Делать там было нечего. Провизии хватало, надо было дорожить временем. Коч упрямо продвигался вперед, к мысу Медынский заворот. К берегу причаливали редко — за пресной водой да пострелять дичи. На привале, выбравшись на высокий угрюмый берег, Гурий с любопытством осматривал голую, поросшую чахлой тундровой травкой и мхами землю, дивился березкам, которые не тянулись к небу, а стлались по земле. Иной раз с изумлением склонялся он над диковинными цветками, похожими на бутоны купаленок, прятавшимися среди стланика.
Гурию путешествие нравилось. Особенно радостно было, когда судно шло под парусами при свежем ветре, разбивая носом волны — только брызги по сторонам каскадами, а за кормой, у руля, вода вскипала бурунами. Небо чаще всего было облачным, с редкими прозрачно-голубыми разводьями. Облака оставляли окна словно бы для того, чтобы в них могли косо прорваться к земле сверкающие тетивы солнечных лучей. Ночи были светлые, и ночами Аверьян упрямо стремился вперед.
У руля сидели по очереди. Когда не штормило и ветер не менял направления, рулевой справлялся и с парусом и с румпелем.note 7 Дозорный артельщик следил за берегом, за встречающимися на пути редкими льдинами, каменными грядами и кошками, которые обнаруживал по кипенью воды. Он давал сигнал рулевому об опасности, и тот обходил подозрительные места. Не раз на отмелых кошках коч садился днищем на песок. Тогда все дружно брались за шесты, спустив парус, и снимали судно с мели. Это, правда, случалось редко, хотя все время плыли вблизи берегов. Следуя Мангазейским ходом, поморы всегда жались к берегам, опасаясь в туманные дни сбиться с курса и попасть в ледовый плен. Плавучие льды скитались по Белому и Баренцеву морям почти все лето… Да и в открытом море с сильным волнением на малом судне плавать было опасно. В случае поломки коча, нехватки пресной воды артельщики близ берегов всегда могли ступить на землю, пополнить запасы и починить судно.
Гурий возился у огонька, разложенного на дерновой подушке, варил в котле сушеную рыбу, кипятил воду в чайнике. Отец все присматривался к сыну и наконец сказал:
— Иди сюда, Гурий! Пора брать в руки румпель. Он посадил сына в корму, передал гладкую рукоять руля и велел править на видневшийся вдалеке мыс.
— За ветром гляди. Парусом управляй.
И все время следил за действиями сына. Левая рука Гурия — на румпеле, правая в любой миг готова взяться за веревочный конец от угла паруса — отпустить или, наоборот, подтянуть его. Гурий, плотно запахнув полушубок, все поглядывал вперед чуть ссутулившись. Лицо парня, недавно еще белое, не тронутое загаром, за эти дни потемнело, стало бронзоветь, скулы заострились. Цвет глаз был похож на цвет зеленоватой морской воды.
Аверьян встал, долго смотрел вокруг, придерживаясь за мачту. Справа виднелся берег — угрюмый, голый, с полоской черного торфяника по обрыву. Поднял Аверьян бороду к небу с поредевшими облаками. На море впереди завскипали белые барашки, резкий ветер леденил лицо. Неуютно, хмуровато.
«Сменится ветер, — сдвинул Аверьян выбеленные солнцем и брызгами морской воды брови. — На сиверик потянет. Лед притащит. Туго придется».
Под брезентовым пологом спали мужики. Аверьян потряс носок высунувшегося сапога, широкий, порыжелый. Из-под брезента выбрался Герасим Гостев, зачерпнул забортной воды, плеснул в лицо, утерся, стал рядом с Аверьяном и тоже забегал взглядом по кипени волн, по небу.
— Ветер на сиверик потянет, — Герасим проследил за движением облаков, за чайками, которые мельтешили белыми хлопьями далеко, почти у самой кромки берега. — Лед притащит. На подходе к острову Песякову это не диво.
— Надо готовиться, — сказал Аверьян. Герасим показал рукой:
— Во-он, впереди лед. Тут как тут…
Гурий с кормы тоже крикнул:
— Батя, там лед! Или, может, пена?
— Самый настоящий лед, — загудел Аверьян. — Теперь надобно беречь бока. Мужики, беритесь за багры!
Попутный ветер уступил место встречному, злому, резкому. Промышленники свернули парус и стали выгребать к берегу.
Вскоре коч со всех сторон обжали мелкие и крупные льдины, пригнанные северо-западным ветром. Лица обдало стужей. Поморы расталкивали льдины, искали разводья, стремясь поскорей подобраться к берегу. Но у берегов стоял припай. Суденышко затерло, в бока уперлись белые глыбы. Артельщики теперь уже были озабочены тем, чтобы судно не раздавило. Но недаром строили коч умелые руки: его выжало на поверхность. Хрупкое деревянное суденышко обмануло льды. Мореходы вытащили его на льдину и стали выжидать погоду.
Аверьян осматривал и обстукивал обшивку — не повредило ли. Мужики проверяли груз: бочонки, кули, мешки — не подмочило ли водой. Все перебрали, снова уложили. Костер запылал на льду. Но дров было маловато. Гурий вызвался сходить к берегу, поискать плавника, но отец не пустил.
Сгрудившись вокруг костерка, артельщики ели деревянными ложками похлебку из сушеной рыбы. Потом стали коротать время в вынужденном безделье в месте безлюдном, неприютном, среди зловеще сталкивающихся льдин. Вокруг стоял непрерывный шум. Казалось мореходам, что они одни на всем белом свете. Кругом ни души — ни зверя, ни птицы.
Герасим сказал:
— Не то забота, что много работы, а то забота, что нет ее.
Вдали, на обрыве берега, маячил высокий покосившийся деревянный крест. Вот у самого окоема в облаках образовался разрыв, и низкое солнце брызнуло потоком багрового света. Крест засветился, словно огненный. Над ним раскинула крылья иссиня-темная туча.
Поморы молча смотрели на берег, на позолоченный солнечным светом крест. Герасим заметил:
— Обетный крест. Давно, видно, стоит…
Кто-то из мореходов в этих местах попал в беду, случайно спасся, выбрался на берег. Потом вернулся сюда и поставил замету в память о неожиданном воскрешении из мертвых, в назидание всем добрым людям.
2
Рано утром, восстав ото сна, Мангазея протерла глаза, улицы ожили. Караульный стрелец отворил ворота Спасской башни — тяжелые, из лиственничных плах, окованные полосовым железом. Стрельцы, бродившие ночью по стенам крепости, разошлись по избам на посаде — на отдых к женам, малым детям, в домашнее тепло с запахами свежеиспеченного хлеба да щей, с тараканьим шелестом за печками.
В острог потянулись ремесленники с посада да общинные люди. Старосты-общинники с расчесанными и смазанными деревянным маслом волосами, стриженными в скобку, в кафтанах разноцветного сукна, перепоясанные шерстяными кушаками, шли в приказную избу улаживать повседневные дела. Община посадских людей, живущих вне крепости, вносила налоги в казну, кормила, поила и одевала воеводский двор, содержала в порядке государевы амбары и склады, гостиный ряд. Общинники построили и церкви в городе и за его стенами.
Тобольские и енисейские купцы, щеголеватые, рослые и мордастые как на подбор, тоже спозаранку держали путь в приказ — платить пошлины, договариваться о ценах на товары. На небольшой площади, в гостином ряду, визжали ржавые петли ставней лавок и ларьков. Приказчики выкладывали товары.
Утицами переваливались пожилые бабы в длинных кафтанах из домотканого крашеного сукна. Молодки щеголяли яркими сарафанами с оборками, башмаками на высоких наборных каблуках, набойчатыми кофтами да меховыми душегрейками-безрукавками. Стрельцы и посадские парни перекидывались с девицами игривыми словечками.
Два молодых стрельца, направлявшихся к воеводскому двору, увидели приглядную молодку, остановились как по команде, поглядели вслед. Один усмехнулся, вскинув бровь:
— Эх и девка! Не ущипнешь!
— Хорош соболек, да измят, — уверенно заметил другой. — По походке видать.
Девушка остановилась, обернулась, зло сощурилась, щеки запунцовели.
— Это што за острословы? А-а, Петруха! Рассказал бы лучше, как ты вечор слезы проливал!
— Это я-то? — удивился стрелец.
— А кто же еще? По пословице: «Не то смешно, што жонка мужа бьет, а то, што муж плачет». Видать, опять тебе была выволочка от Аграфены?
— Нн-ну, сказала! Да я свою жонку во как держу! — стрелец сжал кулак.
— Знаем, кто кого держит! — девица, независимо подняв голову, прошествовала дальше. Стрельцы переглянулись, расхохотались и пошли по своим делам.
Тосана на упряжке из трех олешков, посадив позади себя Еване, подкатил к воротам. Караульный стрелец загородил ему дорогу алебардой.
— Кто таков? Чего надобно в крепости? — нахально улыбнулся, глянув свысока, соврал: — Ноне великий пост. Самоедов пускать не ведено.
Тосана быстро соскочил с нарт и сунул стрельцу пару беличьих шкурок.
— На торг еду. Не закрывай дорогу. Шибко прошу!
Стрелец ловко спрятал шкурки за пазуху, удовлетворенно хмыкнул и милостиво разрешил:
— Проезжай. Только у церкви не забудь шапку снять. Ты ить язычник. Эй, стой! — крикнул вдогонку. — Продай девку!
— Девка не продается. Она не беличья шкурка, — сердито огрызнулся Тосана и уехал.
И пара беличьих шкурок сгодится стрельцу. За день насобирает он их немало, особенно когда ненцы валом валят на торг.
Олешки мелкой рысцой протрусили к ясачной избе. Тосана, оставив упряжку на попечение Еване, вздохнул и с уныло озабоченным видом взял с нарт кожаный мешок с мехами. Робко поднялся по ступеням высокого крыльца с точеными балясинами. На крыльце стоял знакомый ненцу дежурный стрелец Лаврушка. Он, сверкнув нахальными навыкате глазами, встретил ненца:
— Здорово, Тосана! Царю долг несешь?
— Несу, несу. Драствуй, — ответил Тосана. — Каково живешь? Клебом-солью, да?
— Хлебом-солью, — с усмешкой отозвался стрелец. — Живу, хлеб жую, квасом запиваю, николи не унываю, молодицу, коль свободен от службы, обнимаю, тебя, Тосану, не забываю. Не забывай и ты меня. — Он наклонился, тихонько спросил:
— Мне чего привез?
Тосана тоже шепотом, в ухо Лаврушке:
— Порох-свинец есть?
— Сговоримся. Заходи после полудни. Мою избу, чай, помнишь?
— Помню. Как не помнить! Шибко помню.
Лаврушка отошел в сторону, замер на крыльце, вид на себя напустил недоступный, строгий:
— Проходи, проходи! — крикнул он Тосане, приметив на улице стрелецкого десятника.
Тосана мельком глянул на щегольской кафтан Лаврушки с малиновыми нашивками на груди, на кривую саблю в ножнах, на высокие начищенные сапоги и толкнул от себя тяжелую дверь.
В полутемной ясачной избе над прилавком сытый, лоснящийся от избытка здоровья, массивной глыбой возвышался приказной целовальник. Справа от него за конторкой скучал курносый подьячий с серым неброским лицом и унылыми бесцветными глазами, с гусиным пером за ухом. Всюду: на полках, на вешалах
— шкурки белых и голубых песцов, соболей, лисиц, связки беличьих, горностаевых, куньих шкурок. Под самым потолком — два узких продолговатых окна, забранных коваными решетками с острыми зазубринами. Прилавок обтянут зеленым сукном, кое-где засаленным, прохудившимся. Целовальник молча протянул волосатую лапищу. Тосана подал ему туго набитый мешок и стал зорко следить за каждым движением царева слуги.
Тот привычно и быстро разложил шкурки на прилавке, стал их пересчитывать. Из всего богатства Тосаны, добытого в трудах нелегких, выбрал десятка полтора шкурок получше с густым и мягким подшерстком — соболиных, песцовых, беличьих и куньих, и, отложив их в сторону, все остальное сгреб в кучу и вернул ненцу.
Тосана стал складывать шкурки в мешок, а подьячий принялся записывать в книгу, что подъясачный самоед по имени Тосана такого-то месяца, дня, года сдал в казну десятину с привезенной для продажи пушной рухляди; после выдал ненцу знак о том — грамотку. Тосана, наморщив лоб, спрятал грамотку за пазуху, облегченно вздохнул, взял изрядно потощавший мешок и, поклонившись, вышел.
Придя к торговым рядам, что располагались у южной стены мангазейского кремля, Тосана не сразу стал продавать свою пушнину, а прежде потолкался возле прилавков, присматриваясь да прицениваясь к товарам, что предлагали приказчики. Лавки ломились от хлебных запасов, привезенных купцами из Тобольска на больших кочах. Крупа ячневая и овсяная, мука, соль, ситцы, разноцветные сукна, шорные товары, сапоги и женские башмаки; изделия медников — луженые котлы, ковши, братыни, медные украшения — браслеты; перстеньки из серебра и золота с дешевыми и дорогими камнями, поделки из латуни, бронзы, красной меди; кованые гвозди и наконечники для стрел; ружейные замки; дорогие боярские беличьи охабни, а для простого народа — шубы, сарафаны, полотняные рубахи — все было тут. Глаза у Тосаны разбегались от изобилия товаров. Пестрое и богатое зрелище. Со всего посада, со всех кочевий и лесных заимок приходили сюда русские, ненцы, остяки.
Низенькую фигурку Тосаны в меховой малице, тобокахnote 8, схваченных под коленями ремешками, с ножом в деревянных ножнах на поясе и большим засаленным мешком за спиной видели то тут, то там.
Своих олешков с нартами Тосана пригнал поближе к базару. Еване послушно сидела на нартах со спокойным непроницаемым видом, не обращая внимания на шутки и приставания молодых мангазейцев. Только черные раскосые глаза ее беспокойно бегали, подозрительно осматривая разномастную толпу.
Стуча высокими наборными каблуками козловых сапог, рослый, в кафтане тонкого сукна и собольей шапке прошел по дощатым мосткам воевода в сопровождении двух стрельцов к аманатскойnote 9 избе. Вид у воеводы был озабоченный и угрюмый. То ли плохо выспался, то ли случились какие-либо неприятности. Впрочем, народ не обратил на него особого внимания. У каждого свои дела.
Тосана боялся воеводы. У него, как у многих старых ненцев, был суеверный страх перед власть имущими. От них всегда можно ждать неприятностей, и поэтому Тосана поспешил скрыться за спинами покупателей.
Меха ненцы продавали в обмен на товары. Деньги были в ходу только у русских промышленников и купцов. Ненцам в тайге деньги были ни к чему, а требовалось все необходимое для жизни и обихода. Покупая товары, Тосана сносил их к нартам, складывал в мешки и наказывал Еване стеречь добро пуще глаза. Еване сидела на мешках, опасаясь, как бы кто-нибудь их не выдернул из-под нее и не утащил. Но никто не подходил к упряжке, потому что таких нарт было немало. Прохожие, однако, обращали внимание на девушку, одетую нарядно, по-праздничному. Необычная, броская красота Еване вызывала зависть разряженных в пух и прах посадских женок. Они дивовались:
— Ишь, какая кукла сидит!
— Крашенкаnote 10, даром что язычница!
Запасшись всем необходимым, Тосана крепко увязал на нартах ремнями товар и поехал в свой чум. Олешкам было тяжеловато тащить воз, и Еване и Тосана то и дело соскакивали с нарт.
После полудня Тосана, дав роздых своим оленям, снова помчался в Мангазею, теперь уже на посад, к избе стрельца Лаврушки. С собой он взял соболиные шкурки, чтобы выменять огневой припас. Порох и дробь стоили дорого.
Олешки быстро бежали по влажной от близкого болота замшелой тропке. В лесу они вытягивались гуськом, почти не сбавляя бега. Они быстро крутили головами, чтобы не задеть рогами за сучья. Тосана то и дело подбирал ноги, боясь повредить их о древесные стволы. Вырвавшись на голое место, олени опять рассыпались — вожак слева, пристяжные справа. Из-под оленьих широких копыт летели ошметки грязи и клочья мха. Тосана только покрикивал:
— Эге-е-ей!
И взмахивал тонким шестом — хореем.
3
Во времена пращуров, когда люди занимались охотой лишь для того, чтобы иметь пищу, обувь и одежду, мягкая, рассыпающая искры, выделанная шкурка соболя порой ценилась дешевле собачьего меха. Жители Уссурийского края до прихода русских не отлавливали соболей, а брали только ту добычу, что случайно попадалась в ловушки. Из собольих мехов шили шапки, рукавицы, подбивали ими для лучшего скольжения по снегу подошвы лыж.
Русский путешественник, открыватель новых земель С. П. Крашенинников, исследовав Камчатку, писал, что соболей там водилось очень много. «Один промышленник мог изловить их без дальнего труда до семидесяти и осьмидесяти в год, и то не для употребления кож их, ибо оные считались хуже собачьих, но более для мяса, которое употребляли в пищу».
Камчадалы, не зная роскоши и изысканности в одеждах, снисходительно посмеивались, видя, что русские променивают ножик на восемь, а топор на восемнадцать собольих шкурок. Великой ценностью для первобытных жителей Камчатки были изделия из железа.
Однако спрос пришлых людей — купцов и путешественников на соболей возрастал. Кто только ни приходил по бездорожью, рискуя жизнью, в девственные сибирские леса за пушными богатствами: волжские булгары, китайские и маньчжурские торговцы, могущественные в пору своих завоеваний татаро-монголы. Соболиный мех высоко ценился и издревле был меновым товаром и на Руси. Во времена татаро-монгольского ига московские князья платили соболиными мехами дань всемогущим завоевателям, пока Иван Калита не откупился от хана окончательно. Позднее Посольский приказ Московского государства, отправляя послов за границу, снабжал их мехами, ценившимися не меньше золота, для подарков иноземным правителям, для неизбежных при любой дипломатии предвиденных и непредвиденных расходов. Сибирский соболек шел на подбивку парадных одежд восточных эмиров, беков и ханов, западноевропейских маркизов, графов и герцогов. В прохладе старинных замков пушистые меха грели плечи королевских особ. Соболья подкладка, охабня, была первым признаком богатства московских бояр. Соболиный мех украшал шапку Мономаха.
Предприимчивые русские промышленники упорно пробирались за «мягкой рухлядью» на восток. Сбиваясь в артели, без карт, не зная местности, они шли на поиски «новых землиц». По берегам рек, по главным направлениям продвижения русских в Сибирь строились ясачные зимовья. Потекли пушные богатства в государеву казну.
Мангазея — детище соболиных промыслов, меховая вотчина русского правительства на Тазу-реке, процветала, пока не оскудели на сотни верст вокруг пушные промыслы. За соболем охотились безудержно, беспощадно, все, начиная от ненцев и остяков и кончая русскими промышленниками, казаками, стрельцами.
4
Соболята родились в начале апреля — маленькие комочки с дымчато-опаловым пушком. Мать еще с осени заботливо устлала дупло мягким мхом, шерстью, сеном и перьями мелких птиц. К весне, когда уже передвигаться ей стало тяжело, она обновила подстилку собранными поблизости шерстинками, сухой прошлогодней травой и залегла в гнезде.
Родились соболята слепыми и глухими. Прозрели и обрели слух через четыре недели. Два месяца Соболюшка кормила их молоком, а после стала приносить детенышам из леса мышей-полевок, мелких птиц.
Когда Соболюшка приносила в дупло полузадушенную добычу, там поднималась возня. Соболята, толкая друг друга и суетясь, ловили обессилевшего мышонка или птицу с перебитым крылом. У маленьких зверят начинал пробуждаться охотничий инстинкт, когда они выбирались из-под теплого бока матери, и у нее начинало подсыхать молоко.
Наступил сорок пятый день с момента рождения. Пора соболятам выбираться из гнезда. Соболюшка осторожно проверила, нет ли кого-либо поблизости, потом вернулась к дуплу, заглянула в него. Урканьем подала сигнал. Соболята зашевелились. Показалась пушистая с потемневшей шерсткой голова соболенка. От яркого дневного света он зажмурился, потом раскрыл глаза, повел ушастой головой туда-сюда и, увидев мать на земле, под дуплом, спрыгнул к ней. За ним последовали остальные. Вскоре они расползлись по земле. Приятно чувствовать себя самостоятельными, радостно ощущать упругими молодыми лапами землю, по которой предстоит еще немало побегать в поисках пищи и убежища от врагов.
Соболята то кидались прочь от матери, то, поуркивая, возвращались к ней, тыкались мордочками в ее похудевшие бока. Соболюшка слушала лес и время от времени вылизывала свой мех.
Черный Соболь окреп после долгой зимы, неустанно бегая по лесу в поисках корма. Он стал глаже, сильнее. Скупое северное солнце медленно пробуждало тайгу. В глухих лесных урманах под лапами елей кое-где еще лежал снег, серый, источенный влагой, осыпанный сухими иголками. На полянках было теплее. Черный Соболь любил греться на солнце, вылизывая свой мех шершавым языком. Обычно он выбирал поваленную ветром сухостоину и устраивался на ней. Солнце вливало в него силу, он чувствовал себя молодым, резвым и снова уходил на охоту.
Однажды в теплый пасмурный день он почуял на полянке запах, который напомнил ему что-то знакомое. Соболь сделал круг, потом повернул в сторону
— в мелкий ольшаник — и пошел по следу.
След оставила Соболюшка.
По нему Соболь выбрался сквозь бурелом и чащобу к крохотной полянке, окруженной молодой порослью. Внезапно Черный Соболь замер на месте, по привычке подняв лапу и не решаясь ее опустить, боясь вспугнуть нечаянным шорохом то, что он заметил.
Под стволом старой лиственницы, висящим на буреломе горизонтально, почти над самой землей, он увидел резвящихся соболят и Соболюшку, которая сидела возле своих детенышей.
Он долго смотрел на Соболюшку и выводок, потом неслышно ушел с полянки.
Сюда он вернулся вновь с пойманной в кустах синичкой-гаечкой, несмело мелкими шажками понес ее к выводку. Соболюшка быстро обернулась к нему, вскочила на ноги, угрожающе зауркала.
Черный Соболь, не обращая внимания на недовольство Соболюшки, шаг за шагом приближался к детям. Мать прыгнула ему навстречу, приготовилась к защите соболят. Тогда Черный Соболь положил синичку на траву. Птица еще была жива, трепыхала крыльями, ножка у нее была перекушена. Соболь удалился и сел на валежину, с любопытством наблюдая за выводком. Соболята заметили птицу и кинулись к ней. Мать, не обращая внимания на Соболя, зауркала одобрительно.
— Ур-р-р… р-р-р…
Соболята неуклюже запрыгали возле гаечки, которая, собрав последние силы, хотела уйти в кусты. Один из четырех, самый резвый, самый сильный кинулся на нее, придушил птицу, и все накинулись на нее. Через мгновение от синички остались только перышки, рассеянные по траве, словно снежинки.
Выводок вернулся к дуплу. Мать стала загонять соболят в гнездо.
Соболь видел, как четыре детеныша один за другим скрылись в дупле. Мать села рядом с гнездом и из-за веток настороженно следила за ним.
Черный Соболь спрыгнул с корневища и убежал в тайгу.
Инстинкт привел его к Соболюшке и своим детям. Но как только он покинул поляну и занялся охотой, то забыл о них. Он стал выслеживать бурундука, недавно покинутое гнездо которого заметил у выхода на гарь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Артели Аверьяна Бармина не везло. Ветер не менялся, и льды все теснились у побережья. Четвертые сутки промышленники коротали время в бездействии. Нет ничего хуже, чем испытывать полную беспомощность в то время, когда надо поскорее двигаться к цели. Кончились дрова. Артельщики питались сухарями и довольствовались водой из снега.
Аверьян с нетерпением ожидал перемены ветра. Он стал угрюм и несловоохотлив. Путь предстоял еще долгий, а хлебные запасы таяли. У мужиков настроение стало падать: безделье и неизвестность подтачивали его, словно вода талый лед.
Дни на вынужденной стоянке скрашивал Герасим Гостев — шутник и острослов. Когда, укрывшись парусом и завернувшись в оленьи шкуры, промышленники коротали ночь, он начинал сказывать свои бывальщины. Таких людей, как Гостев, на Поморье называли баюнкамиnote 11. Невысокий, широкоплечий, с курчавой бородой, большеглазый, Гостев был подвижен, ловок, словоохотлив и этим отличался от Аверьяна и Никифора Деева — рослых, молчаливых.
— Бывало-живало, жил упромышленник в деревне. Был он вдовец, а детей было пятеро, мал мала меньше. И все есть хотят, — рассказывал баюнок. — Пошел он раз на охоту. Целый день проходил, ничего не убил. А домой идти нельзя: дети плачут, есть просят…
Герасим умолк, прислушался. Ветер трепал парусину над головой, она хлопала. Кто-то, кряхтя, поворачивался, угревшись под меховым одеялом. Спали в середине коча, в гнезде, будто медведи в одной берлоге.
— Спите ли, братцы? — спросил баюнок.
— Не спим, — отозвался Аверьян. — Давай, сказывай!
Ну дак вот. И второй день проходил, ничего не убил. На третий день видит: идет медведиха с медвежатами. Он ее стрелить хотел. А она просится: «Отпусти меня, охотничек, деток малых жалко». Ну, он ее и отпустил. И пошел дальше, да и заблудился. Блудил, блудил, до болота дошел. Совсем деться некуда. Тут вдруг леший пришел. «Ты, — говорит, — мое стадо пожалел, а я,
— говорит, — тебя пожалею». Взял его на спину и понес. Несет, несет, аж в зубах свистит. Видят — деревни. «Ну, — леший говорит, — свой дом узнай». Мужик и уцепился за трубу. Да и проснулся на печке, за горшок с кашей держится…
— И все? — спросил Гурий.
— А чего боле? Все, — отозвался Герасим. — Давайте ко, мужики, спать. Может, к утру погода сменится, лед в море унесет.
Но и утром ничего не изменилось. Сиверко грудил льдины к берегу, и поморы сидели словно на мели.
Аверьян решил:
— Надо идти дальше волоком по льду. Под лежачий камень вода не течет. Чего мы тут высидим?
— Коч тяжел. Сдвинем ли с места? — усомнился Герасим.
— А давай попробуем, — Гурий взялся за борт.
Гостев стал толкать судно с кормы, Аверьян и Никифор Деев тоже ухватились за борта.
— А ну, берем! — звонко крикнул Гостев. — Берем, берем!
Днище коча с трудом оторвалось от снега, он чуть подался вперед. Однако у мужиков хватило сил только сдвинуть его с места. Через несколько шагов они выдохлись. Аверьян распорядился:
— Снимем паузок и будем перевозить кладь по частям. Как на волоку через Канин делали.
В легкую лодку — паузок выгрузили часть вещей, приделали к бортам веревочные лямки и, словно сани, потащили паузок вперед. Пройдя с полверсты, сложили груз на разостланную ряднину, оставили возле него Гурия и вернулись к кочу за новой кладью. Восемь раз волочили паузок туда и обратно. Перетаскав груз, потащили к нему коч. Почти пустое судно без особых трудов проволокли по льду.
Работали допоздна. К вечеру сбились с ног. Сил хватило только укрыть груз от непогоды и, поев, завалиться спать. Выгруженные вещи сторожили по очереди: мало ли что могло случиться. Льдина хоть и велика, но ненадежна.
Первым сторожем был Гурий. Укутавшись в совик, он похаживал вокруг стоянки и посматривал по сторонам. Свистел ветер, вдали у кромки льда чернело, лохматилось море. Там раскачивались на волнах, крошились мелкие льдины. Непрестанный шум навевал уныние. Было тоскливо и неприютно. А что еще впереди? Усталые ноги у Гурия подгибались, веки слипались, но парень крепился. Как только бросало в дрему, начинал ходить быстрее.
На следующий день поморы продвинулись по льду еще немного вперед. Обходить водой ледяные поля мористее кромки было опасно. Аверьян из двух зол выбрал меньшее.
Ледовый плен продолжался. Пошла уже вторая неделя, как артельщики, где волоком по льду, а где в промоинах вплавь, настойчиво продвигались вперед. Они измотались, одежда поизносилась. Бахилы того и гляди запросят смены. Хорошо, что у каждого с собой была взята запасная обувь.
Аверьян каждый вечер озабоченно осматривал днище коча, да и паузок, находившийся в постоянной работе. «Обшарпаем суденышки, — думал он. — А впереди путь не близкий».
Иногда перед тем, как залезть под парус в теплые шкуры спать, Аверьян бормотал молитвы Николе Угоднику, выпрашивал у него ветер «с горы» — с материка. Но Угодник, как видно, не внимал просьбам промышленника.
Герасим смотрел-смотрел, как Аверьян творит молитвы, и решил помолиться сам, считая, что, может быть, его слова, обращенные к покровителю мореходов, будут доходчивей. Как-то перед вечером он извлек из своего сундучка образок, который ему положила мать, подошел к старой, еще зимней стамухеnote 12, пристроил на ней образок и опустился на колени…
Молился он по-своему. Считая Николу Угодника обыкновенным мужиком, прекрасно понимающим, что надо помору, обращался к нему, словно к близкому своему соседу, запанибрата:
— Втору неделю ломим на льду, аж плечи болят. Ноги еле ходят, бахилы того и гляди развалятся. В брюхе пусто — одни сухари. Дров нет, горячего не сготовишь. Пока мы тут маемся, мангазейски соболя уж, верно, все разбежались по лесам. Придем на Таз-реку не ко времени. Уйдем оттуда не солоно хлебавши… Э, да што тебе баить! Сам видишь, как твои чада в бесполезных и тяжких трудах пропадают в незнаемом месте, в пустыне снеговой!
Ты, Никола, покинь шутить с нами! Што те стоит послать нам ветер с горы? Тогда бы все льдины унесло в море, и нам проход возле берега освободился. Почему ты не хошь помочь мужикам?
А ведь они тебя уважают. Вон, Аверьян каждый вечер поклоны тебе бьет… А толку? И уж если ты теперь не поможешь нам, не будет тебе веры от мужиков. А без веры людской, скажу прямо, не проживешь ты. Один, как бобыль, будешь там, в небесах, впусте обретаться…
Помни, Никола, што нам ветер с горы вот так надобен! Пошли ты завтра с утра этот ветер, убери лед от берега, и мы тебе славу, как должно, воздадим! И дале тебе вера будет. Што те стоит добро сделать людям? А ничего не стоит. Только не хошь…
Герасим не заметил, как Аверьян тихонько подошел и услышал настойчивые просьбы, обращенные к Угоднику. Когда Герасим кончил молитву и спрятал образок, Аверьян спросил:
— С Николой говорил? Думаешь, этим его проймешь?
— Твои слова не слышит, так, может, мои дойдут, — Герасим сказал это вполне серьезно, а усталые глаза улыбались.
2
Аверьян рано утром высунул голову из-под парусины и зажмурился. Восходящее низкое солнце, чистое, словно только что умытое, ослепительно сверкало на горизонте. Солнечный свет играл, двигался по россыпи льдов, и само солнце от этого казалось живым, трепетным. И небо на востоке было тоже чистым, не замутненным облаками. Погода стояла мягкая, теплая.
Льдина оторвалась от припая и тихонько уплывала в голомя — в море. Аверьян торопливо выбрался из шкур, в которых спал, и спустился через борт на лед. Снег под ногами был мягок, податлив.