Так закончились страдания идеолога.
То, что произошло потом, надо назвать иначе. Начались страдания оппортуниста.
Антиквар употребил здесь слова «страдания оппортуниста» после долгих колебаний. Он не уверен, хорошо ли говорить с презрением о колебаниях человека стареющего, изведавшего тяжкую судьбу и глубоко разочарованного, если человеку этому приходилось противостоять силам весьма могущественным, отчасти таинственным и не поддающимся учету. Как известно, граница между оппортунизмом и здравым смыслом туманна. Если кто-то под давлением извне меняет свои взгляды, он, естественно, дает повод для нелестных подозрений. Но ведь ум не перестает работать, взгляды действительно могут измениться. Вдобавок, человек, которым мы занимаемся, поступал как оппортунист лишь в определенных обстоятельствах. По крайней мере, один раз, и когда это было всего трудней, он избрал род поведения, достойный романтика. Из побуждений морали и чести он решил защищать дело, обреченное, по его мнению, на провал. При этом он рисковал жизнью, чувствовал сам неразумность своего решения и действительно проиграл. Так, может быть, Цицерона надо бы считать исключительно светлой личностью? И, может быть, этому великому режиссеру собственных поз и жестов удалось бы осуществить самую пылкую свою мечту и очаровать нас на века возвышенной красотой своего духа, не испорть ему спектакля его жизни божественный Юлий? Ведь если сияющий портрет Цицерона и омрачает чья-то тень, так это тень Цезаря.
Эта пара никогда не вступала в непосредственную борьбу. Наверно, предпочитали не рисковать. Они стояли во главе двух враждующих партий – Цицерон во главе оптиматов, Цезарь во главе популяров, – но вели себя так, словно их разделяет не партийная борьба, а нечто более важное. Честолюбивые помыслы обоих метили выше. Для каждого, однако, суть их была несколько иной. Цицерон в основном был мыслителем. Цезарь не понимал и не любил философии. Цезарь хотел править миром. Цицерон желал быть только наставником мира и слышать его аплодисменты. У Цезаря была невероятная жажда славы в области военной. Цицерон, когда ему однажды довелось командовать римскими воинами в Киликии, не удержался от иронических замечаний о самом себе. Оба великие партнера были неподходящей парой. Они избегали встречи лицом к лицу. Да и не было у них арены, где бы они могли это сделать со всей убежденностью, со всей страстью. Боролись они, правда, много лет. Но боролись как-то странно, ударами вслепую, увертываясь, объявляя один другому шах и делая обманные ходы. Нападали к тому же не сами, не от своего имени, а через подставных лиц, от которых могли в случае чего отречься. Цезарь нанес Цицерону удар руками Клодия. Цицерон не сумел ответить надлежащим образом. Он, правда, возвратился из изгнания, с виду одержал победу над Клодием, а по сути, был уже тогда побежден Цезарем.
Он приехал в Рим более мягким, податливым и
наученным бедой.Он искренне изменил некоторые свои взгляды. А именно это и было нужно. Он должен был их изменить в интересах Цезаря.
Лишенный дома и имущества, он был вынужден по приезде начать хлопотать pro domo sua.
Он сделал это, с чего и пошла поговорка. И не будет преувеличением сказать, что деятельность его в последующие несколько лет была деятельностью pro domo sua также и в более широком, поговорочном, смысле. Дело о компенсации за уничтоженные виллы удалось решить успешно, хотя Цицерон считал, что не получил полной их стоимости. Все же он начал хлопотать еще о возмещении и иного ущерба, не материального, об оплате убытков по счету более принципиальному, о возврате положения, репутации, почестей, утраченного политического влияния.
Тут он должен был спросить себя: почему я проиграл? Какую ошибку я совершил, позволившую Клодию сокрушить меня? В письмах к Аттику мы многократно находим анализ допущенной ошибки и соответственные выводы. Внешне ошибка была только тактической. – Я опирался, – замечает Цицерон, – на недостаточно надежных союзников. Я обманулся в их оценке. Полагал, что они не подведут, а они в критический момент подвели. Я остался один. Я не сумел привязать к себе союзников, приковать их к себе такими цепями, так переплести взаимные наши интересы, чтобы полностью себя обезопасить. Стало быть, это ошибка не идеологическая. Мне как философу нечего стыдиться, но с точки зрения тактики я сыграл неумело.
При таком взгляде, однако, напрашиваются дальнейшие выводы. Итак, я пал жертвой чрезмерного доверия к людям. Каким людям? Так называемым «лучшим», оптиматам. Я доверял сторонникам определенного политического направления. Я все еще остаюсь их единомышленником в вопросах идейных, поддерживаю их движение, но я перестал доверять людям из этого движения. Минутку, минутку… В конечном счете движение составляют именно люди. Если я разочаровался в людях, могу ли я не разочароваться в движении? Да, я чувствую какую-то фальшь, таящуюся в самом существе дела, не только в характерах отдельных лиц. Речь здесь идет о движении определенного общественного класса, а моральная слабость класса говорит о моральной слабости движения. Так правильной ли политической ориентации служу я, если это ориентация разложившегося класса? Ба! А какой есть у меня еще выбор? Лучший класс? Который? Примитивный уличный сброд? Демагогия народной партии? Наследие Катилины? Отвратительная роль Клодия? Нет, другого нет ничего. Самое большее – Цезарь, который, во-первых, ведет игру личную, отвечающую его собственному безудержному честолюбию, во-вторых, льстит толпе. Есть еще Помпей, не меньший индивидуалист, вступивший теперь в союз с Цезарем. Но именно в Помпее я больней всего обманулся.
Из всей этой путаницы нет хорошего выхода. Я обречен держаться класса «лучших», мне нечем его заменить. Разве что заменить плохое худшим. Но этот класс меня не защитит – не сумеет и не захочет. Просто он состоит из завистливых людей, которые ненавидят меня как личность выдающуюся. В их политике нет места идее. Их политика – это прежде всего грызня между людьми, стремящимися сделать карьеру. Теперь мне надо считаться с этим больше, чем прежде. И раз у меня нет хорошего выхода, я вынужден избрать какой-нибудь выход, но, разумеется, уже без полной убежденности. Этот путь не будет прямым, зато хоть выгодным, то есть безопасным. Мудрый Аттик давно советовал так поступить. Надо отказаться от лобовых атак против зла. С частью зла, если удастся, надо будет временно вступить в союз. Надо занять более удобные позиции, укрепить тыл и маневрировать.
Так размышляя, Цицерон еще не знает, что идет в сети, расставленные Цезарем. Он думает, что он перехитрил Цезаря. На самом деле Цезарь перехитрил его. Полководцу, занятому войной в Галлии, ничего другого и не надо, такая эволюция взглядов Цицерона его вполне устраивает.
Очень полезный документ! – подумал, наверно, Цезарь, получив вскоре от Цицерона «палинодию». Каково было содержание «палинодии»? Ничего конкретного мы тут не знаем. «Палинодия» – как объясняется в энциклопедии – это «литературное произведение, противоречащее по содержанию предыдущему произведению того же автора и опровергающее мнения и упреки, там содержавшиеся». Итак, Цицерон прислал Цезарю какую-то «палинодию», о которой упоминает в письмах к Аттику. Зверек понемногу приручается, – подумал Цезарь. – Не будем его пугать, Он начинает есть из рук.
Цицерон же изложил дело Аттику в таких словах:
«Нет, нет! Не думай, что какой-то иной читатель и чьи-то похвалы важней для меня, чем твои! Так почему же я известную тебе вещь послал сперва Цезарю? Уж очень он настаивал, а копии у меня не было. Поверь. К тому же (чтоб наконец-то проглотить горькую пилюлю, которую я слишком долго держу во рту), „палинодия“ эта была мне немного противна. Но я решил отказаться от прямолинейного, опирающегося на истину, честного поведения. Трудно поверить, сколько коварства кроется в людях, желающих стать лучшими из лучших, и они, пожалуй, могли бы исполнять эту роль, будь у них хоть немного характера. Я сам испытал это, убедился в этом, когда меня обманули, бросили и предали. Все же в вопросах политических я намеревался поддерживать их. К сожалению, они оказались такими же людьми, как всегда. Только под твоим влиянием я отчасти протрезвел. Ты скажешь, что хоть давал мне советы и указания, как поступать, но не побуждал доходить до того, чтобы писать подобные вещи. А я – клянусь богами! – хотел таким образом поставить себя перед необходимостью нового союза с Цезарем и сделать невозможным возврат к этим завистникам – ведь они не перестают мне завидовать даже теперь, когда скорее должны были бы сочувствовать. Во всяком случае, я пока был осмотрителен в разработке темы. Если Цезарь это примет благоприятно, а они будут недовольны, разовью ее шире… В общем, что говорить! Когда в сенате я выступал в их духе, они радовались, что я не согласен с Помпеем. Довольно! Раз люди, ничего не значащие, не желают меня поддерживать, буду добиваться поддержки людей, кое-что значащих. Ты скажешь, что давно этого хотел. Знаю, что ты хотел и что я был законченным ослом. Да, пора уже позаботиться самому о себе, если от них я не могу добиться любви никакими усилиями».
Одновременно Цицерон пишет историку Лукцею и советует ему заняться в своем сочинении одной-единственной темой, а именно – поведать о достопамятном консульстве Цицерона, когда был обезврежен заговор Катилины и спасена цивилизация. Тогда труд, несомненно, выиграет в сжатости. Цицерон явно чувствует, насколько полезен был бы в этот момент выход в свет произведения, которое принесло бы ему больше чести, чем его «палинодия». И он оправдывается перед Аттиком еще так:
«Если я говорю о политике правду, меня считают безумцем. Если я заявляю то, что велит необходимость, слыву прислужником. Если молчу, говорят, что я дал себя сломить и прикончить. Вообрази, сколь это мне горько!»
Как бы то ни было, в ближайшие годы он заявляет «то, что велит необходимость». Он поддерживает триумвиров – Помпея, Цезаря и Красса – в то время фактических правителей государства. Впрочем, Помпея он поддерживал и раньше. Помпей, правда, не спас его от изгнания, зато потом, пользуясь своим влиянием, помог Цицерону вернуться в Рим. Обида предана забвению, теперь говорится о «признательности за благодеяние». Зато поворот к Цезарю явно вызван оппортунизмом, хотя Цицерон и здесь ищет более достойных объяснений. Ему ведь приходится не только голосовать за Цезаря в сенате, но и брать на себя вовсе уж неприятные функции, вроде судебной защиты Ватиния. Того самого Ватиния, которого Катулл считал ничтожной креатурой и которого сам Цицерон не так давно, перед другим судом, смешал с грязью. Да, подобную перемену взглядов философу нелегко оправдать! И пятидесятилетний эрудит заявляет: лишь теперь я узнал некие вещи, и то не из книг, а из опыта. Ну, а кроме того, – продолжает он, – загляните в Платона. Ведь сам Платон полагает, что проводить любые взгляды допустимо лишь в той мере, в какой удается переубедить сограждан. Он осуждает всякое навязывание взглядов силой. Так вот, взгляды римских граждан изменились быстрее, чем мои. Я только приспособился к среде. Многие люди, некогда противившиеся Цезарю, ныне его поддерживают. Останься я при прежних убеждениях и попробуй их навязывать другим, я поступил бы вопреки Платону.
Вывод этот отдает фальшью – поистине акробатический номер. И все же есть в нем одно искреннее признание: о влиянии на личность взглядов коллектива. Все поддерживают Цезаря! Да, раньше они были против него, но теперь-то поддерживают. Даже «лучшие». Неужто все ошибаются или же ошибался бы тот, кто выступил бы против Цезаря? Впрочем, никто не выступает. Необычайная всеобщая солидарность. Объединились Цезарь, Помпей, Клодий, Ватиний – ну и он, Цицерон. Клянусь Геркулесом, это неслыханно! Но достаточно угрожающе, чтобы отказаться от сопротивления.
Итак, мы видим, сколько различных факторов разоружают Цицерона. Видим, что, по крайней мере, один из этих факторов – собственный разум философа, который и впрямь велит подвергать ревизии устаревшие мнения и предрассудки. К этому прибавляются личная выгода, неприязнь к оптиматам, комплекс «допущенной ошибки», страх перед возможными бурями и одиночеством, наконец чувство признательности Помпею. С другой стороны, беспокоит лишь сознание позора, да как бы не потерять лицо перед историей, коль придется слишком явно отречься от идеалов, от исповедуемой этики и всей философии. Равнодействующей всех этих разноречивых тенденций становится оппортунизм.
Однако оппортунизм возможен лишь до поры до времени. А именно – пока длится необычное согласие триумвиров. Помпей и Цезарь еще действуют заодно, но вскоре они разойдутся. Наступит гражданская война, а с нею – неизбежность выбора. И тогда наш оппортунист после долгих колебаний вдруг преобразится в романтика.
* * *
Нам кажется, что рассказ о романтическом решении Цицерона надо начать с Киликии. Это небольшое государство было расположено в Малой Азии, на юго-восточной окраине нынешней Турции. Цицерон был недоволен, когда в 51 году ему, согласно с принятой процедурой жеребьевки, выпало стать правителем Киликии. И сама должность правителя ему, мол, не нравится, хотя, к сожалению, он должен сослужить эту службу отечеству, и вообще не хочется ему уезжать из Рима в такой далекий край, а главное, его тревожит, как бы пребывание в Азии не затянулось сверх положенного годичного срока. Возможно, впрочем, что свое недовольство он преувеличивал. Не будем безоговорочно верить его словам – этот интеллектуал, когда ему пришлось заняться администрацией и войском, несколько рисовался, драматизируя свое положение. Кое-что в Малой Азии принесло ему все же радость. Он попытался стать правителем необычным, не таким, как все.
Еще по дороге, проезжая через Грецию, он воздал честь ее культуре, как приличествовало римлянину, который тоже мог произвести впечатление на греков. У римлян был в отношении к грекам несомненный комплекс. Они были повелителями и в то же время учениками греков. Сознавали свое могущество, но также и известную примитивность.
Некий римлянин, по имени Меммий, сооружал дом на том месте, где когда-то жил Эпикур. Цицерон не разделял взглядов философской школы эпикурейцев, однако, по их просьбе, вмешался в это довольно щекотливое дело. Он признал, что Меммий как человек просвещенный мог бы и впрямь найти себе другое место, хотя ареопаг разрешил ему строить на развалинах дома Эпикура. Затем он написал Меммию деликатное письмо. Меммий поразмыслил и уступил, к великой радости эпикурейцев. Драгоценная реликвия была спасена.
Свершив это доброе дело на земле греков, Цицерон прибыл в Киликию. Он решил, что будет управлять провинцией по-благородному. Существовал так называемый Юлиев закон, изданный Цезарем. По этому закону провинции были обязаны безвозмездно доставлять римским чиновникам разные блага, вроде лучших квартир, фуража, дров. Позволим себе не пользоваться Юлиевым законом, – решил Цицерон и запретил это также своим подчиненным. Он застал провинцию нищей, разоренной грабительским хозяйничаньем своего предшественника. Он был потрясен и написал Аттику: «Всюду слышу одно. Никто не в состоянии выплатить подушный налог. Жители уже распродали все свое добро. Эти стенающие города, эти рыдания! Здесь творились злодейства, достойные не человека, но дикого зверя. Люди просто потеряли охоту жить». В этих условиях, вероятно, немалое удивление вызывало то, что правитель Марк Туллий Цицерон живет на собственные средства. Во время служебных поездок он приказывал предоставлять ему самое большее «четыре постели и крышу над головой». Порой обходился и без этого – спал в палатке.
Вскоре он узнал и о других заботах провинции. Предшественник распорядился выслать в Рим делегатов от разных городов, чтобы они восхваляли его за оказанные Киликии благодеяния. Финансирование такой благодарственной миссии, разумеется, было для городов дополнительным бременем. Можете считать себя свободными от этой обязанности, – заявил Цицерон, – я уверен, что качества прежнего наместника и без того хорошо известны в Риме.
Таковы были маленькие радости философа на государственной должности в далекой Киликии. Он управлял гуманно, уменьшал налоги, отменял ростовщические проценты и наслаждался собственным великодушием. Некоторое беспокойство причинили ему воинственные племена горцев и, главное, угроза нападения парфян. Пришлось выступить в поход против свирепых варваров. В письме к Аттику он пошутил: «Я разбил лагерь на том же месте, что и Александр Великий, полководец поискусней меня или тебя». Но парфян он побаивался. К счастью, они переменили планы и сами удалились.
Все это было отчасти даже увлекательно. Он, впрочем, не переставал сетовать на столь чуждые его натуре обязанности и тревожился, что беспорядки на границе могут побудить сенат задержать его в Киликии дольше одного года. Однако его отозвали вовремя. И тогда, снова проезжая по Греции, он вдруг сознался, что лучше бы ему не покидать Киликии. В Италии как раз назревала гражданская война.
Союз Помпея с Цезарем не мог длиться вечно. Что тут было делать Цицерону? Надо стать на чью-либо сторону. Прошли те добрые времена, когда ему удавалось так славно жить в дружбе с обоими кандидатами на единовластие и ни с кем не ссориться. Теперь же встала необходимость принять решение четкое и весьма рискованное – все равно, поддержит он Цезаря или Помпея. И лишь то самое, прежде проклинаемое, пребывание в Киликии избавляло его от прямого участия в схватке, то есть от необходимости высказать свое мнение.
Кого выбрать? Помпея? Следовало бы его. То был бы выбор честный и принципиальный, говорящий о верности идеалам, доказывающий, что, по существу, Цицерон никогда не изменял прежним своим убеждениям. Ведь он все же ухитрялся не голосовать в пользу Цезаря, когда речь шла о делах наиболее щекотливых. В такие моменты он предпочитал попросту исчезать из Рима. Он ведь согласился лишь на частичный компромисс и мог бы еще выйти из него достойно. Но, но… Он должен Цезарю деньги, восемьсот тысяч сестерций. Значит, надо эту сумму обязательно вернуть, чтобы долг не стал помехой в политике. Есть и другой долг – долг чести, благодарность Помпею. В древности ценили дружеские связи человека с человеком. Политику тогда понимали скорее как отношения между отдельными лицами, а не группировками, представляющими различные идейные направления, поэтому и в политике и в личных отношениях придерживались одних и тех же критериев. Требовали постоянства, верности данному человеку, платы добром за добро – это было нравственно, это говорило о достоинстве человека. Исходя из этого, надо выбрать Помпея.
Да вот беда, в Цезаре, в этом авантюристе, стремящемся к тирании, таится что-то загадочное, сила непонятная, но покоряющая. Он победит! Если вспыхнет война, Цезарь победит, а Помпей проиграет. Собственно, предсказать с уверенностью нельзя – у Помпея достаточно сил, он мог бы победить, но Цицерон чувствует, что будет иначе. А тот, кто будет побежден Цезарем, вероятней всего, погибнет или, в лучшем случае, подвергнется проскрипции, лишится имущества и пойдет в изгнание. Возврата оттуда уже не будет. Покоритель Галлии кое в чем отличается от Клодия. Между прочим, решительностью действий, а также тем, что апелляция на его приговор вряд ли будет возможна.
Лучше всего было бы сохранить нейтралитет. Но как? Ведь по приезде в Рим надо сразу же сделать заявление в сенате. Состоится голосование. Будут вызывать поименно: Die, Marce Tulli, прошу высказаться, Марк Туллий. Что тогда? Извините, погодите немного, пока я встречусь с Аттиком. Нет, этого сказать нельзя. Тут не место для уверток. Так что же делать? Quid dicam? Contra Caesarem?
He только боязнь роковых последствий мешала Цицерону выступить contra Caesarem. Были и другие причины. В пользу Помпея говорил нравственный долг, в пользу Цезаря – вот так диво! – разум. Да, да, эволюция взглядов Цицерона зашла чрезвычайно далеко. Он, вероятно, чувствовал, как не ко времени пришлось это внезапное прозрение. В конце-то концов, что означает «хороший» или «лучший»? Каков истинный смысл этих основных политических понятий, применяемых всеми, даже Аттиком? Конечно, отдельные личности могут быть «хорошими», но в общественных конфликтах важно, существуют ли «хорошие» классы
и почему они столь «хороши», что ради их защиты надо бороться. Может быть, сенат «хорош»? О да, это видно по результатам его блестящих действий. Может, «хороши» откупщики общественных налогов, эти профессиональные живодеры, всецело преданные Цезарю? Может, крупные финансисты? Нет? Ну, так, может быть, крестьяне? Но крестьяне хотят только одного: чтобы их оставили в покое. Они легко согласятся на монархию и на любую форму власти, только бы жить спокойно. Так о чем разговор? Почему не цать консульство Цезарю и не оставить ему командование армией, как он желает? Честолюбие Цезаря надо было сдерживать раньше, а теперь уже нечего разжигать кровопролитие.
Все это прекрасно, но что скажет Цицерон в сенате? Die, Marce Tulli!
И он решился. Он скажет не то, что думает! Скажет то, что думает Помпей! Как он поступит? Вопреки убеждению и собственной воле. Пойдет, как корова за стадом. Этими словами он определяет свое поведение в интимном письме Аттику.
Неужели, как корова за стадом? Нет, в его поведении будет нечто романтичное, он примет решение трагическое. Даже выждет, пока трагизм положения достигнет предела, пока обстоятельства станут уж вовсе трудными. Цезарь уже вступил в Италию. Помпей обнаруживает полную неподготовленность к войне. Он отступает, оставляет страну беззащитной на растерзание более ловкому противнику. Он намерен обороняться в Испании и в Греции. Цицерон все медлит, отчасти рассчитывая на то, что переговоры восстановят мир. Живет в деревне, в Формии, откуда пишет Цезарю и Помпею. Оба отвечают ему любезно.
«Помпей – Цицерону.
Письмо твое читал с удовольствием. Еще раз убедился в твоем стойком, мужественном поведении, когда дело идет об общественном благе. Консулы уже прибыли в мою армию в Апулии. Во имя твоей исключительной и преданной любви к республике настоятельно прошу приехать ко мне, чтобы мы вместе обсудили, как защищать страну от врага. Полагаю, что ты поедешь по Аппиевой дороге и вскоре прибудешь в Брундизий».
«Цезарь – Цицерону.
Хотя нашего друга Фурния я видел лишь мимоходом и не мог с ним ни поговорить, ни выслушать его спокойно, так как спешил догнать ушедшие вперед легионы, все же я немедля пишу тебе и отсылаю Фурния, чтобы передал мою благодарность. Впрочем, мне уже не раз случалось это делать. Думаю, что и впредь буду часто тебя благодарить – столь ценные услуги ты мне оказываешь. Надеюсь скоро добраться до столицы, и прежде всего хотел бы свидеться там с тобой и воспользоваться твоим советом, дружеским расположением, авторитетом и всесторонней поддержкой. Еще раз прошу извинить за поспешность и краткость письма. Остальное узнаешь от Фурния».
Цезарь действительно занял Рим, Цицерон же принял его приглашение лишь частично. Он встретился с Цезарем, но не в Риме, и отказался присутствовать в сенате, хотя Цезарь приказал явиться всем сенаторам. Беседа шла туго. Нам известен подлинный отрывок этого диалога.
Цезарь:
– Так приезжай и действуй в пользу мира.
– По собственному разумению? – спросил Цицерон.
На что Цезарь:
– Неужели я должен давать тебе инструкции?
Цицерон:
– Я буду стоять за то, чтобы сенат не соглашался на твой поход в Испанию и на переброску войск в Грецию. Буду также высказывать сочувствие Помпею.
– Нет. Такой речи я не хочу.
– Догадываюсь, – сказал Цицерон. – Поэтому-то я и не хочу появляться в Риме. Либо произнесу речь в таком духе, – ведь если я там буду, о многих вещах я не смогу умолчать, – либо не поеду.
– Ты должен еще об этом подумать, – заключил Цезарь.
Несколько раз они обменялись письмами. Цицерон также медлил принять приглашение Помпея. Цезарь тем временем двинулся в Испанию. Цицерону не хотелось признаться себе, что он поддается чарам Цезаря. Но в душе он был восхищен, загипнотизирован быстротой, умом и либеральным поведением этого человека с железной волей. Стало быть, вот он какой, этот полководец, бросивший вызов республике? И никого еще не убил? Да, он скоро привлечет к себе всех. Достаточно послушать, что говорят простые люди в деревнях и маленьких городах. Они трясутся лишь за свои участочки да хибарки, за жалкие свои гроши. Они уже боготворят Цезаря, которого недавно боялись. И, увы, привели к этому прискорбные грехи и ошибки республики.
«Цезарь – Цицерону.
…Как ты правильно предполагаешь, я менее всего склонен к жестокости… Меня мало тревожит, что те, кого я отпустил на свободу, перешли, как я слышал, на сторону противника, чтобы снова воевать со мной. Сильней всего желаю одного: пусть я останусь верен себе, а они себе».
«Цезарь – Цицерону.
Я твердо знаю, что ты не сделаешь никакого поспешного и неразумного шага, но тут пошли разные слухи, и я решил тебе написать… Может ли благородный человек и добрый гражданин избрать что-либо более достойное, чем держаться вдали от внутренних распрей в стране? Были люди, одобрявшие эту идею, но не сумевшие ее осуществить из-за связанных с нею опасностей. Ты же видел не раз доказательства моей симпатии и дружбы. Для тебя поэтому нет пути безопасней и достойней, чем сохранение нейтралитета».
И именно теперь, когда Цезарь явно дарует ему право на нейтралитет, когда ширится молва о неудачах республиканской армии в Испании, когда сам Цицерон перестает верить в победу Помпея и только утешается верой в то, что «тирания должна пасть, она может продержаться самое большее полгода, ибо, согласно Платону…» и так далее, когда здравый смысл, казалось бы, убеждает остаться в Италии, именно теперь, при наименее благоприятных обстоятельствах, Цицерон решает сбежать к Помпею. О легальном выезде нечего и думать. Марк Антоний, всевластный наместник Цезаря, заявляет Цицерону напрямик: пропуска не получишь. Ты должен обратиться непосредственно к Цезарю.
Сильно опасаясь, что его могут схватить, Цицерон обманывает бдительность Антония и на небольшом суденышке тайно отплывает от берегов Италии.
В этом решении оппортуниста-романтика есть что-то поразительное. Словно после многих лет глухой бор. ьбы с Цезарем, после досаднейших поражений, которые ему приходилось изображать как свои успехи, Цицерон внезапно отреагировал с силой, не уступавшей той силе, что все время его ломала. Наконец-то он нанес удар!
Сразу добавим: удар последний и, подобно всем прочим, как бы не замеченный Цезарем. Цицерон, собственно, подоспел лишь к краху Помпея в Греции. А также к глубокому краху своих идеалов. Прибыв в лагерь Помпея, он совершенно разочаровался, увидел там одно лишь тупое упрямство, бездарность и жажду выместить все на нелояльных гражданах. Возможно, ему вспомнились слова «тирана»: «Пусть каждый останется верен себе». Возможно, он себя спросил: кто сражается во имя чего? Республиканцы – во имя террора? «Тиран» – во имя терпимости?
Как бы то ни было, сразу же после битвы при Фарсале он возвратился в Италию, причем с поспешностью необычайной, будто торопился зачеркнуть недоброе прошлое. Встречи с Цезарем пришлось ждать около года. Победитель находился в Египте, где он не пожелал взглянуть на поднесенную ему голову Помпея и наказал услужливых убийц. Позже он любил Клеопатру.
Цицерон, разумеется, получил у Цезаря прощение, после чего занялся философией, но теперь уже всерьез и надолго – до гибели божественного Юлия.
* * *
Их стиль! Оба ведь писали. Быть может, судить о характере человека по его стилю рискованно, но, когда имеешь дело с двумя столь необычными образцами стиля, трудно удержаться от искушения.
Наикратчайшее в истории официальное донесение о завершенной войне, veni, vidi, vici,
считается просто остротой, ибо содержит всего три слова. В книгах Цезаря есть описания других военных походов, насчитывающие не намного больше слов. Три слова или, скажем, тридцать – различие не столь существенное. Но почему-то никто не рассматривает эти более длинные отчеты как забавы остряка.
Так писал Цезарь. Краткость в словах и в мыслях. Процесс письма не служил ему, как другим авторам – например, Цицерону, – для упорядочения несозревшей мысли. Цезарю надо было вначале понять, лишь затем он писал. О каждой вещи он знал ровно столько, сколько надо было, чтобы высказать конкретное суждение. Если же не знал, то не начинал фразы. У Цицерона иначе. Он начинал знаменитые свои периоды, доверяясь интуиции. Смысл периода появлялся из дебрей языка, отыскивался как бы на ощупь. Цицерон долго кружит над предметом, описывая спирали и проделывая сложные эволюции. Стиль Цезаря – это быстрый марш к намеченной цели по прямым, то есть самым коротким путям. Никаких колебаний, никаких блужданий – стиль должен обнаруживать непогрешимость пишущего. Ни к чему и литературные прикрасы. Они свидетельствовали бы о мелких слабостях автора, а этого следует избегать. Вообще автору надо избавиться от субъективных черт. Пусть он попросту не существует как автор, пусть уступит место герою, которым, собственно, является он сам. Не должно быть видно, как автор пишет, должно быть видно, как он действует. Всякая субъективность может показаться спорной и побуждать к дискуссиям, поэтому надо создать нечто безличное, совершенно объективное и тем самым неоспоримое. Итак, не будет местоимения «я», не будет первого лица. «Цезарь сделал», «Цезарь сказал», «Цезарь решил» звучит лучше, чем «я сделал», «я сказал», «я решил». Рассказчик говорит не от себя. Его сообщение как бы отождествляется с действительностью благодаря употреблению соответствующей языковой формы.
Однако язык – еще не все. Если хочешь представить действительность в правдоподобном виде, изложение должно быть объективным во всех отношениях. Цезарь знал, сколь вредна для пропаганды явная тенденция. Итак, описание событий, по возможности беспристрастное и всегда бесстрастное. Искусно подражать правде, хранить то холодное безразличие, которое присуще самим фактам. Факты невыгодные можно иногда опустить, но читатель этого не заметит, если создать впечатление, что рассказчик вовсе не заинтересован что-то скрывать, а что-то выставлять напоказ. Рассказчик вообще ни в чем не заинтересован. Он лишен чувств, подобно стеклу зеркала. Он – всего лишь техническое орудие.