Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вьюга

ModernLib.Net / Историческая проза / Богданов Евгений Федорович / Вьюга - Чтение (стр. 2)
Автор: Богданов Евгений Федорович
Жанр: Историческая проза

 

 


— Хватит, Данила Дмитрич! Оставь для торговлишки. Мне надоть деньжонок выручить да обувки робенку справить. А жонке шаль кашемирову купить — наказывала…

— Купишь! Добра у тя зайчатина. В другой раз привези, уважь воеводу! — ответил Кобелев, направляясь к мясникам.

Подойдя к мужику с бычьей тушей на розвальнях, он показал, как отрубить кусище побольше, пожирнее, с сахарной костью. Молчанко подхватил отрубленное мясо, унес к саням. А Данила Дмитрич уж двинулся к возам с битыми тетерками, рябчиками да курами.

Из-за возов показался пьяный Петруха Обросимов, тот, что сидел в съезжей избе и получил тридцать ударов вполплети. На нем лапти с серыми суконными онучами, овчинный, подпаленный с левого боку полушубок. Шапку Петруха потерял, и длинные спутанные волосы его поседели от инея. Завидев воеводу, Петруха завопил с притворным восторгом:

— И-и-их, боярин-воевода! Друг ты мой сердешнаи!

— Цыц, пьянчужка! Опять в съезжую захотел? То место, на котором сидишь, уж не болит? Поправилось?

— Малость зажило! А съезжая у тя, бают* «Баить — говорить», занята! Сажать теперича некуды!


Ефимко Киса вышел из-за спины воеводы:

— Берегись! А то попотчую тя с правого плеча!

— Берегусь! Береженого бог бережет! — крикнул Петруха и убежал в сторону. Там заприплясывал на снегу под хохот толпы, запел хрипло кабацкую песню:

Ах, береза, ты моя береза!..

Все мы пьяны, ты одна твереза…

Петруху дергали за рукава, допытывались:

— Кто в съезжей ноне сидит?

— Бают, ночью кого-то привезли?

— Из самой Москвы!

— Скажи, Петруха, ежели знаешь!

Петруха перестал скоморошничать. Он вроде бы протрезвел и, воровато оглянувшись, зашептал:

— Бунтовщика привезли. Против царя шел! А кто по имени — не ведаю…

Петруха исчез в толпе.

Мужики сбились в кучу, зашептались.

Молчан старательно укрыл мешковиной воеводин припас и следом за хозяином двинулся к гостиному ряду, к лавке купца Воробьева, с которым Даниле Дмитричу предстояло решить одно коммерческое дело.

Обиженные воеводой крестьяне роптали вслед:

— Тать денной…

— Объедало, опивало!

— Горло широко, брюхо прожорливо!

— Наел шею-то на наших хлебах!

Однако роптали так, чтобы воевода не услышал — боялись.

IV

Съезжий домишко занесло снегом чуть ли не до крыши. Метель скреблась в слюдяное оконце, кидалась к углам, к стрехе, просилась в тепло.

Узник с головой укрылся рядном, что бросили ему стрельцы подмял под себя всю солому, какая была. Его лихорадило, и он силился согреться своим дыханием.

Стрельцы в караулке гоготали, беззлобно ругались, играя в козни. Стучали кости-бабки, что-то тоненько позвякивало стеклянным звоном. Тайком от разводящего десятника караульщики распивали полуштоф водки, закусывали ржаным пирогом с рыбой. Аппетитно чавкали, поводя по-песьи по сторонам бородами.

А вьюга выла тоскливо, безысходно и, словно замерзающий бродяга, теперь уже ломилась в двери. Но нет ей ходу в тепло, и от лютой злобы она ярилась на людей, все закидывая, залепляя снегом.

Временами ночь, сжалившись, набрасывала на узника мягкое темное покрывало сна, и он забывался. И видел он ковыльное, иссушенное полуденным солнцем Дикое поле.

Тусклое, похожее на расплавленное стекло знойное небо, марево, дрожащее у окоема.

Слышался топот копыт казачьих скакунов, от которого тяжко стонала земля. Трепался на ветру атаманский бунчук, сверкали булатные сабли. Рты всадников чернели в едином крике: А-а-а!

Налетели на татарскую конницу, сошлись в отчаянном бою. Падали головы с плеч. Пронзительно и тревожно ржали кони с опустевшими седлами, отбегали прочь от побоища. В месиве людей и лошадей хрястали сабельные удары, слышались предсмертные вопли. Казачьи и крымские кони, осатанев, грызлись, чуя непримиримую вражду своих седоков.

Иван Исаевич наотмашь ударил кривой и быстрой, как молния, саблей по голому плечу татарина. У того бешмет разорван в клочья, смуглое тело лоснится от пота. Татарин молча повалился с седла, и тут же кто-то со страшной силой вырвал из седла и Болотникова. Шею его намертво схватил татарский аркан. Крымец поскакал прочь, волоча за конем Ивана. Тот потерял сознание. Очнулся лишь в татарском стане, в плену.

А где же побратимы казаки? Опять отступили перед тысячной татарской ратью, усеяв Дикое поле трупами, умножив число вдов и сирот?

…Вонючий и душный трюм турецкой фелюги. Ивана продали в рабство в Стамбул. Гребцом-колодником на галере богатого купца плавал он под палящим солнцем из Стамбула в Трапезунд и Каир…

А после — военный корабль. Фелюги турок схватились в морском бою с немецкими парусниками. Болотников попал в плен к немцам. Те увезли его в Венецию. Оттуда удалось выбраться в Германию, а потом в Польшу.

Скитанья по Европе закалили бывшего холопа, познал он и военное дело, и все превратности жизни. Стал думать.

Впереди — возвращение на Родину. А кем вернется? Прежним беглым холопом князя? И что его там ждет? Нападут на след, схватят, закуют в кандалы. Жди тогда княжеской милости!

Нет, уж если вернуться, то так, чтобы богач и властолюбец князь московский Телятевский, бывший его хозяин и владыка, затрепетал от страха, услышав имя Ивана.

Много беглых холопов на Руси скрывается по лесам да понизовым донским станицам. Собрать вместе — сила. Да если еще черносошные пахари, да посадские люди, да казаки? Пойдет с ними Иван гулять по боярским усадьбам белой злой метелью, леденя жестокие княжеские душонки. Отплатит за все сполна. Глядишь, одолеет рати Шуйского и даст народу хорошего царя, своего, мужицкого, справедливого…

Он видел — Русь ждет. Она — как омет соломы: кинь клок зажженной пакли — обернется таким пожаром, что не потушишь!

…Стучат костяшками сторожа, забавляясь, как дети малые. Чуть захмелели от выпитого тайно зелена вина.

Забылся в тягостном, бредовом сне узник. Мнится ему, что в небе над ним ярко палит южное солнце. Скрипят тяжелые весла в уключинах галеры, лается, помахивает бичом надсмотрщик, чернобородый мускулистый турок со злыми глазами с красными прожилками в белках. Нестерпимо блестят в солнечных бликах волны. Волны теплого, опалово-зеленого моря…


А воеводе на узника наплевать. В хоромах у Кобелева пир горой. Не уймутся гость и хозяин, пока не упьются в усмерть. Данила Дмитрия угощает московского сотника от всей широкой души своей: Знай наших, каргопольских! И мы — не последняя спица в государстве российском! И каргопольский воевода ни в хлебосольстве, ни в удали не уступит всем прочим.

Сотник Петрищев сидит в красном углу, под божницей с образами и медными складнями. На нем — просторная рубаха с затейливой рязанской вышивкой. Огненно-рыжая борода золотится при свете свечей в шандалах. Рукава сотник засучил до локтей, чтобы сподручней было доставать с блюд закуски.

По правую сторону сотника — хозяин, тоже по-домашнему, в рубахе беленого полотна. Ульяна — веселая, румяная — в дальнем конце стола, напротив сотника. Не устает подавать мужчинам то одно, то другое кушанье. Когда уж Петрищев испробовал, кажется, все, что было на столе, и почувствовал немалую тяжесть в животе, взгляд его упал на штоф зеленого стекла, наполненного чем-то непонятным.

— Что это, хозяюшка? — спросил он, указав на штоф.

— А это рыжики. Неужто я тебя, гостенек дорогой, и не попотчевала ими? Ох, растяпа! Забывчива стала.

Она торопливо схватила штоф и стала его трясти над глиняной глазированной тарелкой. Из горлышка посыпались мелкие, словно пуговки, и красные, как сотникова борода, рыжики.

Сотник потянулся вилкой к тарелке. Хозяин удержал его:

— Рыжички, дорогой гостенек, идут только со стопкой, и не с малой, а с большой. Нуко-ся!

У воеводы, когда выпили, занялся дух, и он поспешил хлебнуть квасу. А гость, отведав рыжиков, помотал от удовольствия головой, придвинул тарелку к самому носу и набросился на каргопольское лесное диво. И после мясного, рыбного, медовых пряников да масленых колобов пошли у него без задержки в утробу и рыжики. Сотник ел и жмурился от удовольствия:

— Мм-м-м… вот так харч! Вот так скус! На Москве не едал таких!

— Такие только в наших сосняках после дождя вылупливаются, — певуче тянула хозяйка, щуря, словно сытая кошка, хмельные глаза на гостя.

Воевода обернулся к двери, хлопнул в ладоши. Появился заспанный Молчан. Данила Дмитрич подал ему стопку вина, кусок пирога. Молчан выпил, крякнул.

— Кличь песельниц! — приказал воевода.

— А не поздно ли? Уж спят, поди, девки!

— Кличь. Буди всех!

Молчан ушел.

Хозяйка отправилась на кухню и велела Марфушке, сидевшей за прялкой, принести из подклета холодного квасу, а после вернулась к столу и полюбопытствовала:

— А ты, гостенек, жонку имеешь ли? И есть ли робята?

— Есть и жонка, и робята, — ответил Петрищев. — Оженил меня батюшка рано, еще и осьмнадцати годков не было.

Петрищев икнул, погладил себя по тугому животу и посмотрел на хозяина. Тот чуть-чуть покачивался на стуле.

— Огруз маленько, — оправдывался воевода, заметив взгляд гостя.Ништо, пройдет. Холодного квасу изопью — пройдет.

— Хочу молвить тебе слово тайное, — признался сотник в приливе пьяной откровенности.

Воевода махнул рукой жене:

— Поди, изладь постели.

Ульяна ушла. Воевода придвинулся вплотную к гостю, приготовился слушать.

V


— Ш-ш-ш — шуршали на улице сухие снега. Перекати-полем метались они в потемках над стылой землей. Наружный караул возле съезжей не выдержал, покинул на какое-то время пост. Неуклюжие в овчинных тулупах, стрельцы, будто вывалянные в снегу, зашли в сенцы, в заветерье. Тут потише.

На воротней башне стоял опять Косой. В слуховое оконце врывался ветер со снегом, который залеплял стрельцу глаза, леденил щеки. Косому надоело пялить глаза во тьму. Ворота заперты крепко-накрепко, вокруг стен ни одной живой души Стрелец поднял клок пакли и заткнул им оконце. Стало темно, как в чулане, и тихо. Косой сел было на чурбан вздремнуть, но пакля вылетела из оконца, будто кто ее вытолкнул. Как ядро из пушки, снежный клубок ударил в лицо. У Косого занялся дух. Чертыхаясь, он нашарил под ногами затычку и стал снова заделывать оконце. Успокоился, сел в обнимку с бердышом. Хорошо тепери-ча дома, — думал он. — Ониська, жонка, и все пятеро чад забрались на теплую печь, укрылись шубными лопотинами и спят себе. А ты сиди тут, яко узник в темнице… Собачья служба!

Болотников очнулся, почувствовав как коченеют руки и ноги, встал, сунул руки в рукава и заходил по коморе, звеня цепью.

Стрелец, услышав шум, заглянул в окошко, посвети фонарем и встретился взглядом с узником. Тот смотрел не мигая, с неприязнью, хмуро.

— Почему не топите печь? Дров жалко? — спросил Болотников.

— А тута тебе не боярские палаты, чтобы жарить печи, — стрелец попался сварливый, злой. Он и сам порядком зазяб, но возиться с печью ему было лень. — Звончей греми железами — теплей будет!

Иван Исаевич отвернулся, подумал: Хоть бы соломы добавили! Проклятое отродье! Жалеют солому или умыслили меня холодом сморить?

Мерзко, знобко, голодно. Шумит в голове, все тело ломит. Болотников быстрее заходил по коморе, задвигал руками, заповодил плечами. Кровь заструилась лучше, немного согрелся.

Что ждет его? Казнят? Бросят в монастырский застенок навечно?

Ничего не говорят.

Воевода молчит, только враждебно щурит свои нахальные глазищи. Московский сотник носа не кажет. Верно, уехал.

Здесь, видать, долго не продержат. Либо увезут, упрячут подальше, либо… Иван Исаевич не мог примириться с мыслью о близкой смерти. Не то чтобы боялся, нет! Не хотелось погибать в неволе. Душа тосковала по делу, по свободе Пасть в ратном: бою — святое дело. А так… зазря…

Может быть, завтра потащат к виселице либо на плаху… И никто не знает, что он здесь сидит. И он не знает, куда привезли, что это за место такое лютое, полуночное, вьюжное… И стрельцы неповоротливы, языки суконны, мозги бараньи. Не то, что московские, бойкие. Глушь, видно… Далекая, беспросветная глушь…

Как отсюда вырваться? Вернуться бы в леса под Рязань, собрать уцелевших друзей-товарищей, копить силы, оружие.

Один раз не удалось скинуть Шуйского — в другой надо попытать ратного счастья. Опыт приходит не только с победой, а и с поражением. Видней становятся просчеты да промашки.

А были ли они? И в них ли дело? Может, еще не созрела Русь для того, чтобы скинуть боярское ярмо?

Снова вспоминается: летит он на белом коне Турке впереди тысячеликой своей рати на стрелецкие ряды, высланные царем под Кромы. Слева в обход идут, вырвавшись из леса, конники Илейки Муромца, справа — Истомы Пашкова. А позади бегут пешие воины — холопы, черносошные, казаки. Блестят тысячи копий, сабель, колышутся рогатины, вилы, самодельные пики, трезубцы, фузейные стволы…

Болотников врубился в стрелецкие ряды. Сверкает острый хорезмский клинок, добытый в бою. Чувствует Иван Исаевич силу в себе неодолимую, крушит царевых приспешников.

Налетели конники войска Болотникова, и стрельцы дрогнули, смешались, рассыпались по полю, показав спины.

Белый Турка мелькал после под Калугой, на вытоптанных полях у реки Лопасни, рвался на нем Болотников к Москве. Она была уж близко, казалось, вот-вот влетит его аргамак через ворота в Кремль…

И тут — измена. Прокопка Ляпунов да Истома Пашков почуяли силу на стороне царя и перекинулись к нему. И другие тульские да рязанские дворянишки стали посматривать в сторону.

Зачем тогда шли к нему? Хотели власти? Думали насолить Шуйскому? А потом спохватились, смекнули, что полетят их головы с плеч, и пошли к царю с повинной.

Их горстка против всего войска Болотникова — капля в море-океане. А все ж таки неприятно… Измена всегда точит сердце, как червь, как змея ядовитая.

В ноябре на правом берегу Москвы-реки белый аргамак споткнулся, тяжело раненный в шею сабельным ударом, и Иван Исаевич пересел на каурого дончака. И тогда Истома Пашков повел свой отряд против Болотникова.

Глупец! — укорял Иван Исаевич себя. — Как ты мог надеяться на лживых дворянишек? Когда они держали свое слово? Да и в них ли сила, в них ли главная опора? Только простой народ не подведет, не выдаст!

Почернел от недосыпания, от забот, сплотив поредевшее войско, снова кинул его в бой. Но пришлось отступить в Коломенское…

Как зерно на мельнице сыплется в постав днем и ночью, так и воспоминания текут длинной чередой. Иван Исаевич многое передумал, шагая по коморе.

Мало было сил, мало оружия. Войско не обучено. Готовиться к походу было некогда.

Горько, тяжело. И ничем теперь дела не поправишь.

И все-таки он удивлялся могучей силе восставших. Как ураган, как мощная летняя гроза потрясали они Русь, подминая в начале похода под себя царские полки. Как близок он был к Москве!..

Может быть, потом кто-нибудь другой повторит, продолжит начатое им? Пускай ему сопутствует удача и ратное счастье!

Эх, если бы выбраться на волю. Но как? Петрищев говорил негромко и внушительно: — Вору Ивашке Болотникову должон быть скорый карачун* «Карачун — конец».


Воевода молча кивнул.

— Государь-батюшка Василий Иванович хотел с ним свести счеты ищо раньше. Ведомо мне: позвал он лекаря немца Фридлянда и повелел ему тайно сего сермяжного бунтовщика зелием отравить, яко крысу амбарную. А немец, чтоб ему леший все ребра переломал, свершить то отказался и убег… Царской воли ослушался…

— Ах, немчура поганая! — вскинулся Данила Дмитрич, — ах, ослушник! Четвертовать его мало!

— И государь послал его за ослушание в Сибирь. Пущай там, за Камнем «Камень, Каменный пояс — Уральские горы», хорохорится середь медведей. *


— И поделом!

— Тако вот…

— Ну, ежели кончать вора, то мы это в силах, — чуть заплетающимся языком говорив воевода. — Скажу слово Ефимке Кисе — и все. Хучь петлю на шею да на осину, хучь нож под сердце или голову под топор на плаху. Волю государеву исполним немешкотно.

Марфушка в это время возвращалась из подклети со студеным шипучим квасом в кувшине. Приоткрыв дверь и услышав разговор, она затаилась: разбирало любопытство.

Илья Петрищев перешел на полушепот:

— Петля, ножик — все лишне. Ведено знаешь что с вором учинить? Глаза ему выколоть, чтобы не зарился на цареву власть да добро боярское, а после — в прорубь. Живьем!

Воевода знобко передернул плечами. Марфушка обомлела и чуть не выронила тяжелый кувшин. Набравшись смелости, она потянула на себя дверь. Та заскрипела. Воевода рявкнул:

— Кто тут?

— Это я, Марфушка, — пролепетала девушка. — Матушка боярыня Ульяна Петровна велела квасу холодного принести, дак вот он…

— Ставь на стол и убирайся! Не ко времени и не к месту шляешься тут!

Марфушка поставила квас и исчезла, как мышь. Воевода проверил, плотно ли заперта дверь, и сел на место. Из покоев вышла хозяйка. Медоточивым голосом, улыбаясь, сказала:

— Все излажено, муженек. И сенную девку не будила, сама взбила перины. Что дале велишь?

— Сядь! Налей нам португальского, заморского.

А потом Молчан привел песельниц — стрелецких жонок да дочерей, живших в крепостце. Женщины, заспанные и недовольные тем, что их подняли с постелей в такую глухую пору, однако не осмеливающиеся перечить воеводе, стали полукругом в обеденной палате. Шуршали сарафаны, блестели кокошники да перевязки, унизанные бисером. Воевода обернулся к ним:

— Потешьте, голубы, гостенька моего! Спойте ему про добра молодца. Да позвончей! Чаркой не обойду, серебром не обделю!

Песельницы переглянулись. Из ряда вышла невысокая, толстая Ониська — жена Косого. Нос едва виднелся между круглых румяных щек, голубые, большие под светлыми бровями глаза блестели. Она завела:

Вдоль по улице молодец идет,

Вдоль да по широкой удала голова…

Хор подхватил голосами разной высоты:

На молодце синь кафтан,

Опоясочка-та шелковая,

На ем шапочка та бархатная,

Опушечка черного соболя…

Песельниц отпустили лишь под утро, угостив пивом и медом и дав по серебрушке. Данила Дмитрич, отяжелев, лег на лавку, застланную ковром, тут и уснул. Ульяна сунула ему под голову подушку и накрыла шубой. Московский гость едва не на карачках добрался до горницы и плюхнулся, не раздеваясь, на широкую кровать, на перину.

VI

Марфушка ощупью поднялась по приступкам на печь, где похрапывала стряпуха Прасковья. Девушка улеглась рядом, почувствовала приятное тепло горячих кирпичей, согрелась. Но в душе было знобко и жутко от слов московского гостя, которые она услышала нечаянно.

Неужто узнику очи выколют и в прорубь его посадят? Не жалко им будет учинить такое с человеком? — думала она.

Долго еще ворочалась Марфушка на печи, уснуть не могла почти до рассвета. А на рассвете ее кто-то потряс за плечо. Открыла глаза — перед ней Молчан.

— Встань, Марфушка, божий дар! Приди ко мне, я те работу дам.

Молчан ушел. Марфушка сошла с печи, достала из закутка теплые катанки, обулась, плеснула в лицо холодной водицы, заплела косу и прошла в коморку Молчана. Тот сказал:

— Возьмешь ведро с горячей водой, вехоть и пойдем со мной.

— Куда? — спросила девушка.

— Полы мыть в съезжей.

— Тамотка никогда не мыли полов!

— Велено! Ноне праздник — сретенье. Пресветлый день: зима с весной здороваются. Вот и велел воевода всюду порядок наводить с утра пораньше. И в доме мытье, и в конюшне чистка, и в овчарне… ну, и в съезжей тоже. Собирайся не мешкая!

Долго ли Марфушке собираться? Наполнив деревянное ведро теплой водой из корчаги, стоявшей всю ночь в печи, взяла вехоть из сухой травы-осоки, голик и пошла следом за Молчанов. Тот нес в бурачке речной песок-дресву.

Сретенье! Всегда в этот день бывает солнечно и весело. На улице у лужиц гомонят воробьи, по крышам крадутся коты, принюхиваясь к талому снегу, жмурясь от солнца. Но в этот год все иначе.

На дворе вьюжит, птицы куда-то попрятались, котов не видно — греют бока о кирпичи на печках в избах. Люди не вылезают из тулупов и полушубков. Пробираться в дальний угол крепостцы, да еще с ведром, было нелегко. Марфушка старалась ступать за Молчаном след в след и все же набрала в катанки снегу. Сарафанишко пузырился от ветра. Однако добрались до съезжей благополучно.

В караулке на лавке дремали два стрельца. Свеча оплыла, фитиль коптил. Молчан, послюнявив пальцы, снял нагар. Что-то шепнул стрельцам — те засуетились. Зажгли слюдяной фонарь, убрали со стола судки из-под еды, хлебные корки. Один из стрельцов отодвинул засов и, отворив дверь в комору, приказал:

— Выходи!

Узник неторопливо поднялся, спросил:

— Куда поведешь, стрелец?

— Не дале порога. Вымыть пол велено!

Узник удивленно приподнял бровь, вышел в караулку, гремя цепью. Другой стрелец с саблей наголо стал у входа. Болотникову велели сесть на лавку, он сел и не без любопытства посмотрел на поломойку — юную девушку с большими испуганными глазами. Она украдкой тоже взглянула на узника и удивилась его тонкому белому лицу, ясному взору, доброй усмешке. Подумала: Господи! Ничегошеньки-то он не ведает! Ведь эти глазыньки собираются выколоть! За што такая мука?

Она отвела взгляд, подняла ведро и вошла в комору. Молчан сгреб в охапку прелую солому и выбросил ее на улицу.

Марфушка подметала пол березовым голиком и думала, что этот узник никак не похож ни на татя, ни на пьянчужку. И когда выносила мусор, то еще раз посмотрела на него, а он обдал ее теплом грустных и лучистых глаз, будто отец. И часто-часто забилось сердце у девушки-сироты, одинокой горюхи.

А потом, гоняя воду по шершавому полу, она плакала. Плакала горькими слезами от жалости к этому человеку. Иногда, распрямившись, утирала украдкой слезы рукавом, но как только наклонялась, они опять застилали ей глаза, и она плохо видела, где уже помыто, а где еще нет. Собравшись с силами, она перестала плакать и злым голосом крикнула стрельцам:

— Принесите еще воды! А эту вылейте!

Но стрельцам отлучаться было нельзя, и за водой к колодцу пошел Молчан. Марфушка вымыла пол, натерев его дресвой, притащила с улицы дров, затопила печь, укорив стрельцов:

— Лень вам топить, жидкобородые!

Молчан приволок в комору охапку свежей соломы. Стрельцы ввели узника и закрыли за ним дверь на засов. Узник выглянул в решетчатое окошко и сказал Марфушке:

— Спасибо тебе, девица!

Стрелец захлопнул ставенек оконца и крикнул в сердцах:

— Разговаривать не ведено!

Молчан взял Марфушку за руку:

— Пойдем, божий дар! Полы вымыла добро. Получшпь за работу обновку!

И уже на улице, когда пробирались по тропке к воеводским хоромам, он наказал:

— О том, что ты была в съезжей и что там видела — молчи! А то воевода вырвет те язык!

Марфушка, вернувшись на кухню, залезла на печь и долго лежала неподвижно, глядя на закопченный потолок, по которому пробегали тараканы. Стряпуха Прасковья тоже собиралась мыть пол на кухне. Марфушка решила немножко отогреться, а потом пособить ей.

Ей было жалко узника. Она думала, как ему помочь, и ничего не могла придумать.

В тот день в съезжей хорошо натопили печь. Болотников удивился тому, что ни с того ни с сего тут вздумали наводить порядок. Приход девчонки и мытье пола внесли какое-то разнообразие в томительное житье узника. Иван Исаевич размышлял: К чему бы это стрелецкие вороны вздумали заботиться о порядке? Может, ждут знатного гостя, а может, завтра большой праздник? Он плохо знал праздники и не мог вспомнить ни одного. Да и счет дням он давно потерял. Все дни были до отвращения однообразны. Смена света тьмой и тьмы светом под улюлюканье вьюги.

Он выждал, пока солома нагреется, лег и закрыл глаза. Вскоре принесли еду. На этот раз к воде и хлебу добавили две ржаных шаньги, испеченные на конопляном масле. Болотников не притронулся к еде. Он неподвижно лежал в своем углу до вечера.

Метель за стеной по-прежнему шебаршила сухим снегом. Сменился караул. Новый стрелец заглянул в окошко, на месте ли узник. Стрельцы поговорили промеж собой, посмеялись, и опять стало тихо. Болотников явственно различал посвист ветра на улице и неторопливые шаги наружной охраны.

Тягостное, недоброе предчувствие с утра не покидало узника, щемило душу. Иван Исаевич немного отлежался, стало ему лучше. Очень хотелось снять кандалы, разуться, дать отдых ногам — с самой Москвы не переобувался. Он попробовал оковы, мертвой хваткой сжимавшие ноги у щиколоток, помрачнел и в приступе ярости стиснул зубы и лег ничком на солому.

В караулке послышался шум, разговоры. Дверь в комору приоткрылась, и вошел саженного роста мужик. Он опустил на пол мешок, в котором звякнуло железо. Следом другой внес небольшую походную наковальню. У дверей с плетью стал Ефимко Киса.

Мужик, что внес мешок, вытащил из него тяжелую толстую цепь с массивными оковами, изготовленными будто на медведя.

— Ну-ко, подымись, человече! — сказал мужик. — Ведено перековать тебя!

Болотников вскочил, прислонился к стене, с ненавистью глядя на мужика и на новые кандалы, которые по виду были много тяжелее старых.

— Боитесь, что убегу?

— Не перечь. Воевода наказал перековать, — повторил мужик.

— Делай, как велят! — прикрикнул Киса, зло блеснув глазами.

Болотников молча стоял. Киса отошел от двери. В комору ввалились двое широкоплечих молодцов в одних холщовых рубахах. Они проворно схватили узника, положили на пол. Он повел было плечами, но руки ему заломили, связали. Суставы хрустнули. Кузнец принялся за дело. Снял старые кандалы и, ловко орудуя молотом, набил новые. Потом сложил инструмент и старые оковы в мешок и пожелал:

— Носи на здоровье! Век не сносятся! Обнова — что надо!

Кузнец, его подручный и Киса ушли. Молодцы в холщовых рубахах развязали узнику руки и тоже вышли, беспокойно оглядываясь. Снова загремел засов. Иван Исаевич сидел на охапке соломы темнее тучи, весь охваченный колючей и бессильной злобой.


Поздно вечером в съезжую пришли Ефимко Киса, пятеро стрельцов, воевода и сотник. Воевода и Петрищев пошатывались, от них пахло вином. Данила Дмитрич сам отодвину засов и дал знак Кисе и стрельцам входить в комору.

Болотников почуял недоброе, хотел вскочить на ноги, но не успел: навалились стрельцы. Он все-таки изловчился, сунул одному кулаком в челюсть. Стрелец лязгнул зубами и упал к ногам воеводы.

— Руки, руки ему вяжите! — крикнул воевода.

Ему скрутили руки, придавили к полу плечи, ноги, голову — не шелохнешься. Кружка с водой опрокинулась, на хлеб кто-то наступил ногой…

— Добро! — сказал воевода. Фонарь в его руке покачивался. Из караулки в окошко смотрел сотник.

— Что удумал, воевода? Какое злодейство? — хрипя выдохнул Болотников, все еще делая попытку освободиться из лап стрельцов. Ему зажали рот. На грудь навалился Киса, ощерившись злобно, по-собачьи. Иван Исаевич увидел в руках Ефимки лезвие небольшого узкого ножа, инстинктивно закрыл глаза. Но палач пальцами разомкнул ему веки…

— А-а-а! — жуткий крик узника прозвучал под низким потолком.

В тон ему с улицы отозвалась вьюга:

— У-у-у!

Тяжело дышали стрельцы, стараясь не глядеть на лицо узника. Словно загнанный волк, озирался Киса, взгляд блуждал, руки дрожали. Воевода торопливо выбежал из коморы. Следом за ним поспешали стрельцы и палач. Один стрелец придерживал рукой разбитую челюсть. Изо рта сочилась кровь.

Все ушли. В съезжей остались только двое караульных — пожилой стрелец Иван и молодой — Яшка. Они посмотрели друг на друга и перекрестились. Иван шепнул:

— Господи, какая мука…

Яшка молчал. Он встал с лавки и опасливо посмотрел в окошко. Узник лежал навзничь и тяжело дышал. Яшка вздрогнул, отпрянул от окна:

— Жалко его…

— Жалко, — вздохнул Иван. — Все же человек, божья тварь.

— Силища у него — железная! Не стонет. Единый только рад крикнул.

— Такие стонать не обучены. Они, брат, все могут перенести, — тихо говорил Иван. — А дай-ко, поднесем ему водчонки! Все легше станет, ежели выпьет.

— Что ты! Убьет!

— Не убьет. Он ведь слепой. И руки связаны. Да и, поди, в чувство еще не пришел.

— Видал, как Тихона треснул? Верно, ни единого зуба во рту не осталось.

— Ничего. Поймет, что не худо делаем ему.

Иван прислушался, запер дверь в сени на запор, вынул из-за пазухи полуштоф, оловянную чару и пошел к узнику. Яшка — за ним.

При свете фонаря оба разглядели на лице узника два темных пятна вместо глаз. По вискам струилась кровь.

— Ну, мастера заплечные. Что дале будете делать? — глухо, с ненавистью выдавил из себя узник.

— А развяжем тебе руки, чтобы было легше. Все ушли, остались мы, караульщики. Зла тебе не учиним. Только ты не дерись, не все стрельцы одинаковы. Не всех бить можно. Не будешь драться? Водочки мы тебе нальем. Выпей — полегчает.

Болотников сказал:

— Ладно, развязывайте руки…

Он повернулся к ним спиной, и Яшка ножом перерезал веревку. Узник сел, чуть раскачиваясь, дыша трудно, с хрипеньем:

— Нет ли тряпицы какой?

Иван пошарил по карманам, потом выдернул подол своей исподней холщовой рубахи, отодрал от нее лоскут, подал узнику. Тот стал утирать кровь на лице, стараясь не затронуть пустых глазниц. Стрельцы с содроганием отвернулись.

Иван налил водки в оловянный стаканчик:

— Возьми чару, выпей!

— Что? — крикнул узник. — Зелье? Отрава?

— Да нет, господи спаси! Водка! Узник помолчал, а потом протянул руку:

— Ладно, давай!

Он выпил водку, уронил пустую чарку на пол и лег. Немного погодя заговорил глухо:

— Чую, вы люди не худые. Не всю душу растеряли на заплечных делах… Откроюсь вам, скажу вот что, — он с усилием приподнялся на локте, повернул к ним обезображенное лицо.


  • Страницы:
    1, 2, 3