Драматический театр был построен в конце девятнадцатого столетия в стиле позднего классицизма – позднего, поскольку сие направление, основанное на подражании античным образцам, проникло сюда с опозданием не менее чем лет на сто по сравнению с обеими нашими столицами. Храм Мельпомены имел треугольную крышу, опасный для жизни перекосившийся балкон, ионические колонны, украшавшие фасад, с характерными завитушками у карниза, напоминающими гребень океанической волны в миниатюре, одну действующую дверь, приволочённую, видимо, кем-то из рачительных сотрудников из собственного дома – широкую и оцинкованную. Само здание было выкрашено в цыплячий цвет.
– Кошмар! Ника! Ты только посмотри! – выкинув свободную руку в сторону местного культурного центра, воскликнула с раздражением Аврора Владимировна. – И в этом ужасном сарае работает моя единственная дочь! Нет! – возопила она. – Это не театр! Это хлев! Коровник! Вот! Вот на что уходят её лучшие годы! Вместо того чтобы выйти замуж, родить мне внука или лучше даже внучку, она месит тут навоз и играет Чацкого непонятно для кого! – расходилась Дроздомётова.
– Ну кто-то ведь ходит на спектакли, – промычала Вероника Александровна в защиту Арины и тут же унеслась мыслями и душою далеко-далеко от этого городка со странными людьми, с единственным «такси», перевязанным изоляционной лентой, словно торт верёвками, от театра, в котором век назад, возможно, разыгрывались настоящие, а не придуманные драматургами, трагедии. В Москву, к Лариону полетели думы несчастной Бубышевой, которая по сей день никак не может понять: что же всё-таки произошло тогда, в том роковом 1992 году?
– Ходит! – иронически фыркнула Аврора Владимировна. – Кто ходит?! Ты видела их на вокзале? Вот они и ходят! Загубила! Ох, загубила Аришка свою молодость! Жизнь свою! Всю судьбу себе испохабила! – навзрыд проговорила она – да так театрально это у неё получилось, что впору было самой выйти на подмостки да сыграть заглавную роль Чацкого.
Дёрнув тугую дверь, Дроздомётова с нетерпением ворвалась внутрь. В полутьме она рассмотрела пустые крючки в гардеробе, отделённом от фойе деревянной перегородкой до пояса. В нос ей пахнул спёртый воздух со смешанными запахами солёных огурцов, еловых опилок, перегара и дыма дешёвых папирос.
– Подожди меня! – буркнула Вероника Александровна.
– Ну что, что там опять стряслось?! – раздражённо поинтересовалась Дроздомётова.
– Сумка за щеколду зацепилась, – пробасила подруга.
«И зачем я предложила ей поехать со мной?!» – пожалела в душе Аврора Владимировна и сиганула вперёд, вдоль тёмного коридора.
– Вы не скажете, где я могу найти Арину Метёлкину? – спросила она у дородной бабы престранного вида, странность коего заключалась вовсе не в пышном платье девятнадцатого века цвета сирени, распустившейся на обочине пыльной дороги, не в уморительных безжизненных буклях парика, некогда имевшего весьма приличный блондинистый оттенок, и не в огромных клипсах «под аметист» в форме капель, а скорее в несоответствии созданного образа с характером работы, коей эта самая баба была занята в тот момент, когда её увидели наши дамы. Она склонилась над пустыми вёдрами, делая вид, что моет пол. – Метёлкину! Арину Юрьевну! Вашу ведущую актрису, – разжёвывала Дроздомётова, чувствуя, что уборщица с буклями никак не может её понять.
– Все мы тут ахтёры! Подумаешь! Знаем мы энтих сведущих! – недовольно, ревностно даже проворчала та, ударив ведром о ведро для пущей важности. – Не знаю я никакой Метёлкиной!
– Ах, так? Где директор? – злобно спросила наша героиня – её терпение было на пределе. И это понятно – во-первых, Бубышева то в лужу упадёт, то сумкой о щеколду зацепится, – никакой от неё пользы, – знай хвостом следует за Авророй, будто привидение, уставясь в спину бездумным взглядом. Во-вторых, всколыхнулась, поднялась в Дроздомётовой злость и обида. Только непонятно: за дочь или на дочь? В-третьих, нельзя сбрасывать со счетов её тяжелейшего состояния, сопряжённого с «проклятущей» (как она сама выражается), затянувшейся менопаузой. – Директора мне!
– Не знаем мы никакого дирехтура! – пробормотала себе под нос уборщица. – Репетиция у всех у зале. Инеральная!
– Тьфу! – плюнула Аврора Владимировна и чертыхнулась.
– Он! По коридору до упору! Там и репетируют! – отрезала баба в платье с необъятной юбкой и с новой силой загромыхала пустыми вёдрами.
Театралки метнулись по коридору, однако «до упору» им дойти было не суждено – навстречу им сломя голову летел юноша чудаковатого вида с задиристым, налаченным вихром тёмно-каштановых волос. Стройный, в коричневом сюртуке, очень напоминающий кузнечика. Кипенный ворот сорочки был так сильно накрахмален, что, казалось, шея его в тисках, используемых в средневековых пытках. Белые лосины плотно обтягивали его стройные ноги...
– Молодой человек! Молодой человек! – заголосила Аврора Владимировна. – Скажите, а где бы нам Арину Метёлкину найти? Вы её случайно не знаете?
– Как не знать?! – ломающимся мальчишеским баском ответил он.
– Знаете! Ой! Как хорошо-то! А то ведь это не город, а не пойми что! Никто ничего не знает! Рожи какие-то – аж дрожь от их вида пробирает! А такси! Это ж ведь одна сплошная насмешка, а не такси! Правда, Ника?! Хоть ты подтверди, а то молодой человек может мне не поверить! Вы не представляете! Пятьдесят рублей заплатили, чтоб от вокзала до театра доехать на жуткой телеге! Пешком бы дошли быстрее! – Аврору Владимировну прорвало – именно сейчас ей вдруг захотелось выплеснуть всё, что наболело у неё на душе за многие годы, об этом диком городе, который отнял у неё любимую и единственную дочь. Она начала с мельчайших подробностей жизни Ариши до приезда в Осрань, затем плавно перешла к мечтам о замужестве дочери, о внуках и собственной счастливой старости, а заключила свой рассказ убедительным восклицанием: – Я всё равно перетяну её обратно! Смех ведь, кому рассказать! И квартира однокомнатная в Москве прямо напротив парка, рядом с метро, пустует! И я опять же одна как перст! – тут Аврора Владимировна не сдержалась и заплакала. – Если надо будет – силой увезу! Ведь с её-то образованием в любом столичном театре может служить!
– Служить бы рад, прислуживаться тошно! – горячо воскликнул молодой человек, резко, вызывающе даже вскинув голову.
– Ну почему ж прислуживаться?! Она у меня не официантка какая-нибудь – всё ж таки актриса! – возмутилась Аврора Владимировна. – В Москве-то быстрее прославишься, быстрее дорожку себе проторишь!
– Свежо предание, а верится с трудом! Как тот и славился, чья чаще гнулась шея! Как не в войне, а в мире брали лбом! Стучали об пол, не жалея! – выкрикивал юноша вдохновенно.
– Да что вы, в самом деле! Говорите как-то непонятно! Аврор! Кто это? Что это за молодой человек? – прорезалась наконец Бубышева.
– Кто я?! – грозно возопил молодой человек и продолжил, задрав голову кверху: – Безумным меня прославили всем хором! Все гонят! Все клянут! Мучителей толпа... В Москву?! – свирепо, сквозь зубы процедил он и, поправив задиристый свой, налаченный хохолок, заголосил с новой силой, со страстью, с жаром: – В Москву?! Туда я больше не ездок! Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету, где оскорблённому есть чувству уголок!.. Карету мне, карету!
– Ничего не понимаю, – пробасила Бубышева.
– А... А... Ариша?! – запинаясь, дрожащим голосом прошептала Аврора Владимировна. – Ты?! – всё ещё сомневаясь да приглядываясь к молодому человеку то так, то сяк, спросила она, выронив от крайнего изумления букет подмороженных астр.
– Ха! Ха! Как будто не прошло недели! Как будто бы вчера вдвоём мы мочи нет друг другу надоели! – с претензией проговорил юноша.
– Аришка! – с неподдельным счастьем в голосе прокричала на весь коридор мадам Дроздомётова, выронив в конце концов и дорожную сумку цвета топлёного молока. – Ты ли это?! – и она бросилась на шею молодому человеку, в котором с трудом узнала своё любимое и единственное чадо. – Господи! Так ты ж у меня и разговаривать-то по-человечески разучилась! Ай да актриса! Ну настоящая актриса! Это ж надо! Ник! А, Ник! Это ведь надо так перевоплотиться, что мать родная не признала!
– Ничего не понимаю, – заторможенно, будто очнувшись от долгого глубокого сна, проговорила Бубышева.
– Да что ж тут непонятного?! Это дочь моя! Гениальная актриса – Арина Метёлкина! – захлёбываясь от радости, говорила Аврора Владимировна тона на два выше, чем следовало бы.
– Да быть того не может! – молвила Вероника Александровна низким голосом, похожим на звучание медного духового инструмента, уставившись на молодого человека... Можно было б, конечно, сказать, что взор её в тот момент был пустым, но это не совсем верно. Её телячий взгляд, как ни странно, содержал в себе многое: непроходимую тупость, полнейшую растерянность, непонимание, упрямство даже – мол, не желаю я видеть в этом юноше никакую Арину Юрьевну! Ну разве можно такой взгляд назвать пустым? Грешно! Честное слово!
– Может, может, – проговорил «Чацкий» звонким женским голосом и вдруг сдёрнул с головы задиристый, налаченный хохолок, как обычно мужчины снимают шляпы в знак приветствия.
– Ариш! Куда же делись твои прекрасные волосы?! – ахнула Аврора Владимировна, увидев глубоко выбритый лоб дочери – примерно от верхней точки одного уха к другому. – Что ты с собой сделала?! – в ужасе пролепетала она.
– А-а... Это?! – и Арина постучала крепким кулачком по черепушке. – Готовлюсь к роли Елизаветы Тюдор.
– Ну и что?! Зачем так себя уродовать?!
– Ах, матушка! Искусство, как и красота, требует жертв! Идёмте ко мне!
– Куда?
– Домой, тёть Ник, ко мне домой.
– А как же репетиция? Костюм?
– Прогон только что закончился, а костюм... Да тут до моей хибары две минуты идти. Я так пойду.
Оказалось, что в полуподвале того самого трёхэтажного кирпичного дома с выцветшими шторками на окнах и жила Арина. Она занимала одну большую комнату, в которой располагалась и кухонька (вернее, её подобие), отделённая от остального старой ацетатной занавеской с оранжевыми ромашками на синем фоне. В углу, на деревянном узком столе стояла одноконфорочная электроплитка, эмалированная литровая белая кружка с нарисованной неестественно красной грушей и кипятильником. Холодильника не было вовсе – зимой Арина хранила кое-какие продукты в навесном ящике за окном. Всё остальное время года питалась в театральном буфете. Может, оттого-то она и не страдала избыточным весом и не имела дурной привычки наедаться на ночь или, ещё чего хуже, по ночам, как Вероника Бубышева.
Комната тоже не блистала особой роскошью. «Ничего лишнего» – вот девиз Арины. Кровать на пружинах, письменный стол, заваленный книгами (вообще, книги были повсюду – на полках, подоконниках – вместо цветов, по углам), два стула, трюмо и двухстворчатый шкаф. Так называемые удобства находились в самом конце коридора, сразу за «хоромами» семьи Рыбохвостовых.
Окинув взглядом убогое жильё дочери, Аврора Владимировна не могла сдержать слёз – она захлюпала носом, высморкалась и простонала:
– Аришенька! Голубушка! Поедем домой! Ну что ты тут как неприкаянная, честное слово! Это разве жизнь?
– Вот это как раз и есть жизнь! Я здесь счастлива! – патетично воскликнула Аришенька, ударив себя в грудь кулачком.
– На, вот, возьми цветочки. На станции купила, – и Дроздомётова, утирая слёзы, протянула дочери букет поднятых с пола тёмного театрального коридора увядших астр.
– Спасибо! Я их на память засушу.
– Ник! Скажи хоть ты ей! Что нельзя, невозможно жить красивой молодой женщине в этой дыре! Ты бы смогла? Смогла жить тут? – допытывалась убитая горем мать.
– Ой, Аврор! Если б вместе с Ларионом, я б и в шалаше согласилась! Да! – твёрдо заявила Вероника Александровна и вдруг как заревёт белугой.
– Что ты, Ника?! Что ты?
– Что вы, тётя Ника?
– О-ё-ёй! – голосила Бубышева. – Не пойму я! Ой! Не пойму! Что же всё-таки произошло в девяносто втором году?! Почему, почему он от меня ушё-ё-ол?!
– Ушёл, и слава богу! Зачем он тебе нужен-то на старости лет?! – искренне удивилась наша героиня.
– Я только его одного люблю! Мне больше никто не нужен! – совсем разнюнилась Бубышева.
– От мужчин одни только неприятности, – поддержала мать Арина. – С ними никогда в люди не выйдешь!
– Можно подумать, что, сидя в этой глухомани, ты чего-нибудь добьёшься?! Кто тебя узнает? Кто тебя увидит? – негодовала Аврора Владимировна.
– Кому надо, те и увидят! Сегодня, кстати, на премьеру придёт известный в своих кругах английский режиссёр, – бросая пакетики чая в чашки, между делом заметила Арина – так, будто это её вовсе не касается и не волнует.
– Зачем нужен?! Да затем, что мой организм любви требует! Весь дрожит в ожидании! Мой организм! Вот зачем! – не унималась Бубышева.
– Интересно! Это в каких таких кругах он известен, твой режиссёр? – недоверчиво спросила Аврора Владимировна.
– В театральных!
– После двадцати лет совместной жизни бросить меня! И ладно бы ругались! Ведь никогда не ссорились – душа в душу жили! Как обидно! – ревела белугой Вероника. – Как незаслуженно!
И тут все женщины, которых жизнь свела именно в этот день в этом городке и в этой комнате, принялись наперебой вспоминать, насколько жестоко и несправедливо обошлась с ними злодейка-судьба.
Аврора Владимировна во всех грехах обвиняла Сергея Дроздомётова, который вот уж лет четырнадцать как сосёт из неё кровь, доводя до белого каления своими звонками, упрёками и претензиями.
Бубышева, понятное дело, ругала на чём свет змею-разлучницу, которая, по её словам, не иначе как изнасиловала Лариона, в результате чего родился не вполне здоровый (по её субъективному мнению) на голову ребёнок.
Арина что было мочи крыла бывшего мужа, главного режиссера одного из детских столичных театров, где она прослужила шесть лет, играя мышек да зайчиков, а заодно и Москву.
Причитали несчастные аж до пяти вечера, пока Арина Юрьевна не засобиралась в театр, дабы надлежащим образом загримироваться и войти в роль. Её гости решили пройтись перед спектаклем, осмотреть город и его достопримечательности.
* * *
Ровно в половине седьмого наши театралки вступили в храм Мельпомены, показав той самой дородной бабе в необъятном платье цвета «придорожной сирени», которая поутру так самозабвенно гремела пустыми вёдрами, два билета на самые почётные зрительские места, в ложе. Билеты выглядели так же странно, как и вокзал изнутри, и корова у театра, и жители, и весь город в целом. На разрезанном частей на восемь клетчатом листке, выдранном из чьей-то ученической тетради по математике, было написано простой шариковой ручкой, мелким непростым, с крючочками да загогулинками, почерком:
«Билет входной (театральный).
Место – ложа (балкон над сценой).
Явка – к 19.00. (Цена – договорная)».
У Авроры Владимировны внизу, в самом углу «документа», виднелась пара, выведенная красной ручкой, и слог «По». Приложив свой билет к бубышевскому, Дроздомётова смогла прочесть продолжение этого самого «По». На билете приятельницы было выведено: «зор!!! Родителей в школу!» То, что это действительно была официальная бумага, которая позволяла приятельницам беспрепятственно пройти на спектакль, подтверждала сиреневая печать с надписью по кругу «Драматический театр».
Утренняя уборщица, надорвав билеты, как кассир чеки, завопила трубным голосом:
– Проходите! Проходите! Поди, вы не одни! Вон народу-то сколько задерживаете!
Народ, который, по словам билетерши, толпился возле входа в нетерпении поскорее приобщиться к чистому искусству, состоял из мужчины в котелке а-ля Чарли Чаплин, что стоял на перроне в луже, сверкая своими жёлтыми сандалиями и сетуя по поводу ушедшего пассажирского поезда дальнего следования. Другим, и последним, представителем «толпы» являлась баба Маруся, торговавшая всё на том же перроне семечками.
Так вчетвером они и блуждали минут двадцать по театру, время от времени сталкиваясь то в туалете, то в буфете, где продавались деревянные миндальные пирожные, залежавшиеся, казалось, ещё с застойного периода, распухшие, больше похожие на сардельки, варёные сосиски и томатный сок в гранёных стаканах. Вероника Александровна, постоянно испытывающая неутолимый голод, купила сразу пять пирожных, не глядя откусила первое и тут же сломала передний вставной резец.
– Фу ты! Да что ж за день сегодня такой! Утром упала! Вечером зуб сломала! Одно расстройство! – завопила она от боли и отчаяния и принялась размачивать кондитерское изделие в солёном томатном соке.
– Да брось ты его, не то все зубы переломаешь! – попыталась вразумить её Дроздомётова.
– Я есть хочу! – упрямо пробасила та и кинулась покупать странного вида гибридные сосиски. Набив ими свою потёртую кожаную сумку, Бубышева немного успокоилась.
К семи часам театр, как ни странно, наполнился людьми. Аврора Владимировна увидела «таксиста», который утром довёз их с вокзала на своей колымаге. Семейство Рыбохвостовых – муж в допотопном голубом костюме своего покойного отца, в нейлоновой жёлтой рубашке, с фингалом под глазом, его жена Варька в ацетатном платье той же самой расцветки, что занавеска, отделяющая Аринину комнату от кухни, – с оранжевыми ромашками на синем фоне. Бабка – то ли Варькина мать, то ли свекровь, – беззубая, с одутловатой физиономией и красным носом. Двое ребятишек – мальчик лет восьми и девчушка двумя годами младше. Они изо всех сил пытались чинно идти по коридору, но какая-то (понятная лишь им одним) цепная реакция портила всё дело – не получалось у них пройтись с достоинством, гордо неся себя, всем на зависть: бабка отвешивала крепкий подзатыльник главе семейства, тот, в свою очередь, дёргал Варьку за тонкую, коротенькую, сальную косицу, Варька – щипала сына за мягкое место, мальчик от души принимался дубасить сестру – та, неистово крича, подлетала к бабке, пытаясь всякий раз сорвать с неё длинную юбку на резинке. Как только дело доходило до старухи – всё начиналось снова.
Аврора Владимировна не отрываясь наблюдала за местными театралами – её очень волновали новые лица, она жадно впитывала в себя всё, что видели её глаза, надеясь в дальнейшем описать это в одном из томов своих мемуаров. И чем дольше она смотрела на них, тем сильнее росло в ней убеждение, что нет в городе ни одного нормального, одухотворённого, интеллигентного лица. Все жители будто час назад очнулись после тяжёлого, полного кошмаров похмельного сна и явились сюда. Хотя... Чему тут удивляться? Если учесть, что сегодня тринадцатое октября, всё обстоит именно так.
Двадцать четвёртого сентября осранцы закончили массовый сбор урожая картофеля. Радости их не было предела. А когда радость проникает в души аборигенов подобно скудному, дрожащему солнечному лучу в пасмурный, ненастный день, они впадают в невменяемое состояние двухнедельного запоя, за время которого умудряются полностью опустошить весь собранный на зиму запас крахмалистых корнеплодов. Естественно, после обнаружения пустых подполов и закромов на жителей наваливается тяжёлая, точно могильная плита, мучительная депрессия, вызванная тем, что, несмотря на сентябрьскую напряжённую «страду», зима грозит быть не только холодной, но и голодной. «Куда подевалась вся картошка?» – вопрошают они друг друга, друг друга же подозревая в воровстве заморского корнеплода, выписанного в Москву из Германии Екатериной Второй в 1765 году. Не найдя ответа на сей вопрос, осранцы ещё несколько дней заливали своё горе и, опустившись дальше некуда, пришли в театр, интуитивно надеясь, что, причастившись к высокому и чистому, вынырнут из омута мрачного уныния.
Вот такие – с опустошенными душами, блуждающими взглядами, агрессивные и подавленные, с перегарным запахом изо рта – в драматический театр так называемой Осрани пришли её жители. Пришли с надеждой, в ожидании если уж не чуда, то в предчувствии, что премьера спектакля хоть как-то изменит их жизнь к лучшему. К чему? И к какому именно «лучшему», они не знали, поскольку давно уж отобрали у них всякую веру – сначала в то, что всё вдруг до тошноты стало позволено, потому как бога однажды отменили, оставив как смутное напоминание о нём полуразрушенную церковь на соседней с театром улице. Потом, много лет спустя, как известно, отменили и «светлое будущее»... Так что теперь осранцы, пребывая в полной растерянности, во что же им нынче верить, и понимая, что в «светлом будущем» они уже пожили, цеплялись, как утопленник за соломинку, за местный драматический театр. Может, здесь они найдут смысл существования? Может, тут им подскажут, как жить дальше? Может, посмотрев искромётную комедию А.С. Грибоедова, они найдут для себя выход из опостылевшей мрачной жизни? Или найдётся, в конце концов, исчезнувшая таинственным образом картошка?
В начале восьмого в театре раздался первый и единственный звонок, больше напоминающий заводской гудок – долгий, душераздирающий, после которого мужской голос застенчиво пригласил всех в зрительный зал.
Усаживались ещё минут десять – ворча и переругиваясь, борясь за места. Всем отчего-то казалось, что обшарпанное кресло соседа несравнимо лучше его собственного. К тому же на билетах нумерация отсутствовала – просто было указано: «партер» или «галёрка».
В половине восьмого народ расселся, угомонился, умолк в ожидании чего-то сверхъестественного – такое впечатление, что они ждали летающую тарелку, которая непременно должна приземлиться на дощатый, скрипящий при каждом шаге пол сцены.
Аврора Владимировна с Бубышевой сидели в ложе прямо над подмостками в компании двух мужчин, которые бормотали на иноземном языке, словно вовсе не зная русского. Один из них был тонкий, конопатый, с торсом, устремлённым вперёд (того и гляди вывалится с балкона, как несмышлёный птенец из гнезда), белобрысый, с едва заметными светлыми бровями и ресницами, орлиным носом, губами-ниткой и глазами с нависшими веками, отчего те напоминали жабьи. Другой – толстый, с внушительным брюшком, темноволосый, кудрявый. Он сидел, вцепившись жирными коротенькими пальчиками в перила.
Глупо, конечно, но вечно голодная Бубышева, незаметно для себя уничтожив все купленные в буфете подозрительные варёные колбаски, сослепу приняла его пальцы за сардельки и чуть было не накинулась на них, предвкушая ни с чем не сравнимое удовольствие насыщения. Благо, вовремя опомнилась.
«И чего пришли? Всё равно ничего не поймут!» – удивлялась Аврора Владимировна, глядя на соседей по ложе.
Наконец занавес поднялся, и взгляду зрителей открылась картина, которая перенесла их в другой мир – волшебный мир давно ушедшего, доброго девятнадцатого века.
На ярко освещённой сцене, имитирующей обстановку гостиной с дверью в спальню, с огромными напольными часами, круглым столом, покрытым вязанной крючком скатертью, на одном из кресел, свесившись, спала та самая, уже хорошо знакомая читателю, уборщица и билетёрша в одном лице. Она была в пышном грязно-сиреневом платье вместо русского народного сарафана (который, надо заметить, больше подошёл бы для роли служанки). И играла баба Лизаньку.
– Светает!.. Ах! как скоро ночь минула! – вскочив с кресла и уж слишком как-то сильно крутя головой по сторонам, прокричала она. – Учерась просилась спать – отказ, – и поломойка с досадой хлопнула себя ладонями по ляжкам, после чего в зале раздались бурные аплодисменты, которые заглушили весь остальной монолог тучной Лизаньки.
(Открывается дверь спальни, и появляется голова Лили Сокромецкой – постоянной партнёрши Арины, играющей её жён или возлюбленных. Сегодня она, естественно, была Софьей.)
– Который час? – спрашивает Софья, широко зевая и чуть не выворачивая челюсть. Лиза смотрит на часы и говорит простосердечно:
– Почти без двадцати восемь! Начали-то позже!
Лиля возмущённо шепчет ей что-то. Билетёрша ударяет себя кулаком по лбу и повторяет за ней: «Седьмой, восьмой, девятый!»
Зрители, не замечая фальши в игре Сокромецкой и коверканья текста великой комедии уборщицей-билетёршей, хлопали, не жалея ладоней, всякий раз, как только подворачивался удобный момент – стоило лишь кому-то из актёров замолкнуть, чтобы дух перевести, как театр наполнялся громкими и продолжительными аплодисментами.
Почётные гости, что занимали балкон, были настроены не столь благодушно – мужчины (что тонкий, что толстый) довольно холодно, несколько даже скептически, судя по их взглядам и интонации тех редких фраз, коими они обменивались между собой, отнеслись к игре Лили, бабки-поломойки, старика с длинной запутанной бородою, который старательно пытался изобразить Фамусова, и не в меру крикливого юнца в роли Молчалина. Аврора Владимировна ждала появления на сцене своей единственной, любимой и гениальной дочери. Что касается Бубышевой, то она, разочаровавшись сначала в миндальном пирожном, а затем и в обманных сардельках, сладко спала, похрапывая и похрюкивая. Когда же на подмостки наконец вылетел Чацкий и, выкрикнув известную фразу «Чуть свет – уж на ногах! и я у ваших ног», с жаром, с такой неподдельной естественностью и непринуждённостью, что даже бывалый, самый искушённый театрал не поверил бы, что его играет женщина, душу Авроры Владимировны, её сердце... да что там говорить! – всю её в этот момент захлестнула такая волна невыразимых чувств – и гордость за дочь, и радость, и счастье... И странное какое-то ощущение вдруг овладело ею: что её родная дочь, которую она тридцать с небольшим лет назад рожала в муках в роддоме № 35, кормила грудью, воспитывала, учила, как можно поступать в этой жизни и как нельзя, внезапно отдалилась от неё, возвысилась, став не то что бы чужой, но какой-то другой, совсем не той девочкой, первым словом которой было не «мама» или «папа», а собственническое «моё!», навязанное ей Зинаидой Матвеевной, матерью нашей героини. На её девочку, которую все без исключения родственники считали нескладной, бездарной – да что уж там греха таить, глупой и даже дебиловатой, сейчас восторженно смотрели десятки глаз. Даже их худосочный белобрысый сосед по ложе при Аринином появлении встрепенулся весь и, вцепившись в перила, повис над сценой – глаза его горели, щёки пылали от переживаемого катарсиса. «Надо ж! Понимает чего-то!» – удивилась Аврора Владимировна, покосившись в его сторону.
Играли без антракта, на всю катушку, и, надо сказать, внимание зрителей к концу пьесы ничуть не ослабело. Более того! Нужно было видеть, что творилось в зале в финале спектакля, когда Чацкий, спрятавшись за колонну, внимал диалогу Софьи с Молчалиным, потому что всегда лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать или прочесть. Выражения их лиц, беспомощные жесты, говорящие взгляды... Всё это напоминало школьное представление для первоклассников, которые с детской наивностью, всем своим существом болеют за какую-нибудь мышку, которую хитрая лиса хочет съесть, подстерегая на крыше лубяного домика.
– Да вон она!
– Посмотри наверх!
– Спасайся! – наперебой кричит ребятня.
– Что ты их слушаешь-то стоишь! Хватай Соньку да беги! – вдруг прорезался голос бабы Маруси.
– Эй! Чаский! Не зевай! Набей Мощалину морду и айда с нами на вокзал, пиво пить! – свистя, горячо советовал торговец вялыми астрами.
– Лизка! Дура! Чо ж ты языком-то чешешь?! Ведь вон он, змей, за фанеркой спрятался! – что было сил вопила Варька Рыбохвостова.
После знаменательного монолога обиженного и оскорблённого Чацкого баба Маруся никак не могла успокоиться:
– А где ж карета? Куда это он, люди добрый-я, побёг? – она ещё долго возмущалась по поводу отсутствия на сцене кареты, затребованной главным героем пьесы, но её возгласы растворились в оглушительных овациях восторженных зрителей. Они, все без исключения, вскочили с мест и рукоплескали Арине стоя. У Авроры Владимировны от ошеломляющего дочернего успеха голова закружилась, всё поплыло перед глазами от счастливых, невольно навернувшихся слёз.
В заключение вышел старик с длинной нечесаной бородой и, проглатывая половину слов по причине плохо выученного текста, монотонно промямлил что-то вроде:
– Безумный он, не видишь что ль, бум, бум, ля, ля, и чепуху он всякую молол, ля, ля, бум, бум, – и вдруг, расправив опущенные плечи свои, он взвизгнул так громко, что даже на галёрке услышали: – Ах! Боже мой! что станет говорить княгиня Марья Алексевна!
– Что я стану говорить? Что тут скажешь?! Дурак ты, Захарыч! Вот тебе моё слово! – выкрикнула баба Маруся. – Куда полез-то? Мёл улицу у театра, и мёл бы! А то полез в ахтёры! И зачем? Только хорошего человека обидел! Дурак ты, Захарыч!
Занавес опустился. Актёры по требованию публики выходили раз пятнадцать, не меньше, кланяясь в пол.
Аврора Владимировна кричала, не помня себя от восторга и счастья:
– Браво!
– Брависсимо! – вторил ей на ломаном русском тонкий светловолосый сосед – ему, судя по всему, тоже понравился спектакль.
Бубышева, часто моргая, беззвучно хлопала в ладоши, дабы не отбить рук. Одним словом, премьера имела неслыханный успех даже по столичным меркам.
Когда актёры ушли со сцены, народ ещё минут десять стоял в ожидании продолжения спектакля. Наконец, поняв, что «второй серии» не будет, зрители медленно и нехотя стали выходить из зала, а Аврора Владимировна метнулась за кулисы, сжимая пурпурную бархатную коробочку. Бубышева поплелась за ней – «хвостиком», как она любила...
* * *
Разыскав без особого труда тесную каморку, что служила Арине гримёрной, Аврора Владимировна повисла на шее у дочери, восторженно всхлипывая и подвывая:
– Ой! Аришка! Не могу! До глубины души ты меня тронула своей игрой! Ты гениальная, гениальная актриса! Видела б тебя вся наша омерзительная родня! Все б с зависти умерли! Злопыхатели поганые! – с обидой и гордостью говорила Дроздомётова, вспоминая своих многочисленных родственников, которые некогда (во времена её молодости, когда она, как говорится, была на коне) буквально ногой открывали дверь её новенькой квартиры, полученной в результате слёзного письма первой космонавтке нашей страны. Когда же Аврора с коня упала, все они, как это обыкновенно случается, рассосались, забились по своим квартирам и всеми поступками и телефонными звонками (вернее, отсутствием оных) продемонстрировали ей полнейшее своё пренебрежение и отстранение. То же самое касалось и единственного сводного брата Авроры Владимировны – Гени Кошелева, который отказал сестре в общении, женившись на старости лет и родив ребёнка.
– Тебе правда понравилось? – спросила Арина, срывая с себя парик.
– Что ты?! Как такая вдохновенная, профессиональная игра может не понравиться?!
– Тётя Ника, а вам-то, вам-то как спектакль? – поинтересовалась актриса, накидывая на плечи розовый в рюшах халат.