– Остановка «Петушки» – выгружай свои мешки! Трамвайчик следует до остановки «Парк – конечная». Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук. Следующая остановка «Булочная», – и Арочка хлопала в ладоши – она знала, что у этой самой булочной она сойдет, и отец непременно купит ей сахарный пряник, а себе, несомненно и всенепременно, чекушку водки. – Тебе что, теремок или солнышко?
– Пряник-теремок, – и она получала усыпанный сахарной пудрой предмет мечты всего дня, проведённого ею в детском саду.
– Граждане, занимайте свои места – трамвайчик отправится через три минуты. Сейчас водитель отметится и вернётся, – и Владимир Иванович, усадив дочь в резные деревянные сани, бежал «отмечаться» в винный магазин. Он возвращался с бутылкой за пазухой совершенно счастливый. – Матери не говори! – предупреждал он дочь и, весело прокричав: – Следующая остановка «Бубликово»! – мчался на всех парах до самого дома, напрочь забыв обо всех остановках.
Распив бутылку с тёщей, которую Владимир Иванович с первого дня его пребывания в девятиметровке называл «мамой», обыкновенно говорил:
– Чо-то не хватает для вдохновенья! Мать, дай на чекушку!
– Ох, Володя, Зинаида придёт, ругаться будет! Костричная она! – окала Авдотья Ивановна, но отказать зятю не могла – она давала деньги и просила купить ей «красненького»: – Не люблю я водку – горькая она!
Нередко Зинаида Матвеевна, придя с работы, наблюдала следующую картину. Разомлевший супруг её дремлет на сундуке, где периодически спала Екатерина, скрываясь от Дергачёва, мать, забравшись под стол, кричит петухом.
– Мама, опять ты за своё! Вылезай! И этот идиот снова нажрался! Где Геня?
– Где Геня? Дак откуда ж мне знать? Оврорка тут...
– Я и сама вижу, что Аврорка тут! Вылезай, кому сказано!
– Нашто?
– Как такое – нашто? Так и будешь под столом сидеть?
– Буду! Мне совестливо! – отвечала Авдотья Ивановна. Стоило старушке выпить лишку, как ей действительно становилось чрезвычайно стыдно: как же она, мать шестерых детей, не смогла удержаться и напилась до головокружения?! Единственным спасением и укрытием для неё в такие минуты был длинный стол, который на ночь превращался в её ложе. Редькина залезала туда, спасаясь от позора, и сидела до тех пор, пока из головы не выветривался хмель, периодически выкрикивая: – Кук-кареку! Кук-кареку!
* * *
За четыре года брака верность Владимира Ивановича потерпела крах. И кто тут виноват, сказать сложно. Впоследствии он уверял дочь, что первой ему изменила Зинька:
– Ты что, не знала? Она ведь переспала со Средой! – выпучив глаза, доказывал он.
– С какой средой? Почему не с пятницей? – хохотала Арка.
– Не с какой, а с каким! Ты что, не помнишь эту падлу Среду? Он жил этажом выше! Я их застукал! Своими глазами видел! – возбуждённо, плюясь и стуча костяшками пальцев по столу, орал он. – А им-то, глазам, я верю! Не верь брату родному, верь своему глазу кривому, как говорится. Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук, – ты спроси, спроси её о Среде – посмотришь, как у неё глазки забегают! Что ж мне оставалось делать? Я отчаялся, потому что мне в душу нахаркали – в мою чистую, открытую, неиспорченную душу, – высокопарно заключал он, считая, что предательство жены со Средой с лихвой оправдывает его бессчётные измены и сумасбродные поступки.
Аврора помнила, что безрассудное, порой дикое поведение отца началось как-то внезапно, в одночасье. Может, и правда толчком этому послужила измена матери. Как знать? Сама же Зинаида Матвеевна в предательстве по отношению к мужу так и не призналась до конца дней своих, но при упоминании среды даже как дня недели отчего-то глазки у неё действительно начинали бегать туда-сюда, напоминая маятник мчащихся вперёд неисправных часов.
В гостях, когда собиралось множество народу, Гаврилов, пропустив рюмки три, запускал руки под стол и принимался шарить по дамским коленкам (иногда ошибался и хватался за мужскую, что нередко заканчивалось дракой, от которой Владимир Иванович спасался бегством, поскольку не мог дать достойный отпор противнику – сыпанёт злопыхателю солью в глаза и мчится наутёк, только пятки сверкают). Та женщина, которая отвечала на сей дерзкий жест хоть каким-то знаком – улыбкой ли, дёргающимся глазом или просто открытым, лишённым какого бы то ни было смущения, взором, через четверть часа оказывалась в его страстных объятиях либо в коридоре, либо в соседней комнате, а иногда и в той же самой – за ширмой. Не раз Зинаида заставала супруга без штанов, слившегося с незнакомой (а порой и очень хорошо ей знакомой) женщиной в дивном, упоительном экстазе, после чего Владимир Иванович и не думал оправдываться, а говорил мечтательно, с восхищением, обыкновенно томно прикрыв глаза:
– Она – прэлесть! – И словно спохватившись, добавлял: – Но ты, Зинульчик, всё равно лучше. Даже не могу сравнить, насколько ты лучше!
Очень часто Гаврилов стал исчезать из дома, оставив скудную записку на столе:
«Зинульчик! Уехал по местам своей грешно проведённой молодости – вспомнить пережитое и покаяться!» или просто: «Уехал на трамвайчиках кататься. Накатаюсь – вернусь». «Кататься» и «каяться» Гаврилов мог по две недели кряду (взяв на работе отпуск за свой счёт) – по приезде же он был наигранно кроток, послушен, скромен и немногословен. Иногда даже дарил своему Зинульчику то кофточку, то шарфик, но через неделю отбирал вещь и уже ношенную сдавал обратно в ГУМ, требуя вернуть деньги. В промежутках между отлучками (не считая тех коротких сроков, когда он, нагулявшись вдоволь, возвращался в семью) Владимир Иванович дебоширил, пил, изменял – вообще творил чёрт знает что, нарушая покой девятиметровки, а главное, доводя дочь до психических срывов. Так однажды он заявился домой (тут надо упомянуть, что произошло это в конце ноября) в одних трусах и затеял дикую ссору с женой. Соседи негодовали, колотили в дверь их комнаты, нецензурно ругались, тем самым выражая своё недовольство. Крепко выпившему Владимиру Ивановичу только того и надо было – он распахнул дверь и разразился таким ядрёным, отборным матом, что обитатели коммуналки даже отпрянули в коридор.
– Жить я вам не даю? Меша-аю? – с упоением кричал он, злобно сверкая глазами. – Я тут всем мешаю! У-у, падлы, я вам щас покажу кузькину мать! – заключил он свою насыщенную речь, затем метнулся вдруг на балкон (шестого, кстати, этажа), вылез на карниз и подобно канатоходцу, махая руками и подгибая коленки, принялся ходить по нему взад-вперёд, испытывая терпение взволнованных зрителей, которые стояли, разинув рты и глядя во все глаза, как припадочный сосед балансирует почти голый вокруг да около своей смерти.
– Что это он делает?! Люди добрые! Товарищи! Сделайте же кто-нибудь хоть что-нибудь! – заголосила нараспев Зинаида Матвеевна, перейдя от крайнего нервного возбуждения и страха на свой родной диалект.
– Скондыбится! Ой скондыбится... – размышляла Авдотья Ивановна, завороженно глядя на любимого зятя, – Володь, а Володь, ведь помрешь, а нашто это в рассвете силов-то!
– Я ща его сниму, – расхрабрился Иван Матвеевич – младший брат Зинаиды.
– Ваня! Не смей! Он и тебя за собой уволочёт! На кого ты нас с Любашкой оставляешь?! – схватила мужа за руку Галина Тимофеевна (в девичестве Соколова). (Об этой особе можно сказать то, что она преподавала химию в старших классах и, с упоением рассказывая о металлах и галогенах, очаровывала своих учеников. Очаровывались они не на шутку – мальчики ходили за ней табунами, провожали до дома, дарили цветы, конфеты, признавались в любви. Галина Тимофеевна не отвергала эти ухаживания – более того, она даже флиртовала с учениками и бог весть, что там себе ещё позволяла... Зато после окончания школы её многочисленные поклонники поступали на химфакультеты московских вузов.)
– Не уволочёт! – решительно заявил Ваня и весело расхохотался.
– Не подходи! А то щас спрыгну! – взревел дебошир.
– Ваня, не подходи! – взмолился Зинульчик.
– Он прямо хуже мово Дергача! Лёнька ещё по перилам не ходил! – несколько разочарованно пролепетала Екатерина.
– Ох! Что же делать-то? Что делать? – причитала Зинаида Матвеевна, и тут взгляд её наткнулся на Аврору, которая, не реагируя на происходящее, улыбаясь, спала в своей кроватке и видела сто первый сон. Что снилось ей в детстве? Наверное, пряники в сахарной пудре, леденцы и шоколадные конфеты. – Арочка, Арочка! Проснись, дитятко! Тятя твой по карнизу ходит! Поди, уговори его слезть! – трясла она дочь что было сил.
Аврора была единственным человеком, несмотря на свои четыре года, который из всех собравшихся мог повлиять на папочку-скандалиста. И не только на него. У ребёнка был особый дар в самых критических и, казалось бы, безысходных ситуациях урезонивать и успокаивать совершенно невменяемых, агрессивных, разгорячённых водкой людей – в особенности мужчин. Так, она однажды буквально вытащила из петли своего дядю – Василия Матвеевича – старшего брата матери, который по причине безответной любви решил расквитаться с жизнью и пожелал совершить это не где-нибудь, а именно в многонаселённой девятиметровке в то время, когда все ушли по своим делам, – Аврора же мирно спала на сундуке.
Бессчётное количество раз девочка усмиряла уже знакомого многоуважаемому читателю дядю Ваню, который, стоило ему только выпить, попеременно то плакал, то смеялся, с яростью выкрикивая в промежутках:
– Я всю войну прошёл! А до Берлина не дошёл! Почему? Почему не я сорвал с Рейхстага поганое фашистское знамя? Я вас спрашиваю!
Доведя себя до бешенства, в обиде на судьбу-злодейку, которая не позволила именно ему сорвать поганое фашистское знамя, он непременно затевал драку. Иван Матвеевич, несмотря на свой небольшой рост, страстно любил драться и не был настолько умён, как его шурин, чтобы спасаться от противников бегством, поэтому частенько ходил с синей расквашенной физиономией. Тут, справедливости ради, надо заметить, что Иван Редькин хоть и воевал, но прошёл не всю войну, как всегда утверждал, а был демобилизован через шесть месяцев после наикурьёзнейшего ранения. Его товарищ – рядовой Быченко, решив прочистить винтовку Мосина, по неосторожности нажал на курок и угодил Ване Редькину в... мягкое место – так, что Иван пять лет после этого события не мог сидеть, а ложился с разбегу, сразу на живот или на Галину Тимофеевну. Вся его армейская служба из-за этого случая казалась окружающим фарсом, а ему самому трагедией всей жизни.
Аврора увещевала дядю не только милым лопотанием, но и ласковым прикосновением своей нежной детской ручки к его заскорузлым рабочим пальцам, но главное, что действовало на всех буянов безотказно, – её недетский, магический взгляд, который, проникая в их огрубелые корявые и искалеченные души, разливался целительным бальзамом по израненным войной, нищетой, голодом, борьбой за выживание, самой жизнью, наконец, сердцам.
– Всё в порядке, Арочка! Ты что перепугалась?! Дядя Ваня не сердится – дядя Ваня вспоминает! – громким, каркающим голосом обычно говорил он и со страстью, с нескрываемой патетикой запевал свою любимую песню, деря глотку: – Др-р-рались по-гер-ройски, по-рррусски два друга в пехоте морской. Один пар-р-ень бы-ыл калужский, дррругой паренёк – костромской...
– Ну вот и хорошо, вот и славненько. Да, Ванюша? – кудахтала, бегая вокруг супруга, химичка Галина Тимофеевна, радостная от того, что на сей раз всё обошлось благополучно, без мордобития.
– Оврор! Уйми тятю! – повторила просьбу Авдотья Ивановна, и тут Аврора, увидев отца в трусах до колен, дефилирующего взад-вперёд по карнизу, закричала от ужаса и кинулась к нему. Она была в шоке – если папка, её любимый папка, разобьётся, то кто ж ей будет покупать сахарные пряники и разноцветные леденцы, кто заберёт её из детского садика и прокатит с ветерком на «трамвайчике» с потешными, вкусными остановками?
– Папочка, миленький, любименький, слезь оттуда! Пожалуйста! – немного картавя, лепетала она. Владимир Иванович очнулся, посмотрел на дочь и в её беспокойном взгляде уловил совсем взрослую неописуемую тоску, почти безысходность и отчаяние, более того, в глазах ребёнка затаилось знание о своей ненадобности – мол, кроме тебя я никому тут и не нужна: у дяди Вани есть Любашка, у мамы с бабушкой – Геня, только ты уделяешь мне внимание – что ж я буду делать, если ты разобьёшься?
– Во, падлы! Используете ребёнка! Гниды низкопробные! – стыдил он перепуганных зрителей. – Не бойся, Аврик, папа сейчас слезет! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук, – отбивал он по кирпичной стене дома. – Разбудили мою дочь! Как посмели трогать такого ангела?! – спросил он сурово, спрыгнув на пол.
– Ты меня так напугал! Так напугал! – Аврора повисла у него на шее и заплакала.
– Костричная ты, Зинька! Зачем дитя-то травмируешь? – растаял Владимир Иванович – он не ожидал или упустил из виду, что на свете есть кто-то, кто действительно любит его искренне и никогда не предаст ни с какими «Средами» и «Четвергами». – Ну что раззявились? Тут вам не театр – пшли вон отсюда! – И соседи моментально рассосались по своим комнатам – слышны были только обрывки фраз: «да у них вечно», «скорее б расселили», «если б он спрыгнула, я б всю жизнь дежюриль – поли миль, миль, сортир – миль, миль».
Весь следующий день Гаврилов изображал из себя образцово-показательного отца. Он взял отгул и повёл дочь в Зоологический музей. Владимир Иванович купил ей двести граммов трюфелей и, сунув кулёк под нос, сказал: «Ешь». Целое утро он рассказывал ей про зубров, слонов, альбатросов, целое утро он фотографировал её со всеми подряд экспонатами музея, чем в конце концов замучил до полусмерти, сам не ведая того.
– Встань рядом с зеброй. Да, да, вот с этой, полосатой. Подними правую ручку и дёрни её за хвост. Дёргай, говорю, не бойся! – командовал он. – Сейчас вылетит птичка! Смотри на меня! Улыбнись, улыбнись! Да не ржи ты как лошадь! Вот дурочка! Улыбнись чуть-чуть! Молодец! Вот так! Хорошо! А теперь ещё раз дёрни кобылу за хвост! Да посильнее – не бойся ты, что тебе сделает это чучело? Ну, зебра, какая разница! – отмахнулся он на поправку дочери. – Она ж не укусит тебя! Она ведь дохлая!
– Гражданин! Вы что, читать не умеете? – возмутилась смотрительница зала – полная женщина, лет сорока, с жидким пучком на макушке и в очках в металлической оправе – ни то, ни другое не шло ей и уж тем более не придавало интеллигентности музейного работника, которую та, во что бы то ни стало, хотела примерить на себя.
– В чём дело? – поинтересовался Гаврилов и, не думая ни секунды, приблизился к «мымре» (именно так он про себя определил работницу музея) в полной боевой готовности, более того, его подмывало с ней сцепиться: – Я читаю побольше вашего! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук.
– Что-то незаметно! – язвительно отозвалась та. – Тут русским языком написано, что дотрагиваться до экспонатов категорически запрещено.
– Что страшного в том, если ребёнок пару раз дотронется до хвоста чучела? А? – И он уставился на смотрительницу тем своим проницательным взглядом, что говорил: «Хе, да я о тебе всё, шельма, знаю! Все твои грешки, желания да пороки вижу насквозь!» – Дёрни, дёрни, Аврик, лошадку, как следует! Не бойся эту злую курву!
– Что-о? Да как вы смеете?! – воскликнула «злая курва», и в этот момент Аврик так сильно дёрнул хвост дикой африканской лошади, что тот отвалился.
– Надо же какой кадр пропустил! И всё из-за тебя, змея подколодная! – разозлился Гаврилов.
– Всё! Я в-вызываю милицию! За н-на-нанесение материального ущерба... За вандализм... С вас вз-взыщут... Вас на пятнадцать суток уп-пекут!.. – запинаясь от негодования, кричала смотрительница.
– Щас! Упекли! Да я на ваш музей в суд подам! Аферисты! Наставили тут пугал с приклеенными хвостами! Ну-ка быстро говори: фамилию, имя, отчество, дату рождения. Давай, давай. Мне для суда понадобится, – и он с деловым видом достал из внутреннего кармана блокнот с карандашом.
– Да что вы, мужчина! Какой суд! Ну оторвался нечаянно хвост – ничего страшного, мы починим... Пришьём... Подклеим, где надо. Вы только не беспокойтесь, продолжайте осмотр. И не нужно никакого суда, уверяю вас! – испугалась смотрительница – в те далёкие годы люди боялись многого.
– Что? В штаны наложила? Не будем мы больше ничего смотреть в вашем вонючем музее. Пойдём отсюда, Аврик. Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук. – А на вас я всё-таки подам в суд! – заявил он.
– Всего вам доброго, приходите ещё, – расшаркивалась та напоследок, и тут произошло... То, что произошло. Владимир Иванович вдруг ни с того ни с сего рванул к бесхвостой зебре, вспрыгнул на постамент, поднавалился всем своим малоразвитым телом и столкнул её на пол. С реакцией у него было всё в порядке – он схватил дочь в охапку и пустился прочь из Зоологического музея, не забыв при этом получить в гардеробе верхнюю одежду.
Бежал он до Манежной площади без оглядки, там смешался с толпой и, поставив на тротуар Аврору, задыхаясь, спросил как ни в чём не бывало:
– Ну что, Арка, сожрала трюфеля?
– Сожрала, – с печальным вздохом сказала Арка – в руке она крепко сжимала музейный трофей: нарядный хвост дикой африканской лошади.
* * *
То ли Гаврилову от природы было дано выходить сухим из воды, то ли так уж складывалось по жизни – неизвестно, но после чудовищных и (этого нельзя не отметить) удивительных по своей находчивости, изобретательности пакостей, а главное, виртуозному и (заметьте!) преднамеренному и последовательному их исполнению, ему всё сходило с рук.
Жизнь Владимира Ивановича была насыщенной, я бы даже сказала, чрезмерно изобилующей различными курьёзными эпизодами, которые создавал он сам. Автор в качестве примера опишет ниже самый обыкновенный день Аврориного отца, который нормальному человеку может показаться тяжёлым, да что там говорить, из ряда вон выходящим, но для Гаврилова – это самый что ни на есть заурядный, ничем не примечательный день.
Как-то в первую субботу июня – в последнее предшкольное Аврорино лето (надо сказать, что безумную коммуналку расселили и Гавриловым с детьми и Авдотьей Ивановной дали двухкомнатную квартиру на Рогожской заставе), когда Зинаида Матвеевна, решив наладить давно утраченный контакт с Геней, укатила с ним на выходные в подмосковный дом отдыха, семья решила сходить помыться.
Ранним утром Авдотья Ивановна с зятем разбудили Арочку и все вместе отправились в общественную баню – они всегда по субботам ходили туда: старушка – по той простой причине, что никак не могла постичь, каким образом можно как следует отмыться под тонкой струйкой воды, в большом «корыте» под названием «ванна», Владимир Иванович помимо гигиенической цели похода преследовал и ещё одну – посмотреть, как он сам говорил, на голых баб. Дело в том, что мужская раздевалка была отмежевана от женской тонкой стенкой, к которой со стороны раздевалки «М» крепилась часть шкафчиков для одежды клиентов. Ящик под номером пятьдесят восемь таил в себе сладкий и отрадный секрет – именно на стене, где крепилась эта ячейка, какой-то озорник просверлил внушительную дырку, рассчитанную не иначе, как для подглядывания за раздевающимися и одевающимися женщинами. Гаврилов давно знал тайну пятьдесят восьмого ящика, складывал вещи только туда, а дырку после своего ухода залеплял предварительно разжёванной конфетой-тянучкой. Конечно, подглядывать было не так-то просто – нужно было немного подтянуться на локтях и буквально впихнуть верхнюю часть туловища целиком в ячейку, что, естественно, приводило в недоумение как работников бани, так и купальщиков, но чего не сделаешь ради женских прелестей, которые в головокружительном разнообразии мелькали перед глазами?! Именно так, по глубокому убеждению Владимира Ивановича, должен выглядеть рай. У Авроры никаких основательных причин идти в баню не было – девочку взяли с собой, потому что её попросту не с кем было оставить.
Заплатив за два часа, Владимир Иванович влетел в раздевалку, как чумовой, кинулся к заветной ячейке, но... сегодня она, как назло, была занята. Гаврилов попытался открыть дверцу ногтями, но тщетно, потом вытащил из сумки опасную бритву и принялся ею подковыривать со всех углов металлическую створку...
– Гражданин! Гражданин! Что вы делаете? Шкафчик занят – вон сколько свободных, выбирайте любой! – прокричал банщик – мужчина лет сорока, в белом коротком халате, с набриолиненной причёской на прямой пробор, какую носили лакеи в дореволюционной России.
– Голубчик! Вся плачевность ситуации в том, что вчера я именно в этом ящике забыл носки, которые дороги мне как память – мне подарила их моя Надюша, моя бедная супруга в день своей кончины, – и Владимир Иванович посмотрел на банщика увлажнённым взором, наполненным таким непередаваемым трагизмом, что у того сердце сжалось от сострадания и сочувствия. Когда Гаврилов хотел, он и без скандала мог уговорить кого угодно и на что угодно – проблема в том, что он не всегда этого желал.
– Мне очень жаль... Вашу жену... Примите мои соболезнования... – растерялся банщик и счёл своим долгом поинтересоваться, при каких обстоятельствах безвременно ушла из жизни его Надюша.
– Очень глупо, очень глупо, – с серьёзностью молвил Владимир Иванович. – Пришла из магазина... Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук, – выложила те самые носки, которые я оставил у вас в пятьдесят восьмом ящике, захотела есть, схватила булку, поперхнулась, закашлялась – я ей по спине начал стучать – не помогает... – и тут он живо представил, что бы он стал делать, если бы его Зинульчик на самом деле поперхнулся крошкой хлеба, – телефона нет, мы недавно переехали на новую квартиру... Я на улицу – в телефон-автомат, монетки как назло нет – искал, искал – все карманы вывернул, потом у прохожего попросил, тот дал. Ну, я в будку скорее. И только когда начал набирать номер «Скорой», до меня вдруг дошло, что монетка не нужна была – звонок бесплатный! Сколько времени потерял! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук, – отстукивал он по ящикам. – Прихожу, а она уже готовая – сидит на стуле, голову откинула, глаза закатила... В общем, кошмар! Это я виноват! Я во всём виноват – верните мне носки! Откройте пятьдесят восьмой ящик!
– Печальная история, но, знаете ли, мы вчера в конце смены проверили все ячейки – никто ничего не оставлял. Может, вы забыли носки в другом месте?..
– На что это вы намекаете? – взорвался Гаврилов. – Что я, не успев оплакать жену, по бабам шляюсь?
– Да что вы! Как вам такое могло в голову прийти?! Ведь носки можно забыть не только в бане или у любовницы...
– Где ж ещё? – вылупив глаза, спросил Владимир Иванович – он так вошёл в роль, что и в самом деле почувствовал ту пустоту, которая зияющей бездной разверзлась в его душе после утраты несуществующей Надюши.
– Ну в бассейне... Или... Или... – замялся банщик, – или в заводской раздевалке! – воскликнул он с радостью от внезапно пришедшего на ум примера.
– Я по бассейнам не хожу и на заводах не работаю! Открывай ящик!.. – Владимир Иванович едва сдержался, чтоб не обозвать банщика «падлой» – излюбленным своим словечком, но вовремя понял: если он полезет в бутылку, не видать ему сегодня женских прелестей, ради которых он, собственно, и пришёл помыться.
– Да, да, сейчас! – с готовностью сказал тот и помчался в парилку. – Товарищи! Прошу внимания! – что было сил заорал он, разгоняя руками клубы пара. – Кто из вас занимает пятьдесят восьмую ячейку? – Человек двадцать «товарищей», кто с шайками, кто с мочалками в руках и все как один... тут можно было б сказать, что все они, как один, были в чём мать родила, но женщины не рожают детей в разноцветных вязаных и грязно-серых войлочных шапочках, устремили свои взгляды на банщика, однако никто из них не прореагировал на число пятьдесят восемь. Временный обладатель вожделенной ячейки Гаврилова – маленький толстенький человечек в головном уборе, напоминающем чапаевскую папаху, с жировыми складками на боках, сидел на самой высокой ступеньке парилки в сизом мареве и безжалостно избивал себя веником.
– Пятьдесят восьмая ячейка! Я спрашиваю, у кого?
– Что? Чего? Какая? У меня пятьдесят восьмая! А что такое? Меня обворовали? – забеспокоился любитель поддать жару и сбежал вниз так быстро, как мяч скатывается с горы.
– Нет, нет, не волнуйтесь. Просто в этой ячейке один гражданин оставил вчера свои носки. Вы отдали мне, конечно, ключ, – важно заметил банщик, – но, вы сами понимаете, я ведь не могу без вашего ведома рыться в ваших вещах.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.