Затем, на славу пообедав, он по обыкновению выходил во двор поиграть в карты или в домино, и снова соседи видели не тучного и опухшего какого-то Петровича, а лишь в меру упитанного. Разгадку сих метаморфоз знали лишь домочадцы и свято хранили ее даже от меня, а я, в свою очередь, только и делала, что, оторвавшись от материнской груди, а затем и от рожка, сначала сосала, словно лимонные кондитерские дольки, сырокопченую колбасу, а когда прорезались зубы, с азартом рвала ее клыками. Через несколько лет великая тайна открылась и мне: дедушка-голубчик таскал с родного мясокомбината колбасу (предварительно разрезав ее вдоль) в рукавах, внутренних карманах пиджака, за поясом и даже в штанах (что придавало ему необыкновенную мужественность). Нехорошо, конечно, но зато родные и близкие были сыты и счастливы.
Впоследствии оказалось: в семье, куда я попала, все называли друг друга какими-то подозрительными именами, можно даже сказать, кличками, причем малообъяснимыми и необоснованными: дедушку-несуна, как уже было выше упомянуто, – Любой, что для меня по истечении тридцати лет так и оказалось загадкой. Не из-за большой любви супруга так величала своего мужа! Саму бабушку – Прасковью Андреевну – дома называли Фросей. Лет до двадцати я была уверена, что полное ее имя Ефросинья и что Паня (как иногда звала ее я) – это всего-навсего производное от Ефросиньи. Величайшим открытием для меня стал тот факт, что Фросей ее окрестили после выхода фильма «Приходите завтра» – мол, из-за того, что у Прасковьи Андреевны был точно такой же сильный голос, как у героини фильма – Фроси Бурлаковой, и точь-в-точь такие же длинные, густые косы. Однако кос я не застала – к моему рождению великолепная бабушкина шевелюра только и делала, что сушилась отдельно от своей обладательницы на батарее, и прикреплялась к голове лишь в самых исключительных случаях – например, тогда, когда ей разрешалось погулять со мной после работы часок-другой. Как, впрочем, не застала и ровного ряда мифических зубов, от которого остался один передний верхний резец. А работала она упаковщицей на молокозаводе, причем очень хорошо – даже грамоты получала за высокую производительность труда. И в отличие от своего мужа – расхитителя общественной собственности – приносила домой не продукт питания, получаемый от домашних коров, а рулоны плотной бумаги, на которой, кроме красных и голубых треугольников с надписью «молоко пастеризованное», ничего другого нарисовано не было. Бабушка надевала белый халат, варила клей и трудилась сверхурочно, потому что работа была сдельная. Но корпела она над своими пакетами только в те дни, когда не сотворяла возлияния Бахусу. Тут непременно надо заметить, что никто и никогда в нашем дворе, где все было, как на ладони, и все знали друг друга, как самого себя, и помыслить не мог, что ударница труда Прасковья Андреевна Перепелкина может злоупотреблять спиртными напитками. Не знала об этом и моя мама, покуда не переехала на постоянное жительство с пятого этажа четвертого подъезда на первый этаж второго подъезда того же дома. Упаковщица молочного завода, даже находясь в крайней степени опьянения, за всю свою жизнь ни разу не высунула носа из дома! Хотя она и любила попеть песни и подрать глотку, убежденная в том, что вокальные данные у нее ничуть не хуже, чем у Фроси Бурлаковой, ее, несмотря на тонкие стены наскоро выстроенных хрущевок, не слышал никто. А пристрастилась бабушка к зеленому змию незаметно ни для кого. Лет десять до моего рождения в знойный день утолила она жажду холодненьким бочковым пивом и, поняв, что это совсем недурно, буквально на следующий же вечер составила Любе компанию по случаю его зарплаты. И так пошло и поехало под предлогом «Чтобы Любе меньше досталось!». В скором времени Любе не доставалось практически ничего, и он, получив зарплату, шел не домой, а в пивнушку.
– Э-эх, бабка! – многозначительно сказал Люба, прищурив и без того свои заплывшие маленькие глазки.
– Покажи, покажи внучку! – И бабушка дотронулась до моего подбородка холодной рукой, пахнувшей селедкой. – Ну копия Митенька! Копия! Когда я его родила, он был точно таким же маленьким! – с гордостью заявила она.
– Квадрат 136! Цельсь! Пли! – ни с того ни с сего, чуть пригнув голову, словно уберегая ее от только что просвистевшей пули, скомандовал дедушка.
– Молчи, Люба! – приказала бабушка и ласково, даже несколько виновато проговорила: – Слад! Идите, посмотрите, мы ремонт на кухне делаем!
– Нашли время! – возмутилась Слада, но все-таки прошла взглянуть на работу свекра со свекровью.
...Над кособоким, заваленном грязными тряпками, банками, кисточками и прочим хламом столом, посреди которого стрелой возвышалась бутылка пшеничной водки, красовалось три размашистых мазка бешеного василькового цвета, напоминающих знак, что оставлял на стенах защитник всех угнетенных – таинственный мститель Зорро. Должно быть, у бабушки с дедом вышел горячий спор по поводу того, как правильно красить стены – водя валиком сверху вниз по стене или слева направо. Тот из них, кто был убежден во втором варианте, провел горизонтальную линию, после чего, наверное, они повздорили, потом помирились и, подкрепив примирение это стопкой водки, решили попробовать первый вариант, проведя косую линию нетвердой, обмякшей рукой. Потом снова завязался спор – никуда, мол, не годится этот первый вариант! – в подтверждение чего опять была сделана линия слева направо, и получилось латинское «Z».
– Мы только вчерась начали, – этим бабушка попыталась оправдаться. Мама хотела было что-то сказать, как в этот момент, гремя кастрюлями, в коридор ворвалась дородная женщина пятидесяти четырех лет в пальто бутылочного цвета с искрой и в вишневом берете, с розовой и голубой лентами, завязанными на локте пышным бантом.
– Матренушка! Здравствуй, доченька! Ой! Пока ты рожала, меня чуть удар не хватил! Все думаю – как да что! В лотерею выиграла! Первый раз в жизни! Представляешь?! Рубль! Решила ленты купить! Внученька! Дай мне ее! Фрося, возьмите у меня судочки! Тут первое и второе!
– Ну зачем ты, мама, по двору с кастрюлями!.. Ведь сплетни пойдут, что ты из детского сада обеды таскаешь!
– Плевать я хотела! Мне предлагают, я и беру! Что ж, отказываться? Супик гороховый и мятая картошечка с котлетками! Что отказываться! У-тю-тю! У-тю-тю! – сахарным голосом запела она. – К чему вот вы ремонт затеяли?! Прямо как будто у вас совсем головы нет, ни у того, ни у другого! – Голос ее мгновенно переменился – стал жестким и требовательным. – И пьете опять! Тьфу!
– А это мы на радостях! На радостях! Внучка ведь родилась!
– Так вот оно, значить, – поддержал жену Люба.
– У-тю-тю, у-тю-тю! – Меня принесли в маленькую комнату и положили на кровать. – Давай знакомиться, малышка! Давай? Я твоя бабушка – твоя первая бабушка – Зоя Кузьминична, Фроська – твоя вторая бабка. Поняла? Поняла! Поняла! – умилилась первая бабушка. – А как тебя зовут? А? У-лю-лю! У-лю-лю! Скажи: Евдокией меня зовут! Евдокия Дмитриевна Перепелкина!
– Ничего подобного! Никакая она не Евдокия! Аделаида она! – возмутилась мама.
– Что это за имя какое-то непонятное? Да? Дунечка! Скажи: мама наша с ума сошла, чтоб имена такие ребенку давать! Да?
– Я ее рожала, и как хочу, так и называю! Хватит и того, что ты меня Матреной окрестила!
– А чем тебе твое имя-то не нравится? Неблагодарная!
– А чем оно может нравиться? Матрешка какая-то! Мотря! Ты хоть удосужилась бы прежде, чем давать мне такое имя, узнать, что оно означает! Матрона – почтенная замужняя женщина! – отчаянно выпалила моя родительница.
– Не вижу ничего зазорного! Ведь не женщина легкого поведения! Назови ее Евдокией! – В голосе звучала просьба. – Как Дусю Комкову – подругу мою! Уважь мать! И Дуся будет довольна! Несчастная баба! Воевала, до Берлина дошла, своих детей не было никогда! – И бабушка принялась перечислять остальные заслуги своей подруги – Евдокии Комковой.
– Адель! – Мама была непреклонна.
– А ты знаешь, что Дусе пережить пришлось?! Знаешь, что такое женщина в военно-полевых условиях? Знаешь, что она вместо ваты использовала мох в критические дни?! – Это была, казалось, последняя козырная карта Зои Кузьминичны.
– Адель!
– Если ты не назовешь мою внучку в честь Дуси Комковой – потеряешь мать навсегда! Я от тебя откажусь! – выйдя из терпения, взревела бабушка.
– Адель!
– Евдокия!
– Адель!
– Евдокия! Евдокия! Евдокия!
– А что, Дуся мне очень даже ндравится! Как нашу с Хросей сестру будут звать! – послышалось с порога.
– Ее ж Алду зовут! – очнулась бабушка.
– Енто по-мордовски, а по-русски она Дуся.
– Вот видишь, и Галине Андреевне тоже это имя по душе! А то Аделаида какая-то! Еще чего вздумала!
Старшую сестру Прасковьи Андреевны – Галину Андреевну Федькину – в семье величали Сарой – то ли из-за ее длинного носа, то ли по причине природной хитрости и жадности – точно сказать не могу, баба Сара, и все. С тех пор, как я впервые увидела ее с рюкзаком за спиной и с двумя связанными веревкой сумками через плечо, словно баулами на горбе у верблюда, она ни капельки не изменилась – все та же тонюсенькая седая косица, длинный нос, беззубый рот, морщинистый лоб, хитрые маленькие птичьи неподвижные глазки; худенькая, сухонькая на протяжении тридцати лет. У нее никогда не было семьи, более того, она вообще была девственницей и жила с одной из своих трех младших сестер. Вторая сестра, Груня – мать дяди Гриши, жила в доме напротив с сыном, двухлетней внучкой и своенравной невесткой, которая любила порой от души поколотить свекровь. Баба Груня работала кассиром в винном магазине, но, несмотря на это, была кристально честным человеком. Единственным ее недостатком являлось чрезмерное влечение к тому товару, за который она с утра до вечера принимала, пересчитывала, а в конце смены сдавала деньги.
Моя тезка Алду жила далеко – в деревне Кобылкино, что под Саранском, в Мордовии, откуда, собственно, и приехала Агафья Андреевна Федькина, будучи молодой, но, я уверена, с точно такой же тонюсенькой косицей, длинным носом и глубокой морщиной, напоминающей оттиск буквы «И», появившейся на челе ее еще в юности, словно для засвидетельствования озабоченности и беспокойства об оставленных без присмотра на малой родине меньших сестрах.
Баба Сара всю свою жизнь проработала на АЗЛК (Московском автомобильном заводе им. Ленинского комсомола). В свободное время она помогала сестрам с детьми, а потом – детям этих детей. Истово верила в бога, ходила в церковь, исповедовалась, причащалась и держала в ванной, среди ободранных эмалированных тазов, наваленного горами грязного постельного и нательного белья, среди выдавленных тюбиков с остатками засохшей пасты, обглоданных до пластмассы зубных щеток и подмокших коробок стирального порошка с хозяйственным мылом, две огромные бутыли с самогоном. Сама она и капли в рот не брала – самогонку гнала исключительно для сестер и Любы, объясняя это тем, что, мол, если им вовремя не поднести – помереть могут. Грамоты она не знала и всю жизнь вместо подписи ставила крестик, зато в совершенстве владела счетом. Семь лет назад, выйдя на заслуженный отдых, она отвоевала возле городской свалки клочок земли, на котором выращивала огурцы, кабачки, зелень и даже лесную землянику и с упоением торговала плодами своего труда на крытом рынке неподалеку от дома. Нередко она оставалась на огороде ночевать, исполняя роль пугала. Только не птиц отгоняла Галина Андреевна, или баба Сара, а бессовестных и бесстыжих воров, что без ее присмотра могли бы выдрать на участке все, включая непоспевшую лесную землянику. Они с Любой соорудили там подобие шалаша и упорно называли его домом. Материалы для него они натаскали с близлежащей свалки. Воткнули в землю четыре доски, накинули на них сначала выцветшую, протертую клеенку, которая когда-то служила скатертью длинному столу, через некоторое время нашли целый рулон брезента и решили им утеплить «крышу», прикрепив его поверх клеенки. Не сразу, а постепенно вырастали стены «дома»: на поржавевшую газовую плиту установили тумбочку, оторвав ей предварительно три ноги, на тумбочку водрузили галошницу со сломанной дверцей, рядом с плитой составили сколоченные один к другому деревянные ящики, к ящикам присоединился холодильник, который, вероятно, выкинули из-за того, что невозможно уж было его никак починить, затем снова шли сколоченные ящики, безногий стол, поставленный вертикально... Внутрь была занесена койка с прорванной пружиной, и последним штрихом явилось радио на батарейках, тоже, кстати, отрытое бабкой на свалке.
– Ну и ладно! Надоели вы мне все! – смирилась мама оттого, видно, что у нее уже не было больше сил спорить, в результате чего я и стала Евдокией Дмитриевной Перепелкиной.
– Дай-ка, Матроша, мне ее подержать, – попросила баба Сара, сбросив с себя рюкзак с сумками.
– Иди сначала руки вымой! – ревностно воскликнула бабушка № 1, но старуха ловко подхватила меня и рьяно, ритмично затрясла, приговаривая:
– Ай, Накулечка моя, ай, Накулечка моя! – И у меня моментально появилась помимо имени кличка, потому что существовать без нее в этой семье было никак невозможно.
– Очень хорошо, – мечтательно проговорила Зоя Кузьминична, – Евдокия, Евдося, Дуся, Дуня, Дунечка, Дуняша...
Дуняша... Только так и никак иначе звал меня мой ассирийский принц – Варфоломей.
...В шестнадцать лет я впервые без сопровождения взрослых летела на самолете и, приближаясь к Каспийскому морю полудевушкой-полуподростком, не знала, что ждет меня впереди и что в скором времени мне суждено встретиться с тем, кого полюблю, потеряю, кого буду вспоминать и кого стану разыскивать, вступив в ту пору жизни, которая у женщин называется бальзаковским возрастом (утешает только одно: тридцать лет – это ранний бальзаковский возраст, существует еще возраст «глубоко бальзаковский»).
Болела спина – какой-то осел, сидевший позади меня, истыркал ее своими острыми коленками. Я же в шестнадцать лет была слишком замкнутым человеком, чтобы повернуться и выразить свое недовольство, поэтому мужественно сносила пинки в течение двух часов, пытаясь сосредоточиться на судьбе Консуэло, описанной Жорж Санд. Насколько удачно она это сделала – не знаю, потому что мне так и не удалось продвинуться дальше тридцать пятой страницы – сначала эти коленки в спине, потом и вовсе было не до чужих эмоций и чувств, поскольку меня наполняли, распирали и выплескивались наружу свои собственные.
Я держала путь к нашим с мамой хорошим друзьям, с коими мы познакомились на море пару лет назад, отдыхая в пансионате в соседних номерах. Это были замечательные, простые и отзывчивые люди – брат с сестрой. Но когда мы увидели их впервые, подумали, что это мать с сыном, и вовсе не из-за большой разницы в возрасте – Эльмира выглядела намного старше своих двадцати лет, а ее брат – Нур – казался совсем ребенком в свои четырнадцать. Потом мы привыкли к ним, к их внешности и тому глубоко уважительному отношению брата к сестре, которого я не замечала ранее ни в одной семье. Дошло до того, что Нурик решил по-настоящему приударить за мной и не отходил от меня ни на минуту в течение всего месяца, проведенного на море. Случалось, я даже пряталась от него, но, судя по его поведению, он не понимал этого, так как, разыскав меня, издали радостно кричал:
– Вот ты где! Потерялась?
Ему и в голову не приходило, что я избегала его общества.
Все дни напролет мы проводили вместе, валяясь у моря, играя в бильярд или теннис, обедали за одним столиком в длинной светлой столовой и бродили по темным аллеям меж тутовых и финиковых с переливающимися серебром листьями деревьев в зелено-голубом лунном свете.
Эльмира с Нуром оказались ассирийцами – переселенцами из Турции. Род их чудом остался на Каспии в 1949 году, когда Закавказье и Крым захлестнула волна послевоенных депортаций.
Очень скоро мы познакомились с Эльмириным женихом – красавцем Маратом, который регулярно (два раза в неделю) навещал невесту. Моя родительница серьезно переживала, когда приезд его заканчивался ссорой, озвучивая это следующим образом:
– Вот не из-за чего ведь ругаются! Не из-за чего! Как мы с твоим отцом – бывало, слово за слово, слово за слово! Да еще Сара свой длинный нос сунет! Вечно сядет на кухне, сухарики перед собой разложит и шепчет что-то, шепчет! – расходилась мама, забыв, что именно ее заставило вспомнить бабу Сару и моего отца. – И в тот же вечер мы обязательно переругаемся! Мне вот интересно, что она все-таки над этими сухарями чертовыми шептала! Хотя плевать теперь я хотела, что она там шептала, и слава тебе, господи, что в моей жизни все так сложилось, как сложилось!
Со временем мы побывали в гостях у Эльмиры с Нуром и, пообщавшись с их родителями – Раисой и Соммером, испытали такое чувство, будто мы сто лет знаем этих людей. Я прекрасно понимала (хоть мне и было в ту пору четырнадцать лет), что дело неукоснительно и прямолинейно идет если не к свадьбе, то уж к помолвке точно. Спас меня в тот год от обручения с ассирийцем Нуром лишь своевременный отъезд в Москву. Однако и находясь на столь значительном расстоянии, семья предполагаемого жениха продолжала оказывать мне те знаки внимания, какие обычно делаются невесте. То пришлют посылкой мельхиоровые позолоченные чайные ложки, то непонятно из какого металла изготовленный кубок для вина, напоминавший мне всегда почему-то чашу Святого Грааля, которую я никогда не видела, как, впрочем, и все остальные жители земного шара. Никто не видел, но знают наверняка, что она существует. Одни говорят – она находится в Испании. Другие, возмущаясь и споря с первыми, утверждают – мол, она вовсе не в Испании, а на юге Франции. Третьи, опровергая версию и первых, и вторых, убеждены, что сия неприкосновенная реликвия находится в стране древних кельтов, в Ирландии. А четвертые, хватаясь от смеха за живот над первыми, вторыми и третьими, уверяют, что чаша Святого Грааля надежно припрятана далеко на Востоке, на вершине неприступной горы Мунсальвеш (т.е. горе Спасения), в дивном Святом храме. Однако она так до сих пор не обнаружена ни в Испании, ни на юге Франции, ни в стране древних кельтов – даже тот, кто решился на поистине героический подвиг и вскарабкался на вершину неприступной горы Спасения, не увидел на ней ни храма, ни, ясное дело, чаши. Так что мы не можем знать наверняка, что собой представляет таинственная и неуловимая чаша Святого Грааля – остается лишь фантазировать на этот счет.
В моем же воображении очередной подарок Нура казался точной копией настоящей чаши – в форме полуоткрытого гигантского тюльпана на короткой ножке, расширяющейся к основанию (круглой подставке).
Засим последовали пресловутые ложки – десертные, столовые... Однажды будущие родственники даже набор поварешек прислали – тоже мельхиоровых, позолоченных. Мы наперебой с мамой кричали им в трубку слова благодарности – они настаивали на моем приезде. Год мы кормили их обещаниями, но после того, как Нурины родственники прислали в подарок набор столовых, хоть и тупых мельхиоровых ножей (тоже, к слову сказать, позолоченных), мы поняли с родительницей, что шутить они не намерены, и эта последняя посылка вызвала у нас некоторое смятение чувств. Нельзя сказать, что, раскрыв коробку «под бархат», мы уж так сразу испугались устрашающего блеска тупых ножей на оранжевой атласной подкладке, но поняли одно – пришло время дать определенный ответ семье Нура. Либо от ворот поворот, либо согласие на их предложение, причем предвидя, что в последнем случае наше жилище и далее будет пополняться позолоченной домашней утварью. Однако никакого решения я так и не приняла – все вышло само собой, как, впрочем, и случается в подобных сложных жизненных ситуациях, когда судьба предоставляет тебе поначалу выбор, а потом все же выбрать ничего не дает – вмешивается и запихивает тебя, словно уже испачканный, но все же, вполне возможно, могущий впоследствии пригодиться носовой платок в карман.
Рок ли, фатум или фортуна (хоть все эти слова и считаются синонимами, они все же заключают в себе разные смысловые оттенки) сыграли со мной шутку – не знаю. Только спустя ровно два года после нашего знакомства с Нуровым семейством поехать летом мне было абсолютно некуда. Впереди, проглядывая через залитую солнцем ярко-зеленую летнюю листву, мрел тяжелым камнем, раскачиваясь из стороны в сторону, словно маятник, новый учебный год, с каждым днем приобретая очертания все более четкие и ясные. Вильнул последними днями июнь, будто хитрая лиса, шмыгнув в бесконечную нору прошлого, в котором мы, люди, любим поковыряться и, выудив какое-нибудь воспоминание, прокрутить его в голове не один раз, словно заезженный диск с любимой мелодией, прежде чем снова выбросить кусочек прошлого в темную, кишмя кишевшую самыми разными событиями, чувствами, желаниями и мечтами давно минувших дней темную дыру. Посыпались туда же и первые дни июля, а родительница моя все работала, и отпуск ей был обещан окончательно и теперь уж бесповоротно только зимой...
– Нужно ведь ребенку отдохнуть где-то! – настаивала моя первая бабушка – Зоя Кузьминична, но сама ничего путного предложить не могла – лишь настаивала. А Нур, Эльмира, Раиса и Саммер продолжали звонить, приглашая нас в гости (особенно меня), и присылать столовые мельхиоровые приборы с золотым напылением. И мы рискнули. Рискнули не столько из-за того, что впереди, через залитую солнцем ярко-зеленую листву, мрел тяжелым камнем новый учебный год, а, пожалуй, чтобы угодить бабе Зое – она, бедняжка, совсем из сил выбилась, доказывая, что ребенку нужно хоть где-то отдохнуть.
Все уже было готово – билет на самолет куплен, клетчатый чемодан, собранный, стоял в коридоре, большая красная дорожная сумка из кожзаменителя была до отказа набита подарками – электрошашлычницей и пельменеделкой; острия шампуров вылезали сбоку, в незакрывшейся до конца «молнии», поражая воображение своими гибкими, длинными, словно клинки рапир, связанных где-то в глубине сумки крепкой веревкой, остриями. Они казались чрезвычайно воинственными. Но как раз, когда все было приготовлено к моему отъезду, когда мамаша протянула мне на все про все червонец, велев при этом тратить его с умом и не разменивать вовсе, если не возникнет особой надобности, и который я все же разменяла в дальнейшем, купив в захолустном магазинчике, уютно расположившемся посередине – между аулом на горе и раскинувшимся морем внизу, – стеклянный резной флакон дезодоранта, сделанный под хрусталь, с вызывающим цветочным запахом (за два рубля восемьдесят копеек), после чего долго, но тщетно стояла у прилавка, получив сдачу семь рублей и ожидая остальные двадцать копеек. Ждала молча и терпеливо, но через пятнадцать минут, поняв, что никто не собирается возвращать мне двадцать копеек, вышла, наконец, оттуда, чувствуя себя оплеванной, обманутой и оскорбленной. Если б я попала в такую ситуацию лет десять спустя, я, конечно, не стала молча ждать сдачи, я бы, несомненно, выразила вслух свое недовольство. Но тогда, в шестнадцать лет, как уже было сказано выше, я была слишком замкнута, чтобы высказать досаду и негодование совершенно незнакомому человеку, каким явился в тот момент для меня продавец дезодоранта, муки, душистого мыла и шафрана, в огромной круглой кепке, которая, казалось, могла бы запросто послужить взлетной полосой для летательных аппаратов, и огромным носом с горбинкой, что напомнила трамплин высокой крутой горы, с коей в детстве я, пренебрегая опасностью, со свистом стремглав летела вниз то на лыжах, то на санках. Оставшиеся деньги тратить я не рискнула и, к удивлению мамы, вручила их ей по приезде, боясь, что, купив какую-нибудь безделицу за пятьдесят копеек, не досчитаюсь рубля, и таким образом дебет не сойдется с кредитом, и финансовый отчет об истраченной десятке полетит в тартарары.
Так вот, когда я, бережно свернув червонец, убрала его в кошелек, щелкнув замком, бабушка № 1 выразила удивление, недоумение, а потом и протест по поводу того, что ребенок неизвестно зачем и не понятно к кому едет, бог знает куда:
– Что ж это такое! Говорила ведь зимой – Матрен, надо уже сейчас подумать о даче в Хаврюшкино, нужно договориться заранее о съеме на лето! У Дуни там и подруга живет! Как бишь ее зовут-то? А, Дунь?
– Люда, Люда ее зовут.
– Вот Людины родители поумнее тебя, Матрен, оказались – купили там домик, и у них каждое лето не болит голова, где бы ребенку их отдохнуть! А ты даже снять не могла в этом году. «Успеется! Успеется!» – передразнила она мою мамашу. – Вот летний сезон пройдет, я там тоже домик куплю! Сама займусь этим вопросом! Сама! – кричала бабушка – она была вне себя, но надо отдать ей должное – домик в деревеньке Хаврюшкино баба Зоя умудрилась приобрести спустя несколько месяцев за смехотворно низкую цену; в дальнейшем мы с Людкой стали соседями и проводили лето вместе, что еще больше укрепило нашу дружбу. – Кому только рассказать! Ее ж похитят! – причитая, продолжала возмущаться она, напрочь забыв, что идея о моем отдыхе принадлежала не кому-нибудь, а именно ей. – Не пущу! Ни за что! – вопила она, усевшись на собранный в дорогу клетчатый чемодан. Мама со злостью схватила красную сумку с воинственно выглядывающими из нее шампурами и, поставив ее рядом со мной на лестничную клетку, с силой вырвала чемодан из-под бабушкиного зада. – Дусенька! Свидимся ли еще? Как знать! Дусенька! – стонала баба Зоя, но, вероятно, не от разлуки со мной, а от неожиданного удара мягким местом об пол.
Мама яростно захлопнула дверь и, запихнув меня на заднее сиденье такси вместе с поклажей, сама расположилась рядом с водителем.
В аэропорту мы первым делом встали в очередь, дабы сдать багаж. И тут к нам подошел низенький человек в точно такой же огромной круглой кепке, какая красовалась на голове обманщика-продавца, не имеющего привычки давать сдачу, и длинным носом, загибающимся вниз, под самое основание густых иссиня-черных усов, похожих на перевернутую вверх тормашками омегу – букву, исключенную из русского алфавита в 1708 году, когда первый наш русский император Петр Великий произвел реформу печатного кириллического полуустава. Подошел и попросил оформить часть его багажа на мое имя.
– У вас всего два мест! – с некоторым удивлением воскликнул он и, гордо указав на свой багаж, вытянувшийся в длину метров на пять, и где не хватало одной только собачонки, которая, если б была, то за время дороги могла бы подрасти, если верить С.Я. Маршаку, добавил: – А у меня во сколько! Во! И это мое!
И он ткнул указательным пальцем на огромную коробку с телевизором,
кальян,
чемодан,
саквояж,
картину,
корзину,
картонку...
Не хватало лишь маленькой собачонки!
– А это что у вас? Киньжали? – спросил он, с любопытством уставившись на чрезвычайно устрашающие острия шампуров, и категорично заявил: – Не примут! Точно не примут! Это острый колющая предмета!
– Спасибо, что предупредили, – поблагодарила я незнакомца и вытащила из сумки шампуры. У родительницы моей в этот момент сердце сжалось, душа ее жаждала подвига, и она с радостью согласилась записать добрую половину чужого багажа на мое имя, дабы маленькому человечку в блинообразной кепке не пришлось платить за лишний вес своих вещей.
– Спасибо, спасибо, спасибо! – взахлеб повторял он – такое впечатление, будто устанавливал новый рекорд произнесения слова «спасибо» на скорость. Немного успокоившись, но все еще чувствуя себя нашим должником, он, внимательно оглядев меня с головы до ног, заявил восторженно, обратившись к маме: – Очень красивый у вас сестра! Очень! И не будь он такой косой, я бы женил на ней младшего сына! Спасибо! Спасибо! Спасибо! – торопливо пролепетал он и растворился в толпе.
– Я?! Я – косая?! – запинаясь, уж как-то слишком возбужденно терзала я мамашу, которую восточный человек, путаясь в окончаниях мужского и женского рода, принял за мою старшую сестру.
Она открыла было рот, но я метнулась от нее прочь и, подлетев к первому попавшемуся зеркалу, с беспокойством рассматривала свои очи, глядя то вправо, то влево, то фокусируя взор на носу. Успокоившись, что никакого косоглазия у меня не наблюдается, я обозвала незнакомца дураком (конечно, не вслух – я была слишком замкнутой и воспитанной девушкой, чтобы позволить себе произнести даже такое безобидное ругательство, как «дурак», во всеуслышание) и, воспользовавшись тем, что стою у зеркала, принялась рассматривать себя.
Нет, я никогда не приходила в восторг от своего внешнего вида!
Фигура у меня какая-то странная, будто все углы, которые существуют в геометрии – прямые, острые, тупые, – собрали воедино, и из них соорудили то, что (вернее, кто) называется Дуней Перепелкиной: колени, плечи, локти, бедра даже, не говоря уж о груди. Каждую часть моего тела наверняка можно измерить транспортиром, если бы, конечно, кому-нибудь пришло в голову изготовить сей чертежный прибор размером в человеческий рост.
Лицо тоже несуразное, нелепое... Хотя все его черты по отдельности имели правильную форму – взять, к примеру, нос, или губы, или все те же глаза, которые окружающим кажутся косыми именно по той причине, что им нужно было бы смотреть на этот мир не с моей, а с чьей-то совершенно другой мордашки. Такое впечатление, что и нос перепрыгнул на мою физиономию с лица гречанки, жившей двадцать два века тому назад, и только и делал, что нюхал маринованный чеснок (излюбленное лакомство древних греков) в Пергамском театре. Губы хоть и не думали ухмыляться, казалось, постоянно чему-то загадочно усмехаются – подобно запечатленной Леонардо да Винчи в 1503 году улыбке Моны Лизы, которая и по сей день не дает покоя тысячам светлых умов мирового масштаба. Глаза, совершенно не подходившие ни к пшеничному цвету волос, отливающих на солнце золотом, ни слишком уж какой-то неестественно белой прозрачной коже, были темно-карими, но, надо заметить, не косыми. Густые золотистые косы, вероятнее всего, я унаследовала от бабушки № 2, что вечно сушились на батарее и прикалывались к ее голове в самых исключительных случаях. Сами по себе волосы удивительно хороши, но к моему лицу они совершенно не подходили, и ничего тут нельзя было поделать – ни «корзиночка», ни «рогалики», ни косы, повисшие параллельно моим необычайно маленьким ушам двумя толстыми канатами, ни распущенные – они мне совсем не шли. Если говорить о бровях, то они имели очень красивую форму «вразлет», но совершенно не гармонировали с остальными чертами лица. Я не раз думала о том, что физиономия моя – не что иное, как шутливый коллаж, воплощенный в жизнь самой Природой. Для завершения образа Натура заменила сидящее за столом с персиками девичье туловище кисти В.А. Серова костлявым угловатым телом танцовщицы, спрыгнувшей с одноименного полотна Пабло Пикассо, написанного им во времена увлечения его примитивизмом.