которые оказывались фиктивными. Подумав, что я уже утешилась, он снова заснул, а я, думая о его доброте, еще с большею тоскою, молча плача, продолжала прерванные гореванья:
«Дикие пещеры, населенные свирепыми зверями! Преисподняя, вечная темница, уготованная для грешных душ! Какое-либо другое, еще более скрытое место изгнания, прими меня для заслуженного наказания! Верховный Юпитер, справедливо на меня разгневанный, скорей ударь и брось в меня свои перуны! Священная Юнона, чьи святейшие законы я преступно нарушила, отомсти мне; скалы Каспийские[143], раздерите мое печальное тело; птицы быстрые, звери лютые, терзайте меня[144]! Бешеные кони, разорвавшие невинного Ипполита(*), меня, виновную, разорвите; сострадательный супруг, направь свой меч мне на грудь и пролей кровь, убей душу, так обманувшую тебя! Пусть не пробудится ко мне ни жалость, ни состраданье, ко мне, что супружескому ложу предпочла любовь чужого юноши. Преступная женщина, достойная еще и не таких наказаний, какой злой дух ослепил тебя, когда впервые ты увидела Панфило? Куда девала ты уважение к святому браку? Куда бежало целомудрие, украшение жен, когда ты мужа покинула для Панфило? Где же теперь жалость твоего возлюбленного к тебе? Где утешения, что можно было бы ждать от него в твоих несчастьях? В объятиях другой женщины он весело проводит быстролетное время и не заботится о тебе; и по заслугам так поступают с тобою и со всеми, кто сладострастье выше ставят законной любви. Твой муж, который должен был бы тебя оскорблять, утешает тебя, а тот, кто должен был бы утешать тебя, тебя оскорбляет.
Разве твой муж хуже Панфило? Конечно, нет. Разве по добродетели, по благородству, по всем своим достоинствам он не значительно выше Панфило? Кто же в этом сомневается? Итак, зачем же ты второго предпочла? Какая слепота, небрежность и несправедливость тобою водили при этом выборе? Увы, сама не знаю! Одно лишь, что предметы, которыми мы свободно владеем, будь они драгоценны, нами почитаются ничтожными; а те, что с трудом достаются, будь они ничтожнейшие, считаются драгоценными. Я ошиблась, недостаточно ценя достоинства моего мужа, и горько плачу о том, что, может быть, будучи в состоянии противиться искушению, я не сделала этого, и даже наверное могла бы я это сделать, обрати я внимание на то, что боги во сне и наяву мне являли ночью и утром перед моим паденьем.
Теперь-то, когда я от любви, как ни желаю, избавиться не могу, я понимаю, что за змея меня ужалила в левый бок и уползла, моей напившись крови, и также понимаю, что должен был знаменовать венок, упавший с моей головы; но поздно приходит истолкование знамений. Может быть, боги, решив излить свой гнев на меня, раскаялись, что послали мне знамение, но не имея возможности взять их обратно, сокрыли от меня их смысл, как Аполлон, что дал Кассандре(*)силу прорицания, но им никто не верил; так я, не без причины обремененная бедствиями, влачу свое существование».
Так, то жалуясь и ворочаясь с боку на бок, на постели почти всю ночь я провела, не засыпая; если слегка и забывалась, то сон был так чуток, что от малейшего шороха я просыпалась, и слабый-то он приходил ко мне с большим трудом; и так случалось не только в вышеупомянутую ночь, но и потом несколько раз, почти всегда; потому одинаковую бурю переживала моя душа и во сне и наяву. Днем не прекращались мои боренья, так как, выдумав в ту ночь причины для мужа моей печали, я приобрела как бы право горевать открыто. С наступлением утра верная кормилица, от которой ничего не было скрыто (тем более, что она первая не только по лицу узнала мою любовь, но даже предвидела и ее последствия), присутствуя при том, как я узнала о измене Панфило, заботясь и беспокоясь обо мне, как только мой муж ушел из комнаты, тотчас ко мне явилась; и видя меня еще лежащей полуживой от проведенной ночи, она различными словами пыталась смягчить мои мученья, обняла меня дрожащей рукою, гладила печальное лицо и говорила:
«Детка, как горьки мне твои мученья, а были бы еще горше, если бы я тебя не предупреждала; но ты, ведь, упрямая дурочка, не послушала моих советов, по-своему захотела делать, теперь сама видишь, что из этого вышло. Но пока жив человек, всегда он может, если только хочет, сойти с дурного пути и вернуться на добрый; мне было бы отрадно, если бы просветлели твои глаза, затемненные этим тираном несносным, и могли взглянуть правильно. Ты видишь, что сладость любви кратковременна, печаль же долговечна. Ты – молодая женщина, своевольная, нерассудительная, полюбила и, чего в любви достигнуть можно, достигла; но как любовная услада коротка, нельзя же требовать всегда того, что раз имел. Если, скажем, твой Панфило вернулся бы в твои объятья, наслажденья особенного не было бы.
Страстно желать можно только чего-нибудь нового, где неизвестно, что таится и таится ли что, такие желанья трудно переносить, но вещей известных нужно желать хладнокровнее, а ты же поступаешь наоборот, исполненная беспорядочных стремлений и готовая погибнуть. Осмотрительные люди, зайдя в опасные и трудные места, обыкновенно возвращаются назад, предпочитая отдохнуть от того пути, что сделали до данного места, и вернуться целыми, чем идти вперед и подвергать свою жизнь опасности. Последуй, если можешь, и ты такому примеру, успокойся, рассуди и умненько сама избегни опасностей и мук, в которые так глупо ты попала. Если посмотреть здраво, благосклонная к тебе судьба вовсе не закрыла и не загородила тебе правильной дороги, так что ты отлично можешь по своим же собственным следам вернуться туда, откуда пришла, и сделаться прежней Фьямметтой. Доброе имя твое цело и незапятнано в глазах людей; когда оно теряется, многие впадают и пучину бедствий. Не ходи дальше, чтобы не потерять того, что судьба тебе сохранила; ободрись и думай, что ты Панфило никогда и не видала или что твой муж – Панфило. Фантазия на все способна, а воображением можно управлять по своему усмотрению. Только таким путем ты можешь быть счастливою, и это ты должна желать, если только твои мученья так невыносимы, как ты доказываешь словами и поведеньем».
Такие и подобные речи неоднократно я выслушивала, ничего не отвечая, и, несмотря на свое волненье, я находила их справедливыми, но дух, плохо к тому расположенный, еще без пользы их принимал; случалось, однако, мечась от сильного гнева, несмотря на присутствие кормилицы, с жестокими слезами, я бешено кричала:
«Тисифона, адская фурия, Мегера, Алекто[145], казнительницы душ скорбящих, развейте ваши кудри, что наводят ужас! К новым ужасам воспламените гнев свирепой гидры! Летите в комнату той злодейки, пусть от ее соединения с похищенным любовником возникнут мерцающие огоньки и, окружив нежное ложе, будут дурными предзнаменованиями для негодных! Вы, обитатели мрачного чертога Дита(*), о боги Стигийских царств бессмертных(*), туда сбирайтесь и воплями устрашите неверных. Печальный сыч, плачь на несчастной крыше, а вы, Гарпии(*)предвещайте будущую гибель[146], адские тени, вечный Хаос, мрак непроглядный, обволоките прелюбодейные покои, чтоб неистовые глаза были лишены света! Пусть ваша ненависть, о мстители за преступления, войдет в их ветреные души и породит вражду меж ними!»
После этого, глубоко вздохнув, я продолжала хриплым голосом: «Злая женщина, хотя ты мне и неизвестна, теперь ты обладаешь тем, кого я так долго ждала, а я вдали от него томлюсь; ты собираешь плод моих мучений, а я свои мольбы вижу бесплодными, я возносила молитвы и фимиам богам, за того, кого ты у меня своровала, так что мои моленья пошли тебе на пользу; не знаю, как ты заменила меня в его сердце, но это – так; но тебе нечего радоваться этой перемене. И если ему, может быть, не захочется влюбиться в третий раз, то все-таки боги разрушат вашу любовь, как разлучили гречанку и Идейского судью[147], молодого Абидосца[148] с его печальной Геро и несчастных сыновей Эола[149], и против тебя будет суровый приговор, а тот будет оправдан. Злая негодница, ты по его лицу должна была бы видеть, что у него есть возлюбленная, а увидев это (а не могла не увидеть), как ты решилась завладеть чужим имуществом? конечно, как враг. И я тебя буду преследовать, как врага, как вора; пока живу, буду питаться надеждой на твою смерть; но смерть на тебя я накликаю не обыкновенную: пусть тебя вместо свинца или камня пращею бросят во врагов, пусть твое тело не предают ни огню, ни погребенью, но, на куски растерзанное, бросят в снедь голодным собакам; и пусть они, пожравши мясо, из-за костей грызутся и, растащив, украдкой их глодают, чтоб было ясно, что в жизни воровски ты наслаждалась. Ни дня, ни ночи, ни часа не пройдет, чтоб я тебя не проклинала, и этому конца не будет; скорей небесная медведица(*)погрязнет в океане иль остановятся хищные волны Сицилийской Харибды(*), умолкнут Сциллы псы(*), на Ионийском море всколосится пшеница, ночью будет свет, согласно примирятся огонь и влага, жизнь и смерть, ветер и море[150]! Покуда Ганг будет тепл, а Истр[151] холоден, на горах будут произрастать дубы, а в лугах зеленеть пастбища, я буду враждовать с тобою; смерть сама не прекратит моей ярости, преследуя тебя среди теней усопших, найду я средства, что и туда проникнут, чтобы мучить тебя, а если случится, что ты переживешь меня (какой бы смертью я ни умерла), куда бы дух несчастный ни попал, найдет он силу вырваться и, вселившись в тебя, сделать безумной, как девы, что приняли Аполлона[152], или, являясь страшным призраком тебе наяву и во сне ужасном, будут к тебе приходить по ночам; что бы ты ни делала, повсюду я буду перед тобою жаловаться на обиду, и нигде ты не найдешь себе покоя; покуда будешь жить, везде тебя преследовать будет ярость, умрешь же, – будет еще хуже от меня!
Увы, несчастной мне! К чему эти слова? Я угрожаю, а ты вредишь и, обладая моим возлюбленным, так же мало обращаешь внимания на мои угрозы, как верховные цари на угрозы простых людей. Зачем у меня нет Дедаловой хитрости(*)или Медеиной колесницы(*); тогда я, окрылив свои ноги, или вдруг вознесенная на воздух, могла бы очутиться там, где ты скрываешь любовную добычу! Как бы я заговорила к лживому юноше и к тебе, воровка! Как упрекала бы за ваше преступленье! И после того как вы сознались бы со стыдом в своей вине, без удержу, без проволочки я приступила бы к моей мести; собственными руками вцепившись в твои волосы, рвала бы их, таская тебя туда и сюда, разорвала бы твое платье и насытила бы мой гнев в присутствии неверного любовника; но этого мне было бы недостаточно: острыми ногтями лицо, приглянувшееся лживым глазам, я расцарапала бы, навек оставив на нем следы своей мести, все тело истерзала бы жадными зубами и, оставив его на излечение тому, кто так прельщался им, с весельем вернулась бы в свое печальное жилище».
При этих словах глаза мои горели, зубы были стиснуты, кулаки сжаты, как будто мщенье отчасти было уже в моей власти; старая мамушка, чуть не со слезами, мне говорила:
«Дочка, хоть мучит тебя жестокий бог, умерь свою тоску; а если жалость к самой себе тебя к этому не побуждает, то пусть понудит честь твоя, потому что легко к старой вине новый позор может присоединиться; молчи по крайней мере, вдруг муж твой услышит, вдвойне он будет огорчен твоим проступком».
Вспомнив о супруге, о попранных законах верности, я еще сильнее заплакала и сказала кормилице:
«Верная подруга моих страданий, мужу моему горевать не о чем. Кто был причиной моего греха, тот сам его почистил; я получила и получаю награду по заслугам, супруг меня не мог бы больше наказать, чем наказывает любовник; только разве смерть (если она так мучительна, как говорят) мог прибавить муж к моим мученьям, – пускай придет и убьет меня! Она будет не тягостна мне, а приятна, потому что я желаю ее, а от его руки мне легче будет умереть, чем от своей собственной; если он меня не умертвит и смерть сама не придет, я найду средство лишить себя жизни, лишь в этом полагая конец моим мученьям. Ад, последнее наказание несчастных в самом пекле, не так ужасен, как мое страданье! Древние авторы приводили в пример самых ужасных мук Тития(*), у которого ястреб клевал печень, снова выраставшую; не спорю, это немалая мука, но с моею не сравнится, потому что, если тому ястреба клевали печень, то мне постоянно разрывают сердце тысяча забот более жестоких, чем птичий клюв; говорят также, что Тантал(*)среди воды и плодов умирал от голода и жажды; конечно, и я среди всех мирских соблазнов, желая страстно своего возлюбленного и не имея его, терплю подобную же муку, даже большую, потому что тот имел некоторую надежду удовлетворить себя близкою водою и яблоками, я же, отчаявшись совершенно в том, от чего могла бы получить утешенье, любя все более того, кто добровольно удерживается чужою силой, я потеряла всякое терпенье. Муку несчастного Иксиона(*), что вращает тяжелое колесо, я тоже не нахожу такою, чтобы равнялася с моею; борясь все время с яростным напором судьбы враждебной, я гораздо большую терплю муку. А если дочери Даная(*)вечно черпают воду дырявыми сосудами, в напрасных усилиях думая их наполнить, то я вечно лью слезы из печального сердца.
Зачем трудиться перечислять подробно все адские муки, раз во мне одной соединено больше мук, чем там рассеяно их разделенных? Но я свои страданья должна скрывать или по крайней мере причину их, те же могут выражать их криком и движениями; если бы я могла так же поступать, конечно, мои страданья оказались бы большими. Насколько сильнее печет огонь стесненный, нежели тот, что расстилается широким пламенем. Как тяжко не быть в состоянии ни звуком не выразить своей тоски и не открыть ее причины, а с веселым лицом держать ее у себя в сердце. Итак, не скорбью, но облегчением от скорби смерть мне была бы; приди, дорогой супруг, и вместе отмети за себя и меня избавь от печали; пусть твой кинжал пронзит мне грудь, исторгнув вместе с потоком крови мою душу, любовь и муки, растерзай мое сердце, вместилище всего этого, обманщика, укрывателя своих же врагов, растерзай его, как оно того заслуживает за свои преступления!»
Когда старая мамушка увидела, что я замолчала и снова залилась слезами, так начала говорить мне таким голосом:
«Что говоришь ты, дорогая дочка? Пустые это слова, а смысл их еще того хуже; я много на своем веку видывала и знала о любовных историях многих дам, без сомненья хоть я себя не причисляю к вам, но тем не менее и я знавала любовную отраву, которая приходит к людям простым так же, как и к знатным, и к первым даже сильнее ввиду того, что трудовая жизнь дает им меньше путей к наслаждению, а у вторых, благодаря богатству, всегда открыта дорога к блаженству; но я никогда не слыхала, чтобы было так тягостно то, что ты считаешь непереносимым и мучительным. Хотя это печаль, и немалая, но не настолько велика, чтобы так терзаться и искать смерти, которую ты призываешь, конечно, больше в сердцах, чем сознательно. Отлично знаю, что гневная ярость – слепа и не заботится скрываться, не терпит никакой узды, не боится смерти, даже сама подставляется под смертельные удары острых шпаг[153]; если дать ей несколько остыть, то, без сомненья, тебе самой будет ясно, что безумствовала; потому, дочка, сдержись, не бушуй, а послушай, что я тебе скажу, какие доводы приведу.
Ты горько жалуешься (насколько я поняла из твоих слов), что тебя покинул молодой человек, жалуешься на нарушенное обещание, на любовь, на новую возлюбленную, и, по-твоему, равной твоей печали нет на свете. Конечно, если б ты была умною (как мне того хочется), из всего этого (послушавшись меня) ты извлекла бы себе врачеванье. Молодой человек, любимый тобою, разумеется, по любовным законам должен был бы тебе платить тем же; если он поступает иначе, делает худо, но ничто не может его принудить к этому. Всякий может пользоваться данной ему свободой, как ему угодно. Если ты его настолько сильно любишь, что тебе это невыносимо, он в этом не виноват и на него жаловаться нечего; ты сама главным образом виновата; Амур, хоть и могущественный властитель и силы его несравнимы, но он тебя никуда не тянет, ты могла выбросить из головы молодого человека; твое чувство и праздность мысли заставили тебя любить его; если бы ты сильно противостала, ничего бы не случилось, ты осталась бы свободной и могла бы смеяться над ним и над другими, как, по твоим словам, он над тобою смеется. А так, раз ты свою свободу подчинила ему, тебе нужно сообразоваться с его желаньями: хочет он находиться вдали от тебя, ты должна это безропотно принять; что он со слезами клялся тебе в верности и обещал вернуться, тут ничего удивительного нет, всегда любовники так поступали; это придворные обычаи твоего бога.
А что он не сдержал своего обещания, тут никто не рассудит, можно только сказать: «Он поступил нехорошо», и успокоиться, думая, что, может быть, судьба заставила его так поступить (если только она вмешивается в подобные дела), как она же заставила тебя ему отдаться; не он первый так делает, и не с гобою первой это случается. Ясон от Ипсипилы уехал с Лемноса(*)и прибыл в Фессалию к Медее(*); Парис(*)от Эноны ушел из Идейского леса и пришел в Трою к Елене; Тесей(*)от Ариадны уехал с Крита, в Афинах же соединился с Федрой; но ни Ипсипила, ни Энона, ни Ариадна не наложили на себя рук, но позабыли неверных возлюбленных.