Бусы вышли, конечно, значительно короче, но этого Антонина не заметила – она вообще отчего-то не любила опалы и носила их очень редко.
Потом Виктор вызвался проводить Зиночку в фотоателье, и они щёлкнулись на память вместе – она, сидя на стуле, он, стоя рядом, положив ей на плечо руку. После фотоателье они отправились гулять в Нескучный сад и бродили до темноты – Виктор всё больше говорил, Зина – слушала. Ей было не то что бы интересно – девушку скорее поразил, нет, пожалуй, наповал сразил тот факт, что ей, Зине Редькиной, кто-то что-то серьёзно рассказывает и к тому же довольно долго – обо всём подряд. О море, чайках, о кинематографе, о Москве, о футболе.
Лишь к полуночи они очутились на улице Осипенко, где Зинаида обитала по приезде в столицу из деревни Харино, и ещё минут пять новый знакомый грел девице ладони, пытаясь заглянуть ей в глаза.
С того самого дня Виктор с Аврориной матерью встречались почти каждый день в течение года. Они бродили по улицам, один раз сходили в театр, два раза в кино – на «Подкидыша» и «Василису Прекрасную»... Ходили, держась за руки, и всё – не более того. Ни разу за всё это время Виктор не позволил себе даже невинного поцелуя в пухлую, аппетитную Зинину щёку, несмотря на то, что в душе этих двоих полыхал огонь страсти, безудержного желания, а самое главное, любви. Такое целомудренное поведение безумно влюблённых друг в друга людей было нормой для того далёкого и почти нереального для нас с вами тридцать девятого года. А чему здесь удивляться, если до шестидесятых годов даже невинное объятие на улице было практически официально запрещено? Вас мог остановить патруль от общественной охраны и не просто сделать замечание, а застыдить так, что мало бы не показалось.
Спустя год после знаменательного знакомства на ступенях вагоноремонтного завода Виктор понял, что не может жить без Зиночки. Он сделал ей официальное предложение и, представив её матери и сестре, через месяц подарил оловянное обручальное кольцо. В конце декабря сорокового года молодые сыграли скромную, но весёлую свадьбу.
Зинаида сразу же перебралась на квартиру к мужу – теперь они вместе ходили на работу, подгадывая смены, вместе возвращались. Они были неразлучны и никогда, как в то время, Аврорина мать, пожалуй, не была счастлива в своей жизни. Она чувствовала себя настоящей женщиной, поскольку её искренне и сильно любил тот человек, которого любила она сама.
Всё было слишком хорошо, подозрительно хорошо, недопустимо хорошо – так, как не должно быть – ведь судьба никогда не позволяет долгого безупречного счастья.
Был выходной день. Они с Виктором лежали в кровати и хохотали над причудливо преломленным пыльным лучом солнца, на сгибе которого вместо привычной белой тарелки с синим рисунком по краю чудилась расплывчатая огромная медуза.
Он бережно, с необыкновенной нежностью гладил женин живот – она заливалась ещё сильнее, будто ей пятки щекотали.
– Будет сын. Слышишь, Зиночка? Я знаю, – ласково говорил Виктор.
– Тебе просто так хочется! Откуда ты можешь знать?! – смеясь, возмущалась она. – Моя мать говорит, если живот круглый – будет девочка, а если как яйцо, – мальчик. А у меня круглый, ты посмотри, круглый живот!
– Всё равно будет сын! А потом у нас родится дочка... – мечтательно проговорил он. – И вообще у нас будет много детей. Я через четыре с половиной года стану инженером. Мы будем работать, рожать детей, ездить на море... Ты обязательно должна увидеть море, Зиночка!
– Вить! Я тебя так люблю! Ты даже не знаешь, как я тебя люблю! Я даже мать родную – и ту не так сильно люблю! – воскликнула Зинаида и заплакала от счастья.
– Я тоже, тоже, очень тебя люблю! – с чувством сказал Виктор, неуклюже поцеловав жену в темечко. – И мы будем всегда вместе. Всегда. До конца своих дней. А сына давай назовём Геннадием, а? У меня дядьку Геннадием звали. Хороший был человек – бедовый! В котле утоп, ага! – с гордостью заявил он.
– Как же это, Витюш? – и Зинаида то ли от испуга, то ли от удивления прикрыла рот ладонью.
– Да очень просто. Он поваром в доме призрения на набережной до революции служил. Народу-то, знаешь, сколько там ночевало да ело?! Вот и котёл был огромный! Вон с тот дом! – И он указал на соседнее трёхэтажное здание. – Правда-правда! Поди ж, их всех накорми! И однажды дядя Гена варил гороховый суп на обед. Решил помешать, залез к самому краю гигантской кастрюли по лестнице, хотел было взять огромную, длинную палку, какой обычно картофельное пюре размешивал, да лестница пошатнулась. Он не удержался и полетел в кипящий суп. Да... Так и сварился... Жаль его, хороший был мужик. Ничего не боялся. Ну что, Зиночка, назовём сына Геннадием? – И не успела Зиночка ничего ответить, как в комнату ворвалась сестра Виктора и завопила нечеловеческим голосом:
– Война! Война! Немцы нам войну объявили! Война! Только что по радио сказали!
Уже через неделю Зинаида Матвеевна, ревя белугой и стоя за чугунной решёткой, провожала последним взглядом ненаглядного супруга своего на фронт под музыку гениального марша «Прощание славянки».
В глубине души она знала, что эта война ненадолго (так думали многие тогда), что скоро, очень скоро Виктор вернётся к ней, но Зинаида не могла себе представить, как она проживёт в разлуке с любимым хотя бы неделю – ведь со дня их знакомства они почти всё время проводили вместе.
Но прошла неделя, за ней минула вторая, третья – Виктор всё не возвращался...
А спустя месяц после начала войны Зинаида получила похоронку. И в тот миг, когда почтальонша вручила ей самый страшный документ того времени, Зинаида Матвеевна поняла, что никогда они с Виктором не будут жить счастливо, никогда она вместе с ним не поедет на море, не нарожают они уже кучу детей и никогда не стать ему, её любимому супругу, инженером. Ничего впереди она не видела. Одна сплошная непроглядная, густая темнота перед глазами, сквозь которую невозможно пробраться. Единственная драгоценность, которая осталась от мужа, была в ней самой. И Зинаида пообещала себе: если родится сын, она назовёт его так, как просил муж – Геннадием, в честь его дядьки, бедового мужика, который сварился в гороховом супе.
Все эти вышеописанные мысли проскользнули, слепившись воедино, не в самом её мозгу, а как-то мимо, словно обходя его. Получив похоронку, Зинаида прокричала на весь дом:
– Нет! Это не так! Это вы нарочно! Назло! Или перепутали! Виктор жив! Жив! Жив он! – и, захлопнув дверь, кинулась на кровать. Она ревела весь вечер вплоть до ночной смены в госпитале, куда поступила санитаркой.
Зинаида ждала мужа и тогда, когда закончилась война. Она верила, что та похоронка была просто-напросто чудовищной ошибкой. Годы одиночества и постоянного напряжения, гибель всей семьи Виктора в результате бомбёжки, потеря крыши над головой, лишения ничего хорошего и доброго не привнесли в характер Аврориной матери. Эта тяжёлая жизнь не послужила ей благотворным опытом, как некоторым, – напротив, Зинаида озлобилась, стала чёрствой, немного даже жестокой и завистливой. Доходило до того, что она в глаза могла задать совершенно недопустимый и некорректный вопрос: «А почему это твой мужик жив, а мой в первый месяц войны погиб?» или «А почему твой муж в войну-то не умер? Значит, воевал плохо! Шкуру свою спасал! Вон мой не берёгся, дак в первый месяц и пал смертью храбрых!» Но потом она устала ждать – что-то вдруг будто сломалось в ней: вместо любви к Виктору в её сердце поселились обида и злость на него – никогда она не смогла простить мужу того, что он не вернулся, не сохранил себя ради неё, ради сына... И она нашла в себе силы вычеркнуть его из памяти, забыть счастливое время, первую любовь исключительно ради того, чтобы жить дальше.
Такова была Зинаида Матвеевна – Аврорина мать.
Что же касается второго её супруга и отца нашей героини – Владимира Ивановича Гаврилова... Тут автор затрудняется что-либо сказать... Поскольку о нём или вовсе ничего говорить не стоит, или выпалить всё сразу, как на духу. Дабы утолить любопытство многоуважаемого читателя, ваша покорная слуга выбирает второй вариант. Пожалуй, начну с его внешности – несколько необычной, которая у многих нередко вызывала отвращение, но, несмотря на это, была до предела индивидуальна. Индивидуальность любого человека – конечно, вещь естественная и неоспоримая, недаром в качестве синонима слова «человек» часто выступает такое понятие, как «индивид», но существуют всё же определённые типажи, а вот Владимир Иванович не укладывался ни в один из них.
Он был среднего роста, с тонкими ногами и руками, несоответствующими, более того, несколько карикатурно смотрящимися с его надутым животом, что появился у него после сорока лет благодаря наследственной водянке и приобретённому циррозу печени. Тело его – слишком белое, на конечностях было покрыто густыми, кучерявыми волосами. Владимир Иванович отличался и роскошной шевелюрой – вьющиеся иссиня-чёрные волосы в сочетании с выпуклыми, чёрными же глазами делали его похожим на Демона с картины Врубеля. Да, его внешность была далека от облика русских былинных богатырей. За кого только не принимали Гаврилова в жизни – и за армянина, и за еврея, и за грузина, один раз даже сравнили с албанцем, но ни армяне, ни евреи, ни грузины (не знаю, как албанцы) никогда не считали его своим. На самом деле его мать была наполовину цыганкой, и горячая кровь этого свободолюбивого народа аукнулась потом в Авроре, а затем и в Арине. Отёчные, нависшие веки, недобрый, пронизывающий взгляд, нос с горбинкой, ровные белые зубы, которые, несмотря на неумеренное курение, сохранились до последних дней...
С возрастом облик его заметно выровнялся – быстро поседели и легли волнами его кудри, глаза, хоть и впивались цепким взглядом, словно говорившим собеседнику: «Хе, да я о тебе всё, шельмец, знаю! Все твои грешки, желания да пороки вижу насквозь!», стали мягче и хитрее, а живот лишь дополнял образ, придавая ему представительности и внушительности. Прибавьте к этому ещё нервный тик, который в молодости не был столь сильно развит и воспринимался просто за не слишком красивую привычку делать пять-шесть мелких плевков через каждые пятнадцать-двадцать минут, будто пытаясь выбросить изо рта прилипший к языку волос или откусанный заусенец. Со временем плевки стали смачнее и чаще, правая часть торса при этом непроизвольно сотрясалась, а рука (тоже правая) дёргалась и уверенно постукивала то по коленке, то по столу, а иной раз и по чужой ноге, будто в подтверждение этих самых плевков. Звучало это приблизительно так: «Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п! – Тук, тук, тук, тук, тук».
Что же касается характера, то Владимир Иванович был взбалмошный до идиотизма холерик и психопат, состоял с тридцати девяти лет на учёте в психдиспансере и периодически лежал в самых разнообразных клиниках для душевнобольных, причём по собственному желанию – сделает спьяну какую-нибудь непостижимую гадость и бежит к врачу – помогите, обострение, мол, ничего не могу с собой поделать! Месяца полтора отлёживался на больничной койке и, лечась таблетками в сочетании с трудотерапией, которая заключалась в тупом склеивании картонных коробочек, выходил оттуда как новенький, когда реакция жертв его пакостей уже заметно утихала и их желание убить Гаврилова попросту сменялось нежеланием с ним общаться. Неисправимый хулиган и трус, он вдобавок был закоренелым бабником – его привлекали все женщины, которые попадались на глаза, он спал со всеми, кто не отказывал ему, а сопротивляющихся Владимир Иванович умело уговаривал. Однако в любом человеке есть нечто дурное и нечто прекрасное, с той лишь разницей, что в одних доминируют отрицательные, а в других положительные свойства характера. В Гаврилове, несомненно, перевешивало всё скверное, негодное, подчас (не побоюсь этого слова) порочное, но было бы несправедливым не показать в нём хоть что-то хорошее, иначе это уже не человек получится, а бес из преисподней, несмотря на то, что он и сам не раз говаривал: «Если б кто написал книгу обо мне, она называлась бы «Житие великого грешника».
Владимир Иванович, к примеру, превосходно готовил, поскольку в юности окончил не только ремесленное училище, но и кулинарный техникум. В годы войны он не сражался на поле битвы, а «по болезни» отсиживался в эвакуации, делая кровяную колбасу. Порой был склонен к сантиментам и несколько наигранной романтичности, особенно тогда, когда разговор заходил о смертности человека. Гаврилов в такие минуты опускал очи долу и, печально вздыхая, говорил:
– Недолго мне осталось! Вон!.. – И он очень живописно вытягивал руку вперёд, будто указывая путь к светлому будущему, – я вижу... т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – плевался Владимир Иванович и отбивал барабанную дробь костяшками пальцев, – тук, тук, тук, тук, тук, – как наяву, зияет могилка моя! – Тут он обычно всхлипывал и просил похоронить его под берёзкой.
После войны он приехал в Москву, поскитался по самым разным заводам и предприятиям, пару дней даже умудрился на стройке поработать и в конце концов приискал себе тёплое местечко – работёнку хоть и малооплачиваемую, но не пыльную (в переносном смысле слова). Он устроился в недавно открытую читальню часового завода библиотекарем. В Гаврилове (что тоже можно считать положительным качеством его натуры) всегда была сильна страсть к знаниям, особенно к книгам – он сначала скупал подписные издания классиков, потом пропивал их, затем, не жалея живота своего и денег, пытался вернуть обратно. К тому же и сам он баловался сочинительством, с отроческих лет ведя дневник своей беспутной жизни, куда вклеивал фотографии тех городов, где умудрился побывать, женщин, с коими некогда переспал, и, конечно, родственников – матери, старшего брата Антона и сестры Инны, которые, как и он, приехали из Переславля-Залесского и обосновались в Москве. Дневник он называл летописью своей судьбы и самым бесстыдным образом приукрашивал события, всегда находя оправдание своей подлости. О крайних гнусностях, которые Гаврилов содеял в жизни, он умалчивал, не доверяя их даже бумаге. Кстати, эта нездоровая тяга к писательству, вероятнее всего, перешла к нашей героине от него, проявившись в полной мере, когда ей исполнилось пятьдесят лет и у неё начался климакс.
В библиотеке часового завода Гаврилов проработал полтора года и, подыскав себе место по душе, перешёл в отдел фотографии ГУМа. Дело в том, что Владимир Иванович был страстным фотографом – он сам проявлял плёнки, сам печатал снимки и, сколько его помнила Аврора, вечно шатался с фотоаппаратом, болтающимся на груди, подобно ходящему ходуном колоколу на звоннице, созывающему народ к обедне. Но до того как устроиться в ГУМ, на часовом заводе он сподобился охмурить Зинаиду Матвеевну Кошелеву, которая, помимо того что числилась кассиром, в придачу являлась активным членом месткома. Владимир Иванович подкатывал к ней и так и сяк: он дарил ей леденцы на палочке, маленькие шоколадки, зажимал в коридоре, признавался в любви, но Кошелева оставалась тверда, яко скала. Хотя эта твёрдость, надо признаться, была только внешней – в глубине души она уже давно сдалась и мнила себя женой библиотекаря. Зинаиду смущало многое – например, то, что Гаврилов на десять лет моложе её, что у него нет своего угла, а сама она живёт в девятиметровой комнате вместе с матерью, сынком Геней, младшим братом Иваном, его женой, их трёхлетней дочерью Любашкой. Да ещё младшая сестра Екатерина время от времени скрывалась у них от любви всей своей жизни – Лёньки Дергачёва, у которого была своя комната на Арбате и от которого она прижила троих детей, периодически то сдавая их в детский дом, то забирая обратно. Седьмой жилец (если не считать легкомысленную Катерину) в их девятиметровую комнату коммунальной квартиры явно не вписывался (тесновато, что и говорить). Там и так был настоящий дурдом – престарелая мать спала на столе, Геня, сложенный втрое, на старом, дореволюционном диване с клопами, если прибегала Катька, то ночевала на сундуке, все остальные – на полу. А уж когда являлся Лёня – это был сущий ад. Этот маленький человечек одного роста с Катериной (а именно 151 см), с красивым лицом, за которое, вероятнее всего, его и полюбила Зинаидина сестра, был ярым скандалистом, выпивохой и смутьяном. При выяснении отношений этой парочке непременно нужно было переругаться до драки, за которой следовало неизменное примирение и рождение очередного ребёнка.
– Всёш-таки Дергач люблит меня до смерти! – с гордостью заявляла Катька и, собрав в который раз свои скромные пожитки, безропотно уходила снова к нему – в тёмный подвал на Арбате, где крысы перетаскали под пол все серебряные ложки.
В подобных нечеловеческих условиях жили тысячи людей после Великой Отечественной – Зинаида Матвеевна это прекрасно знала, но пойти на поводу у своих желаний и привести Гаврилова в бардачную девятиметровку не решалась. Ей очень хотелось любви; она была ещё молода – всего тридцать три года – что это за возраст? К тому же после войны было туго с противоположным полом, и если посмотреть с другой стороны, то нет ничего страшного, что Гаврилов моложе её на десять лет – любая приберёт его к рукам. Именно такие сомнения, такая раздвоенность охватили Зинаиду Матвеевну перед поистине роковым, можно сказать, фатальным событием, которое перевернуло не только её жизнь, но и жизни обитателей девятиметровки, да что там говорить – всех жильцов коммунальной квартиры.
Была весна – майские тёплые деньки ударяли в голову, горячили кровь, наполняя мозги москвичей романтическими фантазиями. Зинаида Матвеевна в сером мешковатом костюме выступала на профсоюзном собрании, с жаром ударяя себя в грудь и доказывая, что путёвок на Черноморское побережье всего десять, а желающих – сорок человек.
– Я ведь не могу их разорвать на сорок кусочков, эти путёвки! Как вы себе это представляете?! – кричала она громоподобно – из зала на неё смотрели непонимающим взглядом сорок пар глаз, выражающих только одно – почему бы и не разорвать? – должно же быть равенство в нашей стране: пусть тогда лучше вовсе никто не едет на море!
В этот кульминационный момент двери актового зала распахнулись, и внутрь на четвереньках вполз Владимир Иванович Гаврилов. Он самоотверженно елозил на карачках по натёртому мастикой паркету меж стульев, двигаясь прямой наводкой по центральному проходу к предмету своей любви – изо рта у него шла пена, смачно падая на пол.
– Что это с ним? – испуганно вопрошали одни.
– Никак за путёвкой пожаловал! – возмущались другие.
– Ему не положено!
– Товарищи, а может, он эпилептик?
– Володя! Володенька! – заокала Зинаида Матвеевна и, сорвавшись с трибуны, опрометью кинулась к своему воздыхателю. – Что с тобой? – колошматила она его за плечи, за кудрявые тёмные вихры, но Володенька лишь плевался пеной да закатывал глаза.
– Врача! Врача! У него припадок! Нужно немедленно вызвать «Скорую»! – настаивал товарищ Грунечкин – начальник пятого цеха по сборке корпусов.
– Володечка! Что с тобой? – Зинаида Матвеевна чуть не плакала, рухнув на колени рядом с Гавриловым.
– Не надо «Скорой»! – печально, но в то же время патетично промямлил он, уронив голову на пышную грудь возлюбленной, после чего заметно поутих, расплёвывая остатки пены на её серый мешковатый пиджак... В этот момент оба они ощутили невероятное, неземное блаженство – Гаврилова охватило поразительное спокойствие: он лежал, будто на мягкой перьевой подушке, а Кошелеву переполняло смешанное, но приятное чувство – жалости, любви и материнской нежности к библиотекарю. – Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук! – отбивал он дробь по паркету. – Зинульчик, ты выйдешь за меня замуж? – с лицом херувима спросил припадочный.
– Выйду, Володенька, выйду! – горячо пообещал Зинульчик.
– Зиночка! Он тебе весь костюм испоганит! – предупредительно проговорила Лариса Николаевна – главный бухгалтер часового завода.
– Послушайте! А пахнет чем-то странным! Странным чем-то пахнет! Вы не чувствуете?! – заметил Грунечкин, склонившись над Гавриловым.
– Иди отсюда, змий поганый! Пшёл вон! – прошипел болящий.
– Хамство какое! Он ещё и огрызается! Что это такое, товарищи?! – не унимался начальник пятого цеха по сборке корпусов и, подцепив указательным пальцем внушительный шматок пены с груди Зинаиды Матвеевны, понюхал её и воскликнул: – Мыло! Да это мыло, товарищи! Симулянт! Мерзавец!
– Стало быть, никакой он не эпилептик! – разочарованно фыркнула Лариса Николаевна.
– Набил рот хозяйственным мылом, чтоб путёвку урвать! – кричали наперебой сотрудники часового завода.
– Да подавитесь своими путёвками! Надо же, разоблачили! Во, падлы! Отстаньте от меня! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, – тук, тук, тук, тук, тук! Пропустите! Пропустите! Гады! – в слове «гады» Владимир Иванович произнёс букву «г» на украинский манер. В некоторых, непонятно по каким признакам избранных им самим словах он любил применять это украинское «г» – например, в слове «богатый». – Дайте пройти! Мне рот надо прополоскать! – крикнул он и побежал прочь из зала.
– Ты ещё клистир не забудь поставить! – ехидно бросил Грунечкин ему вдогонку.
После этого инцидента Зинаида Матвеевна весь день проревела в бухгалтерии.
– Ну что ты воешь? Он же ненормальный! – внушала ей Лариса Николаевна.
– И хулиган к тому же! – изо всех сил поддерживала главного бухгалтера Даша Брыкина.
– Мне его жауко! Жауко! – захлёбываясь слезами, голосила Зинаида.
– Чего его жалеть-то, ирода?!
– Потому что он такой беззащитный, слабый, жаукий! Ой-ё-ё-ой! – заливалась Кошелева, а уже на следующий день Владимир Иванович ночевал седьмым (не считая блудной Катерины) в бардачной девятиметровке, с ней рядом, на полу, под бочком.
Проснувшись утром, после бурной ночи любви Зинаида Матвеевна почувствовала себя престранно – никогда с ней такого не случалось – ну если только в детстве... Ей было неуютно, дискомфортно и... мокро.
– Вов! Володь! Ты чо наделал-то? – Она толкнула в бок своего поклонника.
– А? Что? – спросонья вскочил он, и, посмотрев на простыни, спокойно сказал: – Ну, не удержал, что ж теперь! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, тук, тук, тук, тук, тук. Иди ко мне, Зинульчик! – И он попытался повалить её, но не смог – слишком дородной и сильной она была.
– Да уж ладно тебе, Вовк! – махнула она рукой и, вырвав простыню из-под Гаврилова, полетела на кухню гладить её, дабы скрыть следы «дальнего плавания» своего любовника.
– Фу, какой вонища! – воскликнула Роза – соседка из пятой комнаты.
– Чем это так воняет? – осведомился Пауль из третьей.
– Ничего не воняет, я сейчас быстренько!
– Зинька! Сегодня ты квартиру моешь! Мы с Танькой своё отдежурили, – заметил Пауль, составляя на своём столе пивные бутылки в ряд.
– А Роза? Роза разве дежурила?
– Роза на прошлёй недель поль миль, миль, сортир миль, миль, только этого никто не видель! – обиделась соседка и ушла к себе в комнату.
«Высушив» простыню, Кошелева наскоро вымыла полы в квартире (Владимир всё это время сидел на столе, рядом с её матерью, и легкомысленно болтал ногами).
Несмотря на утреннюю неприятность, у Зинаиды и в мыслях не было расставаться с Гавриловым – слишком уж хорош он в постели! Её не переубедил и поступок девятилетнего сына, который через неделю после появления у них в комнате Владимира Ивановича сбежал из дома в знак протеста и отсутствовал ровно три дня и три ночи. Где он скитался, осталось тайной – известно лишь, что нашли его при непосредственном участии доблестной милиции возле Курского вокзала с беломориной в зубах.
Но в то же время Зинаида Матвеевна не торопилась выскакивать замуж за пылкого любовника своего – два с половиной года они прожили в гражданском браке. Он вскоре после инцидента с хозяйственным мылом, впоследствии ставшего легендой, уволился с часового завода и, как было упомянуто выше, перешёл в фотоотдел одного из крупнейших магазинов столицы. Она так и продолжала работать в бухгалтерии и два раза в год (а то и все три) делала аборты у сомнительных частных повитух, которые в то далёкое время трудились нелегально, у себя дома. До поры до времени Зинаиде Матвеевне везло – она хоть и мучительно, без наркоза, избавившись от плода любви, возвращалась к своей обычной жизни. Но всё в нашем бытии бывает до поры до времени. И вот однажды случилось нечто страшное – разрешившись искусственным путём прежде срока от бремени, она вернулась домой, и вечером того же дня ей стало лихо – поднялась высокая температура, лицо её побелело и стало напоминать по цвету свежевыкрашенную малороссийскую мазанку. Поначалу она стонала, потом закричала в голос, и домашним ничего иного не оставалось, как вызвать «Скорую помощь».
– Кто делал аборт? Говори адрес! – настойчиво, несколько агрессивно требовал врач – седовласый мужчина лет пятидесяти.
– Никто, никто, – Зинаида держалась, как партизанка на допросе у фрицев.
– Если не назовёшь адрес бабки, в больницу не повезём – тут останешься помирать, – выдвинул своё условие доктор, а Зинаида Матвеевна совсем растерялась: «Если сказать ему адрес повитухи, то ту точно посодють, если не сказать – Геня останется сиротой», – размышляла она, но спасение пришло само собой – она впала в обморок, и врачу ничего не оставалось, как выполнить клятву Гиппократа, данную им в университете много лет назад.
Всё обошлось благополучно – Зинаиду спасли, несмотря на то, что она не заложила бабку, которая, оставив у неё в матке ногти младенца, чуть было не вогнала её в гроб. Кошелева вновь вернулась к своей обычной жизни, но спустя три месяца опять забеременела. Её мать, узнав об этом, решила на сей раз вмешаться – к тому же недавний трагический случай с Клавой Бушейко из соседнего подъезда, которая отправилась на аборт к частной повитухе, а оттуда прямой дорогой в мир иной, вывел Авдотью Ивановну из равновесия.
– Гень! Подь-ка сюда! – И она поманила любимого внука скрюченным указательным пальцем. – Ходи за матерью везде! Она на улицу, дак и ты за ней, она в тувалет, дак и ты в тувалет! Понял? Вон женщина-то с соседнего подъезда помёрла – а нашто это в рассвете силов-то?!
Геня всё понял и всю материну беременность ходил за ней хвостом, несмотря на то, что к появлению братика или сестрёнки относился крайне негативно, впрочем, как и к Владимиру Ивановичу. Мальчик искренне, всеми фибрами души ненавидел его, но поделать ничего не мог, кроме того, что совершенно отбился от рук и в дальнейшем связался с компанией местных хулиганов, промышлявших мелким воровством.
За два месяца до рождения ребёнка Зинаида Матвеевна вступила в законный брак с Владимиром Ивановичем и с того дня стала носить фамилию Гаврилова.
В Татьянин день у счастливых супругов появилась девочка.
– Вы слышали? У Зинки-то родилась дочь-красавица! – мгновенно разнеслось по двору. Откуда соседи и знакомые взяли, что у Гавриловых родилась дочь-красавица, – неизвестно, но что самое парадоксальное: девочка появилась на свет недоношенная, слабая и синенькая; настоящей красавицей она стала лишь к семнадцати годам, превратившись из гадкого утёнка в прекрасного лебедя.
– Мы назовём её Танечкой, – решила Зинаида Матвеевна.
– Ни за что! Мы назовём её Зоей! – настаивал Владимир Иванович.
– Нет, нет, нет! Когда я работала на вагоноремонтном заводе... – затянула Гаврилова.
– Когда это ты работала на вагоноремонтном заводе? И почему я об этом ничего не знаю? Небось там у тебя мужиков была прорва?! – спросил супруг и злобно прищурился.
– Идиот! Я там с отцом Гени познакомилась, я ведь тебе говорила! – счастливо ухмыльнулась Зинаида – ей было приятно, что муж ревнует её.
– Ну говорила, говорила – ладно! Т-п, т-п, т-п, т-п, т-п, тук, тук, тук, тук, тук, – плевался и выстукивал счастливый отец. – И что, что, что – что там было на этом вагоноремонтном заводе? – нетерпеливо, вылупив свои чёрные глаза, воскликнул он.
– Со мной работала Зойка, мерзкая баба, такая сплетница худая и врунья – просто жуть! Она пустила слух, что у меня на ногах волосы растут, – подглядела-де, в душевой. А какие это у меня волосы на ногах?! Какие? Я вообще не волосатая!
– Во гнида! – возмутился Владимир Иванович и игриво провёл по жениной икре. – Из-за этакой падлы я теперь не могу назвать дочь Зоей! Ну что ты будешь делать?!
– Давай назовём её Танечкой, – просила Зинаида. – Родилась в Татьянин день...
– Да что ты заладила – Татьянин день, Татьянин день! Быть ей Авророй! И точка.
– Не-ет, ну что это за имя такое? Я даже никогда не слышала! Это что ж получается? Что нашу доченьку как крейсер будут звать?! – хлюпала Зинаида Матвеевна.
– Тёмная ты, Зинька! Недалёкая! Аврора – это такая богиня была в античной мифологии... Богиня утренней зари... – высокопарно молвил он и оживлённо добавил: – Чего тебе не нравится?
– Нехорошо как-то дочку в честь крейсера называть, – всё ещё сомневалась она.
– Аврора и всё. Больше думать не желаю!
Так было дано нашей героине это редкое имя – и непонятно, какова была истинная причина, по которой её так назвал Гаврилов, – в связи с историческими событиями и ролью одноимённого крейсера в них или в честь древнеримской богини утренней зари – нежной и прекрасной? Но скорее всего Владимир Иванович нарёк дочь в память о какой-то незабываемой возлюбленной своей юности по имени Аврора.
* * *
Детство Авроры было тяжёлым с редкими вспышками радости. Но с годами, как часто бывает, вспоминались лишь эти незначительные вспышки.
– Какая всё-таки раньше была весёлая, беззаботная жизнь! А какие были конфеты! В каждом кругленьком леденце разноцветные домики, собачки или зайчики! А какой варенец продавали на Рогожском рынке! А пряники! А уж если зайдёшь в колбасный, то там такой аромат стоит, что в обморок упасть можно. Попросишь, бывало: порежьте сто граммов докторской, и ведь резали! Резали! Тоненькими кружочками – в те времена продавцов обучали этому, и потом холодильников-то не было... Сливочное масло хранили в банке с водой, чтобы не портилось... Зимой продукты вывешивали за окно, а воришки по ночам срезали кульки ножичками у жителей первых этажей, – с упоением и ностальгией по минувшим годам нередко рассказывала Аврора Владимировна дочери.
Матери она почти не помнила в своём детстве – та, когда бывала дома, всё время сидела за столом и со стуком гоняла костяшки на счётах. Из детского сада Арочку всегда забирал отец – зимой он вёз её на санках через парк по скрипучему снегу и, останавливаясь у каждой лавки, кричал: