Евгений Федорович Богданов.
Вьюга
OCR: Андрей из Архангельска
I
На улице потревоженным косматым зверем ворочалась непогода. Она замелавсе пути-дороги, облепила снегом бревенчатые стены Каргополь-города. Вечером дворовая девка Марфушка, пробегая из дома в погреб, увязла в сугробе по пояс, набрала снегу в катанки и, вытряхивая его на кухне, проговорила:
— Прогневили люди господа бога. Вот и удумал он завалить снегом всю земелюшку — не только человеку, а и лисице не пробраться…
В хоромах каргопольского воеводы Данилы Дмитрича Кобелева жарко. Топили березняком, дров не жалели. В спальне, отмахнув в сторону меховое одеяло, густо храпел Данила Дмитрич, утомленный дневными заботами. Рядом, разметавшись во сне, тоненько посвистывала носом его супруга Ульяна, мягкая и горячая.
Перед иконой Спаса голубым огоньком теплилась лампада синего стекла. В покоях — ни звука. Глубокая ночь. Сон сморил всех. Хорошо спалось в тепле под завыванье метели.
На сторожевой воротней башне, завернутый в овчинный тулуп, бодрствовал караульный стрелец, рослый мужичина с сивой бородой и кривым носом, по прозвищу Косой. Стрелец косил левым глазом, потому и прилипло к нему такое прозвище.
Косой поглядывал в слуховое оконце вниз, на подъезд к воротам. Но, кроме снежной круговерти, ничего не было видно.
К перекладине под шатровой крышей башни подвешено на пеньковой веревке чугунное било на случай тревоги. Косой поставил в угол бердыш: Ни леший не придет в таку пору. Малость вздремну до смены! — решил он, сел на чурбан, плотнее запахнул полы тулупа и смежил веки.
Но скоро до чуткого слуха Косого донеслись топот копыт и щелканье кнута. Кто-то, подгоняемый ветром, мчался по дороге к крепостце. Стрелец высунул бороду в окошко, вгляделся во тьму. Внизу, в метельной кутерьме, он разглядел промелькнувшую по мосту через скованный льдом ров тройку, запряженную в крытый возок. По бокам и сзади возка на усталых лошадях — пятеро ездовых* «Ездовой стрелец, вершник — всадники» стрельцов. Один из них, приблизившись к воротам, повернул коня боком и древком бердыша забухал по гулкому дереву.
Волоча полы тулупа по ступенькам скрипучей деревянной лестницы. Косой спустился вниз, открыл ставенек оконца-глазка в воротах, посверлил правым глазом вершника и спросил:
— Кто такие? Чего надобно?
— По делу государеву! Отворяй! — приказал вершник, нетерпеливо ударяя древком в ворота.
— Погоди, десятника кликну! — сказал Косой и дважды ударил в висевшую возле ворот чугунную доску. Звон понесся над сонной крепостцой.
Вскоре явился стрелецкий десятник. Он тоже спросил, кто приехал, да зачем, и только тогда отворил тяжелые ворота, окованные железом.
Возок въехал в крепость, за ним протрусили вершники. Заперев ворота, стрелецкий десятник стал показывать дорогу к воеводским хоромам.
Холоп воеводы Молчан, услышав стук в дверь, встал с рундука, застланного овчиной и, накинув полушубок, вышел в сени.
— Воевода дома? — спросил, спешившись и взойдя на крыльцо, вершник.
— Он спит
— Веди в дом, буди воеводу! Скажи: по делу государеву служилые из Москвы. Да скоро у меня! — прикрикнул приезжий. — Люди на улице мерзнут.
Молчан разбудил воеводу, и тот, не мешкая, вышел в переднюю, где, скинув шубу, грелся, прислонясь к печке, среднего роста, рыжебородый, сердитый на вид гость с красным от мороза лицом и потрескавшимися губами.
— Здоров будь, гостенек! — сказал воевода, поправляя подвернувшеюся полу полушубка. — Чем могу служить, ответствуй!
— Допрежь поведаю, кто я таков, — отозвался гость и полез за пазуху за письмом. — Я — стрелецкий сотник тайного приказа Илья Петрищев* «За исключением Болотникова и Шуйского, имена в повести вымышленные». А прибыл сюда по веленью пресветлого государя Василия Ивановича. Вот грамота.
Воевода, взяв грамоту, подвинул поближе подсвечник, оглядел сургучную печать, бережно сломал ее, развернул и стал читать бумагу. Потом поднялся, надел шапку из бобра:
— Значит, вора Ивашку ко мне доставили? А где я его содержать буду? У меня ведь доброй тюрьмы нету.
— А што есть?
— Съезжая. Хибарка об одно окошко. При нужде держим в ней куражливых питухов, кабацких затычек да татей. Окно, правда, забрано крепкой решеткой. Убежать нельзя, ежели при хорошем досмотре…
— Там сидит кто?
— Ни души. Взяли вчера питуха Петруху Обросимова. На посаде в кабаке драться полез на целовальника. Держали до вечера, дали тридцать ударов вполплети и выпустили с миром. Не топлено в съезжей, сотник!
— Печь есть? Надо истопить. А как после быть с тем вором — то дело особое.
— Пойдем в съезжую!
Спрятав московскую грамоту в ларец, Данила Дмитрии повел гостя. Возок тронулся за ними.
Заспанный сторож Ефимко Киса, он же, при случае, палач, загремел запором, ввел гостей в караулку. Запалил свечу. Московский гость осмотрелся: скамья для охранника, сбитый из плах невеликий, закапанный воском стол. На нем — хлебные крошки. Напротив входа с улицы — дверь в комору. В ней — квадратное окошко с продольными железными прутьями для досмотра за узниками. В караулку выходила топка печи.
Гость вошел в комору. Зарешеченное оконце, обращенное на зады к береговой стене укрепления, в углу — охапка соломы. И больше ничего, кроме коричневых задымленных стен, плохо проконопаченных обындевевших углов да паучьих тенет под потолком.
Сотник обстукал, ощупал стены, рубленные из тесаных бревен, проверил, крепка ли решетка, и сказал:
— Добро! Отсель не убежит вор. Распорядись, чтобы караул хороший был да печь бы топили.
Стрельцы ввели измученного, озябшего узника, одетого в полушубок, к которому прильнули сенники. На ногах у него — порыжелые смерзшиеся сапоги, перехваченные у щиколоток кольцами кандалов. Цепь с мороза звенела визгливо, свербила в ушах.
Узник стал посреди коморы, опустив руки в овчинных рукавицах, обвел угрюмым взглядом новое жилье. Был он роста выше среднего, плечист. Лицом светел, но бледен и изможден. Глаза большие, темно-карие, жгучие. Узник пронзительно глянул на воеводу, и тот, вобрав голову в плечи, подумал: Ну и очи у вора! Разбойные, страшные! Тьфу, прости, господи!..
Илья Петрищев, сделав широкий жест рукой, сказал с недоброй усмешкой:
— Вот тебе, вор, Ивашко Болотников, хоромы. Нынь будешь обретаться тут. Хоромы истинно княжеские: печь с изразцами, окно наборное, цветного стекла. Ложе — он показал на слежавшуюся прелую солому — перина добрая! Только с бабой спать. Поверх перины — соболье одеяло. Живи, красуйся! Милостив к тебе государь-батюшка Василий Иванович! Помни его доброту.
Тонкие бескровные губы Болотникова скривились в едкой усмешке:
— Воротишься в Москву, — сказал он сотнику простуженным голосом, — кланяйся от меня царю. Скажи ему за его щедроты да милости от меня спасибо. И пусть пошлет он мне соболью шубу: холодно тут. А еще передай ему, что просил я тебя, сотника, попотчевать плетьми. Худо ты кормил меня в дороге, да и заморозил вконец.
Болотников переступил с ноги на ногу, кандалы звякнули.
— Ишь, чего захотел! — ощерился Петрищев. — Мало на дыбе тя ломали, беспутного!
— И тебя дыба ждет. — Болотников глянул Презрительно, сверху вниз. — Кому суждено повешену быть, тот не утопнет.
Сотник поспешил уйти. Воевода — за ним. Удивляясь дерзости узника, он быстро закрыл на засов крепкую дверь коморы, оставил караул и приказал топить печь.
Гость и хозяин сидели в воеводском доме и бражничали. Илья Петрищев чуть захмелел от вина. Слипались веки от усталости. Борясь с дремотой, сотник говорил:
— Стрельцов своих завтра ушлю в Москву. Сам остаюсь тут. Велено мне досматривать за государевым преступником. Не серчай, воевода! Тебе царь доверяет, да ведь у тебя и своих забот немало. А этот бунтовщик гораздо большое лихо учинил для государства.
— Разумею, сотник. Обиды быть не может. С тобой и мне легше будет. А скажи, почему не казнили его на Москве? Неужто для того, чтобы усечь ему голову, надо было к нам волокчи вора?
Сотник помотал головой, отгоняя сон. Рыжая борода его выставилась вперед. Взял кубок с медом, потянул из него:
— Не ведаю, почему так. Только слышал, будто царь сулил помилованье вору, когда тот сидел в Туле со многим войском. На Москве ежели казнить — молва пойдет. Вот и убрали его с глаз подале. Надо, чтобы тайно…
— Тут казнить будем?
— Рано об этом.
— Так-так, — поддакнул воевода. — Ну, гостенек, мне досыпать некогда: ночь на утро оборотила. А ты ляг, выспись как следует.
Хозяин отвел гостя в отдельную горенку, указал ему постель, а после поднял с рундука заспанного холопа:
— Молчанко! Стрельцам, кои на улице, отнеси штоф водки для сугреву. Тем же, кои в съезжей сидят, не давай хмельного. А колоднику дай щей горячих да хлеба. Поди, жрать хочет…
— Сполню, воевода, — отозвался Молчан и ушел.
Повеселевшие стрельцы проворней заходили вокруг съезжей, запохлапывали рукавицами.
…Скоро начнет светать. Над избами, над суметами по-прежнему: скулила вьюга, переметая дороги и тропы.
Воевода достал из ларца грамоту тайного приказа и еще раз перечитал ее:
…и наказывает тебе государь великий Василий Иоаннович пуще глаза беречь вора Ивашку Болотникова, бунтовщика и богохульника, штобы он побегу не учинил, людишек боле не смутьянил, аще штоб о заточении у тебя того вора лишние не ведали. А вора держать в черном теле, давая ему ясти единый хлеб да воду ежедень трижды: об утре, о полдень и вечером, отходя ко сну… И как опосля быть с вором Ивашкой, тебе последует изустный указ.
И еще, воевода, штобы ты слушался во всем сотника стрелецкого и Ъ1дворянина Илью Петрищева — глаз и руки государевы в твоем остроге при сидении вора…
Воевода спрятал письмо, запер ларец на ключ, задумался.
Данила Дмитрич слыхал о холопском бунте, о том, что осенью прошлого, 1607 года сто тысяч восставших против царя осадили Москву. Шуйский в великой растерянности отсиживался в Кремле. И вел то сермяжное войско на столицу беглый холоп князя Телятевского Иван Болотников.
Крупную дичь отправил Шуйский в каргопольскую клетку после того, как хитростями взял ее в полон. Воевода встревожился, но тут же успокоил себя: Добро, что тайный приказ послал сюда своего доглядчика. По крайности, что случись — не одному мне в ответе быть. А хранить сию птаху надлежит зело зорко. Тут уж я промашки сделать не должон.
Подумав так, воевода отправился в покой досыпать до света. Снял одежду, завалился под теплый ульянин бок. Жена проснулась и спросила:
— Чего стал середь ночи? Дня мало?
— Не скажу.
— А почему не скажешь?
— Из Москвы вора привезли, — помолчав, не утерпел воевода. — Забота на мою шею… тьфу!
— А кто тот вор?
— Знать лишне тебе.
— А привез кто?
— Сотник стрелецкой. Дворянин.
— Каков он?
— Молодой. Борода лисая*«Лисая — рыжая». Огнем горит.
— Баской**«Баской — красивый».
— Тьфу! Тебе што за корысть? Спи!
Ульяна вздохнула, улыбнулась и закрыла глаза
II
— Эй, вор! Хлебай щи, покудова жив! — послышался окрик.
Иван Исаевич, неподвижно сидевший в углу, вздрогнул и открыл глаза. Темная фигура отошла от него и скрылась за дверью. Чья-то рука поставила на полку с той стороны зарешеченного окошка слюдяной фонарь. Светлее стало в коморе. На полу — глиняный горшок, деревянная обкусанная ложка и краюха хлеба на дощечке.
Один из караульщиков, приподняв фонарь, заглянул в окошко, потряс бородой, скаля зубы.
— Воевода жалует тя щами со своего стола!
Иван Исаевич взял горшок на колени и стал есть. Пусть смеются эти ублюдки. Ему надо набираться сил, чтобы вырваться на волю. Воля! Добудет ли он ее?..
Окончив еду, Иван Исаевич поднялся с соломы, подойдя к окошку, попытался заговорить с караульщиками:
— Спасибо, брат!
— Леший тебе брат! — глухо донеслось из караулки.
— Не ведаю, куда пеня привезли? Скажи, стрелец!
— Нам растабарывать с тобой не велено!
Иван Исаевич, волоча по полу цепь, прошел по коморе взад-вперед, погрел коченеющие руки о стену печки. Приблизился к оконцу, что выходило на улицу, оглянулся, потряс руками решетку.
— Решетку добрые мастера ковали! Не первый ты щупаешь, да зря! — из караулки в комору заглядывал стрелец, ехидно щурясь и елозя бородой по обоконью. Казалось, стрелец сидит за решеткой, а не он. Болотников.
Иван Исаевич отошел от окна. Затекшие обмороженные ноги плохо слушались, подгибались в коленях. Снять бы сапоги; погреться у печи, да как снимешь, если ноги в железах?
Решетка крепка. Стены — тоже. Половицу не поднимешь, подкопа не сделаешь. Днем и ночью будут следить стрелецкие вороны… Головами небось отвечают за меня, — думал он.
Иван Исаевич силился угадать, куда его привезли. Но как ни напрягал память — напрасно. Ехали долго. Он потерял счет дням. В пути его почти не выпускали из возка. Лишь на двух неведомых ямах обогрели да накормили горячей пищей. А так: сунут под полог возка краюху хлеба да баклажку с водой — и все…
По приметам да обрывкам разговоров Иван Исаевич предполагал, что везут куда-то на Север. Мороз становился все лютей. То ли Вологда? То ли Устюг Великий? — Неведомо…
И зачем его привезли сюда в это, судя по всему, глухое место? Сохранит ли Шуйский, как обещал при переговорах под Тулой, жизнь ему и Илейке Муромцу? Эх, да чего стоят царевы обещания! Разве мало супротивников царских болталось на виселицах, корчилось на кольях, обливалось кровью четвертованными на Лобном месте?..
А тело все еще болит после пыток в тайном приказе. Трещали кости, терял сознание, но лишнего не сказал.
В памяти вставало недавнее.
…Пытошная башня в Кремле. Горит очаг. Возле него — железные прутья да клещи. Пока они холодны. Царь не велел пытать Болотникова горячим, чем озадачил дьяка тайного приказа Окольницына. Дьяк терялся в догадках, почему царь решил испробовать узника лишь плетью?
А Шуйский собирался отправить Болотникова в глухомань, и надо было, чтобы он имел силы не умереть в дороге.
— Все, что скажешь, милостью обернется для тебя, — предупредил дьяк, глянув на Болотникова и подвинув к себе бронзовую чернильницу с гусиным пером. — Утайки быть не должно! Великий государь должен знать правду! От языка твово зависят твои суставы, кости да воровская спина!
Болотников молчал, расслабив связанные за спиной руки, но голову держал дерзко и прямо. Дьяк начал допрашивать:
— Что обещал князьям Мосальским да Долгорукому за измену государю?
Болотников подумал и ответил спокойно:
— Обещаний никаких не давал.
— Зачем тогда они к тебе пришли?
— То у них на уме и осталось, а мне неведомо.
— Во лжи мало толку! — нахмурился дьяк. — Что сулил холопам в подметных письмах?
— В тех письмах говорил народу правду.
— За сколь злотых продал душу свою проходимцу Лжедмитрию — Мишке Молчанову? И за что купил тя Шаховской?
— С ними дела не имел. Во всем все от себя вершил.
— Опять ложь! — крикнул дьяк и дал знак палачу. Тот взмахнул плетью, ожег спину узника. Болотников от неожиданности вздрогнул, но устоял на месте.
— Умыслил Лжедмитрия посадить царем и получить от того себе выгоды? Так?
— Неправда это.
— Правда! Нам ведомо!
— А ведомо, так что спрашиваешь? Дьяк взбеленился:
— Шкуру спущу!
— Тебе не привыкать то делать…
— Молчи! Говори дале: Прокопка Ляпунов что измышлял против государя?
— То — ему ведомо, а мне — нет…
— Тебе неведомо? Так… Клещи вон изготовлены! Паленое мясо с тебя полезет клочьями! Что хотел делать, ежели бы в Кремль вошел со своим вшивым воинством?
Болотников угрюмо молчал. Палач уже много раз прошелся по его спине плетью. Дьяк вцепился, словно борзая в подранка оленя:
— Что бы стал делать на Москве? Что? Ответствуй!
Молчал узник. В пытошную вошли двое, развязали Болотникову руки, вдели их в ременные кольца дыбы, ноги притянули к тяжелому бревну. Что-то хрястнуло, заскрипело, как колодезный ворот, и Болотников повис на дыбе с вывернутыми суставами. Острая боль прорезала тело. На миг сознание помутилось, голова склонилась на грудь. В лицо плеснули водой, и он пришел в себя, замотал головой. Брызги воды летели на дьяка, тот посторонился, повеселел:
— Так-то толковать сподручней, — и подошел и как будто участливо заглянул в лицо узнику, а потом стал повторять те же вопросы. Болотников молчал. Плеть снова и снова свистела в промозглом воздухе пытошной. Палач взопрел, утирал лоб рукавом рубахи. Дьяк настойчиво спрашивал:
— Государя Шубником звал по какому праву?
Молчит Болотников.
— Сколь войска собрал перед походам на Москву?
— Боле, чем у царя, — поднял голову Иван Исаевич. — И войско доброе! Не то, что ваши трусливые стрельцы да прелюбодейное боярство!
— Ах, ты вот как! — задохнулся от злобы Окольницын и сильно ударил узника по скуле. — Что бы стал делать в Москве?
Болотников собрался с силами и сказал, сверкая набрякшими кровью белками:
— Ближних бояр покидал бы с Ивана Великого. Остальных развесил бы по стенам, яко крыс!
Дьяк злобно оскалился, подскочил к нему с новым вопросом:
— А что думал с государем учинить?
— Про государя ничего не скажу. А для твоей з… изладил бы добрый кол, вострой!
…Из пытошной Болотникова без памяти унесли в тюрьму.
Иван Исаевич чувствовал себя худо: ноги совсем отказывали, в голове будто кто бил в набат. Он поплелся в угол и лег на солому. Долго лежал неподвижно, потом стал сгребать к бокам солому, чтобы хоть немного стало теплее. Когда стал засыпать, услышал, как за дверью тихо говорили стрельцы:
— Кинуть ему, ай нет?
— Не ведено!
— То так. Не велено… Но смерзнет вор.
— Смерзнет. Кинь, пожалуй.
— Ответ держим оба, коли воевода лаяться будет.
— Да уж так. Кидай!
Сквозь дрему Иван Исаевич слышал, как кто-то вошел и набросил на него какую-то одежду. Стало теплее. Узника сморил сон, тревожный, глухой, как вьюжная ночь. Иван Исаевич будто провалился в пропасть.
А вьюга за стеной то улюлюкала, то выла по-звериному тоскливо и надсадно, и съезжий домишко вздрагивал от ударов ветра.
Стрельцы на улице, пока не пришла смена, продрогли до костей. И воеводская чарка не помогла.
На рассвете воевода поспешил к съезжей — проверить, не случилось ли чего ночью. Стрельцы, вытоптавшие торную тропу вокруг домишка, спросили:
— И днем тут стоять?
— Стоять. Смена будет! — ответил Кобелев. Внутренняя охрана бодрствовала. Один стрелец мерял караулку шагами, другой за столом лепил безделку из хлебного мякиша.
— Как вор? — спросил воевода, заглянув в оконце.
— Щи ел. Спит. Вечор окошко щупал, решетку шатал.
— Шатал-таки? Ах, тать! Всяка тварь, попадя в неволю, вырваться норовит…
— Будешь ли, нет ли ругать нас, — сказал стрелец, сидевший, у стола, — мы ему попону кинули, не закоченел бы…
— Ладно. Пускай. Ну, зрите в оба! Утеклецом будет — ваши головы с плеч!
— Бдим, воевода!
— Щей ему дали единый только раз. Велено кормить вора хлебом да водой. Молчанко будет ему приносить. Разумеете?
— Разумеем!
III
Днем ворота старинной крепостцы отворяли настежь, чтобы стрелецкие жены, дворовая челядь воеводы и прочие люди могли пойти на посад, на торг или в Христорождественский собор на богослужение.
Крепости-острожку уже более ста лет. Стены и башни изрядно подточены временем. Башен семь — одна въездная, воротняя, и шесть затинных с бойницами и чугунными пушками. В лихие времена за стенами укрывались от врагов посадские, купеческие да ремесленные люди и духовенство. Крепость огрызалась пушечным да фузейным огнем, поливала незваных гостей кипящей смолой со стен, стойко выдерживала осаду и прогоняла недругов лихими вылазками.
Днем в башне дозорного не было. Стрелец-караульщик в овчинном тулупе и лихо заломленной шапке стоял у открытых ворот. В руке — бердыш, за кушаком — пистолет. Стрелец посматривал на проходящих и проезжающих и, приметив подозрительных, загораживал дорогу.
Осторожно, будто слепая лошадь, по склону земляного вала через ров спускалась узкая наезженная дорога в посад. Там, на базарной площади, перед гостиным двором бывал торг, обыкновенно по понедельникам. Торги назывались сборами. В понедельник второй недели великого поста — первый сбор, на следующей неделе — второй, и затем — третий. Летом самая людная и бойкая ярмарка бывала в Иванов день.
За площадью, белокаменной громадой, высился собор. Неведомые зодчие построили его при Иване Грозном. Богомольцы шли сюда замаливать грехи, кланяться чудотворному образу казанской божьей матери.
Вокруг площади — бревенчатые дома с высокими окошками, резными наличниками и подзорами. В домах побольше жили каргопольцы побогаче, а на задах в беспорядке — курные избы посадских: скорняков — белковщиков, бондарей, кузнецов, сапожников и катовалов.
Понедельник, как и предыдущие дни, был вьюжный, серый. Побывав в съезжей, воевода направился домой.
Гость только что встал с постели и умывался на кухне из медного рукомойника, подвешенного на витой цепочке. Рукомойник вертел луженым носиком во все стороны.
Стряпуха Прасковья старалась накормить огромную жаркую печь с прожорливым устьем, без конца совала туда на деревянной лопате сляпанные из теста караваи. Пахло кислыми щами, обгорелым сосновым помелом и свежеиспеченным хлебом.
На лавке, у тусклого оконца, Марфушка ощипывала большую жирную курицу, кидая перья в решето на полу.
Петрищев кончил плескаться водой. Стоявшая рядом Ульяна подала ему утиральник беленого полотна с вышивкой. Гибкая, будто без костей, спина хозяйки согнулась в полупоклоне. Праздничный сарафан колом стоял на бедрах.
Сотник принял утиральник, глянул на Ульяну, улыбнулся:
— Благодарствую, хозяюшка. Добра водица с ледышками. Такой умываться шибко приятно. А принимать утиральник из твоих рук — много приятней.
Увидев вошедшего мужа, Ульяна отступила от сотника и ответила степенно:
— Рады угодить тебе, гостенек. Пойдем-ко теперича к столу! Петрищев похлопал Марфушку по плечу и сказал:
— Эх, младена! Тебя бы малехонько пощипать так-то!
Марфушка толкнула ногой решето под лавку, покраснела. Передник у нее холстинный, с лентами по подолу, кофтенка с заплатками на локтях. Лицо белое-белое, красивое, большеглазое. Матовая кожа словно бы светилась при золотистом утреннем луче, пробившемся в окошко сквозь иней.
Сотник полюбовался девушкой и довольный своей шуткой пошел следом за хозяевами в покои.
В обеденной палате был щедро накрыт стол. Братины с медом, пивом, квасом, серебряный кувшин с редкостным белым португальским вином — дар купцов воеводе, всевозможные закуски. Все расставлено на тканой с набойчатыми рисунками скатерти.
— По столу видать — справно живешь, воевода! — одобрительно заметил сотник.
— Какое ноне житье! — ответил Данила Дмитрич, кося хитрыми глазами куда-то в угол. — На кормлении пробавляемся скудно. Не прежние времена. Вот государевы наместники — те жили куда против нас богаче!
— Ноне что-то бояре в наместники в ваши края боле не просятся, — сказал Петрищев. — Или края эти зело оскудели?
— Оскудели, сотник! Ой, как оскудели. На торге, кроме тощей говядины да ободранных зайчишек, почитай, ничего боле и нету. А по осени привозят мне мужики тоже не больно приглядный харч. Ну, кушай, гостенек, что бог послал! — воевода налил в кубки.
Обильно угощая сотника. Данила Дмитрич нетерпеливо поглядывал в окошко. На улице вроде бы стало светлее, вьюжит меньше. Воеводе до зарезу надо было съездить на посад по своим делам. Он сидел как на иголках, беспокойно ерзая на стуле. Гость это заметил:
— Чегой-то ты, Дмитрич, все ерзаешь? Уже не положила ли голуба Ульяна тебе горячих угольев, а?
Ульяна всплеснула руками:
— Такого и в мыслях не держу, чтобы горячих угольев своему муженьку насыпать!
Воевода опрокинул стопку меда и решился сказать прямо:
— Надо бы мне, дорогой гостенек, оставить тебя на время малое, отлучиться на посад по торговым делам.
— Ну, ежели так, то… — гость повел оком на хозяйку, — торговые дела промашки не терпят. Они яко железо в горне: перегорит — плохо, и не докалится — тож не ладно. Знаю, сам в Москве в суконном ряду лавчонку держу.
— На обратный путь для твоих стрельцов я сготовил все, что потребно.
— Добро, добро!
Метель на какое-то время затихла. Ветер налетал лишь порывами. Ульяна выбежала на крыльцо проводить мужа. Сани-кресла давно уже ждали. Воевода тяжело сел на разостланный поверх сена ковер. Молчан на облучке взмахнул кнутом. Ефимко Киса с плеткой за поясом едва успел вскочить сзади на полозья.
Ульяна вернулась в дом, поеживаясь от стужи. Данила Дмитрич вскоре миновал крепостные ворота и помчал к торгу.
Сугробы курились дымными вихорьками, будто по ним, взметая пыль хвостами, бегали белые лисицы. Стало совсем светло, мороз пощипывал носы.
На городскую площадь прибывали подводы из ближних деревень — Калитинки, Гужова, Ловзанги, Надпорожья, Залесья. Андомские гончары выгружали из розвальней на утоптанный снег горшки, крынки, ладки, масляники, цветочники. Подходили посадские хозяйки, смотрели товар, пробовали его на звон. Толстая старуха в овчинной шубе, с головой, закутанной черным полушалком, взяла на ладонь горшок, козенками постучала по его каленому боку, прислушалась: дребезжит или нет?
Баба в шубе-пятишовке разложила на рядне прямо в санях глиняные игрушки. Утушки, медвежата, коровушки — детишкам утеха. Возле бабы толпились замурзанные, посиневшие от холода посадские ребятенки, просили подудеть в утушки-свистульки. Товар у бабы шел не ходко: у покупателей в карманах — ветер. Она поглядывала только, чтобы игрушки не растащили.
Но вот подошла купчиха Серебрина — тощая, длинная, в лисьей шубе до пят и кашемировой цветастой шали. За руку она вела купеческого наследника лет семи от роду. У наследника румяные щеки, нос пуговкой, глазенки глуповатые, но живые. На нем белая шубка, расписные катанки и лисья, как у стрелецкого сотника, шапка. Купчиха сказала:
— Выбирай, дитятко, что те по душе!
Мальчишка стал вертеть игрушки в руках, рассовывать их по карманам. Торговка угодливо подсовывала ему то медвежонка, то пастушонка с рожком. Набив карманы игрушками, наследник взялся за материнскую шубу, опасливо косясь на посадских детей. Купчиха отсчитала торговке деньги и ушла, бережно охраняя свое детище.
Старик-бондарь степенно похаживал вокруг ушатов, треногов, колодезных черпал, схваченных железными обручами. По соседству с ним ловзангский санный мастер немало места занял полозьями розвальней, расписными дугами с кольцами для колокольчиков, а гужовец, подслеповатый старикашка с поделками из еловой драни — коробами, бураками, полубурачьями расположился на виду у всех, посередке базара. Но и его товар шел плохо. Покупатели все больше тянулись к хлебному ряду, где торговали ячменем, овсом, толокном, мукой, редькой, сушеной и пареной брюквой.
Людно было у рыбного ряда, где на прилавках грудами лежали мороженые налимы да сиги, а в плетеных коробах — тихмангский сущик да лекшмозерские ряпусы.
За всеми этими товарами расположились возы с говядиной, зайчатиной, битой дичью, домашней птицей. Мухортые мужицкие лошаденки обындевели от хвоста и до ушей.
Крестьянин из Гужова разрубал топором мерзлую коровью тушу. К нему подошел посадский в тулупе. Он был навеселе. Громко крикнул:
— Своей ли смертью умерла животина?
Из-за спины гужовца вывернулась бойкая жонка в суконном полукафтанье:
— Чирей те на язык! Растелиться не могла коровушка. Прирезать пришлось!
— То-то и видно, что не могла. Синяя вся, как у дьячка Мигуева носина! — отозвался посадский.
— Сам-то синий! Отойди, греховодник!
Посмеиваясь, посадский отошел.
В гостином ряду, в низеньких лавчонках с откинутыми, кованными полосовым железом ставнями купчишки торговали мукой, сукнами, белеными холстами, солью и постным маслом. В особом ларе ошевенские монахи продавали сальные и восковые свечи, кипарисные афонские крестики, медные литые складни. К ним подходили посадские жонки да монахини. Поверх теплых полушубков черницы надели долгополые монашеские одежды и оттого были толсты и неповоротливы.
А в соборе, что на берегу Онеги, шло богослужение. Там кончалась заутреня. В сизой дымке тускловатого дня ярым огнем светились стрельчатые, забранные решетками окна.
Воевода подкатил к рыночной площади под зычное гиканье Молчана: Эге-ей! Доро-гу! Народ расступался, шарахался в стороны. Воевода молодцевато выскочил из саней и пошел по рядам, орлино поглядывая на народ, расправляя плечи под крытой сукном дорогой шубой. По пятам за ним следовал Ефимко Киса, саженного роста мужик, угрюмый, бородатый, в лисьем треухе. Он поглядывал по сторонам, поигрывал ременной плеткой, как бы высматривая, кого бы вытянуть ею по спине. Нос у Кисы побелел, и он украдкой от воеводы тер его шерстяной варежкой.
Воевода дал знак Молчану следовать за ним с санями, а потом для порядку закричал на весь торг:
— Расселись, как курицы-паруньи! Сколь говорить вам, чтобы всяк знал свое место! Гончары чтоб в одном месте, бондари — в другом, а убоину везли бы подале, к гостиному двору, да рубили бы не на плахах, а на чурбаках!
— Да ить все едино, воевода, что тут — что там! — бойко заговорил щуплый сизолицый мужичонка с парой деревянных грабель, купленных про запас, к лету. — Только бы товару поболе!
— Было бы все едино, так ходил бы ты не в штанах, а в бабьем сарафане! — сказал воевода.
Мужичонка прыснул в рукав и скрылся в толпе. Грабли поплыли над головами людей с базара к кабаку.
Воевода пошел к саням с битыми зайцами. Хозяин успел незаметно прикрыть товар рядном, но Данила Дмитрич бесцеремонно откинул рядно и стал бросать в свои сани заячьи туши, выбирая покрупнее да помясистее. Хозяин, переступив с ноги на ногу, не утерпел: