Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черный соболь

ModernLib.Net / Историческая проза / Богданов Евгений Федорович / Черный соболь - Чтение (Весь текст)
Автор: Богданов Евгений Федорович
Жанр: Историческая проза

 

 


Евгений Федорович Богданов

Черный соболь

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЗА ТРИДЕВЯТЬ ЗЕМЕЛЬ

Первому зверек, а последнему следок.

Поговорка

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Прошлой осенью во время листопада, вернувшись с промысла от Сосновского острова, холмогорский вольный крестьянин — промышленник, рыбак и зверобой Аверьян Бармин заложил на плотбище малый коч для Мангазейского ходу.

Давно вынашивал Аверьян мечту побывать на далекой реке Таз, куда хаживали холмогорские, пинежские да мезенские мужики промышлять соболя. Промысел был довольно прибылен: англичане да голландцы, приходившие в Холмогоры на торг, за хорошую шкурку этого зверя давали товаров на немалую по тем временам сумму — до пяти рублей. Пинежанин Иона Патракеев, промышлявший соболя на Тазу-реке, выручил денег на покупку избы и двух лошадей.

Но не только соображения выгоды влекли Аверьяна в неблизкое и опасное путешествие. Ему хотелось проторить для себя новый путь в море и на суше, своими глазами увидеть, как живут в тех далеких местах русские охотники да самоеды, померяться силой с трудностями, проверить, не стар ли стал, не угасла ли в нем тяга к неизведанному.

Когда этот достойный помор родился, поп, окуная его в купель, недаром дал имя Аверьян, означавшее упрямку, неуступчивость. Упрямство, казалось, с тех пор вселилось в этого человека и помогало ему в трудной, полной лишений поморской жизни. Оно удачно сочеталось с предприимчивостью, смелостью, находчивостью. И еще с расчетом: на дело невыгодное, неприбыльное Аверьян Бармин ни за что не пойдет.

Женился Аверьян на такой же, как и он, смекалистой, твердой характером дочери матигорского крестьянина Василисе Гуляевой. Молодая, здоровая и крепкая женка уверенно оттеснила от хозяйства стареющую мать Аверьяна, живущую во вдовстве десятый год, взяла бразды правления в доме в свои руки и родила Аверьяну четырех сыновей — Афоньку, Петруху, Василия и Гурия, теперь уже выросших, возмужавших. Афонька отделился от отца, женился и зажил самостоятельным хозяйством. Петруха, Василий и Гурий пока еще находились под отцовской кровлей. Но бездельничать и повесничать им Аверьян не позволял. Все помогали отцу и в поле, и в море — на промыслах.

Коч подрядились строить корабелы с Вавчуги. Небольшая артель дружно взялась за дело и до наступления зимы сшила корпус судна. Оставалось оснастить его, приделать по бокам два дополнительных киля для остойчивости на волне и для облегчения продвижения на волоках, когда судно перекатывают на катках с помощью ворота по земле из реки в реку, из одного озера в другое. Надо было еще положить на борта и ледовый пояс — «кoцу» для предохранения корпуса ото льдов, которых в Белом море великое множество. Случалось, иной раз в начале лета непрерывно дул сиверик, и тогда льды плотно стояли по всему берегу от Мезенской губы до Югорского Шара и дальше

— в Карском море. Отправляясь в дальние плавания, поморы вынуждены были выжидать южный ветер, который оттеснял льды от берегов, освобождая проход.

На зиму Аверьян поставил коч в тесовый сарай и продолжал отделывать судно; плотно пригонял к бортам дубовые пластины коца, выстругал мачту для паруса, устроил гнездо для нее.

Судно было почти готово, и Аверьян с нетерпением ждал весны. Зная о предстоящем плавании в сибирские земли, каждый из сыновей тайком от братьев упрашивал отца взять его с собой. Отец пока отмалчивался.

Но пришло время, когда Аверьян стал решать, кому из сыновей идти в поход. Однажды апрельским талым днем, когда с крыши уже начинало покапывать, а снег на улице стал мягким и вязким, отец позвал к себе сыновей.

Аверьян сидел за столом на лавке. Скуластый, с холодными серыми глазами и низко нависшими над ними густейшими рыжеватыми бровями, он многозначительно глянул на сыновей, вставших перед ним, потом положил обе ручищи, сжатые в кулаки, на столешницу, поелозил бородой по широкой груди и промолвил:

— Будем решать, кому идти со мной в Мангазейский ход. Афонька — отрезанный ломоть. Торговлей занялся. Промысел — не его дело. Начнем с Петрухи. Что скажешь, Петруха?

Девятнадцатилетний Петруха, стройный, сероглазый, самоуверенно сказал:

— Тут и решать нечего, батя. Я самый старший после Афоньки. Мне идти.

— Ну, а ты, Васютка?

Средний сын Васютка, приземистый, коренастый — в деда, верткий и шустроглазый, отозвался бойко:

— Ежели возьмешь, батя, — в ноги поклонюсь. Во всем тебе помогать буду. Не прогадаешь.

— Так. Добро. Ну, а ты, Гурка?

Гурий вздрогнул, с надеждой, умоляюще посмотрел на отца. Было ему шестнадцать лет. Всем вышел парень — и ростом, и крепким сложением. Кареглаз — в мать. Плечист и крепкорук — в отца. И волосы у него отцовы — густые, пшеничного цвета, с рыжеватинкой. От братьев отличался тем, что был немногословен, иной раз задумчив и увлекался чтением книг, печатных и рукописных. Дьячок Сергий Челмогорский обучил Гурия грамоте по псалтырю, выпущенному на Московском печатном дворе учеником Ивана Федорова Андроником Невежей. Сергий, человек необыкновенной доброты и немалого ума, на дом книг, однако, не давал, а усаживал Гурия в угол за печью, ставил свечу и велел читать тут. Еще любил Гурий навещать помора Никулина по прозвищу Жила. У того были старинные рукописные книги, поморская лоция. Знал те книги Гурий назубок.

Гурий скромно вымолвил:

— От такой чести кто откажется, батя? И я бы пошел…

— Ну, добро! Спасибо, сыновья, что не отказываетесь от похода, не трусите. В нем придется не сладко. Пирогов да шанег по пути никто не раскидал, приметных вех не наставил. За участие в деле вас хвалю. Однако рассужу по-своему. Уж вы не обижайтесь.

Сыновья замерли, ожидая отцовского приговора. Аверьян опять, набычившись, прошелся бородой по груди и начал:

— О Петрухе ничего плохого не скажешь. Всем вышел парень — силен, ловок, весел. Без него в доме была бы скукота. Веселость нрава — дело не плохое. Однако есть у тебя, Петруха, легкомыслие. Одни только девки на уме. Сколько ты за нонешний год их переменил? Скушно тебе будет в походе. Оставайся дома, вместо меня будь матери опорой и помощником.

Петруха повесил голову, закусил губу, однако ничего не смел возразить отцу.

— Теперь ты, Васютка. Хороший парень. Люблю тебя. Однако суетлив ты не в меру. Слушать советов старших не любишь. Сам во всем себе голова. Такой характер в походе тоже не годится. Там требуется серьезность да послушание. Велю тебе летом ловить стерлядку в Двине. На это ты большой мастер. Что добудешь — продашь, деньги копи к будущей женитьбе. Понял?

Василий вздохнул, хотел было возразить отцу, но тот повел бровями, нахмурился, и сын осекся.

— Пойдет со мной Гурка. Он не лучше вас обоих, но я вижу в нем доброе начало: внимание ко всему да любопытство здоровое — не ради сплетен и заушательства. И послушание. Руки у него крепкие, силушкой не обижен. Пущай идет со мной. Согласны ли, сыновья?

Петруха ответил дерзко:

— А и не согласны, да согласны. Твоя воля, отец… Василий сказал с обидой:

— Быть, батя, по-твоему, — Знал, что спорить с отцом бесполезно.

А Гурий поклонился поясным поклоном:

— Спасибо, батя, что берешь в Мангазейский ход. Иду с великой радостью.

— Ну, а теперь за стол, — повеселев, приказал отец. — Мать, давай обедать!

Пока не взломало лед на реке, Гурий помогал отцу собираться в дальний путь. Готовил сетки-обметы на соболя и куницу, пасти, кулемкиnote 1, мастерил бочонки для солонины, чистил кремневые ружья, крутил пеньковые веревки для снастей. Братья помогали матери шить парус, сделали легкую лодку-паузок, без которой в плавании не обходится ни одно большое или малое судно.

Подготовка влетела Аверьяну в копейку. Расходы понес немалые. Ко всему прочему надобно было запастись товарами для торговли с самоедами-охотниками. Деньги у них, как сказывал дед Леонтий, ходивший на реку Таз лет десять тому назад, не имели большой цены. Нужны им были украшения — бусы, ожерелья, колокольцы, цветные сукна, оловянная и медная луженая посуда, котлы для варки пищи, дробь, порох, наконечники для стрел. Запасая все это, Аверьян до дна выскреб свою заветную шкатулку.

* *

Гурию не спалось. То ли думы о предстоящем походе не давали покоя, то ли весна будоражила кровь… В избе душно, темно. Гурий сел, свесил ноги с кровати, сжал ладонями виски. Отовсюду, изо всех углов доносился богатырский храп, от которого, казалось, изба вздрагивала. Гурий тихонько оделся, вышел на крыльцо подышать воздухом.

Село безмолвствовало. Ни огонька, ни собачьего лая. Но во всем ощущалась какая-то тревога, смутное предчувствие чего-то, что должно было произойти в эту ночь. Эта безотчетная тревога, наверное, и не давала покоя Гурию. Он постоял на крыльце, тихо спустился по ступенькам, направился к реке.

Начинал прорезываться рассвет. Березы, посаженные возле изб, тонкими голыми ветвями тянулись к темному небу. Они словно бы ощупывали весенний воздух, влажный, густой, и хотели определить, много ли времени остается до того желанного мгновения, когда можно будет выпустить из почек клейкие листочки. Это мгновение для человека проходит незаметно, потому что бывает ночью, когда люди спят. Природа ревностно оберегает таинство рождения листьев, как женщина оберегает от постороннего взгляда таинство рождения ребенка.

Была самая водопельnote 2. На дорогах разлились лужи. Сильный ветер тянул с юга, нес плотными слоями влажное тепло, трепал полы овчинного полушубка, теребил волосы на обнаженной голове Гурия.

Он подошел к самому обрыву. Внизу пластался темный, пропитанный водой лед. Было слышно, как в промоинах-полыньях журчит и плещется вода. Дальше, у стрежня, лед еще был не тронут.

Гурий распахнул полушубок, подставил грудь ветру, дышал жадно и глубоко и улыбался своим думам. Повернулся, глянул на восток. Там, у горизонта, узкой вытянутой полосой занималась оранжевая заря. Повернулся к югу — ветер налетел, толкнул в грудь сильно, как бы пробуя парня на стойкость. Гурий устоял, и ветер стал послушно обтекать его.

Но вот воздух вздрогнул, всколыхнулся, и с реки донесся глухой ухающий звук, словно подо льдом в воде выпалили из большой пушки. Гурий поглядел дальше, за полыньи, и приметил, как лед на середине реки ожил, задвигался. Радостно улыбаясь, парень откинул назад волосы, облегченно провел ладонями по лицу, и тревога как бы сама по себе отступила.

Так вот почему не спится ему сегодня! Вот почему сердце замирает в нетерпеливом ожидании!

— Вот и началось! — прошептал Гурий, лаская взглядом оживающую реку.

— Теперь уже скоро в путь! Туда, за тридевять земель, в заветные дали. Эх, добыть бы там черного соболя!

О черных соболях, пришедших на реку Таз с Забайкалья, с баргузинских мест, Гурий слышал от деда Леонтия. Рассказывал дед, что черные соболи считаются лучшими по ценности меха и встречаются на Тазу-реке очень редко. Черный соболь выходит только на счастливого, удачливого охотника, светлой души, чистого совестью, прямого и справедливого.

С думкой о предстоящем путешествии, о неведомых краях и диковинных зверях Гурий повернул к дому.

Когда лед прошел, Аверьян спустил на воду коч — легкий, широкий, с округлым днищем, сшитый на совесть, — погрузил продукты и снаряжение и небольшой артелью отправился в путь. Сначала — в устье Двины, а оттуда — в Студеное море. Ему предстояло пройти много сотен верст: миновав горло Белого моря, повернуть на северо-восток, дойти до Канина, пересечь его где по речкам, а где волоком, выбраться в Чешскую губу. Дальше путь лежал на восток

— к устью реки Печоры, к проливу Югорский Шар и — через Байдарацкую губу

— к островам Шараповы кошки. Затем, пожалуй, самое трудное: по мелководным извилистым речушкам, где водой, а где опять волоком, пересечь полуостров Ямал и спустить коч в воды Обской губы. По ней добраться до реки Таз. А там и сибирское Мангазейское зимовье, по словам поморов-путешественников, — небольшое промысловое поселение из охотничьих избушек. Там и соболи, там и слава, и богатство.

Старые мореходы сказывали Аверьяну, что при благоприятной погоде путь этот можно пройти «в полпяты недели» — за восемнадцать суток. Это при

условии, если лед не жмется к берегам, если нет противныхnote 3 ветров. Бывало и так, что промышленники все лето в пути боролись со льдами, выжидая попутные ветры, едва достигали Печорского устья и зимовали в Пустозерске.

Аверьян рассчитывал добраться до Таза-реки за месяц, если ничего не случится непредвиденного; идти присловьем: «И да поможет нам бог и святой Николай Угодник, покровитель всех мореплавателей».

2

Черный Соболь осторожно высунул из-за корневища сваленной буреломом ели остроносую головку с мягко очерченными, поставленными торчком ушами и, щурясь на солнце, принюхался и прислушался к лесным запахам и шорохам. Солнечный свет теплыми бликами падал на старый морщинистый корень и молодые, ярко-зеленые листья брусничника. Пахло прелыми мхами, смолкой с юных, невысоких лиственниц, редкого кедрового стланика. Ветер шумел в хвое, раскачивал мягкие нежные побеги сосенок.

Что-то прошуршало рядом в траве. Соболь коричнево-бурым сильным телом мелькнул в воздухе и, сделав большой прыжок, поднял голову настороженно и медленно. В зубах у него, пискнув, навсегда умолкла мышь-полевка. Зверь быстро разделался с маленькой мышью, почти ничего от нее не оставив. Розоватым язычком облизнулся и застыл на крошечной лужайке, на солнце, настороженно подняв правую лапу.

Большеголовый, с тонкой шеей и длинным туловищем на мощных лапах, сейчас, в летнем наряде, он был малопривлекателен. Зимнюю пушистую шкурку на летнюю он сменил недавно. Зимой Черный Соболь был необыкновенно красив — пушист, мягок, подушечки лапок у него обросли густой шерстью, чтобы легче было передвигаться по глубокому снегу.

Потеплело в этих местах совсем недавно. Порядком отощав к весне. Черный Соболь охотился за мышами-полевками, ящерицами, выползающими на пригретые камни и сучья валежника. Несколько раз ему удалось, напав на беличьи гнезда, полакомиться бельчатиной.

Мелькая темным пятном среди кустарников, голых замшелых проплешин, корневищ старых деревьев, Черный Соболь обегал свои владения, участок, где он жил и охотился. Подобно людям, промышляющим в тайге с ружьем, ловушками на своих промысловых угодьях, соболи делили окрестные леса на участки.

Инстинкт борьбы за существование подсказывал соболям, что за своим участком надо следить, чтобы все норы были старательно скрыты от врагов, а барсучьи, беличьи, бурундучьи гнезда, их зимние продовольственные склады были учтены на черный день, как свои собственные соболиные кладовки.

Соболь всеяден. Его пища — млекопитающие, птицы, кедровые орешки и ягоды: рябина, черника, клюква, морошка, голубика. Кротов и мышей он скрадывал, словно кошка. Зимой, учуяв под снегом мышь-полевку, он нырял в сугроб с молниеносной быстротой. Иногда добычей соболя становились и зайцы, он подкарауливал их на тропках. Горностаи, колонки, белки — все годилось в пищу ловкому и сильному зверьку.

Любил соболь полакомиться и рыбой. Случалось, на отмелых местах он кидался в воду, заметив большую рыбину, идущую на нерест, впивался ей в голову и, упираясь задними лапами так, что из-под них брызгами разлеталась галька, тащил рыбу к берегу. Не брезговал и снулой рыбой, обессилевшей после нереста и лежавшей на берегах. Он подбирал в птичьих гнездах яйца, ловкость и сноровка позволяли ему даже нападать на тетеревов и белых куропаток. В голодное время года он ловил жуков и ящериц.

Тобольские соболи, обитавшие в этих местах, носили светло-коричневую шкурку. Черный Соболь тут был редкостью. Его родословная велась от забайкальских соболей, много лет назад случайно перекочевавших на север. Охотникам на сотню соболей тобольских попадался один черный, да и то не каждому.

С западной стороны участок Черного Соболя примыкал к реке Таз. Берега ее тут были лесисты. С севера — моховая тундра со стлаником, на востоке широкой полосой с севера на юг тянулась гарь — след давнего пожара. Меж гарью и прибрежным лесом — сырое болото с ржавыми тощими елками и кочкарником, с кукушкиным льном и клюквой. В юго-восточном углу местность слегка всхолмлена. Там, у грядок камней, — густые заросли малинника. В нем меж камнями, в расщелине, у Черного Соболя было убежище на случай преследования врагами. Второе убежище он устроил в горелом лесу среди вывороченных с корнями елей — отсюда сегодня он начал обход владений. И третье пристанище располагалось в прибрежном ельнике.

С юга к угодьям Черного Соболя примыкал участок Соболюшки. Одно из ее логовищ было устроено в дупле упавшей лиственницы.

В гнезде Соболюшки подрастали четыре соболенка. Черный Соболь не участвовал в их воспитании, да и не знал о соболятах. До поры до времени его не интересовала и Соболюшка.

Впереди — болото. На кочках бурела прошлогодняя клюква. Черный Соболь принюхался к кочке, по пробовал ягоду, недовольно тряхнул головой. Ягоды были невкусными. Перележав зиму под снегом, они оттаяли и сморщились, утратив сочность и свежесть. Подснежная клюква хороша только сразу после того, как белый покров сойдет с полян. Соболь несколькими пружинистыми прыжками перемахнул болото и углубился в лес. Скользя меж стволами деревьев, перелетая через валежины, пробираясь сквозь кустарник, он вышел на берег реки. Затаился под ветками, принюхиваясь и прислушиваясь. Ничто не встревожило его. Прячась в кустах, он спустился к воде, напился и опять скрылся в зарослях.

Вдруг Соболь услышал шум, треск сучьев. Он притаился, сжался в комок, готовый спасаться бегством.

Шум приближался. Сквозь ветки Черный Соболь увидел сначала оленей, а потом людей. Санный поезд ненцев перекочевывал к северу, ближе к Мангазее. Впереди три оленя гуськом, лавируя на тропе среди деревьев, тащили нарты с увязанной на них поклажей. Верхом на поклаже сидел человек в меховой одежде и покрикивал на упряжку. Потом еще сани, на одних — девушка, на последних — старуха. Шум, треск, тяжелое дыхание олешков, стук полозьев о корневища, гортанные крики каюра в малице… Соболь осмелел, поднял голову, проводил людей и оленей взглядом. Люди спешили по своим делам и его не заметили. Не заметила и собака, бежавшая впереди упряжки.

Соболь стал продолжать обход своих владений.

3

Летняя белая ночь заполнила берег реки розоватым прозрачным туманом. Огромный шатер неба был лимонно-золотистым, словно атлас на праздничной кофте тобольской стрельчихи. У горизонта островерхий темно-зеленый ельник врезался в небо и казался вплавленным в него намертво, навсегда. Веяло чем-то сказочным. Матово голубели в неверном изменчивом свете высокие бревенчатые стены крепости. Сторожевые башни по углам охраняли покой Златокипящей. Ворота во въездной башне, выходившей в сторону реки Мангазейки, закрыты наглухо.

Крепость срублена недавно на месте старого острожка, и стены еще не успели почернеть и потерять свой нарядный вид под действием непогоды и времени. Они хранили желтизну лиственницы и сосны, еще и сейчас кое-где, точно слезы, выступала на них ароматная смолка.

На стенах несли службу караульные стрельцы в своих расшитых кафтанах и островерхих, лихо заломленных шапках, с пищалями в руках, с саблями на боку. Покрикивали:

— Славен город Москва-а-а! — неслось от угловой Ратиловской башни.

С середины стены от въездных ворот гремел чуть простуженный бас:

— Славен город Тобольск!

С полуночной стороны тенорком утверждал свое третий стрелец:

— Славен град Ман-га-зе-е-ея!

Аверьян Бармин, отправляясь в поход, не знал, не ведал, что за каких-нибудь шесть лет на берегу реки Таз, на месте маленького — в несколько избушек — охотничьего зимовья поднимется на вечной мерзлоте дивный деревянный город, обнесенный высокой крепостной стеной.

В 1600 году царь Борис Годунов, прослышав о несметных пушных богатствах Тазовской тундры, послал туда воеводой князя Мирона Шаховского. В помощники себе деловитый князь взял опытного «в городовом строении» Данилу Хрипунова. Годунов велел новым землепроходцам добраться до реки Таз, построить там в удобном месте острожек и, укрепившись в нем, собирать с окрестного населения

— самоедов, русских охотников, пробравшихся сюда из разных краев, в том числе и с Поморья, да остяков — ясак. После долгих мытарств и лишений, не раз подвергаясь в пути нападениям лесных людей, воеводы добрались до мест, где тундра была покрыта мелколесьем, а на правом берегу Таза, высоком и удобном для обороны от возможного неприятеля, росли лиственницы, ели и березняк. Место приглянулось воеводе, нашел он тут охотничьи избушки и амбары и решил строить острог.

На пустынном берегу, пугая таежную тишину, застучали топоры стрельцов. В конце лета следующего года из Тобольска сюда прибыл князь Василий Мосальский с письменным головой Пушкиным, со многими служилыми людьми, оружием и продовольствием. Они сменили Шаховского и Хрипунова, которые отбыли в Москву. Пять лет спустя присланные из Тобольска начальные и служилые люди вместо старого острога начали возводить крепостные стены по всем правилам средневекового строительного искусства. Укрепление Мангазеи было необходимым делом: местные охотники и оленеводческие племена восставали против ясачного обложения, не раз подступали к острожку. Тучи стрел летели на стены, откуда отбивались ружейным огнем стрельцы. Бревнами-таранами самоеды пытались выломать ворота и проникнуть в укрепление. Воевод спасало преимущество в «огненном бое».

Москва руками тобольских воевод закрепила свою власть на Тазу-реке, и потекли в Златоглавую пушные богатства Златокипящей — так называли тогда Мангазею. Немало этих богатств оставалось в сундуках и кладовых воевод, стрелецких начальников да сборщиков ясачной десятины, хотя последние именовались целовальниками, потому что целовали крест, присягая царю на бескорыстие и честность. Кое-что от богатства прилипало к рукам березовских и тобольских купцов. Уже на Таз-реку проложили они путь и с Енисея малыми реками, с волоками через тундровые болота.

То были благословенные времена расцвета Златокипящей.

За высокой стеной с обламом — выступом в верхней части ее для удобства защиты крепости — почивали в своих теремах с косящатымиnote 4 оконцами воевода и приказные дьяки, в караульной избе — свободные от наряда стрельцы. Молчала съезжая изба с окнами, забранными коваными решетками. Посреди крепости высилась златоверхая Троицкая церковь. Спал и посад, молчали рассеянные по лугу там и сям избы, амбары, медеплавильни посадских людей-общинников. В трапезной Успенской церкви, что стояла на отшибе, на оленьих мехах храпел возле сундука с общинными деньгами казначей — заказной целовальник. Он по пьяному делу поссорился с женой и, осердясь, ушел спать в церковь, где под видом хранения общинной казны уже не раз спасался от жениной яростной брани.

Полуночное солнце одним краем показалось из-за ельника, и желтые блики заиграли на куполах церквей. Веселее заперекликались стрельцы, гоня от себя скуку и безмолвие приполярных болот и лесов:

— Славен город Москва-а-а!

— Славен город Бере-е-езов!

На речке Мангазейке, под берегом, у бревенчатой пристани стояли на спокойной, еще не потревоженной ветром воде кочи тобольских купцов — большие суда с объемистыми корпусами, вмещавшими немало товаров: хлеба, тканей, соли; лодки и карбаса рыбаков и охотников. Сами тобольские купцы отдыхали на гостином подворье, а рыбаки да промысловики, прибыв с верховьев Таза, устало храпели в душных избах, прокопченных дымом камельков.

— Славен город Тобольск! — утверждал простуженный хрипловатый бас стрельца у въездной Спасской башни.

Наглухо заперты ворота крепости. С реки видно, как стоит она на высоком обрыве неприступной твердыней, сверкая куполами церквей на восходящем солнце.

— Славен град Мангазе-е-ея!

4

На сухом, поросшем беломошником берегу Таза, верстах в пяти от города вверх по течению реки, Тосана выбрал место для стоянки. Редкие невысокие сосенки под ветром чуть-чуть шумели хвоей — робко, словно бы опасаясь кого-то. Шум молодых лиственниц был и вовсе мягок, еле слышен. У самого берега стена ивняка укрывала стоянку от чужих взглядов со стороны реки. Дальше расстилались на голом месте мхи-ягельники. Туда Тосана пустил оленей пастись. Их охраняла собака.

Приземистая, с морщинистым серым лицом жена Тосаны Санэ принялась развязывать поклажу на нартах. Ей помогала проворная и ловкая девушка лет семнадцати с лицом гладким и белым, как снег. Черные брови — как узкие полоски мягкого бархата. Раскосые глаза — темные, блестящие, словно залитые водой березовые угольки в кострище. Девушку звали Еване, что означало Ласковая. Ей было восемь лет, когда во время ледохода родители утонули, переправляясь через реку, и она осталась сиротой. Тосана — брат отца Еване

— взял девушку к себе, и с тех пор живет племянница с дядей и теткой.

Невысокий, длиннорукий Тосана взял с нарт шесты для чума и неторопливо принялся устанавливать их нижними концами по кругу. Верхние концы шестов собрал в пучок и перехватил их ременной петлей. Голова Тосаны обнажена, черные жесткие волосы торчали, щетинясь, во все стороны.

Санэ и Еване аккуратно обтянули каркас из шестов сшитыми оленьими шкурами, оставив вверху отверстие для дыма от очага. Жилье готово.

Женщины устлали земляной пол досками и поверх них кинули оленьи шкуры

— спать и сидеть. Посреди чума — место для очага. Еване принесла сушняка, вздула огонь. Вскоре в медном закопченном котле закипела вода.

Пока женщины варили обед, Тосана вышел на улицу, сел на пенек и погрузился в размышления. Тосана значит Осторожный. Он любил подумать наедине с собой, прежде чем решить что-либо.

Тосана был небогат. В стаде у него только двадцать оленей. Пять хоров, восемь важенокnote 5, остальные — прибылые, молодые олешки. А у богатых ненцев в стадах насчитывалось по пятьсот и тысяче.

Зимой Тосана кочевал в междуречье Таза и Енисея, ставил чум возле речек Луцеяха, Большая Хета, Нангусьяха. На каждом новом месте, пока олени паслись, добывая ягель из-под снега копытами, он ставил кулемки и пасти на соболей, ловушки на песцов, стрелял белку из лука, из старого кремневого ружья бил волков и росомах, пока были порох и свинец. В промысле кулемками ему помогала Еване. Девушка быстрее ветра бегала на лыжах, осматривала ловушки, вынимала из них добычу и снова настораживала кулемки. «Добрая у меня помощница!» — радовался Тосана, принимая тушки зверя, которые Еване с улыбкой доставала из заплечного мешка, придя из леса.

Минувшая зима была не очень удачна. Тосана добыл мехов соболя, белки, куницы вдвое меньше, чем в позапрошлую зиму. Олени давали ему мясо, шкуры для одежды. Охотничий промысел — все остальное. На мангазейском торге Тосана рассчитывал выменять на меха муку, крупу, соль, наконечники для стрел и другие необходимые товары. С тканями и продовольствием да металлическими изделиями было легче, огневой же припас — порох и свинец — воеводы запретили продавать туземцам, опасаясь вооруженных набегов на крепость. «Огневое зелье» Тосане приходилось доставать «из-под полы» у знакомых мангазейских жителей и покупать втридорога.

Летом, часто и подолгу живя возле города, Тосана научился говорить по-русски, свел знакомство с посадскими людьми и стрельцами.

Морща лоб, Тосана прикидывал в уме, сколько и чего ему на этот раз удастся выменять. Прежде всего предстояло уплатить воеводским сборщикам ясак: каждую десятую шкурку, и притом лучшую из привезенных, он обязан был сдать в царскую казну. За ясак русские воеводы не платили ни алтына. Тосана, подсчитав в уме количество мехов, покачал головой, вздохнул и подумал еще, что придется в городе подработать чем-нибудь: колкой дров для казенных изб, перевозкой на олешках какого-нибудь груза, — он и раньше, бывало, занимался этим: зима длинна, голодом кому хочется жить?

Своих оленей на лето Тосана оставлял в стаде брата Иванка, который выезжал из тундры редко.

Нелегко было жить Тосане. Бог Нум не послал ему сына, наследника и помощника в охоте. Стареющему ненцу с каждым годом приходилось все труднее, и если бы не Еване, которая была искусной и верной помощницей, пришлось бы совсем туго. Жена Санэ тоже стала сдавать, хотя еще и вела хозяйство — готовила пищу, обрабатывала шкурки, шила одежду и обувь.

«Еване не вечно с нами жить, — с грустью размышлял Тосана. — Найдется молодой парень и уведет Ласковую в свой чум. Ох, горе тогда! Одиноко будет. Руки-ноги ослабнут, глаза погаснут, не догнать будет в тундре оленя, не вернуть в стадо, на лыжах за белкой не поспеть… В снегу не различить белого песца…»

Тосана взял топор, принялся рубить сучья, которые уже успела наносить из леса Еване. «Завтра чуть свет поеду в Мангазею, — решил он. — Первый торг прошел, все хорошие шкурки раскупили. Теперь цена на них снова будет повыше». Он опустил топор, повернулся в сторону невидимого города.

Мангазея… Это русские назвали так свою крепость. На свой лад переиначили имя Малконзеи, старинного самоедского рода, кочевавшего в этих местах.

Из чума выглянула Еване, позвала дядю обедать.

— Савоnote 6. Иду, — отозвался Тосана.

Он собрал дрова и, прихватив топор, вошел в чум.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

На первых порах кочу Аверьяна Бармина сопутствовала удача. Южные ветры, господствовавшие в начале пути в море, позволили ему, придерживаясь в виду берегов, под парусом, а иной раз и на веслах добраться до Канина, подняться вдоль побережья полуострова к северу, до устья реки Чижи. С приливом коч поднялся по реке в верховья. Потом артель вытащила его на сушу, поставила на катки и перетащила в другую канинскую реку — Чешу. По ней выбрались в Чешскую губу.

Благополучно дошли до устья Печоры. Аверьян решил продолжать путь, не заходя в Пустозерск, населенный русскими рыбаками и торговцами. Делать там было нечего. Провизии хватало, надо было дорожить временем. Коч упрямо продвигался вперед, к мысу Медынский заворот. К берегу причаливали редко — за пресной водой да пострелять дичи. На привале, выбравшись на высокий угрюмый берег, Гурий с любопытством осматривал голую, поросшую чахлой тундровой травкой и мхами землю, дивился березкам, которые не тянулись к небу, а стлались по земле. Иной раз с изумлением склонялся он над диковинными цветками, похожими на бутоны купаленок, прятавшимися среди стланика.

Гурию путешествие нравилось. Особенно радостно было, когда судно шло под парусами при свежем ветре, разбивая носом волны — только брызги по сторонам каскадами, а за кормой, у руля, вода вскипала бурунами. Небо чаще всего было облачным, с редкими прозрачно-голубыми разводьями. Облака оставляли окна словно бы для того, чтобы в них могли косо прорваться к земле сверкающие тетивы солнечных лучей. Ночи были светлые, и ночами Аверьян упрямо стремился вперед.

У руля сидели по очереди. Когда не штормило и ветер не менял направления, рулевой справлялся и с парусом и с румпелем.note 7 Дозорный артельщик следил за берегом, за встречающимися на пути редкими льдинами, каменными грядами и кошками, которые обнаруживал по кипенью воды. Он давал сигнал рулевому об опасности, и тот обходил подозрительные места. Не раз на отмелых кошках коч садился днищем на песок. Тогда все дружно брались за шесты, спустив парус, и снимали судно с мели. Это, правда, случалось редко, хотя все время плыли вблизи берегов. Следуя Мангазейским ходом, поморы всегда жались к берегам, опасаясь в туманные дни сбиться с курса и попасть в ледовый плен. Плавучие льды скитались по Белому и Баренцеву морям почти все лето… Да и в открытом море с сильным волнением на малом судне плавать было опасно. В случае поломки коча, нехватки пресной воды артельщики близ берегов всегда могли ступить на землю, пополнить запасы и починить судно.

Гурий возился у огонька, разложенного на дерновой подушке, варил в котле сушеную рыбу, кипятил воду в чайнике. Отец все присматривался к сыну и наконец сказал:

— Иди сюда, Гурий! Пора брать в руки румпель. Он посадил сына в корму, передал гладкую рукоять руля и велел править на видневшийся вдалеке мыс.

— За ветром гляди. Парусом управляй.

И все время следил за действиями сына. Левая рука Гурия — на румпеле, правая в любой миг готова взяться за веревочный конец от угла паруса — отпустить или, наоборот, подтянуть его. Гурий, плотно запахнув полушубок, все поглядывал вперед чуть ссутулившись. Лицо парня, недавно еще белое, не тронутое загаром, за эти дни потемнело, стало бронзоветь, скулы заострились. Цвет глаз был похож на цвет зеленоватой морской воды.

Аверьян встал, долго смотрел вокруг, придерживаясь за мачту. Справа виднелся берег — угрюмый, голый, с полоской черного торфяника по обрыву. Поднял Аверьян бороду к небу с поредевшими облаками. На море впереди завскипали белые барашки, резкий ветер леденил лицо. Неуютно, хмуровато.

«Сменится ветер, — сдвинул Аверьян выбеленные солнцем и брызгами морской воды брови. — На сиверик потянет. Лед притащит. Туго придется».

Под брезентовым пологом спали мужики. Аверьян потряс носок высунувшегося сапога, широкий, порыжелый. Из-под брезента выбрался Герасим Гостев, зачерпнул забортной воды, плеснул в лицо, утерся, стал рядом с Аверьяном и тоже забегал взглядом по кипени волн, по небу.

— Ветер на сиверик потянет, — Герасим проследил за движением облаков, за чайками, которые мельтешили белыми хлопьями далеко, почти у самой кромки берега. — Лед притащит. На подходе к острову Песякову это не диво.

— Надо готовиться, — сказал Аверьян. Герасим показал рукой:

— Во-он, впереди лед. Тут как тут…

Гурий с кормы тоже крикнул:

— Батя, там лед! Или, может, пена?

— Самый настоящий лед, — загудел Аверьян. — Теперь надобно беречь бока. Мужики, беритесь за багры!

Попутный ветер уступил место встречному, злому, резкому. Промышленники свернули парус и стали выгребать к берегу.

Вскоре коч со всех сторон обжали мелкие и крупные льдины, пригнанные северо-западным ветром. Лица обдало стужей. Поморы расталкивали льдины, искали разводья, стремясь поскорей подобраться к берегу. Но у берегов стоял припай. Суденышко затерло, в бока уперлись белые глыбы. Артельщики теперь уже были озабочены тем, чтобы судно не раздавило. Но недаром строили коч умелые руки: его выжало на поверхность. Хрупкое деревянное суденышко обмануло льды. Мореходы вытащили его на льдину и стали выжидать погоду.

Аверьян осматривал и обстукивал обшивку — не повредило ли. Мужики проверяли груз: бочонки, кули, мешки — не подмочило ли водой. Все перебрали, снова уложили. Костер запылал на льду. Но дров было маловато. Гурий вызвался сходить к берегу, поискать плавника, но отец не пустил.

Сгрудившись вокруг костерка, артельщики ели деревянными ложками похлебку из сушеной рыбы. Потом стали коротать время в вынужденном безделье в месте безлюдном, неприютном, среди зловеще сталкивающихся льдин. Вокруг стоял непрерывный шум. Казалось мореходам, что они одни на всем белом свете. Кругом ни души — ни зверя, ни птицы.

Герасим сказал:

— Не то забота, что много работы, а то забота, что нет ее.

Вдали, на обрыве берега, маячил высокий покосившийся деревянный крест. Вот у самого окоема в облаках образовался разрыв, и низкое солнце брызнуло потоком багрового света. Крест засветился, словно огненный. Над ним раскинула крылья иссиня-темная туча.

Поморы молча смотрели на берег, на позолоченный солнечным светом крест. Герасим заметил:

— Обетный крест. Давно, видно, стоит…

Кто-то из мореходов в этих местах попал в беду, случайно спасся, выбрался на берег. Потом вернулся сюда и поставил замету в память о неожиданном воскрешении из мертвых, в назидание всем добрым людям.

2

Рано утром, восстав ото сна, Мангазея протерла глаза, улицы ожили. Караульный стрелец отворил ворота Спасской башни — тяжелые, из лиственничных плах, окованные полосовым железом. Стрельцы, бродившие ночью по стенам крепости, разошлись по избам на посаде — на отдых к женам, малым детям, в домашнее тепло с запахами свежеиспеченного хлеба да щей, с тараканьим шелестом за печками.

В острог потянулись ремесленники с посада да общинные люди. Старосты-общинники с расчесанными и смазанными деревянным маслом волосами, стриженными в скобку, в кафтанах разноцветного сукна, перепоясанные шерстяными кушаками, шли в приказную избу улаживать повседневные дела. Община посадских людей, живущих вне крепости, вносила налоги в казну, кормила, поила и одевала воеводский двор, содержала в порядке государевы амбары и склады, гостиный ряд. Общинники построили и церкви в городе и за его стенами.

Тобольские и енисейские купцы, щеголеватые, рослые и мордастые как на подбор, тоже спозаранку держали путь в приказ — платить пошлины, договариваться о ценах на товары. На небольшой площади, в гостином ряду, визжали ржавые петли ставней лавок и ларьков. Приказчики выкладывали товары.

Утицами переваливались пожилые бабы в длинных кафтанах из домотканого крашеного сукна. Молодки щеголяли яркими сарафанами с оборками, башмаками на высоких наборных каблуках, набойчатыми кофтами да меховыми душегрейками-безрукавками. Стрельцы и посадские парни перекидывались с девицами игривыми словечками.

Два молодых стрельца, направлявшихся к воеводскому двору, увидели приглядную молодку, остановились как по команде, поглядели вслед. Один усмехнулся, вскинув бровь:

— Эх и девка! Не ущипнешь!

— Хорош соболек, да измят, — уверенно заметил другой. — По походке видать.

Девушка остановилась, обернулась, зло сощурилась, щеки запунцовели.

— Это што за острословы? А-а, Петруха! Рассказал бы лучше, как ты вечор слезы проливал!

— Это я-то? — удивился стрелец.

— А кто же еще? По пословице: «Не то смешно, што жонка мужа бьет, а то, што муж плачет». Видать, опять тебе была выволочка от Аграфены?

— Нн-ну, сказала! Да я свою жонку во как держу! — стрелец сжал кулак.

— Знаем, кто кого держит! — девица, независимо подняв голову, прошествовала дальше. Стрельцы переглянулись, расхохотались и пошли по своим делам.

Тосана на упряжке из трех олешков, посадив позади себя Еване, подкатил к воротам. Караульный стрелец загородил ему дорогу алебардой.

— Кто таков? Чего надобно в крепости? — нахально улыбнулся, глянув свысока, соврал: — Ноне великий пост. Самоедов пускать не ведено.

Тосана быстро соскочил с нарт и сунул стрельцу пару беличьих шкурок.

— На торг еду. Не закрывай дорогу. Шибко прошу!

Стрелец ловко спрятал шкурки за пазуху, удовлетворенно хмыкнул и милостиво разрешил:

— Проезжай. Только у церкви не забудь шапку снять. Ты ить язычник. Эй, стой! — крикнул вдогонку. — Продай девку!

— Девка не продается. Она не беличья шкурка, — сердито огрызнулся Тосана и уехал.

И пара беличьих шкурок сгодится стрельцу. За день насобирает он их немало, особенно когда ненцы валом валят на торг.

Олешки мелкой рысцой протрусили к ясачной избе. Тосана, оставив упряжку на попечение Еване, вздохнул и с уныло озабоченным видом взял с нарт кожаный мешок с мехами. Робко поднялся по ступеням высокого крыльца с точеными балясинами. На крыльце стоял знакомый ненцу дежурный стрелец Лаврушка. Он, сверкнув нахальными навыкате глазами, встретил ненца:

— Здорово, Тосана! Царю долг несешь?

— Несу, несу. Драствуй, — ответил Тосана. — Каково живешь? Клебом-солью, да?

— Хлебом-солью, — с усмешкой отозвался стрелец. — Живу, хлеб жую, квасом запиваю, николи не унываю, молодицу, коль свободен от службы, обнимаю, тебя, Тосану, не забываю. Не забывай и ты меня. — Он наклонился, тихонько спросил:

— Мне чего привез?

Тосана тоже шепотом, в ухо Лаврушке:

— Порох-свинец есть?

— Сговоримся. Заходи после полудни. Мою избу, чай, помнишь?

— Помню. Как не помнить! Шибко помню.

Лаврушка отошел в сторону, замер на крыльце, вид на себя напустил недоступный, строгий:

— Проходи, проходи! — крикнул он Тосане, приметив на улице стрелецкого десятника.

Тосана мельком глянул на щегольской кафтан Лаврушки с малиновыми нашивками на груди, на кривую саблю в ножнах, на высокие начищенные сапоги и толкнул от себя тяжелую дверь.

В полутемной ясачной избе над прилавком сытый, лоснящийся от избытка здоровья, массивной глыбой возвышался приказной целовальник. Справа от него за конторкой скучал курносый подьячий с серым неброским лицом и унылыми бесцветными глазами, с гусиным пером за ухом. Всюду: на полках, на вешалах

— шкурки белых и голубых песцов, соболей, лисиц, связки беличьих, горностаевых, куньих шкурок. Под самым потолком — два узких продолговатых окна, забранных коваными решетками с острыми зазубринами. Прилавок обтянут зеленым сукном, кое-где засаленным, прохудившимся. Целовальник молча протянул волосатую лапищу. Тосана подал ему туго набитый мешок и стал зорко следить за каждым движением царева слуги.

Тот привычно и быстро разложил шкурки на прилавке, стал их пересчитывать. Из всего богатства Тосаны, добытого в трудах нелегких, выбрал десятка полтора шкурок получше с густым и мягким подшерстком — соболиных, песцовых, беличьих и куньих, и, отложив их в сторону, все остальное сгреб в кучу и вернул ненцу.

Тосана стал складывать шкурки в мешок, а подьячий принялся записывать в книгу, что подъясачный самоед по имени Тосана такого-то месяца, дня, года сдал в казну десятину с привезенной для продажи пушной рухляди; после выдал ненцу знак о том — грамотку. Тосана, наморщив лоб, спрятал грамотку за пазуху, облегченно вздохнул, взял изрядно потощавший мешок и, поклонившись, вышел.

Придя к торговым рядам, что располагались у южной стены мангазейского кремля, Тосана не сразу стал продавать свою пушнину, а прежде потолкался возле прилавков, присматриваясь да прицениваясь к товарам, что предлагали приказчики. Лавки ломились от хлебных запасов, привезенных купцами из Тобольска на больших кочах. Крупа ячневая и овсяная, мука, соль, ситцы, разноцветные сукна, шорные товары, сапоги и женские башмаки; изделия медников — луженые котлы, ковши, братыни, медные украшения — браслеты; перстеньки из серебра и золота с дешевыми и дорогими камнями, поделки из латуни, бронзы, красной меди; кованые гвозди и наконечники для стрел; ружейные замки; дорогие боярские беличьи охабни, а для простого народа — шубы, сарафаны, полотняные рубахи — все было тут. Глаза у Тосаны разбегались от изобилия товаров. Пестрое и богатое зрелище. Со всего посада, со всех кочевий и лесных заимок приходили сюда русские, ненцы, остяки.

Низенькую фигурку Тосаны в меховой малице, тобокахnote 8, схваченных под коленями ремешками, с ножом в деревянных ножнах на поясе и большим засаленным мешком за спиной видели то тут, то там.

Своих олешков с нартами Тосана пригнал поближе к базару. Еване послушно сидела на нартах со спокойным непроницаемым видом, не обращая внимания на шутки и приставания молодых мангазейцев. Только черные раскосые глаза ее беспокойно бегали, подозрительно осматривая разномастную толпу.

Стуча высокими наборными каблуками козловых сапог, рослый, в кафтане тонкого сукна и собольей шапке прошел по дощатым мосткам воевода в сопровождении двух стрельцов к аманатскойnote 9 избе. Вид у воеводы был озабоченный и угрюмый. То ли плохо выспался, то ли случились какие-либо неприятности. Впрочем, народ не обратил на него особого внимания. У каждого свои дела.

Тосана боялся воеводы. У него, как у многих старых ненцев, был суеверный страх перед власть имущими. От них всегда можно ждать неприятностей, и поэтому Тосана поспешил скрыться за спинами покупателей.

Меха ненцы продавали в обмен на товары. Деньги были в ходу только у русских промышленников и купцов. Ненцам в тайге деньги были ни к чему, а требовалось все необходимое для жизни и обихода. Покупая товары, Тосана сносил их к нартам, складывал в мешки и наказывал Еване стеречь добро пуще глаза. Еване сидела на мешках, опасаясь, как бы кто-нибудь их не выдернул из-под нее и не утащил. Но никто не подходил к упряжке, потому что таких нарт было немало. Прохожие, однако, обращали внимание на девушку, одетую нарядно, по-праздничному. Необычная, броская красота Еване вызывала зависть разряженных в пух и прах посадских женок. Они дивовались:

— Ишь, какая кукла сидит!

— Крашенкаnote 10, даром что язычница!

Запасшись всем необходимым, Тосана крепко увязал на нартах ремнями товар и поехал в свой чум. Олешкам было тяжеловато тащить воз, и Еване и Тосана то и дело соскакивали с нарт.

После полудня Тосана, дав роздых своим оленям, снова помчался в Мангазею, теперь уже на посад, к избе стрельца Лаврушки. С собой он взял соболиные шкурки, чтобы выменять огневой припас. Порох и дробь стоили дорого.

Олешки быстро бежали по влажной от близкого болота замшелой тропке. В лесу они вытягивались гуськом, почти не сбавляя бега. Они быстро крутили головами, чтобы не задеть рогами за сучья. Тосана то и дело подбирал ноги, боясь повредить их о древесные стволы. Вырвавшись на голое место, олени опять рассыпались — вожак слева, пристяжные справа. Из-под оленьих широких копыт летели ошметки грязи и клочья мха. Тосана только покрикивал:

— Эге-е-ей!

И взмахивал тонким шестом — хореем.

3

Во времена пращуров, когда люди занимались охотой лишь для того, чтобы иметь пищу, обувь и одежду, мягкая, рассыпающая искры, выделанная шкурка соболя порой ценилась дешевле собачьего меха. Жители Уссурийского края до прихода русских не отлавливали соболей, а брали только ту добычу, что случайно попадалась в ловушки. Из собольих мехов шили шапки, рукавицы, подбивали ими для лучшего скольжения по снегу подошвы лыж.

Русский путешественник, открыватель новых земель С. П. Крашенинников, исследовав Камчатку, писал, что соболей там водилось очень много. «Один промышленник мог изловить их без дальнего труда до семидесяти и осьмидесяти в год, и то не для употребления кож их, ибо оные считались хуже собачьих, но более для мяса, которое употребляли в пищу».

Камчадалы, не зная роскоши и изысканности в одеждах, снисходительно посмеивались, видя, что русские променивают ножик на восемь, а топор на восемнадцать собольих шкурок. Великой ценностью для первобытных жителей Камчатки были изделия из железа.

Однако спрос пришлых людей — купцов и путешественников на соболей возрастал. Кто только ни приходил по бездорожью, рискуя жизнью, в девственные сибирские леса за пушными богатствами: волжские булгары, китайские и маньчжурские торговцы, могущественные в пору своих завоеваний татаро-монголы. Соболиный мех высоко ценился и издревле был меновым товаром и на Руси. Во времена татаро-монгольского ига московские князья платили соболиными мехами дань всемогущим завоевателям, пока Иван Калита не откупился от хана окончательно. Позднее Посольский приказ Московского государства, отправляя послов за границу, снабжал их мехами, ценившимися не меньше золота, для подарков иноземным правителям, для неизбежных при любой дипломатии предвиденных и непредвиденных расходов. Сибирский соболек шел на подбивку парадных одежд восточных эмиров, беков и ханов, западноевропейских маркизов, графов и герцогов. В прохладе старинных замков пушистые меха грели плечи королевских особ. Соболья подкладка, охабня, была первым признаком богатства московских бояр. Соболиный мех украшал шапку Мономаха.

Предприимчивые русские промышленники упорно пробирались за «мягкой рухлядью» на восток. Сбиваясь в артели, без карт, не зная местности, они шли на поиски «новых землиц». По берегам рек, по главным направлениям продвижения русских в Сибирь строились ясачные зимовья. Потекли пушные богатства в государеву казну.

Мангазея — детище соболиных промыслов, меховая вотчина русского правительства на Тазу-реке, процветала, пока не оскудели на сотни верст вокруг пушные промыслы. За соболем охотились безудержно, беспощадно, все, начиная от ненцев и остяков и кончая русскими промышленниками, казаками, стрельцами.

4

Соболята родились в начале апреля — маленькие комочки с дымчато-опаловым пушком. Мать еще с осени заботливо устлала дупло мягким мхом, шерстью, сеном и перьями мелких птиц. К весне, когда уже передвигаться ей стало тяжело, она обновила подстилку собранными поблизости шерстинками, сухой прошлогодней травой и залегла в гнезде.

Родились соболята слепыми и глухими. Прозрели и обрели слух через четыре недели. Два месяца Соболюшка кормила их молоком, а после стала приносить детенышам из леса мышей-полевок, мелких птиц.

Когда Соболюшка приносила в дупло полузадушенную добычу, там поднималась возня. Соболята, толкая друг друга и суетясь, ловили обессилевшего мышонка или птицу с перебитым крылом. У маленьких зверят начинал пробуждаться охотничий инстинкт, когда они выбирались из-под теплого бока матери, и у нее начинало подсыхать молоко.

Наступил сорок пятый день с момента рождения. Пора соболятам выбираться из гнезда. Соболюшка осторожно проверила, нет ли кого-либо поблизости, потом вернулась к дуплу, заглянула в него. Урканьем подала сигнал. Соболята зашевелились. Показалась пушистая с потемневшей шерсткой голова соболенка. От яркого дневного света он зажмурился, потом раскрыл глаза, повел ушастой головой туда-сюда и, увидев мать на земле, под дуплом, спрыгнул к ней. За ним последовали остальные. Вскоре они расползлись по земле. Приятно чувствовать себя самостоятельными, радостно ощущать упругими молодыми лапами землю, по которой предстоит еще немало побегать в поисках пищи и убежища от врагов.

Соболята то кидались прочь от матери, то, поуркивая, возвращались к ней, тыкались мордочками в ее похудевшие бока. Соболюшка слушала лес и время от времени вылизывала свой мех.

Черный Соболь окреп после долгой зимы, неустанно бегая по лесу в поисках корма. Он стал глаже, сильнее. Скупое северное солнце медленно пробуждало тайгу. В глухих лесных урманах под лапами елей кое-где еще лежал снег, серый, источенный влагой, осыпанный сухими иголками. На полянках было теплее. Черный Соболь любил греться на солнце, вылизывая свой мех шершавым языком. Обычно он выбирал поваленную ветром сухостоину и устраивался на ней. Солнце вливало в него силу, он чувствовал себя молодым, резвым и снова уходил на охоту.

Однажды в теплый пасмурный день он почуял на полянке запах, который напомнил ему что-то знакомое. Соболь сделал круг, потом повернул в сторону

— в мелкий ольшаник — и пошел по следу.

След оставила Соболюшка.

По нему Соболь выбрался сквозь бурелом и чащобу к крохотной полянке, окруженной молодой порослью. Внезапно Черный Соболь замер на месте, по привычке подняв лапу и не решаясь ее опустить, боясь вспугнуть нечаянным шорохом то, что он заметил.

Под стволом старой лиственницы, висящим на буреломе горизонтально, почти над самой землей, он увидел резвящихся соболят и Соболюшку, которая сидела возле своих детенышей.

Он долго смотрел на Соболюшку и выводок, потом неслышно ушел с полянки.

Сюда он вернулся вновь с пойманной в кустах синичкой-гаечкой, несмело мелкими шажками понес ее к выводку. Соболюшка быстро обернулась к нему, вскочила на ноги, угрожающе зауркала.

Черный Соболь, не обращая внимания на недовольство Соболюшки, шаг за шагом приближался к детям. Мать прыгнула ему навстречу, приготовилась к защите соболят. Тогда Черный Соболь положил синичку на траву. Птица еще была жива, трепыхала крыльями, ножка у нее была перекушена. Соболь удалился и сел на валежину, с любопытством наблюдая за выводком. Соболята заметили птицу и кинулись к ней. Мать, не обращая внимания на Соболя, зауркала одобрительно.

— Ур-р-р… р-р-р…

Соболята неуклюже запрыгали возле гаечки, которая, собрав последние силы, хотела уйти в кусты. Один из четырех, самый резвый, самый сильный кинулся на нее, придушил птицу, и все накинулись на нее. Через мгновение от синички остались только перышки, рассеянные по траве, словно снежинки.

Выводок вернулся к дуплу. Мать стала загонять соболят в гнездо.

Соболь видел, как четыре детеныша один за другим скрылись в дупле. Мать села рядом с гнездом и из-за веток настороженно следила за ним.

Черный Соболь спрыгнул с корневища и убежал в тайгу.

Инстинкт привел его к Соболюшке и своим детям. Но как только он покинул поляну и занялся охотой, то забыл о них. Он стал выслеживать бурундука, недавно покинутое гнездо которого заметил у выхода на гарь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Артели Аверьяна Бармина не везло. Ветер не менялся, и льды все теснились у побережья. Четвертые сутки промышленники коротали время в бездействии. Нет ничего хуже, чем испытывать полную беспомощность в то время, когда надо поскорее двигаться к цели. Кончились дрова. Артельщики питались сухарями и довольствовались водой из снега.

Аверьян с нетерпением ожидал перемены ветра. Он стал угрюм и несловоохотлив. Путь предстоял еще долгий, а хлебные запасы таяли. У мужиков настроение стало падать: безделье и неизвестность подтачивали его, словно вода талый лед.

Дни на вынужденной стоянке скрашивал Герасим Гостев — шутник и острослов. Когда, укрывшись парусом и завернувшись в оленьи шкуры, промышленники коротали ночь, он начинал сказывать свои бывальщины. Таких людей, как Гостев, на Поморье называли баюнкамиnote 11. Невысокий, широкоплечий, с курчавой бородой, большеглазый, Гостев был подвижен, ловок, словоохотлив и этим отличался от Аверьяна и Никифора Деева — рослых, молчаливых.

— Бывало-живало, жил упромышленник в деревне. Был он вдовец, а детей было пятеро, мал мала меньше. И все есть хотят, — рассказывал баюнок. — Пошел он раз на охоту. Целый день проходил, ничего не убил. А домой идти нельзя: дети плачут, есть просят…

Герасим умолк, прислушался. Ветер трепал парусину над головой, она хлопала. Кто-то, кряхтя, поворачивался, угревшись под меховым одеялом. Спали в середине коча, в гнезде, будто медведи в одной берлоге.

— Спите ли, братцы? — спросил баюнок.

— Не спим, — отозвался Аверьян. — Давай, сказывай!

Ну дак вот. И второй день проходил, ничего не убил. На третий день видит: идет медведиха с медвежатами. Он ее стрелить хотел. А она просится: «Отпусти меня, охотничек, деток малых жалко». Ну, он ее и отпустил. И пошел дальше, да и заблудился. Блудил, блудил, до болота дошел. Совсем деться некуда. Тут вдруг леший пришел. «Ты, — говорит, — мое стадо пожалел, а я,

— говорит, — тебя пожалею». Взял его на спину и понес. Несет, несет, аж в зубах свистит. Видят — деревни. «Ну, — леший говорит, — свой дом узнай». Мужик и уцепился за трубу. Да и проснулся на печке, за горшок с кашей держится…

— И все? — спросил Гурий.

— А чего боле? Все, — отозвался Герасим. — Давайте ко, мужики, спать. Может, к утру погода сменится, лед в море унесет.

Но и утром ничего не изменилось. Сиверко грудил льдины к берегу, и поморы сидели словно на мели.

Аверьян решил:

— Надо идти дальше волоком по льду. Под лежачий камень вода не течет. Чего мы тут высидим?

— Коч тяжел. Сдвинем ли с места? — усомнился Герасим.

— А давай попробуем, — Гурий взялся за борт.

Гостев стал толкать судно с кормы, Аверьян и Никифор Деев тоже ухватились за борта.

— А ну, берем! — звонко крикнул Гостев. — Берем, берем!

Днище коча с трудом оторвалось от снега, он чуть подался вперед. Однако у мужиков хватило сил только сдвинуть его с места. Через несколько шагов они выдохлись. Аверьян распорядился:

— Снимем паузок и будем перевозить кладь по частям. Как на волоку через Канин делали.

В легкую лодку — паузок выгрузили часть вещей, приделали к бортам веревочные лямки и, словно сани, потащили паузок вперед. Пройдя с полверсты, сложили груз на разостланную ряднину, оставили возле него Гурия и вернулись к кочу за новой кладью. Восемь раз волочили паузок туда и обратно. Перетаскав груз, потащили к нему коч. Почти пустое судно без особых трудов проволокли по льду.

Работали допоздна. К вечеру сбились с ног. Сил хватило только укрыть груз от непогоды и, поев, завалиться спать. Выгруженные вещи сторожили по очереди: мало ли что могло случиться. Льдина хоть и велика, но ненадежна.

Первым сторожем был Гурий. Укутавшись в совик, он похаживал вокруг стоянки и посматривал по сторонам. Свистел ветер, вдали у кромки льда чернело, лохматилось море. Там раскачивались на волнах, крошились мелкие льдины. Непрестанный шум навевал уныние. Было тоскливо и неприютно. А что еще впереди? Усталые ноги у Гурия подгибались, веки слипались, но парень крепился. Как только бросало в дрему, начинал ходить быстрее.

На следующий день поморы продвинулись по льду еще немного вперед. Обходить водой ледяные поля мористее кромки было опасно. Аверьян из двух зол выбрал меньшее.

Ледовый плен продолжался. Пошла уже вторая неделя, как артельщики, где волоком по льду, а где в промоинах вплавь, настойчиво продвигались вперед. Они измотались, одежда поизносилась. Бахилы того и гляди запросят смены. Хорошо, что у каждого с собой была взята запасная обувь.

Аверьян каждый вечер озабоченно осматривал днище коча, да и паузок, находившийся в постоянной работе. «Обшарпаем суденышки, — думал он. — А впереди путь не близкий».

Иногда перед тем, как залезть под парус в теплые шкуры спать, Аверьян бормотал молитвы Николе Угоднику, выпрашивал у него ветер «с горы» — с материка. Но Угодник, как видно, не внимал просьбам промышленника.

Герасим смотрел-смотрел, как Аверьян творит молитвы, и решил помолиться сам, считая, что, может быть, его слова, обращенные к покровителю мореходов, будут доходчивей. Как-то перед вечером он извлек из своего сундучка образок, который ему положила мать, подошел к старой, еще зимней стамухеnote 12, пристроил на ней образок и опустился на колени…

Молился он по-своему. Считая Николу Угодника обыкновенным мужиком, прекрасно понимающим, что надо помору, обращался к нему, словно к близкому своему соседу, запанибрата:

— Втору неделю ломим на льду, аж плечи болят. Ноги еле ходят, бахилы того и гляди развалятся. В брюхе пусто — одни сухари. Дров нет, горячего не сготовишь. Пока мы тут маемся, мангазейски соболя уж, верно, все разбежались по лесам. Придем на Таз-реку не ко времени. Уйдем оттуда не солоно хлебавши… Э, да што тебе баить! Сам видишь, как твои чада в бесполезных и тяжких трудах пропадают в незнаемом месте, в пустыне снеговой!

Ты, Никола, покинь шутить с нами! Што те стоит послать нам ветер с горы? Тогда бы все льдины унесло в море, и нам проход возле берега освободился. Почему ты не хошь помочь мужикам?

А ведь они тебя уважают. Вон, Аверьян каждый вечер поклоны тебе бьет… А толку? И уж если ты теперь не поможешь нам, не будет тебе веры от мужиков. А без веры людской, скажу прямо, не проживешь ты. Один, как бобыль, будешь там, в небесах, впусте обретаться…

Помни, Никола, што нам ветер с горы вот так надобен! Пошли ты завтра с утра этот ветер, убери лед от берега, и мы тебе славу, как должно, воздадим! И дале тебе вера будет. Што те стоит добро сделать людям? А ничего не стоит. Только не хошь…

Герасим не заметил, как Аверьян тихонько подошел и услышал настойчивые просьбы, обращенные к Угоднику. Когда Герасим кончил молитву и спрятал образок, Аверьян спросил:

— С Николой говорил? Думаешь, этим его проймешь?

— Твои слова не слышит, так, может, мои дойдут, — Герасим сказал это вполне серьезно, а усталые глаза улыбались.

2

Аверьян рано утром высунул голову из-под парусины и зажмурился. Восходящее низкое солнце, чистое, словно только что умытое, ослепительно сверкало на горизонте. Солнечный свет играл, двигался по россыпи льдов, и само солнце от этого казалось живым, трепетным. И небо на востоке было тоже чистым, не замутненным облаками. Погода стояла мягкая, теплая.

Льдина оторвалась от припая и тихонько уплывала в голомя — в море. Аверьян торопливо выбрался из шкур, в которых спал, и спустился через борт на лед. Снег под ногами был мягок, податлив.

Рядом стоял Гурий в расстегнутом полушубке, без шапки.

— Погода меняется, батя, — с радостью сказал он.

— Вижу, — отозвался Аверьян. — Эй, мужики, вставайте! — крикнул он.

— А ты чего раньше не разбудил нас?

— Вечор легли поздно. Хотел, чтобы подольше поспали. Ведь притомились.

Из за борта показалась русоволосая голова Герасима, потом выглянул Никифор, огляделся, сморщился, чихнул. Его жесткие черные волосы на голове торчали во все стороны, словно у ненца. И в самом деле, скуластый, темноглазый, смугловатый, он напоминал сына тундры. Разрез глаз узок и чуть раскос. С лица ненец, а по росту — матерый новгородец.

Оба вышли на льдину, умылись снегом. Аверьян велел грузить кладь в коч, закрепить на нем паузок.

— Твоя молитва, как видно, дошла, — сказал Бармин Герасиму. — Льдину в море понесло. Ветер с берега начинается.

— А что я говорил? — в курчавой бороде Герасима блеснули в улыбке чистые зубы. — Моя да не дойдет? Такого не бывало!

— Сдобрился Никола, пожалел мужиков. Ну, живей, живей, ребята! Льдину уносит, а нам отходить от берега далеко не следует. Гурка, бери катки. Коч на воду будем спускать.

За ночь большое ледяное поле разломало, разъединило, раскидало по сторонам. Всюду появилась чистая вода. Льдины белыми плитами расползлись далеко, почти до горизонта, и там раскачивались, омываемые волнами.

Поднялся и стал крепчать «летний» ветер — с берега. С южной стороны наползали облака, по виду дождевые. Поморы повеселели, быстро уложили на судне кладь, закрепили на борту коча паузок, приготовили весла, мачту, парус. По льду Гурий разложил кругляши, припасенные на такой случай, и Аверьян крикнул:

— Ну, с богом. Дружно!

Коч вздрогнул, повернул нос к берегу, где темнела большая промоина, и медленно пополз на кругляшах поперек льдины к воде. Гурий только успевал подсовывать катки из-под кормы под нос, бегая взад-вперед.

Судно спустили на воду аккуратно, осторожно. На воде оно тотчас развернулось под ветром бортом к льдине. Артельщики заняли свои места, перекрестились на восход, взялись за весла, а после поставили и парус.

Разгулявшийся ветер дул с правого борта, немного с кормы. Позади осталось устье реки Черной, Гуляевские кошки — мелкие острова в Печорском море и узкий, вытянутый в длину почти на десять верст остров Песяков, возле которого поморы попали в ледовый плен.

Коч резво бежал по волнам. Аверьян сидел у руля. Широкий парус втугую наполнился ветром. Гурий и Герасим расположились на раскинутой оленьей шкуре посреди коча. В носу — впередсмотрящим Никифор. Его ноги в бахилах виднелись из-под паруса.

Аверьян направлял судно вдоль берега, к мысу Медынский Заворот, за которым должна открыться Хайпудырская губа.

Легок и быстр на ходу поморский коч. Округлая форма днища давала ему малую осадку. Сшит он по образцу морских карбасов, прочных, парусно-весельных, на которых поморы выходили на ближний промысел рыбы и зверя. Про такие суденышки рыбаки говорили: «На карбасе не утонешь. Хотел бы утонуть, да не сгинешь».

Карбас на любой волне, словно пробка, взлетал наверх, на гребень. Надо только уметь держать против ветра или по ветру так, чтобы в шторм волны били в нос или в корму. Ну, а если случится, что примет карбас неожиданный бортовой удар рассвирепевшего моря и волна перевернет его, он удержится на поверхности вверх днищем. А люди, выбравшись на обшивку и уцепившись за что придется, иной раз долго плавают в море, пока оно не прибьет опрокинутый карбас к берегу или терпящих бедствие не подберут другие мореходы.

Тогда ставят в память своего спасения поморы обетный крест на берегу…

Умели холмогорские мастера шить посудины. Скандинавская летопись говорит, что еще в XVI веке сын норвежского короля Олафа Магнус плавал в Холмогоры строить для себя корабли. А уж норвежцы знали толк в кораблестроении.

Придя на Поморье на плоскодонных ушкуях, новгородцы без труда убедились в том, что их суденышки, шитые для речного и озерного плавания, в море не годятся. Не один рыбак хлебнул горя и холодной беломорской воды, пока корабельщики нашли нужную форму днища и корпуса, десятилетиями опробованную в морских странствиях и после каждого похода усовершенствованную. Постепенно поморы научились шить карбаса, поднимавшие до двух тысяч пудов груза, шняки для трескового промысла, кочи малые и большие — до двенадцати сажен длины, могущие взять на борт четыреста-семьсот пудов клади. Шили и лодьи с тремя мачтами и бушпритом, на которых командой в восемь-десять артельщиков ходили промышлять зверя на Новую Землю и Грумант — Шпицберген.

Строили суда целиком из дерева без единой железной поковки. Обшивку с каркасом соединяли деревянными гвоздями, пазы конопатили мхом, просмоленной паклей. На мелких судах-шитиках каркас с обшивкой соединяли ивовыми прутьями, а снасти и паруса часто делали из оленьих кож. И якоря поначалу были деревянными, с подвязанными к ним камнями.

* * *

Аверьяну раньше не доводилось бывать в этих краях, к востоку от полуострова Канин. Только однажды ходил он на паруснике до Пустозерска, что стоит в устье Печоры, привозил зырянским купцам хлебный запас из Холмогор.

Но шел он не вслепую. В дорожной, обтянутой тюленьей кожей укладке хранилась у него лоция — подробное описание Мангазейского хода. Был и компас, «матка», в кожаном мешочке в кармане.

Лоция указывала, что «от Печоры до Югорского Шару» при благоприятных условиях «ходу два дни и две ночи». Это если по прямой, без захода в Болванскую, Паханческую и Хайпудырскую губы. Размеры судна и его оснастка не позволяли без риска выходить в открытое море, где было большое волнение и плавали льды. Поэтому Аверьян жался к берегам, невольно удлиняя путь.

Теперь, миновав остров Песяков и направляясь к мысу Медынский Заворот, Аверьян приближался к большой губе — Хайпудырской, что на пути к Югорскому полуострову. На севере полуостров отделялся от Вайгача проливом Югорский Шар, по которому надо было поморам выйти в Карское море. Через Хайпудырскую губу было два пути. Один вдоль побережья, с заходом в залив, другой — напрямик через залив курсом на север. Второй путь намного короче.

Аверьян внимательно изучал рукописную лоцию в деревянных, обтянутых кожей обложках.

В конце третьей недели пути коч приткнулся к берегу в тихом месте за мысом Медынский Заворот, в удобной для стоянки бухте.

Артельщики вначале неуверенно чувствовали себя на твердой земле — ноги отвыкли по ней ступать. Но поразмялись, насобирали дров, развели костер. Гурий повесил над огнем котел с водой из ручья. Мыс был отлогий, песчаные берега вылизаны морем. Дальше от берега — илистая наносная почва с мелким полярным кустарником — стлаником, травянистыми кочками да мхом-ягольником.

Раскинув возле костра оленьи шкуры, мужики отдыхали от морских трудов, впервые за много дней отведали горячей пищи и были в благодушном настроении.

Ветер все так же дул с юга. Погода стояла ясная. По небу бежали белые, словно над Холмогорами в летнюю пору, облака.

Герасим лег навзничь и, защищая глаза от солнца ладонью, смотрел в небо. Изредка над косой пролетали чайки. Ветер шелестел бурой жесткой травой на кочках. Дым от костра стлался над землей.

— Согласился бы тут жить, Гурка? — спросил Герасим. — Глянь, какая красота! Место ровное, кругом вода, не видать ни души, ни зверя, ни птицы. Устроил бы какую ни на есть избенку и жил бы, как схимник. Вольный человек! Сам себе хозяин. Ни батьки, ни мамки, ни государевых дьяков, ни архиерейского догляда. Делай что хошь. — Гостев повернулся, приподнялся на локте, посмотрел на Гурия, который, закатав рукава, чистил золой от костра медный луженый котел.

— Умер бы со скуки. Одному-то разве сладко жить? — отозвался паренек.

— Ну, а ежели бы тебе сюда девицу-молодайку? Жену, одним словом. Вдвоем бы веселей, а?

Гурий засмущался, опустил глаза.

— Вдвоем, конечно, лучше, — ответил он.

— Вот и жили бы. Стреляли гусей, ходили в море за рыбой, зверем. А я бы раз в год привозил тебе припас, да то, что упромышлите, забирал в Холмогоры, продавал там, а деньги — отцу твоему в кубышку… Только надоели бы вы друг другу скоро. Первый-то год, может, и ничего, потому как в охотку. Ну а второй год уже и не захотелось бы друг на друга смотреть. Переругался бы с женкой-то! Может, и сварливая попалась бы. Жены-то разные бывают. У хорошей жены и муж будет молодцом, от хорошей-то помолодеешь, а от плохой состаришься!

Гурий слушал болтовню Герасима и украдкой посмеивался.

— Ничего, — вступил в беседу Никифор. — Год бы пожил, а на другой ребятенок бы завелся. А потом каждый год — прибыль. Веселей станет! Вырастут сыновья, отделятся, и, глядишь, деревня выстала на мысу-то!

Гурий потащил к воде котел — ополоснуть. Аверьян, молча сидевший с лоцией в руках, подал голос.

— Ну, мужики, надо совет держать. Подвиньтесь-ко.

Все подошли к нему.

— Надо решать, как идти дале: около берега или пересечь губу по прямой? Если вдоль берега — дня три надо. А напрямик губу за день перемахнем.

— Надо идти напрямик, — сказал Никифор. — Коч надежный, ветер с полдня, чего опасаться?

— Я тоже думаю так, — согласился с ним Герасим.

— Напрямик, батя. Ежели ветер не подмога, на веслах пойдем, — подал голос и Гурий.

— Ладно. Быть по сему. — Аверьян закрыл лоцию, аккуратно перевязал ее тоненьким ремешком и спрятал. — Поищем дров, наберем воды и — в путь.

Артельщики разбрелись по берегу, собирали намытый прибоем плавник, разрубали его на поленья. Гурий носил ведром воду в бочонок.

Коч снова расстался с берегом. Ветер ударил в парус. Аверьян круто повернул руль, и судно побежало дальше. Вскоре Бармин передал румпель Никифору и, достав компас, стал выверять курс. Гурий через плечо отца смотрел, как он поворачивает на ладони круглую, точенную из дерева штуковину. Впервые видел парень, как по компасу — «матке» определяют стороны света.

Компас был невелик и свободно умещался в ладони. Бумажный диск с нарисованной розой ветров вложен в деревянный корпус. Вместо магнитной стрелки использовались две намагниченные иголки. Они поворачивали диск-картушку вокруг оси. На диске были изображены только две стороны света

— север и восток. Роза ветров насчитывала восемь лучей-румбов.

— Вот я поворачиваю «матку» так, чтобы знак на бумаге указывал на север, на полуночь, — объяснял Аверьян сыну. — А нам надобно идти курсом на восток. Видишь стрелку, что начерчена на кружке? Она и указывает нам курс. Гляди на нос коча. Как он идет?

— По стрелке, — сказал Гурий. — Дивно. С такой «маткой» в любом месте можно определить курс?

— В любом, — отозвался отец. — Теперь возьми «матку» и сам попробуй.

Гурий бережно принял из рук отца компас и стал поворачивать его на ладони.

— Вот, направил.

— Верно. В чем дело — сразу догадался, — похвалил отец.

Вскоре Гурий увидел слева по борту землю и обрадованно закричал:

— Земля, батя! Глянь туда!

Отец посмотрел, объяснил.

— Это остров. Зеленец называется. А вернее сказать — Малый Зеленец. За ним остров поболе, так тот — Большой Зеленец. Малый Зеленец нам надобно обойти с южной стороны.

Остров остался позади. Черная полоска земли словно растаяла, растворилась в безбрежной морской шири. Коч, подгоняемый ветром и волнами с кормы, упрямо шел, покачиваясь, к проливу Югорский Шар.

Опять кругом стало пустынно. Только лохматые хмурые волны, облака в небе и солнце. Оно светило поморам в спину и с высоты словно бы наблюдало, правильно ли они плывут.

К проливу подошли белесой и задумчивой северной ночью. Солнце висело над самым горизонтом. Волнение поулеглось. Море словно бы задремало. Справа и слева туманно, как размытая, обозначилась земля. Аверьян сверился с лоцией и направил судно в пролив. Парус убрали. Взялись за весла.

Справа — массивная громада Югорского полуострова, слева — остров Вайгач.

«…А подле Югорского Шару, подле острова Вайгач ходу гребью день, проезд из моря-окияна в урочище Нярзомское море, а тот проезд промеж берегов, а по берегу лежит грядою камень, а поперек проезду верст с пять, а инде и меньши, а проезд местами глубоко, а инде мелко…» — таково описание пути, составленное пинежанином Левкой Шубиным в 1601 году. Почти так же выглядела запись и в лоции Аверьяна.

3

Лаврушка сидел за столом, накрытым холщовой скатеркой, и хлебал щи с олениной, когда к нему в избу вошел Тосана с мешком в руке.

— Драствуй еще раз. Я пришел, — сообщил он, окинув цепким взглядом обстановку избы: стол, лавка вдоль стены, в углу — божница с темной иконой и лампадкой, шкаф для посуды, большая русская печь, ухваты. Из подпечья высунула голову курица и скрылась. Жена Лаврушки Алена стояла у шестка, сложив руки на животе, и смотрела, как обедает супруг. Была она росту небольшого, упитанная, курносая. Из-под редких светлых ресниц на ненца в упор глядели холодные серые глаза. Лаврушка посмотрел на мешок Тосаны, прикинул, много ли в нем мехов, и показал на лавку.

— Проходи, садись.

Алена проворно смахнула тряпицей с лавки воображаемую пыль:

— Милости просим. Откушай с нами.

Тосана чинно сел, положил рядом мешок, руки его замерли на коленях, обтянутых штанами из кожи оленя-телка. В малице ненцу было жарко, но снимать ее через голову неудобно. Тосана только развязал ремешок, стягивавший ворот.

— Пасибо. Не хочу, — сказал он. — В чуме ел. По делу пришел. Ты ешь,

— добавил, обращаясь к хозяину. — Я тебя не тороплю. Я могу и погодить.

Лаврушка хлебал щи не спеша, подставляя под деревянную ложку кусок хлеба, чтобы не закапать скатерку. Рубаха на нем из домотканины, чистая, свежая. Жена, видимо, хорошо следила за мужем. Руки у Лаврушки крепкие, короткопалые, с рыжеватой порослью. Губы толстые, мясистые. Нагловатые навыкате глаза опять скользнули по ненцу и его мешку.

Лаврушка жил в Мангазее уже три года. Прибыл он сюда из Тобольска с отрядом стрельцов, с новым воеводой. Вместе со служивыми людьми строил крепость, а заодно и срубил на посаде избенку для себя, небольшую, в три оконца по фасаду, с кухней и горницей, с пристройкой для скота, с денником для коня.

Бойкий, из тех, кто и с камня лыки сдерет, Лаврушка, получая жалованье за стрелецкую службу, нашел приработок и на стороне. Он сдружился со стрелецким десятником, тайком получал от него уворованный «огневой припас», менял его на меха и делился добычей с приятелем. Получал Лаврушка также порох и свинец из Тобольска, через верных людей. Выменянными мехами он в Мангазее не торговал, а перепродавал их тобольским купцам. От таких сделок в доме Лаврушки был полный достаток, да кое-что имелось и в кубышке.

Если бы мангазейский воевода пронюхал о торговых делах стрельца, быть бы Лаврушке битым плетьми да изгнанным со службы. Но он был изворотлив и хитер и ни разу еще не попадался.

— Ну, что скажешь, Тосана? — покончив с обедом, спросил Лаврушка, хотя прекрасно знал, зачем пришел ненец. — Какие новости принес?

«Хитрый. О деле не говорит. Вином не угощает», — подумал Тосана. Ответил равнодушно:

— Никаких нет новостей. Разве только вот слышал: на олешков Тайбарея волки напали. Пять важенок и хора порезали. Жалко.

— Да, жалко, — согласился Лаврушка. — Пострелять бы волков надо.

— Надо бы, да чем? Пороху-свинца нету, — исподволь подходил к главному Тосана. — За тем и пришел я в твой деревянный чум. А ты плохо угощаешь. Щами только. Я щей не ем.

Лаврушка как бы спохватился, обнял ненца за плечи с радушием:

— Милой ты мой! Да ить я для тебя все выложу! Алена! Тащи закусить.

Алена мигом принесла штоф, чарки, блюдо с квашеной капустой, деревянную чашку с мясом. Лаврушка стал угощать Тосану.

— Траву не ем! — сказал ненец, отодвинув от себя капусту и придвинув мясо. Траву олень ест. — Выпил, зажмурился: «огненная вода» крепка. Закусил куском вареной оленины.

Лаврушка решил, что наступило время делового разговора.

— Пороху, говоришь, нет? Свинца нет? А тебе разве не ведомо, что огневое зелье запрещено продавать туземцам? Да и откуда оно у меня? Отстоял караул — порох и пули в караульной избе сдаю.

Тосана, чуть захмелев, беззвучно рассмеялся, ощерив темные мелкие зубы и сузив глаза в щелки:

— Не хитри! Ты ведь меня звал?

Лаврушка подошел к мешку Тосаны, бесцеремонно ощупал его.

— Что тут у тебя? Мех?

— Мех, мех, — кивнул Тосана. — Давай порох-свинец.

— А много ли у тебя шкурок-то?

— А вот смотри, — Тосана выложил на лавку четырех соболей и столько же куниц.

Лаврушка осмотрел шкурки, спросил:

— Сколько за них хочешь пороху да свинца?

— Десять фунтов пороху, пуд свинца. Вот моя цена.

— Ну, брат, хватил! Где я столько возьму? Ты выпей, выпей! Сам наливай, — потчевал Лаврушка, рассчитывая, что вино ускорит сделку. Однако ненец пока пить не стал, а начал торговаться. Торговались долго. Лаврушка все подсовывал Тосане чарку, а тот отставлял ее от себя. Наконец Лаврушка сказал:

— Что есть — все тебе принесу.

Он вздохнул, поднялся с лавки, вышел в горницу. Там, приподняв половицу, достал кожаный мешок с припасами. Из него отмерил порох в кожаный, а литые пули и дробь в холстинные мешочки. Прикинул в руке — показалось много. Отбавил. Вышел на кухню. Жена при сделке не присутствовала. Заперев дверь сеней на засов, она ушла в горницу.

Тосане показалось мало свинца и пороху, что принес хозяин. Лаврушка клялся и божился, что больше у него нет. Тосана подал ему двух соболей и двух куниц. Остальное спрятал в мешок. Лаврушка с обиженным видом вернул шкурки ненцу.

— Обижаешь меня, мало даешь. Нечестно так делать. Я больше заниматься этим не буду. Не прибыльно. Ни с тобой, ни с другими торговать не буду. Поплатиться головой могу. Закон строгий.

Тосана испугался, что Лаврушка и в самом деле больше не будет менять порох и свинец на меха, и стал податливей.

— Зачем не будешь? Я тебя не выдам. Прибавь еще немного пороху, и я все шкурки тебе оставлю.

— Дак нету ведь! Нету-у-у!

— Ну, тогда в другой раз добавишь припасу. Все шкурки тебе оставляю.

— Вот это по-честному. Давай, выпьем.

«Огненная вода» — водка приносила ненцам и остякам немало бед. Русские купцы да ижемцы специально спаивали их, чтобы обманом получить меха по мизерной цене. Случалось, что за штоф вина ненец отдавал одного-двух оленей или несколько ценных шкурок, добытых нелегким трудом.

Опьяневший Тосана вылез из-за стола, сунул мешочки с порохом и дробью в свою торбу и попрощался с Лаврушкой. Тот поостерег:

— Смотри не свались где-нибудь! Переспал бы у меня.

— Не свалюсь, не бойся, — на темном морщинистом лице ненца блуждала бессмысленная улыбка. С мешком в руке он вышел на улицу и, пошатываясь, отправился к своей упряжке. Однако не дошел, свалился в канаву и уснул. Мешок выпал из рук. Мимо шли стрельцы. Увидев Тосану, склонились над ним.

— Ишь, надрался. Не умер ли?

— Не умер. Дышит. Ништо, отлежится.

— А что у него в мешке?

— Уж не золото. Тряпье какое-нибудь.

Стрелец развязал мешок, полюбопытствовал.

— Глянь, порох! И свинец.

— Да ну? Где он взял? Украл, может? Самоедам не ведено продавать огневое зелье. Надо сказать начальству!

К стрельцам присоединились проходившие по улице бабы, ребятишки. Образовалась толпа. Завидев сборище, от стен крепости спешил караульный стрелец при сабле, с ружьем.

— А ну разойдись! Чего не видали? — начальственно приказал он. Стрельцы шепнули ему о порохе и свинце. Караульный решил:

— В съезжую его. Там разберутся.

Он остановил проезжавшую мимо подводу. Стрельцы взвалили на нее Тосану, положили рядом и мешок. Ненец мычал, мотал головой, но в себя не приходил.

В съезжей он спал мертвым сном до утра. Забытые олешки стояли на задах Лаврушкиной избы. Стрелец, предчувствуя, что с Тосаной случилось неладное, перетрусил, прогнал их прочь. Упряжка без хозяина при мчалась к чуму. Санэ всплеснула руками и заголосила. Еване не растерялась, помчалась на той же упряжке в посад разузнать, что случилось с дядей.

Утром Тосану повели к аманатской избе. Допрашивал его судный дьяк.

— Откуда у тя порох? Откуда свинец? У кого купил? На что купил? Признавайся, а то получишь батогов!

Тосана не отвечал на вопросы, сидел молча, нахохлившись, как больной ворон. Голова у него трещала, ему было плохо, боялся он и дьяка, и батогов, но Лаврушку не выдавал. Он сказал, что припасы купил весной у купцов, хранил в укромном месте, а теперь забрал, чтобы увезти в свой чум. Ему не поверили, потащили в пристройку, где наказывали виновных плетьми и батогами, растянули на скамье-кобылке и выпороли. Потом, ничего не добившись от упрямого ненца, отобрали у него мешок и взашей вытолкали за дверь.

У съезжей избы Тосана увидел своих олешков и плачущую Еване. Он лег на нарты животом вниз и сказал, чтобы девушка быстрее ехала домой. Усталые и голодные олени еле плелись, как ни погоняла их Еване. Дома в чуме Тосана схватился за голову.

— Огненная вода подвела! Шибко подвела! Все шкурки потерял, порох-свинец потерял. Ай, беда! А еще Осторожным зовешься! Глупая голова!

Жена и племянница все же были рады, что Тосана вернулся домой невредимым.

Тосана крепко призадумался. Меха все оставил в Мангазее, а главного, без чего трудно будет охотиться зимой, — пороха и свинца, не запас. Значит, его старинное, чиненное-перечиненное кремневое ружье, которое весило чуть ли не пуд и из которого непривычный охотник мог бы стрелять разве что с сошекnote 13, будет молчать. Тосана решился на последнее: взял из костяной шкатулки несколько серебряных вещиц — монисто из тонких и мелких монет, два толстых литых кольца и налобный амулет-соболек — семейные драгоценности. С этими безделками он отправился в Мангазею к Лаврушке на этот раз пешком. Жена провожала его, чуть не плача.

— Опять напьешься огненной воды! Немало она тебе принесла горя!

Тосана махнул рукой и зашагал по берегу к крепости.

Вскоре он добрался до посада, постучал в дверь Лаврушкиной избы. Сени были заперты изнутри на засов.

Лаврушка, высмотрев ненца в оконце, решил не встречаться с ним, чтобы не нажить себе неприятности. В Мангазее стало известно, что самоед Тосана добыл где-то порох и дробь и его наказывали за незаконную покупку.

Тосана ждал на крыльце, переминаясь с ноги на ногу. Но ему не открывали. Постучал снова, настойчивее, сильнее. В сенях послышались шаги. Тосана сказал:

— Отопри! Это я, Тосана!

Алена отодвинула засов и чуть приоткрыла дверь.

— Чего надо? Лаврентия нету дома. Ушел. Долго не придет. Не жди.

— Я по делу! — Тосана, не мешкая, достал и развернул тряпицу, в которую были завернуты украшения. — Вот, смотри! Чистое серебро! Надо мне выменять пороху-свинца.

— Еще чего! — сердито бросила Алена. — Сказала — нет хозяина! Уходи. С тобой беды наживешь! — она с треском захлопнула дверь, взвизгнул засов.

Тосана постоял на крыльце, растерянно глянул по сторонам и, догадавшись, что с ним больше не хотят иметь дела, опустив голову, сошел с крыльца.

Отойдя от избы, он остановился в нерешительности. Больше обратиться за помощью не к кому. Все другие знакомства на посаде были у него случайными, неделовыми. Огневое зелье выменять не у кого. Да могут и снова забрать его в съезжую и растянуть на кобылке. От неприятных воспоминаний у него заныла спина, ее будто жгло огнем. Хмурый, удрученный неудачей, ненец пошел обратно к стоянке.

Вернувшись домой, он лег на шкуры и молча, не поднимаясь, пролежал целые сутки. С ним пытались заговорить Еване, Санэ, но он упрямо молчал.

Через сутки Тосана поднялся и велел женщинам свертывать чум. Семья откочевала в верховья Таза, где можно было охотиться и рыбачить вдали от русского города с хитрыми стрельцами и «огненной водой», от которой сначала человеку делается легко и весело, а потом он попадает в беду…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Проливом Югорский Шар артельщики шли на веслах. В первой паре весел — Аверьян и Гурий, во второй — Герасим и Никифор. На руле сидеть было некому, и по команде Аверьяна меняли курс, сильнее работая левым или правым бортом.

Ветер тянул с востока, с Югорского берега через пролив, и под парусом идти было несподручно. Югорский Шар неширок — местами до трех-пяти верст в ширину. Артельщики шли вдоль подветренного берега осторожно, чтобы не наскочить на попадавшиеся иногда каменные гряды.

В этом проливе встречаются воды Баренцева и Карского морей, они будто сталкиваются, образуя беспорядочные, лохматые волны. Брызги соленой воды обдавали гребцов. Гурий не раз получал пригоршню воды за воротник.

От длинных тяжелых весел руки сводило, пальцы — не разогнешь. Болела от напряженной работы спина. Гурий чуть не валился с банки от усталости. Отдохнуть бы, пристать к берегу… Но отец поторапливал. Мужики молчали, дружно откидываясь всем корпусом назад при каждом взмахе весел. Гурий оборачивался, смотрел вперед, не видно ли конца перехода. Но конца не было заметно, и он все опускал в пенистую холодную воду тяжелое крепкое весло.

Герасим, чтобы работалось легче, заводил громко, протяжно:

А дружней, еще раз!

А дружней, еще два!

Эгей, не робей, Силушки не жалей!

А потом переходил на речитатив:

Как моржи кричат, гремят, Собираться нам велят.

Карбаса мы направляли И моржей мы промышляли По расплавам и по льдам, По заливам, по губам И по крутым берегам…

Аверьян поправлял курс:

— Левым табань! Правым греби! Теперь вместе!

А дружней, еще раз!

А дружней, еще два! перекрывал шум волн голос Герасима.

Гурий за веслом думал не столько о трудностях пути, сколько о его нескончаемости. Вспоминал дни, оставшиеся позади, когда, простившись с родным причалом, они плыли на северо-восток малоизведанным путем, вдоль пустынных необитаемых берегов. Позади остались сотни верст. А сколько еще впереди? Мало ли что может случиться там, за высокой грядой каменистого мыса, за угрюмым холодным проливом!

Паренек дивился спокойствию и уверенности отца, который вел вперед так, будто всегда плавал в этих местах. А между тем, Аверьяном этот путь не был изведан. Гурий пытался найти причину отцовской уверенности и по неопытности приписывал все тетради в кожаных корках да компасу — «матке», что хранился у отца в кармане засаленных штанов.

Конечно, лоция и компас вели Аверьяна вперед. Лоцию он выпросил у старого помора Ефима, по прозвищу Хромоногий. Ефим ходил в Мангазею с первыми артелями корабельного вожи Михаила Дурасова. Тогда пробивались на реку Таз четыре коча с сорока мужиками — холмогорцами, пинежанами да пустозерцами. Такой людной артели было легче преодолевать волоки и другие трудности пути: друг другу помогали, шли плечом к плечу, как в ратном бою. В том походе на Ямальском волоке Ефим повредил ногу и остался на всю жизнь хромым. Однако в пути он все запоминал и записывал на чем придется: на клочках бумаги, бересте, а то и просто на дощечках вырезывал он ножом одному ему понятные знаки. Вернувшись из похода, он раздобыл бумаги, сшил из нее тетрадь и составил лоцию, разобрав свои заметки, сделанные в плавании.

Аверьян с трудом выпросил тетрадь у Ефима под залог, обещая вернуть лоцию в целости-сохранности. А Ефим, в свою очередь, просил проверить правильность записей, хотя составлена была лоция обстоятельно, как и все мореходные описания поморов, отличавшиеся добросовестностью и точностью. Аверьян пока не нашел в ней ни одной ошибки, которая бы могла подвергнуть людей риску.

Аверьян, собираясь в Мангазейский ход малой артелью на легком коче, рассудил, что небольшое судно пройдет где угодно. Его можно будет без труда вытащить при необходимости на льдину и снова спустить в воду. Да и на волоках с ним справиться будет нетрудно.

Риск был. А когда поморы не рисковали, отправляясь на промысел? С риском связана вся их жизнь.

И еще помогала Аверьяну в пути принадлежность к славному племени землепроходцев-первооткрывателей, их настойчивость и жажда неизведанного. Опыт же хождения в Студеном море имелся немалый, он и пригодился.

По молодости Гурий этого не учитывал. Он надеялся только на лоцию и компас и боялся, как бы нечаянно отец не потерял их…

Впереди показались редкие плавающие льдины. Оттуда стало наносить холод. Ветер, дувший в борт, переменился, стал тянуть с носа. Аверьян крикнул:

— Правым греби, левым табань! Еще правым!..

Коч приближался к берегу, что темнел узкой полосой слева. Вскоре обогнули безымянный мыс на северном побережье Югорского полуострова, зашли в бухту, укрылись от ветра. Причалив к берегу, артельщики с трудом подняли негнущимися руками весла, сложили их вдоль бортов. Аверьян весело подбодрил:

— А ну, братцы, на берег! Соберем дров, сварим похлебки. Югорский Шар прошли. Вот оно, Нярзомское море!note 14 — он показал рукой. — Только льды вот плавают. Как бы погода нас тут не задержала. Ну да об этом после. Гурий, мозоли нажил?

Паренек еле расправил синюю от холода и занемевшую от весла ладонь. На ней круглились волдыри. Один прорвало, и по руке сочилась жидкая бесцветная водица. Гурий показал ладонь отцу:

— Нажил…

— Вот и ладно! — сказал отец как будто даже обрадованно. — Без мозолей какой ты мореход? Так, одна видимость. Там в носу, в латке, сало есть. Смажь ладони.

Гурий полез в нос искать латку с салом.

2

А от Югорского Шару Нярзомским морем через Карскую губу резвого ходу до устья Мутной реки день да ночь. А как заимут льды большие, ино обходят около льдов парусом и гребью недель с шесть, а иногда и обойти льдов немочно, и от тех мест ворочаются назад в Пустоозеро…

Из поморского описания «Мангазейского хода»

Дров на мысу запасти было трудно: плавника, как в Печорской губе, здесь не оказалось. Путешественники еле насобирали на крошечный костерок разной мелочи, намытой прибоем. Сварили все же себе пищу.

Аверьян вышел на угорышек и посмотрел на море. Он раздумывал, как плыть дальше. Впереди ожидал путников полуостров Ямал. Обходить его с севера — времени бы ушло много, да к тому же путь был опасен: открытое море, плавучие льды, пустынные неисследованные места…

Известен был другой путь к Обской губе. Посреди западного берега Ямала находилось устье реки Морды-Яха, по-русски — Мутной. Продвинувшись в ее верховья, поморы, мангазейцы — предшественники Аверьяна попадали в озера под общим названием Ней-То. Их было три. Через озера мореходы где протоками, а где волоком двигались к четвертому озеру — Ямбу-То. Из него брала начало река Се-яха — Зеленая. По этой реке и выбирались в Обскую губу.

Аверьяну надо было идти этим путем.

Но прежде предстояло еще достигнуть берегов Ямала.

Бармин долго всматривался в кипень волн, в белые плиты льдин, что незванно-негаданно грозили ему с севера. Сколько их там, в таинственной безбрежности моря? Наверняка в далях, не подвластных взгляду, плавают еще падуны-айсберги, встреча с которыми могла грозить верной гибелью.

На север Аверьяну нет ходу. Заказано ему туда плыть. Если вдруг ветер повернет с полночи и все льды притащит сюда, то даже близ берегов плавание сулит немалые трудности.

Небо хмурилось, надвигались тяжелые лохматые тучи. Вскоре они разразились дождем.

Накинув армяки, рыбаки, нахохлясь, как птицы в непогодье, коротали время у чадящего костерка. Гурий смотрел на бесконечно бегущие волны. Вот над ними низко пролетела чайка. «Кили-и-и!» — послышался ее крик. Чайка взмахивала крыльями тяжело и лениво, словно они у нее разбухали от воды.

Холодно, мокро, неуютно.

«Эх, соболя, соболя! Где вы там, за морями, за горами, за каменными грядами, за сумеречностью и неизвестностью?» — думал Гурий.

К Ямалу было тоже два пути. Если с севера грозили льды, поморы шли вдоль Югорского берега к устью реки Кары, а потом срезали напрямик узкое место Карской губы, называемое Байдарацкой губой. Если же льдов не было, то кочи двигались от Югорского Шара, пересекая Карскую губу, прямо к устью реки Мутной.

Но льды — вон они! Плавают и плавают у горизонта, словно поджидая коч Аверьяна, чтобы взять его в свой плен.

Выбора не было. От мыса, где была стоянка, Аверьян решил повернуть на юго-восток, к устью Кары, а там взять направление на мыс на Ямальском берегу, южнее устья реки Мутной.

Артельщики, когда Аверьян поведал им свои думы, сказали:

— Тебе видней, Аверьян. Ты у нас лодейной вожа. Пойдем за тобой бесперечь. А льдов надо избегать. Это — понятное дело…

— Ну, так в путь! — сказал Аверьян. И снова плеск волн, и снова качка и брызги соленые через борта, скрип уключин, и время от времени однотонная песня Герасима.

Навались дружней:

Там конец пути видней!..

3

Тосана поставил чум на берегу реки, на травянистой и веселой солнечной поляне. Сразу обжили место: Санэ вбила в землю колья с рогульками, положила на них жердь и развесила на солнце проветриваться и сушиться оленьи шкуры, которыми устилали пол в чуме. Еване наносила сушняка, а Тосана, разрубив его топором, уложил в небольшую поленницу. Покончив с дровами, он принялся обтягивать кожей легкий, сделанный из прутьев каркас рыбачьей лодки. Кожу к каркасу пришивал сыромятными ремешками. Когда лодка будет готова и спущена на воду, кожа разбухнет и швы не будут давать течи.

Пес из породы сибирских лаек по кличке Нук, с белой мохнатой шерстью и черным пятном на морде, бегал по кочкарникам и ловил полярных мышей.

Тонкими и крепкими нитями, изготовленными из сухожилий оленя, Еване шила себе новую паницу, старательно подбирая узоры по подолу и рукавам из разноцветных лоскутьев сукна и кусочков меха. Девушка умела шить красивую, нарядную одежду.

Когда Ласковой наскучило сидеть возле чума с шитьем, она повесила нож в ножнах на пояс, позвала Нука и, сказавшись дяде, отправилась бродить по лесу.

Еване никогда не плутала в лесу, хотя иной раз и забиралась в самые глухие дебри. Находить дорогу к стоянке по множеству разных примет ее учил отец. Он советовал заламывать на пути тонкие ветки, делать затесы на древесных стволах, складывать камни в кучки и по этим меткам находить тропу. Все запоминать, ничего не упускать из виду Еване научил и опыт последних двух лет, когда она помогала Тосане в охоте.

Красив бывал лес весной. В чистом, прозрачном воздухе выпускали из почек молодую листву березы, ивы, рябины. Листья разворачивались, становились крупнее, приобретали изумрудную окраску. На лужайках мягким камусным мехом ложилась под ноги ласковая трава. У лужиц с талой снеговой водой скромно и неярко зацветали первые цветы. Птицы, перелетая с дерева на дерево, задевали крыльями за ветки, и с черемух осыпались белые лепестки. Пока листва не загустилась как следует, птицы были очень заметны в лесу: спрятаться им трудно.

Весна в этих местах наступала поздно, была короткой, и все торопилось расти, выпускать сережки, бутоны, лепестки. Лето тоже было мимолетным — с воробьиный нос, с обилием гнуса, мошкары, комаров. Жарко было только в середине июля, иногда — в начале августа. Потом листья желтели, опадали на землю. Лиственницы сыпали тонкие мягкие иглы нежно-желтого цвета. И только сосны, ели да кедровники стояли зелеными всю зиму.

Зимой Еване ходила в лес на широких лыжах, подбитых камусом, не проваливаясь в глубокий снег, скользя бесшумно и быстро, как тень, от дерева к дереву, от одной настороженной на зверя ловушки к другой. Полярными ночами в трескучие морозы лес стоял безмолвный, замерший, словно бы неживой.

Еване неторопливо шла вдоль берега, в небольшом отдалении от реки. Когда прибрежное чернолесье редело, становилось видно, как блестела и играла на солнце вода.

Девушка шла поглядеть, не начала ли созревать ягода морошка. В этих местах среди кочковатых болотистых урочищ ее нарастало к середине лета видимо-невидимо. Теперь начало июля и, быть может, кое-где на обогретых солнцем низинах ягода начала поспевать? Иногда под тобоками проступала вода, и Еване прыгала с кочки на кочку. Верный Нук молча бежал за ней, помахивая мохнатым хвостом.

Начались приболотные заросли стланика — низкорослых, стелющихся почти по земле березок, ивняка, рябинника, карликового кедровника. Место было открыто холодным ветрам с севера, и потому деревца жались к земле. Теперь «лес» был Еване по пояс. И если смотреть издали, у Нука над зарослями торчали только острые настороженные уши да голова с черным пятном вокруг глаза.

Стало жарко, солнце грело вовсю. Еване пошла медленнее, поглядывая по сторонам. Она увидела траву-морошечник, склонилась, потрогала ягоды. Они были еще зеленоватыми, жесткими. «Рано», — подумала девушка, нашла сухую, поросшую осокой-резуньей кочку и села отдохнуть. Нук растянулся рядом, вывалив большой розовый язык, — жарко. Еване запустила маленькие пальцы в густую шерсть Нука на загривке и шепнула: «Лежи и молчи. Молчи. Понял?» Пес глянул на девушку и положил голову на вытянутые крепкие лапы. Но вот он встрепенулся, уловив отдаленный подозрительный шорох, и хотел было вскочить на ноги, но Еване повелительно положила ему на голову ладонь, приказывая не двигаться, и пес повиновался.

Впереди, на залитой солнцем полянке, показался небольшой темно-коричневый зверек. Еване осторожно отвела в сторону ветку ивы, чтобы лучше видеть.

Это был Черный Соболь. Он, выйдя на полянку, остановился, прислушался. Еване с собакой пряталась за кустами с подветренной стороны, и соболь их не заметил. Он не знал, что из-за кустов за ним следили два внимательных раскосых глаза, блестевших как ягоды черной смородины. Сев на задние лапы. Черный Соболь под кустом стал вылизывать шерсть. Потом вытянул шею, посмотрел в сторону леса, что был на южной стороне его владений.

Из ельника на поваленное сухое дерево выскочила Соболюшка. Она пробежала по стволу взад-вперед и спрыгнула на землю, настороженно, как-то боком приблизилась к кусту, под которым сидел Черный Соболь.

Дети у Соболюшки подросли, и теперь она мало занималась ими. Им стало тесно в дупле-гнезде, и они почти все время бегали по округе, добывая себе пищу.

Теперь Соболюшка вспомнила о Соболе и пришла на место прошлогодней встречи с ним. Она остановилась в двух шагах от Черного Соболя и призывно зауркала. Соболь широким прыжком перемахнул куст и мягко опустился на траву рядом с ней. Некоторое время они обнюхивали друг друга, потом, словно молодые соболята, стали играть. Соболь норовил ударить Соболюшку лапой, она ловко увертывалась от удара, прыгая и урча. Войдя в азарт, она несильно укусила Черного Соболя снизу, в шею. Он вырвался, сбив ее с ног, стал кататься вместе с нею по траве. Соболюшка урчала недовольно и возбужденно:

— Ур-р-р… р-р-р…

Потом она вырвалась и побежала прочь. Соболь кинулся за ней. Она шмыгнула в кусты. Соболь, перемахнув большой куст, опять сбил Соболюшку с ног, и она, словно бы рассердившись, куснула его в бок.

Игра продолжалась долго. Два сильных темно-коричневых зверька бегали и прыгали по поляне, то сближаясь, то отдаляясь друг от друга.

Еване внимательно следила за ними и улыбалась. Нуку надоело лежать спокойно, он с громким лаем вымахнул из кустов. Соболи разбежались. Черный Соболь вскочил на ель и быстро, словно большая кошка, взобрался на ее вершину. Соболюшка незаметно ушла в лес.

Нук остановился посреди поляны в растерянности, подняв лапу и вертя хвостом. Вид у него был уморительный и жалкий. Еване не выдержала и рассмеялась: «Ай, какой скверный пес! Зачем испугал соболей?» Девушка подошла к нему, невысокая, с непокрытой головой, с косичками, связанными за ушами цветными лоскутками.

Наконец Нук заметил Черного Соболя, сидевшего на верхушке ели. Соболь смотрел вниз на собаку, словно подразнивая ее. Увидев, что пес не один, а с человеком, Черный Соболь перепрыгнул на другую, рядом стоящую ель, спустился по ней на землю и скрылся в зарослях.

Пес залаял зло и раздосадованно, суетясь без толку по поляне. Еване строго прикрикнула на него:

— Перестань шуметь! Иди рядом!

Она повернула назад, к дому, все думая об этих двух соболях, которые играли и резвились на поляне.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

В конце ямальского волока, в устье реки Се-яха, на выходе в Обскую губу летом того года Мангазея держала стражу — четверых стрельцов. Служивые жили на правом берегу реки Зеленой в избушке с русской глинобитной печью, нарами, на которых лежали постели, набитые сеном. Лесу в этих местах не было, и жилье построили из чего пришлось: из бревен и досок, привезенных с собой, из глины и камня. Рядом была сделана избушка для ночлега путешественников. Под берегом у приливной черты, стрельцы устроили крохотную баньку с каменкой. Имелся и погреб для хранения съестных припасов. Возле жилья на кольях сушились сети, тут же была развешана вялиться рыба.

Для рыбной ловли стрельцы имели лодку. На ней выезжали с неводом на реку, а когда было тихо — рыбачили и в Обской губе. Для возвращения в Мангазею имелся большой морской карбас с парусом.

Зимой стражи не было из-за лютых холодов и непроходимости ямальского волока. А летом стрельцам здесь жилось привольно, несмотря на суровый климат. Дичи и всякого зверья, как и рыбы, водилось в изобилии. Стрельцы охотились на тундровых куропаток, прилетных гусей и уток. В реке ловили

саженных щук, нельму, а иной раз и осетра. В губе промышляли пыжьяна, чираnote 15. Иной раз удавалось и подстрелить на мясо дикого оленя.

Торговые люди проходили через Ямал редко, досматривать было почти некого, и стрельцы жили в свое полное удовольствие. На сытных харчах они отъедались к осени, как монастырские игумены, становились неповоротливы и толсты. В Мангазею возвращались с благоприобретенным жирком под кожей, с отращенными холеными бородами и привозили с собой полный карбас мясных и рыбных припасов — сушеных, вяленых, соленых и свежих.

В этот караул служивые шли охотно, ради отдыха, речного и морского промысла на даровых казенных хлебах и денежном довольствии. И хотя караулить было нечего и некого, стрельцы все же службу несли исправно. Круглые сутки на берегу сидел дозорный.

В канун ильина дня стрельцы помылись в бане и рано легли спать, чтобы наутро, как следует по русскому обычаю, встретить праздник Ильи Пророка. Его широко отмечали всюду, где только есть православный русский человек. По старому стилю он приходился на 20 июля. С Ильей были связаны народные приметы: «До ильина дни в сене пуд меду, а после ильина дни — пуд навозу»,

— гласила пословица, связанная с сенокосом. В средней России пчеловоды говаривали: «До ильина дни в цветах много сладкого соку».

На Ямале сенокосом не занимались, пчел не держали, однако ильину дню воздавали должное.

Караул сменился в полночь. Заступивший на дежурство стрелец добавил в костер дров, уселся поудобнее на положенном возле кострища бревне, пристроил рядом мушкет и, запахнув поплотнее кафтан, задремал. Белая ночь, чуть потемневшая к концу июля, была тиха и задумчива. Под обрывом струилась река, от течения качались в воде осока-резунья да хвощ. На камне неподвижно стоял кулик на тонких ножках, и хвост у него дрожал, словно эта приречная птаха озябла от сырости.

На другом берегу по низинам стлался парным молоком туман. Солнце, едва зайдя за горизонт, тут же показало из вод Обской губы свой багровый край. Навстречу солнцу с верховьев реки двигалось судно, похожее на большой морской карбас. Гребцы, видимо, устали и взмахивали веслами редко и тяжело.

Это был коч холмогорцев. Аверьян, оглядывая берега, приметил костерок и возле него фигуру. Поморы несказанно удивились, впервые за два с лишним месяца встретив на своем пути человека.

Коч повернул к берегу и ткнулся носом в песок под обрывом, на котором горел маленький костерок. Герасим неосторожно стукнул веслом о борт. Стрелец вздрогнул, протер глаза, схватился за мушкет. Стоя в носу коча, Аверьян различил стрелецкий кафтан, крикнул:

— Эй, служивый, не стреляй! Сперва поговорим!

Он сошел на берег и направился к костру.

— Ружье-то, поди, не заряжено! — Аверьян снял с головы шапку и подбросил ее вверх. Грянул выстрел. Шапку Бармина стрелец продырявил, словно гуся на взлете. Аверьян поднял ее, осмотрел, покачал головой: — Хорош стрелок! Чей будешь? Тобольский али мангазейской?

Стрелец, снова зарядив мушкет, строго и неприступно стоял в выжидательной позе. Из караульной избы взбудораженные выстрелом, наскоро одетые выбегали остальные стрельцы. Старшой Михаиле Обрезков успел нацепить саблю, и она билась ножнами о голенище сапога.

Обрезков хотел было спросить грозно, начальственным голосом: «Кто такие? Откуда? Зачем?» Но с самой весны так истосковался по людям, ему так надоело смотреть на одни и те же лица своих сослуживцев, что он смягчился и сказал путешественникам добродушно и миролюбиво:

— Милости просим, дорогие гости! Откуда пожаловали? Видать, с Поморья? С Печоры али с Пинеги?

— Из самих Холмогор! — с достоинством ответил Аверьян, сняв простреленную шапку и поклонившись.

— Из Холмогор? — удивился стрелец и вдруг изо всей силы обнял Аверьяна. — Счастливые, видать, под праздник пришли! Таким гостям мы вдвойне рады. Только сперва надо службу соблюсти. Ты уж не обидься. Бумага у тя есть какая ни то?

— Есть, есть, — Аверьян вытащил из-за пазухи кожаный мешочек, что висел на ремешке на шее, вынул из него грамотку, полученную перед отъездом в Холмогорах. Стрелец стал ее читать:

«Дана грамота холмогорскому вольному крестьянину и промышленнику Бармину Аверьяну, сыну Петрову, о том, что промышленник оный человек православный, звания достойного, поведения благонравного, отправился своим коштом для промышленного и торгового дела в Мангазею. И просят в оном деле препятствий ему не чинить, а во всем оказывать подмогу. А идут с ним на его коче трое холмогорцев: Никифор Деев, сын Григорьев, Герасим Гостев, сын Офонасьев, и сын оного Аверьяна шошнадцати лет по имени Гурий. И все они люди тоже порядочные, уважаемые, и о том составлена грамота 1609 года апреля 28 дни с ведома архиерея да воеводы. А составил грамоту и скрепил оную печатью подьячий воеводского приказа Леонтий Струнников…»

Пока старшой, шевеля губами, читал грамоту. Гурий с любопытством разглядывал стрельцов, одетых в кафтаны, высокие сапоги. На головах у них красовались лихо заломленные островерхие шапки. Через плечо, на берендейкахnote 16 в кожаных гнездах, — мушкетные заряды.

— Грамота как следует быть, — сказал Обрезков. — Думку твою, холмогорец, угадываю: идешь промышлять соболей кулемками да кошельком? Так-так. Но придется тебе, мил человек, заплатить проходную пошлину в воеводскую казну: шесть гривенnote 17 серебром. Тогда и весь спрос с тебя. Пойдем-ка…

Аверьян и стрелец ушли в землянку. Остальные служивые стали осматривать коч, дивовались тому, как крепко и ладно он сшит. Потом долго говорили с холмогорцами, сидя на берегу.

Стрельцы были рослы, сильны, с упитанными розовощекими лицами, одеты опрятно. И во всем у них был порядок: в жилье скамьи чисто выскоблены, на столе — полотняная набойчатая скатерть.

Промышленники за долгий путь исхудали, одежка-обувка у них поизносилась, пообтерхалась, Герасим первым делом спросил:

— А банька у вас есть? Мы ить, как из дому вышли, не мылись.

— Есть, есть, спроворим быстро! — засуетились хозяева.

Затопили баню, наносили воды, и вскоре путешественники хлестались на жарком полке веником, с наслаждением мылись горячей водой из большой деревянной шайки. Герасим, охаживая себя веником, стонал на полке:

— Ух… добро! А ну, поддай еще! Ой, как хорошо, братцы! Знать, добрая душа поставила тут, в конце волока, караульщиков. Вот догадались мангазейцы! На все шесть Аверьяновых гривен намоемся!

Из бани выбегали красные, распаренные, кидались в реку, бултыхались, плавали, отфыркивались.

А потом угощались, за столом в честь святого Ильи. Для поморов это был праздник вдвойне: и волок трудный прошли, лямками перетаскивая коч из реки в озера, и к Обской губе выбрались. Отсюда уж, кажется, видно: мангазейский соболь хвостом помахивает, кулемки ждет…

— Соболя нынче даются дорогой ценой. Не то что раньше, — сдержанно сказал Мйхайло Аверьяну, когда они сидели вдвоем на берегу, а все остальные спали. — Ты в Мангазее бывал раньше-то?

— Не доводилось. Слыхивал, что там слободка есть. Избы да амбары, промышленниками срубленные. А после говорят, острог возвели…

— Теперь уже не острог — крепость. И не слободка, а город дивный, первостатейный. Изб в крепости много, воеводский двор, таможня, съезжая, аманатская изба, караульная — все есть. Да и на посаде изб немало. Две цервки. Людное место, бойкое. По весне боле тыщи народу на торг собирается: самоеды, остяки, купцы из Тобольска, Борисова. Теперь, брат, Мангазею не узнать! Диву даешься: за каких-то пять годиков расцвел город. Но есть у меня предчувствие, что выловят кругом зверье, — замрет Мангазея. Торговли не будет, и народ на другие места потянется…

Михаило умолк, подбросил в костерок дров и продолжал:

— Соболей уж и теперь много повыловили. Редки они стали, да и дороги. Сам посуди: охотник царю ясак платит, воеводе платит, затем общинникам, кои город содержат, да одного зверя сборщику ясака отдает, да подьячему, да караульщикам… Сколько у него остается мехов-то? Всего ничего. Ты, вижу, промышленник небогатый, купец невеликой. Руки дрожали, когда шесть гривен отсчитывал пошлины. На деньги тебе мехов не накупить. Надейся, стало быть, на свой труд да на удачу в промысле. Зимовать будешь?

— Придется, видно, — ответил озадаченный Аверьян. — Соболя ведь зимой промышляют.

— Ну, зимовка будет нелегкая. Харчей надо немало, одежды, припасов. Так что на дешевый товар не рассчитывай, — стрелец умолк.

— Понял, братец, — сказал Аверьян. — Спасибо за советы. Как бы трудно ни было — обратно ни с чем не пойдешь.

— Желаю удачи тебе, холмогорец, и людям твоим!

— Еще раз благодарствую.

— Знаешь, как идти дале? — спросил стрелец.

— Путь плохо знаю. Иду лишь по лоции.

— Ну, лоция лоцией, а я тебе дам совет: пойдешь губой напрямик до Заворота, где обская вода с тазовской встречаются. Тут и самое опасное место. Бивало у Заворота кочи о каменья, а то и льдины зажимали суденышки, ежели ветер с полночи. Там гляди в оба! Ну, а Тазовской губой идти легче, вода спокойнее. Прощевай! Авось по осени встретимся в Мангазее. Мы вернемся домой перед ледоставом.

За сутки артельщики немного отдохнули. Аверьян покинул гостеприимный стрелецкий стан и пошел Обской губой дальше к своей цели.

2

Мангазейский воевода Иван Нелединский в своей канцелярии разбирал судные дела и жалобы, венчая их приговором. Он сидел за столом, покрытым тканой зеленой скатертью с голубыми узорами по кромке, расстегнув воротник кафтана: в комнате было жарко натоплено, пахло дымком. Слуги, видно, недавно закрыли печь. Воевода недовольно морщил нос. Вьющиеся черные волосы его были расчесаны на прямой пробор. Из-под выпуклого лба и широких бровей сердито глядели цепкие ястребиные глаза. Борода у воеводы курчава, окладиста. Лицо белое, упитанное. На руках — золотые перстни с камнями.

В небольшое оконце с тонким свинцовым переплетом видна площадь с проходящими и проезжающими мангазейцами. Верхушка Троицкой церкви сверкала куполами.

Сбоку у стола примостился длинноволосый подьячийnote 18 с толстоносым хитроватым лицом. Губы у него узкие, злые. Перед подьячим — бумага, бронзовая чернильница с маленькими ушками для подвески к поясу на шнурке. В руке — гусиное перо, только что очиненное.

Стрелецкий голова Иван Батура пришел к воеводе с докладом о происшествиях в мангазейской вотчине за последние дни.

— Позавчера стрельцы приволокли в съезжую язычника по имени Тосана. Был он зело пьян, а при нем нашли порох и пули в количестве изрядном, — говорил Батура, стоя перед воеводой. Он был высок и чуть наклонял голову, чтобы не задеть за низкую притолоку. — Когда самоед проспался, стали пытать, где он взял огневой припас. А он поведал, что припас оный весной купил у купцов, имени коих не ведает, спрятал на посаде, а нонче хотел увезти в становище. Где прятал — не сказал. Ну, припас, понятное дело, отобрали, самоеда выпороли и отпустили.

— Для чего отпустили? — спросил воевода. — Не выпытав, у кого взял порох да свинец, нельзя было выпускать! Забыли, как осаждали крепость пять лет назад? Еще того не хватало, штобы туземцы в нас нашими же пулями палили? Где он теперь, этот самоед?

— Откочевал неведомо куда.

Воевода недовольно хмыкнул.

— Сыскать. Допросить снова. Откуда туземцам взять огневое зелье, как не у стрельцов? Русские охотники не продадут — у самих мало. Утекает порох с пулями из твоих кладовок! А куда? Войны нет, в стрельбе надобности тоже нет. Сам виноват: за стрельцами плохо следишь, — выговаривал воевода. — Сыскать самоеда!

— Будет исполнено, — поспешно заверил Батура. — А кладовки свои проверю, все припасы огневые на весах перевешаю и опечатаю.

— Проверь-ко, проверь! Ну, что еще?

— Из Инбацких краев, с верховьев Таза, самоеды приезжали. Челом били. Жаловались, што шайка лихих людей ночью налетела на стойбище. Все добро туземцев перетряхнули, искали меха да золото-серебро. Двух молодых самоедок в лес утащили. Надругались над ними, потом отпустили… Зело сердиты были старшины. Еле успокоил. Обещал воров сыскать и наказать.

— Ищи ветра в поле! — раздраженно бросил воевода. — Видать, из беглых литвинов да поляков!.. Мало ли их по лесам шатается после того, как вором Лжедмитрием из пушки на Москве выстрелили. Смуту сеют, беспокойство. А ну, как опять туземцы к крепости подступят?

Батура растерянно развел руками.

— Старшины говорили, что лихие люди ругались по-русски. Не поляки, видно, разбой чинят…

Нелединский вздохнул, подумав, обратился к подьячему:

— Напиши грамоту во все ясачные зимовья: беглых людей ловить, зело виноватых — в колодки и в Тобольск. Мене виноватых гнать в шею из этих мест. Разбоя в самоедских да остяцких становищах не чинить. А отвечать за все — ясачным сборщикам со стрельцами и казаками. Головой!

Перо подьячего заскрипело по бумаге.

— Ну, што еще?

— Ясачного сборщика Рогачева пымали. Присвоенных мехов не нашли при нем. Посадили в погреб. Стражу крепкую приставили.

— Поймали-таки! Сколь же он все-таки утаил мехов?

— Стоит на своем: соболей не утаивал, с охотников взяток не брал…

— Врет! Допросить хорошенько. С пристрастием!

— Будет исполнено.

Отпустив Батуру, Нелединский задумался. Его тревожило, что за последнее время в мангазейском крае не стало порядка. По лесам бродят и разбойничают лихие люди. Ясачные сборщики заворовались, и не известно, кто крадет казенный порох да продает на сторону. Народ стал дерзок, не повинуется закону. Царю Василию Шуйскому не до Мангазеи: еле справился с Ивашкой Болотниковым. Да и в его окружении, царевом, среди боярства, слышно, идут раздоры. Недолго, видно, править Шуйскому. Ох, дела! Москве не до Сибири в эти времена. Дай бог престол от врагов уберечь. Здесь надобно полагаться только на свои силы.

* * *

Стрельцам было наказано: кто увидит Тосану или узнает, где стоит его чум, немедля схватить ненца и доставить его к воеводе. Узнав об этом. Лаврушка порядком перетрусил. Сменившись с караула, он оседлал коня и поскакал по берегу Таза, предполагая, что Тосана поставил свой чум где-нибудь у реки: оленьего стада у него нет, зверя летом в тайге не промышляют, и Тосана, наверное, ловит рыбу, запасая ее впрок.

В своих предположениях Лаврушка не ошибся. Часа через три пути он наткнулся на чум Тосаны.

Ненец развешивал вялиться рыбу, когда стрелец подъехал на маленькой мангазейской лошадке. Казалось, не конь везет Лаврушку, а он, защемив лошадку меж ног, тащит ее по мягкой торфянистой тропке…

— Здорово, Тосана! — крикнул стрелец, слезая с седла. — Как ловится рыба? Живешь каково?

Тосана, словно бы не замечая Лаврушку, продолжал свое дело. Наконец он обернулся и, кивнув Лаврушке, сел на бревно.

— Дорово! — отрывисто бросил он, отводя в сторону взгляд. — Садись. Гостем будешь.

Лаврушка привязал коня к дереву, сел рядом.

— Чего сердишься? — спросил он. — Это не тебе надо сердиться, а мне. Пошто свалился пьяный на улице? Я же тебя оставлял в избе! Пошто в съезжую попал? Хорошо, хоть обо мне не проговорился. И на том спасибо.

Тосана вздохнул.

— Огненная вода подвела. Шибко подвела…

— Я ведь тебе не навязывал. Ты сам просил.

— Сам. Верно. Пойдем в чум. Угощать буду.

— Спасибо. Мне некогда. Я по делу. В щель меж шкурами чума за приезжим внимательно следили черные глаза Еване. Девушка ждала, не будет ли стрелец угощать дядю вином.

— Какое дело? — Тосана настороженно глянул на стрельца.

— Уезжай отсюда. Поскорее. Воевода сердит, ищут тебя. Попадешься — несдобровать. Будут пытать, где взял порох-свинец. Проговоришься — и мне крышка.

Тосана вздохнул, долго думал. Наконец сказал:

— Ну и времена пришли! С земли, где мой отец кочевал, где отец отца кочевал и еще многие кочевали, — уходить?

— Ничего не поделаешь. Голова дороже.

— А ты правду говоришь?

— Вот те крест, святая икона! — Лаврушка перекрестился. — Уезжай сегодня же. Не то схватят. Розыск объявлен. Пропадешь.

— Ладно, уеду. Мне недолго чум собрать.

Лаврушка поднялся с бревна, подошел к коню, подтянул подпругу, вскочил в седло.

— Ну, прощай. Гостевать у тебя некогда. Скоро заступаю в караул. Помни мой совет. — Стрелец подумал, вынул из-за пазухи мешочек. — На, держи! Малость припасов тебе. Помни: я тебе не враг, а друг. Тосана поблагодарил, проводил взглядом вершникаnote 19. К вечеру он сложил на нарты пожитки и уехал на лесные озера.

3

Стрелец Михаило Обрезков недаром предупреждал Аверьяна об опасности, таившейся близ мыса Заворот, при слиянии Тазовской губы с Обской. Едва коч покинул стоянку в устье реки Зеленой, ветер переменился и подул с севера вдоль Обской губы. Небо заволокло низкими, тяжелыми тучами, и на головы промышленников обрушились потоки дождя. Шквальный ветер, хоть и был попутным, мешал воспользоваться парусом. При малейшем отклонении от курса коч могло перевернуть. С моря в губу нагнало много воды со льдом.

Аверьян, чуть ли не всем телом навалившись на руль, с трудом держал судно по курсу. Валы были высоки и свирепы, и его с кормы обдавало водой, как из бочки. Герасим и Никифор сидели на веслах, помогая удерживать коч в нужном направлении. Длинные и прочные весла гнулись, казалось, вот-вот сломаются. Гурий держал наготове багор, и если к бортам приближались льдины, отталкивал их. Хоть они были невелики и редки, на такой волне все же могли повредить борт.

Груз, уложенный на деревянном настиле на днище, укрытый парусиной и увязанный, при таком проливне-дожде и волнах могло подмочить и сверху и снизу. Отец велел Гурию отливать воду. Паренек взялся за черпак, не забывая следить за льдами. Он то и дело терял равновесие — коч кидало из стороны в сторону — и цеплялся за что придется.

Бармин всматривался в сумеречность полярного ненастного дня и беспокоился, как бы не проскочить мыс, а за ним и Тазовскую губу, которая ответвлялась от Обской изогнутым рукавом к востоку.

Надо приближаться к восточному берегу, где находился этот мыс. Аверьян чуть положил руль влево. Теперь волны пошли наискосок к борту, болтанка усилилась, вода плескала в коч. Гурию работы прибавилось. К тому же отец велел убрать мачту. Юноша долго возился с железной скобой, которой мачта крепилась к носовой банке, наконец высвободил ее, но не смог удержать на весу: тяжела. Верхним концом мачта упала за борт.

— Держи-и-и! Гурка-а-а! — предостерегающе закричал отец, и Гурий, собрав силы, стал вытаскивать мачту. В лицо ударяли брызги — то ли с неба, то ли с моря, не разберешь. Он зажмуривал глаза, почти ничего не видя. Но все-таки выволок мачту из пучины, положил ее вдоль борта.

— Воду отлива-а-ай! Пошевеливайся! — опять кричал отец.

Гурий снова взялся за черпак. Гребцы видели старания парня, понимали, что с непривычки ему трудно, а помочь не могли. Весла нельзя было выпускать из рук.

Наконец впереди слева показался долгожданный мыс. Коч стало прибивать к нему ветром. Но мыс надо еще обогнуть и зайти в Тазовскую губу с подветренной стороны. Где-то тут должны быть и отмелые места, каменные гряды. А где? Кто их знает… Вода кипит, волны дыбятся, ничего ре видать. Аверьян стал держаться дальше от берега, рассудив, что на глубине опасность сесть на мель меньше.

Коч понесло мимо мыса вдоль Обской губы. Чутье опытного морехода подсказало Аверьяну, что именно здесь теперь надо круто и сразу поворачивать судно влево. Он бросил взгляд на волны, на суденышко, то залетавшее вверх на гребни, то проваливавшееся вниз. Что-то неприятно обрывалось внутри, в животе… Гурий, вцепившись в борт, прижавшись к нему, мотал взлохмаченной непокрытой головой и ловил ртом воздух. Его укачало.

— Держись, Гурка-а-а! — опять крикнул отец. Он принял неожиданное решение не поворачивать в этом месте, а пройти еще немного вверх по губе: «Ежели круто повернуть, можно сломать руль, да и коч захлестнет, а то и опрокинет».

Герасим и Никифор работали веслами, полагаясь во всем на кормщика. Гурий справился со своей слабостью, вытер лицо рукавом и принялся вычерпывать воду. Аверьян, улучив момент, когда ветер ослаб, плавно положил руль влево. Коч, описав дугу, стал носом против ветра.

— Гурий, бери весло! — скомандовал отец, и сам, оставив руль, взялся грести. Вчетвером стало легче подниматься в обратном направлении.

Избежав крутого поворота и риска, Аверьян привел коч к мысу Заворот с подветренной стороны. Сразу стало тише. Ветер проносился над головами. Поморы, собрав остаток сил, подошли к берегу, чтобы отдохнуть и привести в порядок судно. Дальнейший путь был менее опасен.

4

Через три дня после основательной трепки у Заворота, после нелегкой работы веслами и путешествиями вверх по реке Таз с отмелыми, кое-где всхолмленными, местами болотистыми, а местами сухими песчаными берегами они увидели наконец Мангазею.

Короткое северное лето шло под закат, белые ночи кончились. Солнце все глубже и основательней пряталось за горизонт, на деревьях начинала блекнуть и желтеть листва. Все чаще небо заволакивало тучами, и оно становилось по-предосеннему хмурым.

Два дня назад на Мамеевском мысу, где стоял острожек, стрелецкий десятник сказал Аверьяну:

— В Холмогорах-то зимовать вам несподручно, дак за тыщу верст сюда на зимовку явились?

Аверьян вспомнил десятника, его куцую рыжеватую бороденку, сварливый голос и маленькую щуплую фигурку. И впрямь, в пути Бармин ухлопал больше трех месяцев — кусок весны и все лето, и предстояло теперь проводить зиму в чужом, незнаемом месте с неведомыми людьми.

Коч подошел к Златокипящей под вечер. Уж потемнела вода в Тазу-реке, смолкли в прибрежных кустах птицы, загустилось синевой облаков небо. Гребцы увидели на правом берегу Таза, на холме, крепостные стены с башнями по углам. Из-за стен высовывались тесовые крыши домов, а над ними царили, как бы плывя в воздухе, купола Троицкой церкви. Островерхие крыши, верхушки башен, бочки, врезанные в церковный шатер, золоченые купола с крестами — все тянулось к небу. А внизу под стенами — вода, и город словно вставал прямо из речных глубин. Холмогорцы перестали грести, коч остановился и поплыл обратно по течению. Мангазея, окруженная с трех сторон лесом, стала удаляться. В воде был виден — основанием вверх — второй город, отражение первого. Все кругом синевато-сиреневое, словно подернутое дымкой.

Артельщики, спохватившись, взялись за весла, не сводя с крепости зачарованных глаз. Гурий, затаив дыхание, любовался столь прекрасным зрелищем. Волшебным, неведомым, таящим бездну загадок представлялся город в его воображении.

Совсем неожиданно церковные купола вспыхнули, загорелись, будто огненные, кровли домов и башен стали малиновыми, и над обламомnote 20 стены что-то заблестело, словно глаз какого-то чудища. Облака над городом засветились карминово-фиолетовыми красками на желтовато-белых, словно клубы густого дыма, подушках. И лес кругом как бы ожил, там и сям золотинками заиграли пожелтевшие листья.

Это с запада в разрыв облаков ударили яркие лучи закатного солнца.

Гурию показалось, что такое диво он когда-то видел, должно быть, в легком, радостном, предпраздничном сне? А может, наяву?..

Артельщики не удержались от восторга:

— Дивно-то как!

— И вправду Златокипящая Мангазея…

Полюбовавшись городом издали, они пошли к берегу, под его стены. Уже и караульный стрелец, что разгуливал на стене, остановился и, облокотясь о сруб, всматривался в подходившее судно. Что за люди? Откуда?

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Под стенами крепости на берегу Таза ни лодок, ни других судов у причалов не было. Карбаса и кочи, должно быть, стояли где-то в ином месте. Пройдя немного вдоль берега, мимо избенок на посаде, Аверьян увидел за узким мыском речку поменьше, впадающую в Таз Мангазейку. На ней-то и приткнулось к бревенчатым причалам множество суденышек — от шитика до парусника. Туда он и стал править.

Вскоре коч, не дойдя до берега, сел днищем на песок. До земли оставалось несколько саженей.

— Негожее место, отмелое, — проворчал Аверьян. — Надобно поискать поглубже. Тут коч не вытащить.

— А может, на якорь станем? — предложил Герасим.

— Речонка узкая. Другим мешать будем, — Аверьян взял шест. Артельщики оттолкнулись и причалили в другом месте. Тут было поглубже. Затравеневший берег снизу подмыло водой. Холмогорцы вышли, подтянули судно, вбили заостренный кол и намотали на него причальный конец. Стали на берегу, огляделись:

— Ну вот и пришли, слава богу!

— Только не встретил никто. Ни хлеба-соли, ни пирогов не принесли…

Рядом раздался голос:

— Ишь, чего захотели! Пирогов! Хо-хо! А пекут ли у нас пироги-то, не спросили? У нас, брат, и хлеба не всегда досыта…

Холмогорцы обернулись на голос и увидели поблизости лодку-плоскодонку, только что ткнувшуюся в берег. В ней кучей сложена мокрая сеть, на дне навалов — свежая рыба. Иные рыбины еще трепыхались, шлепали хвостами по воде, скопившейся в дощанике от сети. Возле лодки стоял среднего роста сухопарый и жилистый мужик в коротком армяке, высоких бахилах, простоволосый. Он подошел.

— Это я пошутил малость. На житье не беднуемся. А будете гостями, так моя жонка и пирогами вас накормит, и чарку нальет. Отколь прибыли, православные?

Аверьян ответил, приглядываясь к мужику, как бы оценивая, чего он стоит. Мангазеец был проворен, остер на язык, а глаза у него нахальные, плутоватые, так и зыркают по сторонам, так и ощупывают поморов, коч и поклажу в нем, спрятанную под парусиной.

— Так-так… Значит, холмогорцы, — сказал мужик. — А меня звать Лаврентием. Изба на посаде. Ловлю рыбу, охотой пробавляюсь, Живу чем бог пошлет. — Лаврушка посмотрел в свой дощаник. — Чем будете заниматься?

— Надобно сперва по начальству явиться. Пошлину или што там положено в казну уплатить, — ответил Аверьян. — А дальше видно будет.

— Ишь ты, — неодобрительно сказал Лаврушка. — Сразу и платить! Видно, богатый пришел. Ну, да в ваших краях, говорят, жемчуга да серебро-золото голыми руками в Студеном море берут. Где ночевать-то будете? Ворота крепости заперты до утра. После захода солнца их наглухо запирают. Коли хотите — идите ко мне на поветь. Одеяла оленьи дам. Тепло будет. Комарья нынь меньше стало… Дело к осени.

Аверьян опять посмотрел на мангазейца испытующе. «Жулик мангазейской… Видно! Глаза так и бегают, — подумал про себя. — Ночуй у такого — всех перережет, в реку спустит и добро наше загребет».

— Переспим в коче. Привыкли. А ты, значит, рыбак?

— Рыбак. Я же сказал. — Дух предпринимательства с рождения руководил головой Лаврушки. — Купите-ко у меня рыбу. Свежье отменное. Уху сварите…

— Это нам не мешало бы, — Аверьян переглянулся с товарищами. — Заварили бы уху тут, на бережку. Дрова, вижу, можно найти. Не на ямальском волоку. А почем у тя рыба?

— Денег мне не надоть, — Лаврушка поглядел на рыбу в дощанике, прикидывая, сколько ее наберется, — а дали бы мне фунта два пороху. Да, может, и свинец у вас есть? Мне пищаль зарядить нечем. Хотел вчерась гусей пострелять, да зельяnote 21 нет.

Аверьян насторожился, смекнув, что к чему: «Пытает».

— Нету у нас зелья. Никак нету. А деньгами сколь возьмешь, ежели на уху?

— На деньги не продаю, — Лаврушка зашел в дощаник, взял мокрый мешок, накидал в него щук, окуней, язей и вытряхнул рыбу на траву к ногам Аверьяна.

— Ешьте на здоровье. Так даю. Еще свидимся. Зимовать будете?

— Не знаю, — уклончиво ответил Аверьян. — А за рыбу спасибо. Вознаградить тя не знаю чем. Может, потом посчитаемся?

— Брось! — Лаврушка замахал руками. — Рыбы у нас много. Хоть руками лови. Она дешева. Ну, прощевайте. Ежели запонадоблюсь вам — советом помочь или еще что, спросите Лаврушку, стрельца. Меня тут каждая собака знает. Бабы о меня языки свои до мяса обтерхали, — Лаврушка рассмеялся и стал выбирать в мешок остальную рыбу.

Поморы развели костерок и стали варить уху в котле. Уже поздно улеглись спать в коче на привычном ложе, оставив одного караульщика, чтобы ненароком на них не напали да не наделали вреда лихие люди, которых, наверное, и здесь немало. «Вот и этот мазурик, — думал Аверьян, засыпая рядом с топором, — хоть и дал рыбу, а, видать, тертый калач. Стрельцом служит, а пороху просит…»

Но чем-то Лаврушка Бармину все же поглянулся.

На другой день Аверьян, Герасим и Никифор ушли в крепость по делам — все разведать да получить необходимые для торговли и промысла разрешения. Прежде всего надо было выяснить, можно ли покупать и по каким ценам меха, можно ли заиметь на зиму участок для охоты.

Гурий остался караулить коч. Весь день он пробыл возле судна, глядя, как по берегам неторопливо и слаженно течет жизнь мангазейцев. «Люди тут, видать, богатые, — думал он, видя баб и мужиков, рослых, здоровых и уверенных в себе. — Головы несут высоко, одеты справно. Даже ребятня и те кожаные сапожонки носит…»

2

Мангазейекий воевода принял холмогорских промышленников без особенного радушия. Он сказал Аверьяну, что почти все угодья для охоты на пушного зверя разобраны русскими промысловиками да родовыми старейшинами ненцев и остяков, что пришлых людей много, все понаставили зимовья по обоим берегам реки Таз и даже углубились в леса к Енисею.

— Так что место вам указать не могу, — воевода говорил неохотно, как бы выдавливая из себя слова и морщась, словно от зубной боли. — Ищите сами. Могу посоветовать: живут на посаде ваши люди с Поморья, кои пришли сюда давно. Они места эти знают и, может, что и дельное тебе скажут.

Аверьян жал в кулаке деньги, раздумывая: «Давать ему денег или не давать?» Решил пока не давать. Едва ли придется боярину скудная мзда по нраву. «Он тут, поди, тыщами ворочает!»

— За совет спасибо, боярин. После промысла отблагодарю тебя… А не можешь ли тех людей назвать поименно, чтобы легче было сыскать?

— Разве всех упомнишь? — воевода взял лист чистой бумаги, разгладил его ладонью. Перстень с изумрудом, когда на него упал луч света, сверкнул зеленоватой искоркой. В приказе было тихо и душно. В углу скреблась мышь. Большая печь излучала тепло, навевала дрему. — Поименно узнай у дьяка Аверкиева. У него есть список жителей. — Воевода обмакнул перо в чернильницу, посмотрел, не попала ли на кончик пера волосинка, и заскрипел по бумаге, давая понять, что разговор окончен. Аверьян поклонился, надел шапку и повернулся к двери. Воевода вслед ему бросил:

— Ясак потом не забудь заплатить. Десятую шкурку. Лучшую!

— Не забуду, — Аверьян обернулся, на всякий случай кивнул воеводе еще раз и, когда взялся за скобу, опять услышал его ровный и властный голос:

— Огневого зелья туземцам не продавать! Помни и товарищам своим накажи!

— Буду помнить. Да и нет у нас его, зелья-то. Промышлять собираемся сетями-обметами да кулемами, — отозвался Бармин, зная, что в грамоте царя Бориса, которой он жаловал промышленных людей Двинского уезда, поморам запрещалось привозить для продажи порох, свинец и ружья-пищали.

Расставшись с воеводой, Аверьян разыскал дьяка Аверкиева в маленькой пристройке — канцелярии при аманатской избе. Стрелец, стоявший в дверях, загородил было дорогу алебардой, но Аверьян сунул ему в руку полушкуnote 22, и алебарда отклонилась в сторону.

Аверкиев сидел за столом. Из окна на раскрытую книгу и на плечо дьяка падал дневной свет. Лицо у Аверкиева благообразное, с кудельной жидкой бородой, закрученной на конце штопором. Глаза большие, с желтоватыми белками. Воротник кафтана расстегнут, на шее ходуном ходит острый кадык. Дьяк брал щепоткой из блюда, стоявшего на столе, моченую морошку и отправлял ее в рот, жмурился и причмокивал. У стены на почтительном расстоянии стоял ненец с обнаженной головой, скуластый, темнолицый, в малице, с мешком в руке. Он говорил на своем языке торопливо и просительно, переминаясь с ноги на ногу. Потом умолк и перестал переминаться. Дьяк, не обратив внимания на Бармина, опять бросил в рот морошку, прожевал ее и тоже заговорил с ненцем на его языке, быстро и свободно. Потом ненец что-то сказал и, вынув из мешка две песцовые шкурки, положил перед дьяком. Тот быстро смахнул их под стол. Аверьян даже раскрыл рот от удивления, как это он быстро проделал. А под столом стоял плетеный короб, которого помор не заметил, и шкурки упали в этот короб. Аверкиев опять заговорил с ненцем уже мягче, доброжелательней и позвал дежурного стрельца. Дверь отворилась, в нее сначала просунулась алебарда, а за ней и стрелец. Дьяк приказал:

— Никола! Выпусти князенка Евгэя. Свадьбу, вишь, затеяли, так просят на три дня отправить заложника домой. Вместо него посади в аманатскую вот этого самоеда.

Стрелец кивнул, бесцеремонно ухватил за рукав ненца и потащил его из избы. Дьяк опять бросил в рот ягоды и, погодя, сказал вдогонку:

— Нехристи! Ясак не платят, а свадьбы играют. — Он словно бы только теперь увидел Бармина. — А тебе чего? Кто таков?

— Из Холмогор я. Пришел промышлять зверя малой артелью, — пояснил Аверьян и положил на стол перед дьяком три копейки серебром. Дьяк потянулся за морошкой, на обратном пути провел локтем по столу — и монет как не бывало. Аверьян еле сдержал улыбку, подумав: «Ну и ловкач! Как это он?»

— Говори дело. Мне некогда, — отозвался дьяк, причмокивая. Борода дрожала над раскрытой книгой с какими-то записями.

Аверьян объяснил. Дьяк назвал два имени.

— Сперва справься о Семене Ледащем, пинежанине. Он тут поселился еще до острога. Женат на самоедке, и дети у него пошли — один глаз туды, другой сюды. Один на Поморье глядит, другой в лес. А живет он… — дьяк не досказал, опять потянулся за морошкой. Аверьян не утерпел, спросил:

— С похмелья, что ли?

— Какое с похмелья! Для здоровья ем. Поживи тут с год — все зубы выпадут. Морошкой только и спасаюсь, да кедровника отваром… Дак вот, живет он, Ледащий, на посаде. От постройки медника Матвея третья изба к реке. И еще… — Дьяк помедлил. — Ежели Семена дома не окажется — может, ушел в лес али на реку, — спроси Прошку Шеина. Этот из Пустозерска. Он те все расскажет.

— А изба? — спросил Аверьян.

— А изба — третья от медника по сю сторону, от реки, значит… А сам я те посоветую зверя промышлять вверх по Тазу-реке! Поднимись верст на полста и руби зимовье. Места там, ежели подале от реки, малохоженые. Да упромышлишь что — меня не забудь.

Аверьян разыскал обоих промышленников. Поговорил с одним, потом с другим. Пинежанин и пустозерец обжились в Мангазее, обретя здесь вторую родину. Построили избы, обзавелись семьями. Жили промыслом: зимой добывали зверя, летом рыбу, птицу. Оба тосковали по Поморью, собирались, накопив денег и построив судно, вернуться домой.

Хлебосольно принимая Аверьяна, угощали добрым пивом, отменной пищей, просили, чтобы привел своих товарищей. Но когда разговор коснулся промысловых угодий, оба стали сдержанны, говорили с оглядкой. Известно: прибыли соперники, которые могут занять выгодные, прибыльные места, какие местные охотники считали своими. Но все же Бармин выведал от них, что лучше всего подняться вверх по реке. Чем дальше от города и южнее, тем нехоженнее места и больше зверья. Слова дьяка Аверкиева подтвердились.

Холмогорцы пробыли в Мангазее три дня. А потом, запасшись всем необходимым в торговых рядах, отправились вверх по реке. Надо было поторапливаться. Близилась осень, а за ней и начало промыслов.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ГОРЕВАЛ АВЕРЬЯН БАРМИН…

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

В августе соболиные выводки распадались. Подросшие и окрепшие соболята покидали материнские гнезда.

Соболюшка все реже стала видеть своих детей. Они вылезали из гнезда рано, до восхода солнца, и убегали в тайгу. Сами себе добывая пищу, соболята не каждый день возвращались во владения матери. Гнездо стало настолько тесным, что они мешали друг другу. Наступила пора самостоятельной жизни.

Вот уже не вернулся в гнездо один соболек. Он нашел себе участок для охоты верстах в шести от материнского логова, присмотрел укромное место для гнезда на зиму и стал готовиться к ней. Соболюшка, обеспокоенная отсутствием детеныша, некоторое время бегала по лесу, искала его, но не нашла и вскоре о нем забыла.

Потом исчез второй. Он ушел ночью в дождь, в холодный предосенний дождь, продолжительный и нудный. Казалось странным, что молодой зверь покинул гнездо именно в такую погоду. Ведь лучше же было сидеть в дупле и ждать, пока дождь пройдет. Но многое в природе необъяснимо. Может быть, молодой соболь ушел дождливой ночью для того, чтобы следы его затерялись и мать не могла его отыскать?

Остальные два покинули знакомую лужайку днем. Стояла ясная солнечная погода, и на припеке было тепло. Соболята рядом с матерью грелись в лучах солнца, вылизывали на себе шерсть, играли, ударяя друг друга лапами, схватывались бороться, катаясь по траве. Мать сначала сидела возле них, а потом ненадолго ушла в лес. Вернулась с полузадушенной молодой белкой, которую поймала в кедровнике. Белка лущила орехи на нижней ветке дерева, уронила шишку и спрыгнула на землю. Обычно белка, уронив лесной орех с дерева, не спускается за ним, а тут же принимается за другой. Но эта белка была молода и, видимо, неопытна, и Соболюшка легко ее схватила.

Мать положила белку на траву. Та уже не дышала, и соболята подошли к ней. Они потрогали белку, перевернули ее с боку на бок и… не стали ее есть.

Добычу они оставили матери.

Когда мать снова ушла в лес, они тоже исчезли.

Соболюшка, не найдя детей, долго стояла возле белки в настороженной позе, глядя в сторону леса. Потом она взяла белку и спрятала ее в дупло.

Теперь она осталась одна. Но в ее сильном, красивом теле после летнего гона начиналась жизнь новых детей. Чувствуя это, Соболюшка стала опять выстилать дупло сухим мхом и линялой шерстью, которую собирала поблизости.

Черный Соболь был встревожен. Рядом с его логовом в ельнике близ реки появились люди.

Сначала он услышал стук топоров, треск сваливаемых деревьев, потом почуял запах дыма и другие неприятные чужие запахи, доносящиеся из ельника.

Он долго не решался подойти к людям, выследить, надолго ли они сюда пожаловали. Наконец любопытство все-таки побороло в нем осторожность. Рано утром, когда незваные гости спали. Черный Соболь подкрался к ним, выбрал в буреломе поодаль удобное место, такое, откуда хорошо была видна стоянка охотников, и стал выжидать, настороженно посматривая на пришельцев из-за веток и сучьев. Собаки у людей не было. Он в этом убедился вчера.

Люди носили на себе бревна, копались в земле и, как видно, решили обосноваться тут надолго. Черный Соболь, убедившись в этом, ушел прочь.

Он забрался в самое укромное свое убежище — расщелину меж камнями в диком малиннике, в юго-восточном углу участка, долго лежал тут, прислушиваясь к лесным звукам. Покоя не было — стук топоров доносился и сюда.

Черный Соболь провел в расщелине всю ночь. Он почти не спал и все прислушивался, не идут ли сюда люди. Из норы он выбегал только к ближайшему ручью напиться.

Приходилось покидать обжитой участок, такой знакомый до каждого кустика, камня, валежины, мохового болотца с кукушкиным льном и сухой и жесткой осокой. Надо было уходить от опасности.

С рассветом Черный Соболь выбрался из убежища и отправился на поиски нового места. Он долго бегал по лесу, осматривая и обнюхивая все звериные тропинки и следы, и наконец нашел то, что запомнил давно и что, так долго искал: заброшенный соболиный участок. Зверя, который обитал здесь, прошлой зимой убили охотники, и его угодья оставались незанятыми. Черный Соболь стал обследовать участок и тут почуял чей-то свежий след. Он остановился, недовольно повел мордочкой, шерсть на грудке зашевелилась, хвост поджался: кто-то уже успел здесь обосноваться.

Черный Соболь стал искать заброшенные логова бывшего хозяина и возле одного из них увидел молодого соболенка. Тот сидел у входа в нору под корнями дерева и настороженно смотрел в сторону, откуда приближался Черный Соболь. Увидев его, молодой соболенок попятился назад, к стволу дерева, готовый юркнуть в нору. Уши у него были испуганно поджаты, лапы дрожали. Черный Соболь подбежал к нему, обнюхал его и сразу ушел прочь.

Молодой соболенок был его сыном. Узнал ли его отец? Может быть, родной запах и инстинкт подсказали Черному Соболю, что этот зверек — его детище?

Он ушел с того участка и опять долго бегал по лесу, пока не отыскал себе новый. Здесь он наткнулся на большую полусгнившую колодину старой поваленной осины и под нею принялся устраивать себе гнездо. Возле колодины росли маленькие елки. Под одной из них он подкопался под колоду и устроил гнездо в ямке, засыпанной сухими гнилушками.

Он работал всю ночь и под утро, сморенный усталостью, лег спать в новой норке на сухих гнилушках, осыпавшихся с корневой части колоды.

На прежний участок он возвращался только поохотиться, да и то с большой осторожностью. На новом участке устроил еще два запасных гнезда, в которых в случае преследования можно было спастись, — одно в дупле, в нижней части старой корявой ели, подкопавшись к нему из-под корней, другое — на сухом болоте, у кочки, заваленной буреломом.

Он поспал сначала в одном, потом в другом гнезде. Более спокойно чувствовал себя Черный Соболь в дупле. Здесь ему однажды снился сон: залитая солнцем полянка, резвящиеся соболята, лежащая на траве синичка-гаечка и Соболюшка. Она сидела под поваленной осиной и вылизывала на грудке блестящую шелковистую шерсть.

В лесу поспело много ягод. На новом участке Черного Соболя, неподалеку от поваленной осиновой колоды, был обширный брусничник. Крупные, сочные ягоды лежали плотным ковром и рдяно горели на солнце. Соболь каждый день кормился там, поедая ягоды с края, удаленного от его гнезда. Бруснику, что росла ближе к убежищу, он оставлял на зиму. Когда запасы ягод заметно убыли, он не стал больше ходить сюда, а бегал в другие места — поедал перезревшую морошку, рябину, костянику — все, что попадалось ему. Вскоре подоспели и молодые кедровые шишки, и он лакомился мягкими вкусными орешками. Теперь он редко охотился на птиц и мелких зверушек: пищи было вдосталь, и он быстро нагуливал тело к зиме.

Все было бы хорошо. Но спокойная сытая жизнь продолжалась недолго. У Черного Соболя появился враг.

Вообще врагов у соболей не так уж много. Им приходилось опасаться прежде всего человека с собакой. Кроме них, за соболем охотились лисицы, редко встречавшиеся в этих местах росомахи и волки. По зимам соболю приходилось спасаться иной раз от острых когтей полярной совы и уральской неясытиnote 23. Врагов немного, но вполне достаточно для того, чтобы, зазевавшись, погибнуть в любой момент.

Однажды, возвращаясь с кормежки, Черный Соболь почуял чужой тревожащий след и заспешил к норе. До нее оставалось несколько саженей, когда из-за кустов внезапно вымахнула большая рыжая лиса. Острая морда ее распорола воздух у самого уха Черного Соболя. Огненно-рыжий хвост ослепил его. Соболь сделал огромный прыжок в сторону.

Лисица промахнулась — помешали кусты. Пока она повернулась да пустилась снова преследовать Черного Соболя, он кинулся к ближайшей ели и, царапая острыми когтями кору, вскарабкался наверх. Лисица, подбежав к дереву, поднялась на задние лапы и в припадке злобы и досады стала кружить возле него, то опускаясь на землю, то вновь вскидываясь на дыбы. Она с шумом вбирала в легкие воздух, вытягивала морду, и кончик носа у нее дергался. Вытянувшись в струнку, лисица вся устремилась вверх. Но лазить по деревьям рыжей не дано — не та ухватка, не те когти.

Черный Соболь крепко вцепился в качающуюся еловую ветку, перебрался по ней ближе к стволу, боясь сорваться и попасть в лисьи зубы. Слыша злобное тявканье лисицы и ее учащенное дыхание, он с опаской перебрался на другую ветку, повыше, и, словно большой кот, устроился на ней.

Лисица побегала вокруг дерева и села на задние лапы. Она, видимо, решила поохотиться всерьез и взять Черного Соболя измором.

Но добыть его не так-то просто. Он, поуспокоившись, заметил, что толстый сук соседнего дерева совсем близко — тянется к ели, на которой он спасался. Соболь тщательно рассчитал прыжок и, хотя с сытым животом ему двигаться было тяжеловато, перемахнул на соседнюю, более высокую и густую ель. Лисица села у ее подножия.

Ближних деревьев больше не было, а прыгать с ветки на ветку, как белка, на большие расстояния Черный Соболь не мог. Поэтому он понадежней устроился на суку, спрятавшись от своего преследователя в хвое, и тоже стал выжидать.

Теперь поединок принял затяжной характер: кто кого пересидит. Черный Соболь мог пережидать опасность по крайней мере не одни сутки, пока не обессилеет от бессонницы и голода. Лисице нет расчета ждать так долго. Она скорее поймает другую жертву, чтобы утолить голод. Посидев немного под деревом, рыжая попрыгала, силясь разглядеть за еловыми лапами недосягаемую жертву, и, смирив гордыню, ушла.

Соболь еще долго сидел на суку, хотя заметил, что враг его исчез. Наконец он стал осторожно спускаться, добрался до нижней ветки и посидел на ней, словно бы подразнивая лису, если она затаилась поблизости. Но ее не было. Соболь спрыгнул на землю и замер, готовый тотчас вскинуться наверх. Прислушался, понюхал след лисицы. Потом махнул в чащу и помчался в убежище-дупло, где схорониться было надежнее, чем под колодой.

Хотя лисица напала на него неподалеку от старой осины, он не стал прятаться в нору, потому что рыжая легко могла разрыть ход и добраться до него. Поэтому он и влез на дерево.

Возле гнезда он долго бегал и петлял, путая следы, потом несколькими большими прыжками достиг лаза и скрылся. Сердце у него стучало часто-часто, и он долго не мог успокоиться.

После встречи с людьми и нападения лисицы Черный Соболь стал более осторожным: на охоту и кормежку выходил ночами, днем вылезал из своего убежища редко. Он и раньше вел большей частью ночной образ жизни, но нынешним летом почему-то нарушил его: то ли забыл об опасности, подстерегающей его на каждом шагу, то ли удачливость в охоте, зрелый возраст и уверенность в своих силах стали в нем брать верх над осмотрительностью.

Наступили темные осенние ночи, и охотиться стало трудно. Черный Соболь оставлял дупло лишь перед рассветом. Тьма начинала рассеиваться, пробуждались птицы, мелкие зверушки — мыши, бурундуки шмыгали в траве в поисках корма. Временами выпадали дожди, и Черный Соболь забирался в укрытие, потому что дождь в эту пору для него был неприятен вдвойне. Зверь менял летнюю шкурку на зимнюю. Зимняя шерсть подрастала, летняя линяла и выпадала. От дождя она становилась тяжелой, намокала и связывала движения.

Как и другие звери, что в период линьки трутся обо все, что попадется, и оставляют клочья шерсти, так и Черный Соболь, выходя из убежища, оставлял на сучьях и кустарниковых колючках по пушинкам отслуживший свое летний наряд.

В один из холодных осенних вечеров Черный Соболь отправился на свой прежний участок. Там люди уже обжили свою избушку: зверь увидел свет в маленьком оконце, почуял запах дыма и нашел вокруг много следов.

Люди не интересовали Черного Соболя. Он вспомнил о Соболюшке и пошел разыскивать ее. Ведь участок, на котором она жила и охотилась, был рядом с его участком. Будь он разумным, мыслящим существом, так сразу бы почувствовал угрызения совести от того, что сам убрался от людей подальше, а подругу бросил на произвол судьбы.

Вот и ее угодье. Черный Соболь осторожно приблизился к гнезду в дупле старой осины, заглянул в него, взобравшись на ствол, и спрыгнул на землю в растерянности. Логово было пустым, в нем Соболюшка не жила уже давно.

Он обнюхал жухлую сырую траву под дуплом, на поляне поблизости — следов не осталось. Их, наверное, смыли дожди или время стерло навсегда. Черный Соболь потерся боком о куст шиповника, оставив на нем клочки линялой шерсти, и опять замер как бы в раздумье. Издали, от места, где поселились люди, донесся звук выстрела и приглушенный расстоянием возглас. Соболь опять вспомнил о людях и ушел в лес.

Где же Соболюшка? Может быть, она так же, как и он, оставила свой участок, опасаясь соседства людей?

К крохотному сердцу Черного Соболя подкралась тоска…

2

— Нам надобно купить собаку, — сказал Аверьян и подбросил в камелек сухих поленьев. — Какие же мы охотники без собаки? Теперь осень, ночной порой может кто-нибудь и разбой учинить. Подберется к амбару и все припасы украдет. А то и избу подпалит. Нет, братцы, без собаки нам никак нельзя. Придется кому-то пешим порядком в Мангазею наведаться.

— А и верно, — Герасим склонился над столом и при свете жировой плошки вострил лезвие топора привезенным из Холмогор точильным бруском. — Как это мы раньше не подумали о собаке? Дивно! — Он покачал взлохмаченной головой и, скосив глаза на сколоченные и углу нары, где лежал рядом с Никифором Гурий, обратился к нему:

— Пойдем, Гурка?

Гурий приподнялся на локте, глянул на отца, который сидел на чурке перед камельком и смотрел на огонь.

— Я бы сходил, батя, в город…

— Сходи, — разрешил Аверьян. — Возьмете денег. Надобно соли прикупить, да и сухарей. Зима долгая.

Герасим положил под лавку топор, а на полку над оконцем — брусок.

— Завтра и пойдем. Дня за два-три обернемся. Берегом туда, пожалуй, верст сорок, если не боле. Дорога известная: иди вдоль реки — не заплутаешь.

Никифор Деев громко всхрапнул, потом умолк, будто прислушался к своему храпу, и повернулся на бок. Он днем ходил далеко на болото за клюквой, которую запасали впрок на зиму, и порядком устал.

Осень уже была на исходе. Близился покров. Вот-вот выпадет снег.

Артельщики местом зимовки избрали лиственничный борок на правом берегу Таза, в сухом возвышенном месте, в полуверсте от берега. Срубили добротную, крепкую избушку с подполом и чердаком под крышей. Рядом поставили на высоких столбах амбар с крепким запором. К двери амбара взбирались по приставной лестнице. На ночь ее прятали под крышу.

За амбаром, под навесом из лапника и коры, в загородке из частокола поставили на брусья вверх днищем коч.

Работы осенью хватало всем: с паузком и сетью выходили рыбачить на реку. Насушили и навялили много рыбы — заняли ею почти половину амбара. В подпол опустили два бочонка с морошкой и брусникой для того, чтобы зимой спасаться ягодами от цинготной хвори. Когда днище коча высохло, проконопатили и осмолили его — немного смолы привезли из дому да купили в Мангазее. Судно берегли пуще глаза. Погубишь его — домой не попадешь. Придется строить новое, а как? Ни инструмента, ни материала. Лес, правда, есть, да возни с новой постройкой немало. И время не позволит: дай бог за лето до Двины добраться. Поэтому частокол оплели ивовыми ветками и промазали глиной, а вокруг сарая вырыли довольно глубокий ров. Крепкие двери из лиственничных плах наглухо заперли загнанным в железные скобы заметом, и концы замета заклинили, чтобы его никто не мог вытащить из скоб.

Словом, к зимовке готовились по-поморски, по-рыбацки основательно, как на Груманте или Новой Земле.

Теперь мастерили ловушки на зверя. На четверых охотников имелось только два кремневых ружья. Поэтому артельщики стали делать из можжевельника луки. Смастерив их, опробовали — стреляли за избой в цель. Луки получились не очень удачными — никогда не приходилось поморам пользоваться таким оружием. Но время было, и они не спеша стали переделывать луки, приспосабливая к стрельбе. Каждый выстругал для себя также охотничьи лыжи.

Днем по двое уходили в лес, изучали его, осваивались, чтобы зимой на охоте не очень блудить в незнакомых местах.

Люди близ зимовья не появлялись, и холмогорцы чувствовали себя тут полными хозяевами.

* * *

Гурий и Герасим, придя на посад, стали спрашивать, где находится изба стрельца Лаврушки, помня, что он наказывал им тогда на берегу обращаться к нему в случае нужды. Дом стрельца нашли без особого труда. Лаврушка уже три дня пил горькую, буянил в доме, побил жену, чего отродясь с ним не бывало. Его прогнали с государевой стрелецкой службы. А случилось так.

Кто-то, злобясь на Лаврушку или завидуя ему, донес воеводе, что стрелец ворует из казенных запасов порох и свинец и продает их самоедам. Воевода учинил розыскnote 24, и вина Лаврушки открылась. Его долго допрашивали, держали взаперти, выясняя сообщников. Но своего сообщника, стрелецкого десятника, он не назвал. Воевода, не на шутку рассердившись, приказал всыпать Лаврушке плетей. Но потом сменил гнев на милость и прогнал со службы, предварительно влепив проворовавшемуся несколько увесистых затрещин.

С горя Лаврушка и запил. Поморы пришли к нему в час тяжелого похмелья. Увидев гостей, хозяин, пошатываясь, вылез из за стола, принялся обниматься и целоваться с холмогорцами, позвал жену, которая явилась с огромным «фонарем» под глазом и рассеченной верхней губой, и распорядился подать вина и закуски. Алена, косясь на мужа и его гостей, поставила на стол миску щей, латку с кашей и, сказав, что вина нет и пора Лаврушке прекращать загул, спряталась в горнице.

Лаврушка все же нашел кувшин с брагой и налил гостям по чарке. Потом спросил, зачем пожаловали да где устроились на зимовку. Герасим сдержанно рассказал о зимовье, из осторожности не назвав точного места, и поинтересовался, не знает ли Лаврушка, где можно приобрести пса.

— Купите у меня! — предложил Лаврушка. — Хороший пес. Против волка выстоит. Дом бережет пуще глаза! Возьму недорого. Дадите малость пороху-свинца, и ладно. — Воевода, как видно, не сумел выбить из Лаврушкиной головы торгашеского духа.

— Пороху-свинца у нас нету, — ответил Герасим. — Продай на деньги.

Лаврушка подумал, осовело помотал головой и пробормотал:

— Ну, ладно. Так и быть. На деньги так на деньги. Пойдем, покажу вам пса.

Пес по кличке Сучок оказался огромным волкодавом, исполнявшим при лаврушкиной усадьбе обязанности сторожа. Он жил под крыльцом.

— Так это же не охотничья собака, — разочарованно протянул Герасим.

— Это ездовая!note 25

— А вам не все равно? Он и белку гоняет, и соболя, и зайца… да и волка при встрече так трепанет — только шерсть полетит. Цены нету такому псу. Сучок, подь сюды!

Пес, как видно, не любил пьяных. Он с угрожающим видом подошел к хозяину и, когда тот протянул к нему руку, слегка куснул ее. Лаврушка к этому отнесся одобрительно.

— Вишь! Злой черт! Даже хозяина кусает.

— Такой пес нам не надобен. Не той породы. Нам бы охотничью лайку. Не посоветуешь ли, где взять?

— Не-е-ет. — Лаврушка покачал головой. — Не посоветую. Не хотите Сучка купить — шиш вам. Вот! — Лаврушка показал для большей убедительности кукиш, загнал пса обратно под крыльцо, не говоря ни слова, поднялся по ступенькам, ввалился в сени и задвинул изнутри засов.

Гурий и Герасим переглянулись и рассмеялись.

— На пьяном шапку не напоправляешься. Пойдем дале искать, — сказал Герасим.

После недолгих поисков они приобрели охотничью лайку у пустозерца Прохора Шеина. У него было три разномастных пса, и, видимо, они порядком надоели хозяину. Одного из них Шеин, отказавшись от денег, подарил поморам, сказав:

— Пес хоть и молодой, а белку искать будет, соболя тоже. Вам такого и надо. Зовут его Пыжьяном. Берите с богом! Уезжать будете — приведете, ежели не потеряется. А потеряется, дак и бог с ним…

Взяв лайку на поводок с ошейником, припасенный заранее, холмогорцы отправились в крепость, в торговые ряды.

Поздней осенью, после покрова, на Мангазейском торге в крепости бывало людно. Перед долгой зимовкой сюда приезжали промысловики со всех сторон, со всех зимовок, заимок и стойбищ. Они запасались в торговых рядах на зиму хлебом, сухарями, крупой, солью, сушеной рыбой, холстами, охотничьими принадлежностями и поковкамиnote 26; осенью в русских становищах бывали свадьбы — к ним покупали обновы и подарки.

За стенами крепости на привязях стояли небольшие таежные лошадки под седлами, чуть в стороне — оленьи упряжки. Пока хозяева толкались возле лавок и ларьков, лошади подбирали брошенные под морды охапки сена, а олени, по выражению стрельцов, «молились на иконы», то есть стояли без корма, подремывая, а то и с ослабленными постромками лежали на земле, положив друг на друга головы.

Холмогорцы долго бродили у рядов, всюду таская за собой на поводке подарок Шеина. Пыжьян рвался с поводка, норовя обнюхаться с бегавшими повсюду мангазейскими хвостатыми сородичами. Герасим искал пушной товар, хотел узнать цены на меха по осени. Но шкурок на торге не было: не сезон. Купив мешок сухарей и немного крупной серой соли — она была дорогая, — поморы вскинули мешки на лямки за спины и в сопровождении Пыжьяна отправились в свое зимовье.

Оба были довольны тем, что купили необходимое, а больше всего — собакой, небольшим гладким белым псом с острой мордой, умными глазами и мохнатым хвостом, свернутым в колечко. Пес бежал впереди так, что чуть не вырывал поводок из руки Гурия. Похоже было, что знал дорогу не хуже своих новых хозяев.

Когда брали собаку у Шеина, Герасим все-таки сунул в руку пустозерца медяк. Иначе нельзя — примета плохая: взятый без гроша пес непременно сбежит…

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Наступила зима. Леса, болота, реки, схваченные льдом, завалило снегом, и ударили сильные морозы. Вместе с зимой настала и полярная ночь. Вечерами и ночами лес окутывался мраком. Днем с неба сочился слабый свет, похожий на сумерки. В ясные дни, когда небо бывало чистым, в южной стороне его играли, словно сполохи, багровые отблески прячущегося за горизонтом солнца.

Красиво становилось в лесу, когда всходила луна. Большая и яркая, она стояла неподвижно, а звезды трепетно мерцали и казались живыми.

Холмогорцы, выбирая время, когда в лесу можно было рассмотреть цепочки звериных следов, свою лыжню да затесы на деревьях, чтобы не сбиться с пути, расставляли по окрестным местам ловушки на соболя, куницу да белого песца, который иной раз забегал сюда из Тазовской тундры. В короткие часы дневных сумерек по двое ходили осматривать их, а когда над лесами поднималась луна, отправлялись все четверо, оставляя Пыжьяна караулить зимовье.

…Впереди на лыжах пробирался отец, позади — Гурий. На нем теплый полушубок, шапка из овчины, валенки. На поясе — крепкий нож, за спиной — мешок и в нем привада на зверя, хлеб, баклажка с водой. В руке — самодельный лук. Стрелы с металлическими наконечниками в колчане у пояса. У отца за спину закинута на ремне тяжелая пищаль.

За кушаком — острый и легкий промысловый топор. Широкие, подбитые мехом лыжи хорошо скользили по сухому хрусткому снегу. Охотники спешили: путь далек, ловушек много, а мало-мальски светлое время коротко. Не успеешь оглянуться, как стемнеет. Тогда, кроме белесовато-синего снега, ничего не видать. Запозднишься в лесу — раскладывай костер и коротай время до утра, если не рассеет мрак луна.

Аверьян дома хаживал на охоту, знал повадки лисиц, белок, куниц и прочего зверья. Однако с соболем ему иметь дело не приходилось, и потому он ускользал от помора, не шел в его ловушки.

Приметит Бармин соболью тропинку, по которой прошел на кормежку зверь, и примется устанавливать близ нее кулему — небольшую загородку из толстых кольев, внутри которой кладется привада — кусочек мяса или вяленой рыбы. Над порожком кулемки, у входа, делается сторожек. Почуяв запах привады, зверь пытается пройти внутрь кулемки, задевает сторожек, тот мгновенно срабатывает, и сверху на соболя падает тяжелая плаха-давок, намертво прижимая его к порожку…

В разных местах Аверьян установил десятка два кулемок и, чтобы обегать их, требовалось затратить не один день. Иной раз уходили в лес с ночевкой, коротали время у костра в яме, выложенной лапником под какой-нибудь елью.

Аверьян учил сына делать и настораживать ловушки.

— Кулемку делай у ствола дерева, чтобы ее меньше заносило снегом. Колышки не ошкуривай, не коли, чтобы не так заметно было, что к ним прикасалась твоя рука. Давок снизу загладь, чтобы не попался сучок и не испортил шкурку. А в местах среза дерево затирай мохом или землей. А можно и хвоей. Теперь ни моху, ни земли не достанешь из-под снега… Только в зимовье под полом можно взять землицу, да и та мерзлая.

Гурий старался все запомнить, да и не хитрая это наука — ставить кулемки. Вскоре он начал делать их самостоятельно.

Но ловушек было насторожено много, а зверь не попадался. На остановках Аверьян озабоченно размышлял вслух:

— Может, привада не та?

И менял приваду. Вместо рыбы клал мясо — то свежее, то провяленное, то вареное или опять заменял мясо рыбой.

Гурий высказывал свои догадки:

— А может, батя, мы у кулемки все-таки след свой оставляем? Отпугиваем зверя?

И глядел на отца вопросительно из-под низко надвинутого на лоб треуха. Отец посматривал на него одобрительно и был доволен, что парень в походе в Мангазею вырос, возмужал. Вон уж над губой темнеют усики, лицо загорелое, обветренное, серьезное, как у матерого мужика.

Снова и снова старательно прикрывали лапником и снегом ловушки, прятали следы и срезы дерева на ловушках «затирали». Но соболь в кулемки не шел, словно его кто-то заколдовал в этих дальних лесах.

Аверьян стал утешать себя и сына:

— Обходит он кулемки потому, что еще не очень голодный. Осторожничает. Вот в середине зимы, когда мороз будет лютовать и все живое попрячется по норам да пурга начнется, тогда уж ему с голодухи ловушек не миновать.

— А время-то идет, батя, — вставлял Гурий.

— Да-а, — качал головой отец. — Время теряем. Это верно. Завтра пойдем с собакой куницу да белку искать. А может, и соболек подвернется. На него с собакой тоже можно охотиться…

Наконец-то отец и сын увидели, что насторожка одной из ловушек сработала. С замиранием сердца подошли к кулемке. Аверьян склонился над порожком и раздосадованно сказал:

— Был соболек, да одни клочья остались.

Гурий подошел и увидел на порожке, в том месте, где зверька придавило сверху, жалкие остатки шкурки, а на снегу — кости.

— Видно, лиса хозяйничала. Съела соболя. Вот проклятая! — Аверьян стал осматривать снег и точно увидел лисий след. — Надо бы ее подстрелить…

На другой день Аверьян ушел искать лисицу без Гурия с Пыжьяном. Вернулся ни с чем: лисий след за ночь перемело и выследить лисицу не удалось. Зато подстрелил Аверьян куницу. Это был первый зверь, добытый Барминым.

Вскоре Герасим принес из леса трех соболей, а потом и Никифор Деев подстрелил из лука пять белок и достал из кулемки одного соболька. Промышленники приободрились. Добычу складывали в общий кошт, решив ее поделить по окончании зимы, как и договаривались: Аверьяну с сыном за то, что снаряжал коч, — половину добычи, а Гостеву и Дееву — по четверти.

Пыжьян был артельным псом. В течение зимы он ходил в лес то с одним, то с другим охотником. Он одинаково старательно выслеживал и гонял белку, которую били из лука, куницу, горностая. Случалось, что промышленник запаздывал вовремя прийти домой, и Пыжьян находил обратный путь по следу.

Пес напал-таки на след лисицы, и Аверьяну удалось подстрелить ее, когда она пересекала небольшую полянку, спасаясь бегством. Вечером артельщики немало радовались, когда Бармин с гордым видом раскинул на лавке большую рыжую огневку с пушистым роскошным хвостом.

Работы холмогорцам прибавилось: снимали со зверей шкурки, натягивали их на правила.

Ободранные тушки скармливали Пыжьяну. Гурий не сразу догадался, что пса закармливать нельзя. Он однажды дал ему мяса вволю — трех белок и тушку соболька. Когда пришло время Герасиму идти с собакой белковать, пес лежал на боку перед устроенной для него норой без движения, вытянув лапы и тяжело дыша. Живот у него вздулся.

Герасим напрасно пытался поднять собаку и заставить пойти за собой. Пес не двигался, посматривал на Гостева страдальческим взглядом и виновато молотил по снегу хвостом. Герасим вернулся в избу.

— Кто в последний раз кормил пса? — спросил он.

— Я, — отозвался Гурий. — А что?

— Обожрался Пыжьян. Того и гляди богу душу отдаст.

Охотники вышли на улицу, посмеялись над собакой и над Гурием, а потом спохватились.

— Издохнет ведь пес! Как промышлять без него? В Мангазею снова не пойдешь. Дороги нету.

— Ништо, отлежится, — сказал немногословно Никифор, понимавший толк в собаках.

Пес, к счастью, отлежался. Кормить его с тех пор стали с оглядкой.

* * *

Мех соболей, которых иногда удавалось добыть холмогорцам, имел коричнево-палевую окраску. По всей Западной Сибири от Урала до Оби селились тобольские светлые соболя. По цвету шерсти к ним приближались только зверьки, обитавшие когда-то в бассейне Печоры.

Разновидностей соболиного племени в обширных лесах от Урала до Тихого океана было много. Каждая отличалась величиной и окраской шкурки, что зависело от места обитания, образа жизни и пищи зверей.

Пройдет много лет, появятся ученые-охотоведы и разделят русских соболей на подвиды. В научных книгах и охотничьих справочниках будет сказано, что на западных склонах Кузнецкого Алатау в бассейне реки Томи живет кузнецкий соболь. Он мельче тобольского, а по окраске значительно темнее. На Южном Алтае водится в лесах алтайский соболек, довольно большой и темный по цвету. Селится он в таежной полосе Алтая, в высокогорных районах и питается растительным кормом — «кедровой чернью». А у енисейского соболя против тобольского голова меньше и мех темнее, потому что живет он в междуречье Оби и Енисея в низких, заболоченных местах. Своя одежка и величина у ангарских и саянских, тунгусских да илимпийских и баргузинских собольков. Есть еще витимские, чикойские, якутские, дальневосточные и, наконец, камчатские соболи.

Но древние промысловики не имели понятия об этой ученой классификации. А холмогорцы даже и не подозревали о великом разнообразии соболиного племени. Гурий, любуясь шкуркой зверя, пойманного Герасимом, вспомнил рассказы деда Леонтия о Черном Соболе.

Рассказы эти были фантастичны. Черный Соболь старательно прячется от людей, и, прежде чем добыть его, надо три дня молиться по утрам господу богу. Найти Черного Соболя в лесу почти невозможно, он следит за охотником из засады, а потом широкими прыжками уходит прочь. Если охотник ночует в тайге, соболь подкрадывается к нему ночью и шарит возле него в поисках пищи. Он труден для добычи, зато вознаграждает промысловика за все труды и лишения роскошным, искрящимся, мягким и легким, как пух, мехом. Гурий мечтал о Черном Соболе, как о сказочном пере Жар-птицы.

— Батя, а почему нам попадаются все палевые соболя? — спрашивал он.

— А где черные?

— Это про которых дед Леонтий говорил? Не знаю… Может, и попадется черный. Лови хорошенько. Главное — чтобы охотник верил в свою удачу.

Гурий каждый день пропадал в лесу, но не только черного, а и светлого соболька еще не поймал в свои ловушки. Ему попался белый песец; стрелял Гурий из лука и белок…

Однажды в ловушке придавило соболя. Гурий принес его в зимовье с великой радостью и положил перед отцом. Аверьян погладил мягкий мех и сказал:

— Не черный, да гож. Поздравляю тебя с полем!

Поздравить «с полем» — старый обычай промысловиков, означающий удачное начало охоты.

А полей тут не было и в помине. На сотни верст суровая, глухая тайга.

2

Соболей делят на «ночников» и «денников». Одни бегают по лесу в поисках корма ночью, другие — днем. Черный Соболь охотился в разное время: то в дневные сумерки, то в лунные ночи.

Однажды он выбрался из дупла яркой лунной ночью. Иней искрился на деревьях, под ними стыли на морозе глубокие, словно провалы, тени. Черный Соболь сначала осторожно ступал по снегу, пока лапки не привыкли к его жгучему прикосновению, а потом побежал к полянке, где под снегом была у него брусничная кладовка. Вовсю работая передними лапами, он долго добирался до брусничника. Наконец добрался и стал есть ягоды. Не очень мерзлые под слоем снега, они на открытом воздухе тотчас замерзали, превращаясь в красные круглые льдинки. Поев брусники, соболь закидал снегом разрытое место и пошел прочь. Скорее в лес с открытой поляны, где он весь на виду, где опасно. Мягкие, опушенные внизу густой шерстью лапы проворно мелькали, снег из-под них вихрился пыльцой. Соболь то отклонялся в сторону от прямого пути, то возвращался обратно и тем же путем шел дальше.

Среди валежин с нависшими на них клочьями снега он ненадолго остановился, прислушался, склонил мордочку и снова быстро-быстро заработал лапами.

Он почуял под снегом мышь, мигом добрался до нее, вонзаясь в сугроб, поймал. Пятясь, выбрался наружу и съел мышонка тут же, оставив на снегу крохотные капельки крови.

Побежал дальше. Заметил дерево с дуплом, внимательно обследовал его. Дупло оказалось пустым. Взял его на примету на всякий случай: в нем можно спрятаться. Под вывороченной с корнями старой лиственницей отыскал в ямке склад. Бурундук еще осенью спрятал здесь запасы кедровых орешков. Соболь не трогал их, но приметил кладовку: пригодится, когда придется туго.

Вылез из-под корневища, прислушался, понюхал воздух и спрятался под нависшие ветки.

Кто-то появился в его владениях. Вот он приближается, видно, как за пнями, за валежинами мелькает синяя тень. Черный Соболь приготовился встретить незнакомца. Сейчас… сейчас он нападет на незваного гостя, который посмел появиться на его участке. Драка будет такой, что шерсть клочьями полетит, а кровь — брызгами. Надо проучить незваного гостя, дать ему острастку, чтобы никогда больше не смел появляться здесь! Соболь осторожно переступил, весь подобрался, напружинился и стрелой вылетел из укрытия.

Противник встретил его острыми зубами, больно куснул в грудь, увернулся и выскользнул из-под Черного Соболя. «Ах, ты кусаться! Ну и задам же я тебе трепку». Черный Соболь снова приготовился к нападению. Но, разглядев гостя, растерянно остановился, опустил хвост. Боевой запал сразу прошел.

Гость, а точнее гостья, вылизывала на себе помятую шерсть.

Это была Соболюшка.

Черный Соболь с виноватым видом подошел к ней, обнюхал, чуть тронул лапой, пытаясь вызвать ее на игру. Он шел на примирение. Он виноват. Но Соболюшке было не до утех и любезностей в эту морозную лунную ночь. Она была голодна. Соболь, словно догадавшись об этом, зауркал тихо, призывно и пошел по снегу. Отойдя немного, оглянулся, опять тихонько заурчал «Ур-р-р…» и взглядом пригласил Соболюшку следовать за ним. Соболюшка пошла сначала неуверенно, с опаской, но потом быстрее.

Черный Соболь привел свою подругу к вывороченной ветровалом лиственнице и скрылся под корневищем. Но сразу вышел и сел на снег в спокойной выжидательной позе. Соболюшка смело пошла туда, куда указал Соболь, и нашла бурундучий склад. Там она принялась есть кедровые орешки, а Черный Соболь терпеливо ждал.

Вскоре его подруга выбралась из-под корневища, отряхнулась от сухого песка, лапами очистила мордочку и облизнулась розовым язычком. Черный Соболь деликатно ждал. А когда она привела себя в порядок, то подошла к нему. Теперь она согласна была порезвиться. Некоторое время они играли и бегали так, что кругом вихрилась снежная пыль. А потом внезапно и быстро разбежались в разные стороны, будто их и не было.

Соболюшка осенью поселилась вблизи участка Черного Соболя. Что ее привело сюда? Зов сердца? Чувство привязанности к нему?

* * *

В другую ночь, такую же морозную и лунную. Черный Соболь снова вышел добывать себе пищу.

Гулко стукнуло в лесу: сорокаградусный мороз раздирал щели в старых, подгнивших деревьях. Луна заливала все кругом голубым, изменчивым светом.

Ноги кормят не только волка. Соболь долго бегал по снегу. Если бы кто-нибудь взялся измерить его путь, то намерил бы верст двадцать.

В одном месте Черный Соболь почуял незнакомый запах. Он был довольно слабый, но пугал и настораживал зверя своей необычностью. По снегу тянулась слегка припорошенная лыжня. Запах исходил от нее. Черный Соболь прислушался

— в лесу ни звука, ни шороха. Только потрескивают на морозе деревья. Он, движимый любопытством, пошел вдоль лыжни. Запах то исчезал, то появлялся снова. След лыж привел его к ловушке, настороженной под невысокой елью с ворохами снега на низко нависших лапах. Снег этот был не тронут, первозданно чист, а близ ловушки лыжня тщательно присыпана и заметена, словно метелкой, лапником. Конечно, Черный Соболь не был в состоянии понять все это. Он тут же почуял другой запах — свежего мяса. Он тянулся из-под ели, возбуждал у голодного зверя желание добраться до лакомого кусочка и съесть его. Черный Соболь осторожно приблизился к кулемке, обследовал ее снаружи и заметил на снегу несколько маленьких стружек. Они были свежие, пахли смолкой и железом от ножа. Черный Соболь вспомнил о запахе, который он почуял возле лыжни, и в нерешительности затаился перед ловушкой. Мясо рядом. Он различал между кольями этот соблазнительный кусочек и с трудом удерживался от того, чтобы проникнуть внутрь ловушки.

Незнакомые и неприятные запахи отпугивали его. Инстинктивно почуяв опасность, Черный Соболь огромными прыжками ушел прочь и долго петлял по лесу, путая свой след.

Отпугнул Черного Соболя не только запах стружек, а и нерпичьей кожи, которой были подбиты лыжи Аверьяна и его товарищей. Кожа была плохо выделана, и от нее пахло ворванью. Откуда было взяться нерпе в этих местах? Неоткуда. Для соболя были привычны запахи собаки, лисицы, оленя и других зверей, обитающих на Тазу-реке. Привкус нерпичьего сала был ему неведом и потому отпугивал его.

Холмогорцы не догадались купить в Мангазее камуса — кожи с шерстью, снятой с оленьих ног, которой подбивали лыжи здешние охотники. Они использовали нерпичью шкурку, захваченную из дому, и потому их преследовала неудача: соболи редко попадались в их ловушки…

3

Жизнь в зимовье шла тихо и обособленно. Никто не приходил гостевать, не справлялся, как устроились в чужедальних краях холмогорцы, каковы их радости и печали. Места были довольно малолюдные, каждый промысловик в облюбованном им урочище жил бирюком, заботясь лишь о том, чтобы кто-нибудь не помешал ему охотиться.

Да и, по правде сказать, зимовье было упрятано в дремучем лесу — ни с какой стороны не видно и, не ведая о нем, без собаки не найдешь.

Снеговую воду поморы употребляли для разных хозяйственных надобностей, а для приготовления пищи за водой ходили к реке, где у берега была пробита прорубь. Чаще всего туда приходилось идти Гурию, поскольку он был моложе всех. Он шагал полверсты слабо торенной им самим тропкой, брал спрятанную в кустах пешню и колол лед на проруби, а после зачерпывал деревянными ведрами воду и нес их на коромысле, вытесанном из кривой лесины.

По реке пролегала зимняя дорога. Иной раз было видно, как мчится быстрее ветра по ней оленья упряжка или мохнатый от инея конек тащит санки приказного дьяка, стрельцов или ясачных сборщиков.

Однообразная жизнь в зимовье наскучила Гурию. Его тянуло в Мангазею — побыть там подольше, познакомиться с интересными людьми, может быть, с девушками, почерпнуть что-то полезное для ума-разума. Но отец и слышать не хотел об этом. Он знай твердил одно: «В город нам до весны путь заказан. Запасы есть, а рот разевать на девок или по кабакам ходить некогда. Знай лови зверя! На стороны не гляди».

Все светлое время суток Гурий лазил по лесу, как послушный и добросовестный промышленник. Он постиг все хитрости и тонкости охотничьего ремесла. Научился с одного выстрела из лука поражать белку или горностая, умел незаметно подкрадываться к белым куропаткам, роющимся в снегу, в его кулемки попались три песца и два соболя.

И хотя поморам не очень везло в добыче соболей, изредка все же приносил из них кто-нибудь драгоценную тушку.

Расчеты Аверьяна на меновую торговлю с местными жителями не оправдались. Где искать кочевников в незнакомой тайге? Оставалось надеяться лишь на случай да на весну, когда ненцы и остяки приедут на торг в Мангазею.

Промысел в бассейне Таза длился уже около десятка лет, немало соболей было выловлено и выбито местными жителями и пришлыми охотниками. Добывать его становилось с каждым годом все труднее. Оправдывалась поговорка: «Первому зверек, а последнему следок».

Однажды Аверьян, приводя в порядок свои лыжи, подсушенные у камелька, приметил, что нерпичья шкурка издает резкий, неприятный запах. Он задумался не потому ли соболи обходят ловушки? Правда, на холоде подбивка смерзается, но все-таки тонкое чутье соболя может уловить запах. Аверьян снял нерпу и заменил ее камусом. Дикого оленя на мясо подстрелил несколько дней назад Никифор. Он спросил Аверьяна:

— Думаешь, дух нерпы соболь чует?

— Не знаю, чует ли, нет ли, а оленья будет лучше. Олень — здешний житель, соболя к нему привыкли.

После такой замены зверь в ловушки стал попадаться чаще. По примеру старшого все подбили оленьим мехом свои лыжи.

Долгой полярной ночью иной раз промышленникам не спалось в их уютной и обжитой избенке. Строя избу, поморы старательно проконопатили все пазы мхом, на потолок насыпали песку, а снаружи завалинки зарыли снегом, и в избе было тепло. Пищи хватало, промысел давал мясо, рыба в запасе была, из муки пекли в печке пресные лепешки, а уходя в лес, брали сухари.

Но скучали по дому. Ни разу, как отчалили от родного берега, не подали родным ни единой весточки — не с кем. И оттуда никаких вестей ждать не приходилось. И когда тоска исподволь захватывала мохнатой лапой мужицкие сердца, земляков выручал баюнок Герасим. Запасы бывальщин и сказок у него были неистощимы. Полулежа на разостланных шкурах, он начинал:

— А вот, братцы, еще бы сказал… — и спохватывался: — Спать не хотите ли?

— Не спится, давай говори! — откликались товарищи.

— Ну, дак вот… Жили-были два брата: один сильно бедный, а другой богатый. Приходит святая пасха. У бедного-то и огонька засветить нету. Думает: «Пойду я у брата попрошу хоть уголька засветить огонь». Приходит:

— Брат, дай мне уголек засветить огонь.

— Есть вас тут. Уголь-то мне и самому надо.

Заплакал брат и пошел. Идет — видит огонь на поле. «Пойду я, попрошу уголька».

Приходит он в поле. Сидит тут старичок.

— Здорово, дедушко! Дай мне уголек развести огонь.

— Подставляй балахон-то, я тебе и нагребу уголь-то.

— Но, дедушка, у меня один только балахон!

— Давай, ничего не сделается.

Снял мужик балахон. Нагреб ему дедка уголья столько, что он насилу домой донес. Свалил на пол, видит — золото.

«Пойду к брату, попрошу маленки.note 27».

Брат богатый и говорит:

— Баба, что он станет мерить? У него ведь и зерна-то нету. Давай-ко мы намажем смолой дно-то маленки, дак и узнаем, что он будет мерить.

Вот мужик смерил золото, намерил три маленки и понес маленку брату. Пристала ко дну монета — золотой. Вот богатый глядит:

— Где же он денег взял? Давай-ко мы его, баба, созовем в гости, дак он нам и скажет.

Вот они пришли звать его в гости:

— Брат, пойдем к нам в гости, у тебя ведь есть нечего.

Заплакал брат от радости и пошел. Богатый спрашивает:

— Где же ты золотишко-то взял?

— Да я-то у вас был за угольем, вы мне не дали. А пошел в поле, увидел пожог. Подошел — там сидит дед. Я у него попросил уголья. Он столько мне нагреб, что я насилу и домой принес.

Богатый мужик говорит бабе:

— Баба, тащи мне новый балахон, он большой — так я еще не столько принесу.

Вот пошел он в поле. Видит — сидит старичок.

— Дедушка, дай-ко мне угольков.

— Давай балахон стели.

Он и подостлал балахон-то.

— Придешь домой, так клади-то на сарай, в сено, а то украдут.

Пришел мужик домой, принес уголье, положил на сарай. Только в дом, слышит — кричат:

— Горим, горим!

Посмотрел, а у него уже и двор-то сгорел.

Пока они тут бегали, у них уже и дом сгорел. А бедный-то брат стал жить таким богачом — богаче его нет.

Баюнок умолк. Послышались замечания:

— Сгорел, значит, жадюга-то!

— Так ему и надо.

Никифор вдруг торопливо поднялся с нар и огромный, косматый, словно медведь, босиком зашлепал по полу к камельку:

— Надо посмотреть, не осталось ли там головни. Уснем — не ровен час… угорим!

Товарищи ответили ему дружным хохотом.

— Экой ты боязливый! На медведя бы пошел, а угореть боишься!

— На всякую беду страха не напасешься!

— Вам все смешки! — проворчал Никифор, укладываясь снова на нары. — В камельке одна зола, слава богу!

Гурий любил слушать сказки. Его и сон не брал, пока баюнок не умолкнет вовсе. Когда Герасим кончал рассказывать. Гурий просил:

— Еще что-нибудь расскажи!

— А что еще-то?

— Ну, про ерша… Помнишь, сказывал?

— Ладно. Про ерша так про ерша. Братцы, спите ли?

— Не спим, не спим!

Герасим опять начинал сказку. Слушать его — одно удовольствие. Но иной раз Аверьян с Никифором все же засыпали. У Гурия — глаза по плошке. Когда Герасим осведомлялся: «Спите ли, братцы?», Гурий поспешно отвечал: «Не спим, не спим! Давай еще!»

Герасим снова принимался рассказывать и, когда опять задавал обычный вопрос, откликался Гурий. Герасим, догадавшись, в чем дело, натягивал на себя одеяло:

— Те уж давно спят. Ты, Гурка, хитрец!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Рождественские праздники поморы встретили в зимовье своей маленькой дружной семьей. В запасе у Аверьяна было немного солода, а Никифор хорошо умел варить пиво. Подстрелили лося, наготовили себе кушанья, и, сидя в полутемной избе, обросшие, но принарядившиеся в чистые рубахи, артельщики отмечали праздник, словно язычники в лесной избушке перед жертвенником — пылающим камельком.

Хотели было сходить в Мангазею на молебен в церковь, но раздумали: дорога не близкая, малохоженая, места глухие — оставлять зимовье опасно, и порешили не ходить.

В ночь перед рождеством Гурий вышел из избы проветриться — натопили так, что дышать нечем. Его охватила сразу сторожкая тишина. Луна стояла над лесом в густой синеватой тьме. От деревьев по снегу стлались длинные косые тени. Звезды были крупны и ярки. В южной стороне неба фиолетово-красным пламенем горело блеклое зарево. Там, за горизонтом, спасается от лютой зимней стужи солнце. Скоро и оно, набрав силу, взойдет здесь, в полярных диких местах, и почти непрерывная ночь сменится таким же непрерывным днем.

В избенке глухо шумели мужики, обсуждая свои промысловые дела. Пыжьян, узнав Гурия, вылез из своей норы, где лежал на сухом лапнике, подошел, ткнулся холодным мокрым носом в руку. Гурий склонился, приласкал пса.

И тут Гурий услышал звон. Сначала ему показалось, что это звенит в ушах от непривычной тишины. Но звон был резок и отчетлив. «Неужто мангазейские колокола названивают? — подумал Гурий. — Ведь все-таки сорок верст!»

Но он не ошибся. Звонари обеих церквей устроили рождественский благовест, и литая бронза колоколов певуче звенела на разные лады. Отсюда, издалека, казалось, будто позванивают стеклянные стаканы, когда по ним легонько чем-нибудь ударяют.

Гурий позвал артельщиков послушать. Те вышли, молча постояли, вернулись в избу и сели за стол. Гурий тоже сел. Ему было любопытно смотреть, кто каков во хмелю. Выпили немного, с маленького бочонка домоварного пива без хмеля не разгуляешься, однако малость забылись, кто стал веселее, а кто и затосковал.

На столе на деревянных тарелках — куски мяса. Глиняные глазированные кружки уже почти пусты. Посреди стола светильник освещает лица колеблющимся бледным светом. Никифор Деев возвышается над всеми, сидит прямо, глаза, черные, блестящие, улыбаются, волосы, тоже черные, жесткие, дыбятся на голове. Огромные жилистые руки, обнаженные до локтей, скрещены на выпуклой груди. Порой Никифор беспричинно смеется, и из-под усов сверкают чистые белые зубы. Герасим Гостев, всегда общительный и веселый, за чаркой вдруг погрустнел, подпер рукой подбородок, запустив короткие пальцы в кудрявую рыжеватую бороду. Глаза его подернулись влагой, отрешенный, затуманенный взгляд обращен куда-то в угол.

Аверьян был деловит. Старательно резал ножом мясо на аккуратные ломтики, словно дома в Холмогорах сел обедать. Вот-вот скажет: «Жонка! Соли мало. Где солоница?» Сдержан, строг обличьем, словно церковный настоятель, напустил на себя важность, не подступишься. Гурий, глянув на отца, чуть не прыснул со смеху, таким напыщенно-важным он ему показался.

Герасим смотрел, смотрел в угол, словно что-то силился вспомнить. Наконец вспомнил, набрал воздуха в грудь, и под низким потолком избы зазвенела песня так, что с наката посыпались песчинки.

Эх да сторона ль ты моя, вот моя сторо-о-нушка.

Сторона ль моя чужая, ой, вот чужая!

Умолк, убрал со стола руку, будто отчаявшись, помотал головой и с новой силой:

Да не сам я на тебя, вот моя сторонушка, Не сам я зашел заехал, ой, вот заехал.

Опять замолчал, перевел взгляд на Аверъяна. Тот положил нож, отодвинул тарелку, быстро отер губы, спросил полушутя:

— Не сам, говоришь? А кто же тебя приневолил?

Герасим опять упрямо помотал головой, взял выше и звонче:

Занесла-то меня, да доброго молодца, Занесла меня неволя, ой, вот неволя!

— Это, брат, врешь, — опять вплелся в паузу спокойный басок Бармина.

— Слышь, Никифор, он говорит: неволя! Видал, а? — И тут же оставил шутливый тон и стал помогать Герасиму так, что стены, казалось, задрожали.

Да неволен я был, да я, добрый молодец, Неволен я был, кручинен, ой, был кручинен.

Теперь уже присоединился к поющим Никифор, и песня зазвучала до удивительности стройно, слаженно, и голоса стали потише, но проникновенней, и в песне стало преобладать чувство, что трогает за сердце, высекает слезу и у исполнителей, и у тех, кто слушает ее.

Да никто-то, никто про мою кручинушку, Никто про нее не знает, он, вот не знает…

На улице тявкнул пес, потом снова тявкнул и залился бешеным лаем. Лай доносился то с одного места, то с другого. Оборвав пение, артельщики вскочили, выбежали из избы, огляделись — никого. Пыжьян подбежал к Аверьяну, стал тереться у ног, еще раз пролаял, повернув морду к реке.

— Кто-то был, — сказал Аверьян. — Однако студено. Пошли в избушку.

В избе после минутного раздумья Аверьян схватил полушубок, надел его, взял из-под лавки топор.

— Пойду проверю. Вы сидите тут.

— Я, батя, с тобой! — сказал Гурий, мигом собравшись.

— Тогда возьми лыжи, — сказал отец.

На лыжах они обошли кругом все зимовье, внимательно проверили загородку, где хранился коч, амбар.

Аверьян пошел тогда вдоль тропки, по которой Гурий ходил за водой к реке. И рядом с тропкой заметил свежую лыжню.

— Вот чужая лыжня, — сказал он. — От реки кто-то приходил.

Он пошел размашистым шагом к реке, Гурий — за ним. Вышли на лед. Чужая лыжня уходила к дороге. Далеко на ней Гурий заметил черную точку, движущуюся в направлении города.

— Глянь, батя. Кажись, вершник!

Отец присмотрелся, сказал:

— Сани. Кто-то наведывался в наше зимовье. Не к добру это.

2

Когда перевалило за половину января, днем стало чуть светлее. Гурий собрался в лес один, сказав отцу, что скоро вернется. Пыжьян, сопровождавший охотников, на этот раз бежал следом за Гурием. Заметив чей-нибудь след, он кидался в сторону от лыжни, увязая по брюхо в снегу, обнюхивал его и догонял Гурия. Парень шел быстро. Снег сухой, погода ясная, лыжи катились как бы сами по себе. Мороз жег лицо, щеки горели, изредка Гурий растирал их рукавицей, чтоб не обморозиться. За спиной у него мешок с самым необходимым, без чего холмогорцы в лесу и не показывались, — с сухарями, трутом и огнивом, привадой для зверя, жестяным котелком, куском вареного мяса, вяленой рыбой. За поясом — легкий охотничий топор, в левой руке, как всегда, лук, стрелы наготове в кожаном колчане-чехле. Ружья Гурий у отца не просил, рассчитывая, что оно ему не понадобится — лишняя тяжесть в пути.

Осмотрев ловушки и обновив приваду, Гурий увлекся и, чувствуя себя самостоятельным, уверенно побежал дальше в лес. Время от времени он останавливался, делал заметы на мерзлой коре.

Прошел небольшой ложок, окруженный кустарником и ольховым подлеском, выбрался в лиственничный борок, чистый, ровный, красивый. Меж лиственниц темнели ели, невысокие, но широкие, разлапистые. Стоя в сугробах, они нижними лапами опирались на снег. На ветках — тяжелые нависи. Иной раз они обрывались и хлопались вниз.

В этом-то чистом борке и заметил Гурий соболиный след, а Пыжьян взял его. След был свежий и сильно петлял. Соболь, словно заяц, путал его, и пес кидался то влево, к кустам, обходил их, то бежал вперед, то устремлялся направо и возвращался опять на то же место, откуда начинал отклоняться от прямого пути.

Дни стояли морозные. В такой холод звери обычно отсиживались в своих убежищах. Выйти поохотиться соболя, видимо, вынудил голод.

Вот он шел спокойными, ровными прыжками и слегка «троил» след, выдвигая одну из передних лап вперед. В рыхлом снегу возле лунок — небольшие выбросы снега. Потом соболь перешел на шаг, и след тянулся по сугробу ровной строчкой. Снег глубокий и рыхлый, и соболю было трудно передвигаться по нему, поэтому он иногда вскакивал на валежины, если они попадались на пути, и перебирался дальше по ним, а под деревьями выбирал места потверже, где упал с веток слежавшийся снег — кухта.

Гурий знал, что это след соболя: отец показывал ему такие следы. Но не ведал паренек, что тут шел зверь его мечты — желанный и драгоценный Черный Соболь.

Пыжьян, хватая пастью холодный воздух и все убыстряя бег, шел по следу, и Гурий едва поспевал за ним. Вот уже зверь перешел на крупные широкие прыжки, стало быть, почуял погоню. Гурий напряженно всматривался в белесоватую муть зимнего дня и, наконец, далеко впереди заметил бегущего зверя: он перемахивал с сугроба на сугроб широкими прыжками, вытянув в струнку пушистый хвост. Соболь исчез в кустах подлеска, собака нырнула за ним, обдирая о сучья бока. Гурий стал обходить кусты — сквозь них ему не продраться. И когда он вышел на другую сторону кустарника, то увидел, что Пыжьян мечется вокруг ели, подняв вверх морду, и заливается лаем.

Гурий поднял голову и заметил на ветке… белку. Лук был наготове, охотник прицелился и спустил тетиву. Но белка успела прыгнуть на соседнее дерево, и стрела пролетела мимо. Гурий, мало думая о том, что происходит, в азарте пустил еще стрелу, и пронзенная ею белка упала в снег. Гурий подобрал ее, подержал в руке и спрятал в мешок. Закинув мешок за спину, поднял стрелу и только тут сообразил: преследовали соболя, а попалась белка. Почему случилось так? Ведь по снегу бежал от собаки именно соболь! Гурий посмотрел на Пыжьяна и спросил у пса, словно тот мог ответить:

— Где же соболь, Пыжьян? Проворонили?

Пыжьян преданно посмотрел в глаза охотнику и виновато завилял хвостом.

«Ведь это же был соболь! Я видел своими, глазами! Настоящий соболь. Пыжьян потерял его след и вышел на белку. А соболь спрятался где-то поблизости. Надо поискать…»

Но тут Гурий заметил, что поднялся сильный ветер, он раскачивал деревья, с них ворохами осыпался снег. Ветер бил в лицо, трепал одежду. Стало совсем темно.

Начиналась пурга.

Гурий, растерянно озираясь, стал искать на деревьях свои метки, чтобы по ним найти обратный путь. Но тут же сообразил, что их нет и быть не могло. Увлеченный погоней за зверем, он забыл обо всем — о метках, о том, что надо запоминать обратную дорогу.

Тут уж не до соболя. Он, видимо, спрятался в свою нору. Гурий стал на лыжню, по которой пришел сюда, и пока ее не замело снегом, побежал обратно. Но в том месте, где соболь путал следы и Гурий несколько раз кидался то вправо, то влево, лыжня была сбита. Паренек остановился и стал думать, как ему выбраться к зимовью.

Он ничего не мог понять: лыжня его перекрещивалась в нескольких местах. Он остановился в совершенной растерянности. Вся надежда была теперь на собаку.

— Пыжьян! Ищи дорогу!

Пыжьян, помахав хвостом, сделал круг возле Гурия, обнюхивая следы, и пошел по сугробам напрямик. Отбежав несколько метров, он остановился, посмотрел на хозяина, повернул морду вперед, коротко пролаял и снова поглядел на охотника. Делать нечего. Гурий подошел к нему. Пыжьян вывел-таки на прямую лыжню и уверенно пошел по ней. Но шли недолго. Лыжни не стало. Ее замело снегом. А до затесок на деревьях они, видимо, еще не добрались. Гурий перестал их делать давно и теперь клял себя за неосмотрительность. Собака растерянно металась из стороны в сторону. Жилье было далеко, да и в поднявшейся завирухе Пыжьян, как видно, совсем потерял чутье…

Гурий напряженно всматривался во тьму. За плотной пеленой косо валившего снега он разглядел, что впереди размахивает тяжелыми рукавами большая ель, и подошел к ней. Ничего не оставалось, как переждать пургу под деревом. Никакая сила не способна теперь вывести его к зимовью.

У Гурия были огниво и трут, и он мог бы развести огонь, но в кромешной тьме в снегу сухие дрова найти трудно, а мерзлые ветки не загорятся. Он вырыл под елью яму, снял лыжи и сел, прислонившись спиной к дереву. Пыжьян устроился рядом, положив ему в колени голову.

3

Почти с самой осени Тосана охотился в притазовской тундре на песца, белую куропатку, иной раз — на дикого оленя. Однако в лесу, в укромных местах у него были расставлены и соболиные ловушки — кулемки, черканы и петли. Осматривать их он ездил до промежуточного стана на оленях, а там передвигался на лыжах. Жену и племянницу он оставлял в чуме у глухого тундрового озера, верстах в тридцати от реки.

Соболь попадался редко. Ненцев-охотников потеснили с добычливых мест пришлые люди, и Тосана теперь уже не чувствовал себя таким хозяином в этих местах, как бывало прежде.

Иногда он отправлялся в дальнюю дорогу к брату, который кочевал с оленьим стадом по тундре, не считая охоту прибыльным делом. Тосана возил брату подарки, убеждался, что олени его в стаде в целости-сохранности. В Мангазее после истории с Лаврушкой ненец появляться боялся. Добытых им белых куропаток и оленье мясо ездили продавать на торг женщины — Санэ и Еване.

Но жить у озера в пустынном, почти безлесном месте Тосане надоело, да и пастбища оскудели, и он решил откочевать поближе к реке, в лес, на соболиные места — к своим ловушкам. Сезон добычи соболя был на исходе. К концу января у зверей на шкурках начнет появляться потертость остиnote 28 на боках и лопатках, а в феврале, как говорят охотники-соболятники, волос на шкурке сделается неживым — потеряет блеск и пышность. В марте придет время весенней линьки.

Переезд на новое место — дело привычное, вся жизнь в кочевках. Санэ и Еване сложили на нарты чум, Тосана крепко увязал его. Погрузили утварь и провизию, и вот уж санный поезд из трех упряжек, по три оленя в каждой, мчится по снегу, ныряя в ложбины и поднимаясь на угоры, летит птицей, без пути, без дороги, меж кустов, меж деревьев, над закованными в лед водоемами, рассекая полозьями пушистый снег. Олени застоялись, давно не были в упряжке и чуть не одичали, живя на свободе, на подножном корме. Готовясь к отъезду, Тосана с трудом отыскал и собрал их с помощью Нука.

Место для нового становища Тосана выбрал на опушке леса. К лесу примыкала обширная поляна, на которой, как он знал, под снегом был ягель и олени могли пастись поблизости.

Опять поставили чум, Санэ принялась хлопотать по хозяйству, а Тосана пустил оленей пастись и стал готовиться к выходу в лес, на соболиные тропы.

Безлюдная до этого поляна ожила. На краю ее дымил макоданомnote 29 чум, посредине бродили олени, доставая себе из-под снега копытами корм. Пес Нук сидел у входа в жилище, ожидая, когда хозяин даст ему сушеной рыбы или мяса. Тот, однако, кормить пса не спешил.

Закончив приготовления, Тосана вышел из чума, посмотрел на небо и покачал головой:

— В лес идти не придется. Хадnote 30 будет.

— Такое небо ясное — и хад? — удивилась Еване, набирая в ведро снег:

— Ясное? Ну нет. Смотри на запад. Небо потемнело. Тучи идут. Надо запасти побольше дров. Придется в чуме долго сидеть. — Тосана, взяв топор, стал на лыжи и пошел собирать сушняк.

Едва он успел наносить дров, как сразу потемнело, поднялся ветер и повалил снег. Олени сбились в кучу недалеко от чума, под защитой кустарника. Нук залег у входа в вырытую для него нору. Семья, наглухо закрыв вход в чум, стала пережидать непогоду у огня.

* * *

— Гури-и-и-ий! — во весь голос, кричал Аверьян, отойдя от зимовья на несколько шагов, чтобы не заблудиться в такой кутерьме. — Гури-и-и-й!

Но разве перекричишь вой ветра? Метель нависла над землей. Сквозь плотную стену летящего снега никакой звук не пробьется! А его голос и вовсе увязал в непогоде в нескольких шагах.

Аверьян, прикрываясь полой полушубка, на ощупь сыпал на полку пищального замка порох. Ветер тут же сдувал его. Наконец сумел взвести курок. От кремня вспыхнула искра, пищаль грохнула, сильно ударив прикладом в плечо.

Опять закричал:

— Гури-и-и-й! Сюда-а-а-а! Гури-и-и-й!

Снова зарядил пищаль, снова выстрелил. Подошел Герасим со своим ружьем.

— Давай разом палить. Слышнее будет.

Дали залп и принялись кричать вдвоем. Вскоре к ним присоединился и Никифор. Кричали долго, пока не охрипли. Потом стреляли еще и вернулись в зимовье, с трудом пробившись на слабый свет оконца сквозь навись пурги.

Тьма — хоть глаза коли. Шум, свист ветра, разбойничий треск в лесу — то падали сухостойные деревья.

— Ну и падера!note 31 Аверьян, не снимая полушубка, облокотился о стол и закручинился:

— Пропадет парень! Ой, пропадет!.. — с тоской сказал он. — Эта падера, знать, не на одни сутки. Огня ему не развести — задует, завалит снегом. Один выход — отсиживаться где-нибудь под деревом. Не дай бог, уснет! Тогда замерз… И искать не пойдешь. Ни зги не видать. Сам заплутаешь в трех шагах от избы. Вот ведь напасть какая!

— Может, к утру кончится, — стал успокаивать Бармина Гостев. — Пересидит Гурий где-нибудь под елкой и вернется завтра. Он ведь с собакой. Пыжьян поможет отыскать зимовье.

— На пса надежда худая. Белку не сыщет, пока носом не ткнется. Молод и глуповат Пыжьян. Следы все замело. Если и развиднеется и падера пройдет, все равно дорогу не сыщут! — говорил Аверьян, неподвижно уставясь на желтоватый огонь сальника. — Эх, пошто я его отпустил? Хоть локти кусай…

— Искать будем с утра, — сказал Никифор.

— Придется искать. Сам не выберется: места незнакомые, молод парень, неопытен.

— Может, факел запалить, а? — пришло в голову Герасиму. — Смолы у нас, надо быть, в подполье есть малость. Куделя от конопатки оставалась.

— Давай факел, — обрадовался Аверьян.

Слазили в подпол, достали застывшую смолу, разогрели ее на горячем камельке и пропитали пеньковый факел на длинном шесте. Зажгли, привязали к верхушке молодой лиственницы. Факел горел недолго — пламя его пометалось из стороны в сторону и угасло.

Гурий не пришел. Да и выйти из леса при такой погоде мудрено. Всю ночь Аверьян выходил на улицу, звал. Изредка стрелял, не жалея драгоценных зарядов. Все напрасно…

4

Гурий сидел в полной темноте, даже рук своих не видел, когда подносил к лицу. Ель и снег, лежащий у ее подножия, защищали от ветра. Пыжьян, свернувшись, прижался своим боком к хозяину. Их обоих стало заносить снегом. Сначала было тепло, но потом холод сквозь полушубок стал пробираться к телу. И ноги в оленьих пимах начали зябнуть. Гурий часто делал резкие движения руками, тревожа пса. Тот вскакивал, а потом ложился снова. Ель раскачивалась и поскрипывала. Ветер гудел по лесу, снег валил валом.

Гурий закрыл глаза, крепко завязав наушники треуха. Стало вдруг теплее. Ему чудилась запутанная лыжня, соболь с вытянутым хвостом, передвигавшийся крупными прыжками. Потом — белка на дереве. Дерево почему-то было голубым, а белка огненно-красной. Под деревом, кружа и задрав морду, лаял Пыжьян…

Гурий вздрогнул и открыл глаза: мрак. Пыжьян не лаял, лежал рядом, чутко прислушиваясь к вою пурги.

«Задремал, — подумал Гурий. — А спать нельзя. Мигом замерзнешь! Рассказывают: когда в снегу человек засыпает, ему становится тепло. А на самом деле очень холодно, человек во сне может превратиться в льдину. Нельзя спать. Надо держаться!»

Холод опять стал пробираться, к телу. А подниматься нельзя. Нельзя ни ходить, ни прыгать, чтобы согреться: ветер прошьет насквозь, набьет под полы полушубка снега, будет еще хуже. Лучше уже сидеть.

Сколько времени прошло? Может, сейчас ночь, а может, утро? Кто знает… Кругом темнота. Надо двигать руками. Гурий сделал несколько резких взмахов, похлопал рукавицами, пошевелил ногами. Пыжьян заворочался, сел. Раскачивающиеся ветки дерева царапали ему морду. Он опять лег. Собаке что! Свернется в клубок и может под снегом спать сколько угодно.

Почувствовав голод, Гурий развязал мешок, нащупал сухари, мясо. За мерзлый хвост вытащил вяленую рыбину, сунул Пыжьяну. Тот жадно принялся есть. Гурий подкрепился, положил мешок себе в колени.

Снова стала одолевать дрема. Усилием воли он гнал ее прочь и то закрывал глаза, то, спохватившись, открывал их, глядя во тьму и ничего не видя.

Вроде бы вьюга поутихла. Кажется, стало светлее? Может, уже утро?

Но нет, это только кажется.

Как было бы хорошо сидеть сейчас в избушке! В печке пылают дрова, сухо и тепло. Герасим рассказывает свои бывальщины… Гурий с тоской думал об отце, о том, что он там, наверное, беспокоится: не дождался сына из лесу. Может быть, его ищут в потемках?

Нет, вряд ли. В лесу — хоть глаз коли. Сидит, верно, отец в избе и печалится. И весточки ему не подашь. В путь отправиться нельзя. Да и в какой стороне зимовье — неведомо. Вот беда!

Пыжьян тихонько заскулил. Но тотчас, словно спохватившись, умолк и виновато ткнулся мордой в бок Гурия. И псу тоскливо.

А спать так хочется! Пурга убаюкивает. Шумит однотонно, скучно. Слышно, как поскрипывают раскачиваемые ветром деревья…

* * *

Пурга пробушевала всю эту и следующую ночь и улеглась. Тосана откинул полог чума и вышел.

Небо было чистым, только вдали, у горизонта, дотаивали остатки снеговых туч. Серый без солнца день надвигался неторопливо и однообразно. На чум с той стороны, откуда дул ветер, навалило целый сугроб снега, шкуры провисли. Тосана стал сгребать снег. Потом он закинул за спину мешок, взял древнюю фузеюnote 32, стал на лыжи и позвал Нука.

Еване выглянула из чума. Лицо темное от копоти очага, глаза светятся любопытством.

— Ты в лес пошел? Возьми меня!

— Снег рыхлый, тяжело ходить. Сиди в чуме. Завтра пойдешь. Пусть снег слежится.

— А тебе ведь тоже тяжело по рыхлому снегу.

— Я привык. Смотри за олешками.

— Ладно, буду следить, — отозвалась Еване и, проводив Тосану, скрылась в чуме.

Тосана шел и думал о том, что во время пурги звери наголодались в своих норах и теперь будут рыскать по лесу в поисках пищи. А ловушки замело снегом, и их не видно. Надо расчистить.

Он углубился в лес и по меткам на деревьях стал разыскивать свои ловушки. Они были пусты. Тосана хмурился, собирал мелкие морщины на лбу, что-то бормотал и недовольно кряхтел, склоняясь над ними. В одной кулемке он увидел куницу, попавшую, как видно, еще до пурги. Зверь был прижат давком, заметен снегом. Тосана отряхнул куницу и спрятал в мешок. Потом поставил насторожку.

«Начало есть», — подумал Тосана.

Нук, увязая по брюхо, шел за ним следом по лыжне. Но вот пес увидел след горностая и, оставив лыжню, пошел по нему. Тосана двинулся за собакой. Шли долго. Потом след потерялся. Горностай, видимо, скрылся в сугробе, где у него был проделан ход. Нук растерянно кружил на месте, но снег обвалился и закрыл лаз в нору. Тосана пошел дальше.

Но вот Нук остановился, насторожил уши. Из леса доносился собачий лай. Этот лай, с завыванием, тоскливый, призывный, услышал и Тосана. Он удивленно покачал головой: «Так собаки лают, чуя беду», — и повернул в сторону, откуда слышался голос собаки.

Когда Тосана подошел к Гурию, тот уже беспомощно ворочался в снегу, пытаясь встать на ноги. Но встать не мог, поднимался только на четвереньки, а руки увязали в снегу. Весь он был словно вывалян. Лицо осунувшееся, с нездоровым, каким-то желтоватым румянцем.

Ноги он поморозил, они отказали: едва сделал несколько шагов от ели, под которой пережидал пургу.

Тосана склонился над Гурием. Тот уже терял сознание. Пыжьян перестал лаять. Он сидел на задних лапах, жадно хватая снег.

— Эй, парень! Откуда тут взялся? Отчего встать не можешь? А ну-ка…

Тосана осторожно потер лицо Гурия меховой рукавицей. Тот открыл глаза и посмотрел непонимающе на склонившегося над ним нерусского человека.

— Вставай, вставай! — Тосана пытался помочь парню, но, видя, что это бесполезно, снял с него лыжи, взвалил на них Гурия и потащил под ближайшую ель. Принес сухих сучьев и разжег костер. Пока огонь разгорался, Тосана нарубил веток и устроил из них удобное ложе. Гурий снова потерял сознание.

— Вот беда! Шибко обмерз парень. Чум далеко. Совсем пропадет русский… Надо тащить его в чум…

Гурий пришел в себя. Живительное тепло вернуло ему память. Он стащил рукавицы и протянул руки к огню.

— Не так близко! — предостерег Тосана. — Руки, видать, тоже обморозил. Нельзя сразу к огню. Откуда ты? Как в лесу оказался?

— Пошел ловушки смотреть… Пурга началась… Сел под ель, сидел долго, пока не прошла падера… А как прошла — из-под ели выбрался, а идти не могу. Ноги не слушаются, — тихо рассказывал Гурий. — Как попасть в зимовье? Оно там! — он показал рукой. — У самой реки.

— Река там! — ненец махнул рукой в противоположную сторону. — Неверно указываешь. Совсем ты заплутал. Снимем тобоки, ноги посмотрим…

Гурий морщился и охал, пока ненец со всеми предосторожностями стягивал с него пимы. Ступни у парня побелели, пальцы почти не шевелились.

— Шибко плохо, — покачал головой Тосана. — Долго, видать, сидел. Тобоки насквозь промерзли. Примерь мои, может, подойдут?

Пимы Тосаны пришлись Гурию впору. Ненец погрел у огня его обувь и надел:

— Потащу тебя в чум. Там отойдешь. Жонка вылечит ноги. Она знает как…

— Домой бы надо. Отец беспокоится…

— Где дом искать? Я не знаю, ты не знаешь. Потом найдем. Поправишься

— и найдем… Отец не умрет от тоски. Живой, однако, будет. Я на олешках съезжу, найду зимовье…

Тосана вынул из своего мешка сыромятный ремешок и, продев его в дырочки в носках лыж Гурия, связал их. Положил на лыжи несколько еловых лап.

— Ложись!

Стал на свои лыжи и потянул за собой салазки. Собаки бежали следом. Пыжьян нет-нет да и подбегал к Гурию, пытался лизнуть его в лицо.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Тосана притащил Гурия к чуму и крикнул:

— Еване!

Полог откинулся, выбежала Еване. Увидев лежащего человека, она всплеснула руками и стала помогать дяде втаскивать его в жилище.

Вскоре Гурий сидел на оленьей шкуре у ярко пылающего очага, а Санэ растирала ему ноги белесоватой без запаха мазью, напоминающей застывший гусиный жир. При этом она приговаривала:

— Скоро пройдет. Не горюй! Плясать будешь!

Говорила Санэ на родном языке, и Гурий не понимал ее. Он видел, как старается хозяйка, видимо, от души желая, чтобы он скорее поправился. Невысокая, с худым сморщенным лицом и черными, как у молодой волосами, заплетенными в жидкую косицу, женщина ходила внутри чума быстро и неслышно. Движения ее были рассчитаны и мягки.

Нанеся слой мази, она надела на Гурия меховые чулки и поставила перед ним чашку с мазью.

— Теперь мажь руки и лицо. Вот так. — Она показала, как это следует делать.

Гурий принялся натирать лицо и руки. Он чувствовал себя плохо. Его лихорадило, все тело ломило. И хотя в чуме было тепло, озноб не проходил, и он не мог согреться.

Черноглазая девушка с круглым лицом, тонкими бровями что-то варила в небольшом медном котле, подвешенном над очагом, перебрасываясь короткими фразами со старшей. «Видно, дочь, — подумал Гурий. — Красивая!..» Он решил так ее и назвать: «Красивая».

Пожилая ненка что-то сказала скороговоркой. Девушка сняла с огня котел, налила в чашку горячей жидкости и, не вставая с колен, протянула ее Гурию.

— Пей. Это кедровый стланик с шиповником. От простуды помогает, — сказала она по-ненецки.

Гурий, ничего не поняв, взял чашку, поблагодарил и стал понемногу пить. Жидкость была терпкая, горьковатая и припахивала травами. Гурий встретился взглядом с девушкой. Она смущенно опустила голову, отвернулась.

— Красивая, — сказал Гурий вслух. — Баская!

— Паская? Нет, я Еване, значит — Ласковая. Повернув лицо к нему, девушка улыбнулась, потом ушла на другую сторону очага и села на широкие доски-латы, заменяющие пол, поджав под себя ноги.

Теперь их разделял огонь.

Вошел хозяин, внес охапку дров, положил у очага. Снял с головы капюшон малицы, взял дорожный мешок, скосил глаза на Гурия.

— Ну как, оттаял, парень? — спросил по-русски.

— Немного оттаял, — Гурий слабо улыбнулся в ответ.

— Пей отвар. Больше оттаешь, — деловито сказал ненец и вытащил из мешка куницу. Встряхнул ее, передал старой женщине, что-то сказал. Она взяла куницу и вскоре, подвесив ее на железном крюке у входа в чум, стала снимать шкуру, ловко действуя острым ножом.

Очень быстро она управилась с куницей, и Гурий удивился ее ловкости. Он не знал, что снимать шкурки, выделывать их, шить из мехов одежду и обувь, собирать и устанавливать чум и делать еще многое должны были ненецкие женщины, мужчины занимались только оленями, охотой и рыбной ловлей.

Натянув шкурку на правило, женщина поставила перед очагом небольшой низенький стол и собрала на нем еду. Гурий, согревшись от горячего питья, полулежа на оленьей шкуре, молча наблюдал за хозяевами. Все было для него в диковинку. Они строгали мороженое мясо, заваривали в чайнике сушеный смородиновый лист, выкладывали из котла вареную грудинку, исходящую паром, на широкое деревянное блюдо. В первую очередь они стали угощать Гурия.

— Однако, можешь к столу подвинуться? — спросил хозяин.

— Могу! — Гурий подвинулся к столу.

Хозяин положил перед ним нарезанное тонкими полосками сырое мороженое мясо.

— Ешь. Это дает силу. Больше ешь!

Только сейчас Гурий почувствовал, что он очень голоден, и стал есть предложенную ему пищу, запивая ее из кружки.

Потом он, сморенный усталостью, отполз от стола и сразу уснул. Еване накинула на него меховое одеяло.

…Гурий спал сном праведника очень долго. Проснувшись, он не сразу сообразил, где находится и что с ним произошло. Увидев сидевшую перед очагом Еване с шитьем в руках, он все вспомнил, сел и почувствовал облегчение. Ноги у него «отошли». Он встал и, прихрамывая, подошел к очагу. Девушка тоже поднялась, отвела рукой волосы со лба и несмело улыбнулась. Гурий ответил улыбкой.

— Здравствуй, Красивая!

Девушка кивнула.

— Поправился? Совсем?

— Совсем хорошо. — Гурий притопнул ногой и охнул. Нога еще болела. Однако он мог понемногу передвигаться и хотел одеться. Жестами попросил свою одежду. Девушка встревожено метнулась к выходу из чума, приоткрыла шкуру и позвала дядю.

Вошел Тосана, пимы его были в снегу.

— Оттаял, парень? — спросил он. — Ладно. Только выходить тебе рано.

— Отец… — пробормотал Гурий. — Отец меня ведь ищет!

— Пусть ищет. Пусть знает, что нельзя одного неопытного парня отпускать далеко в тайгу.

Подумал, смягчился:

— Оденься теплее.

Еване подала Гурию его одежду, просушенную у очага, теплую. Он оделся и выбрался из чума.

С громким лаем к нему кинулся на грудь Пыжьян и норовил лизнуть в лицо. Радости пса не было предела. Но вдруг он насторожился, посмотрел в сторону леса и побежал к кустам. Вскоре донесся его радостный, заливистый лай. Нук сидел у входа в чум и вид у него был равнодушный. Казалось, он не умел удивляться и радоваться.

Из леса вышли двое на лыжах. Пыжьян перестал лаять и, радостно помахивая хвостом, бежал впереди них.

Гурий не сразу узнал отца. Аверьян похудел, осунулся, на обросшем лице лихорадочно горели большие глаза. Он еще издали, увидев сына, крикнул:

— Гурий!

Гурий, прихрамывая, заторопился навстречу. Отец крепко обнял сына и поцеловал, елозя по его лицу жесткой, обындевевшей бородой.

— Слава богу! Слава богу! — повторял он. — Живой! А мы с ног сбились…

С Аверьяном пришел Герасим. Никифор остался караулить зимовье.

— Весь лес облазили, — рассказывал отец. — Думали, пропал. Совсем пропал! Ни следов, ни меток на деревьях. Ты что затеси не делал?

— За соболем погнался — покинулnote 33 делать, — виновато признался Гурий.

— Ну и в одном месте видим — кострище под елью… И след от него широкий, будто волокли кого. Ну, думаю, может, охотники Гурия подобрали. Скорей пошли по следу, и вот — сыскался!..

У входа в чум стояли Тосана, Санэ, Еване и молча смотрели на эту встречу.

Гурий сказал:

— Он меня спас, самоед. Зовут его Тосана. Отогрели меня, обмороженные места вылечили.

Отец подошел к чуму, снял лыжи, протянул руку ненцу:

— Спасибо тебе, добрый человек! Вовек не забуду твоей услуги, — сказал он взволнованно.

— В тайге надо помогать друг другу. Такой закон, — сказал Тосана. — Спасибо говорить не за что. Пойдемте в чум. Отдохнете, поедите. Угощать буду. — И он пропустил гостей вперед.

Спустя некоторое время Тосана приготовил две оленьи упряжки. На первые нарты с ним сел Гурий, на вторые — Аверьян и Герасим.

К нартам подошла Еване. На ней — паницаnote 34 с белым песцовым воротником.

На голове — пыжиковаяnote 35 шапка с длинными, до пояса наушниками. На ногах — оленьи пимы с полосками из цветных суконных лоскутков в нижней части голяшек. Она, прощаясь, сказала:

— Лакамбой, луца янэ'эм… Сейхалевэн. Харвабта тамна туртнакэн?

Валакада ниня ханюйнгэ! Сит нгатенггум мядиманзьnote 36.

И подала на прощанье маленькую теплую руку. Гурий пожал ее и весь залился краской смущения. Тосана хитровато блеснул глазами, пряча улыбку, отвернулся. Герасим крикнул:

— Долго ли прожил, а уж любовь закрутил? Хромой-то!

Тосана тронул вожжу, гикнул на оленей. Те сорвались с места и понеслись. За ними побежала вторая упряжка. Гурий, обернувшись, долго махал рукой Еване, и она ответно махала ему.

На полпути Гурий вспомнил, что оставил в чуме мешок, и подумал: «Бог с ним, с мешком. Видно, бывать там».

2

Черный Соболь спасся от преследования потому, что собака и охотник еще были не очень опытны. Продравшись сквозь кусты, он круто повернул влево, за высокий густой ольшаник, и сделал несколько больших прыжков в сторону, в лес. Там он прибежал к своей норе под осиновой колодой. Нырнув в лаз, на брюхе прополз в гнездо, свернулся там — мордочкой к выходу.

Теперь он чувствовал себя в безопасности. В норе было тихо, темно и сухо. Соболь стал вылизывать шерсть.

В убежище он пролежал долго, а потом двинулся к выходу. Высунул мордочку из лаза: со всех сторон навалилась темнота, шумел ветер и сыпал густой снег. Черный Соболь спрятался в нору и стал пережидать непогоду.

Он очень проголодался, но плохая погода мешала охоте. Все живое попряталось в норы и затаилось. Сунув нос в мягкий пушистый мех, Черный Соболь уснул. А когда проснулся и выглянул из своего убежища, то увидел, что пурга прошла и в лесу стало тихо. Он вылез из-под снега и пересек небольшую полянку с редкими кустами.

Он отправился на охоту.

Вскоре Черный Соболь приметил свежий заячий след, затаился под кустом и стал ждать. Заяц пошел кормиться в мелкий осинник, что был поблизости. Он непременно пойдет обратно. Черный Соболь, шевеля ушами, смотрел на заячью стежку.

Послышался шорох, ветка куста чуть дрогнула. Черный Соболь увидел зайца, подобрал под себя большие и сильные задние лапы, передними уперся в снег и вытянул морду. Заяц шел спокойно, небольшими прыжками, не подозревая об опасности. Соболь вымахнул из кустов, сбил беляка грудью и вцепился зубами ему в шею около затылка. Заяц отчаянно закричал, но тотчас умолк. Смерть наступила сразу. Черный Соболь, пятясь, оттащил зайца под куст и стал есть.

Насытившись, он взял остатки тушки зайца в зубы и, отнеся подальше, зарыл в снег.

Потом Черный Соболь пошел к своему дуплу и спрятался в нем. Он был сыт, и ему хотелось спать.

На зайцев соболь нападал редко. Они были всегда настороже и умели ускользать от врагов. На этот раз Черному Соболю повезло: во время пурги заяц, отлеживавшийся под кустом в снегу, очень проголодался и, выйдя на кормежку, забыл об осторожности. За это и поплатился жизнью.

* * *

Стоит, словно в сказке, избушка на опушке леса. На крыше — сугробы снега, оконце маленькое-маленькое. А лиственницы над ней большие, высокие. Вдали горят неярким заревом солнечные лучи, отраженные в облаках. А само солнце вот уже который месяц старается выйти из-за леса, но не может. Полярная ночь крепко привязала его к себе и не отпускает.

В избушке настало время баюнка.

Там было тихо и темно. Погасив светильник, холмогорцы забрались на нары. Сквозь рыбий пузырь, которым затянуто оконце, пробивался голубоватый лунный свет.

— Спите ли, братцы? — спросил Герасим и, как всегда, «братцы» отозвались:

— Не спим, не спим! Сказывай!

— В одной деревне жил мужик, — начал Герасим. — Жонка у него была здоро-о-овая, а сам тощенькой. Жена его колотила-колотила. Однажды он просидел у соседа. Она взяла полено и давай колотить, он вырвался и кругом избы побежал. Она за ним. Он — раз под бревно. Жонка пробежала, не увидела. Он слышит — еще кто-то ползет. Щупает — человек лежит.

— Кто? — спрашивает.

— Я.

— А ты кто?

— Я.

— Да кто же ты?

— Черт.

— Я от жонки.

— Да и я от жонки.

— Што делать будем?

— Вот мне, — говорит черт, — жонка рог сломала, я домой не пойду.

— Пойдем вместе куда-нибудь.

Ходят день, другой, третий, неделю. Хлеба не достали, не работают и не воруют. Голодом плохо жить. Черт и говорит:

— Ты заделайся лекарем, а я буду ходить к богатым боярам. В утробу заберусь и буду мучить. Они не умрут, болеть будут. А ты лечи. Пошепчи чего-нибудь для виду, я и вылезу…

И вот они денег насобирали много…

Пыжьяна на ночь впустили в избу: на улице лютая стужа. Он вдруг вскочил, кинулся к двери и оглушил всех своим лаем. Мужики зашевелились, слез ли с нар. Никифор отворил дверь. Пыжьян выскочил на улицу и снова залился лаем.

— Никак, лихие люди! — Аверьян выбежал из избы с топором в руках. Герасим с пищалью. Никифор схватил стоявшую у дверей увесистую дубину. Гурий взял отцовскую пищаль, зарядил, и, когда вышел на улицу, там была полная суматоха.

Никифор неподалеку от амбара колошматил кого-то, подмяв его под себя. Огромные кулачищи так и ходили. Отец с топором в руке бегал вокруг амбара, дверь которого была настежь распахнута, и к порогу приставлена сучковатая лесина, по ней, видимо, и забрались воры в амбар. Герасим торопился по тропе к реке, преследуя двух чужаков. Видя, что ему их не догнать, он стал на колено, приложился, выстрелил. Гурий присоединился к нему и, разглядев впереди две темные фигуры, тоже выстрелил. Но оба впопыхах промазали. Пыжьян, который вертелся около Герасима, осмелел и после выстрелов пустился с лаем вдогонку бегущим.

Снова зарядили пищали, Гурий сбегал за лыжами. Оба помчались вслед за лихими людьми, но догнать не смогли. На льду чужаков поджидали сани с лошадью. Когда холмогорцы выбежали на дорогу, сани уже были далеко.

Герасим и Гурий вернулись к зимовью. Никифор, успев связать руки вору, вел его к избе. Чужак был избит, на скуле темнел синяк, из носа бежала кровь. Его шапка валялась на снегу.

Отец, приставив лестницу, осматривал амбар. Провиант — вяленая рыба, мороженое лосиное мясо, битая птица — был не тронут. Но все перерыто, все не на месте. Разбойники, видимо, искали шкурки. Но меха поморы выделывали и хранили в избе, в мешках под нарами, а сырые, невыделанные шкурки — в подполье.

Засветили огонь. Отец велел Гурию затопить камелек — в суматохе все выстудили в избе. Гурий щепал лучину и поглядывал на вора.

Мужик среднего роста, непримечательный с виду, с нахальными навыкате глазами стоял посреди избы. Связанные руки — за спиной. Никифор, прислонясь к косяку, сторожил у входа. Герасим хорошенько присмотрелся к незваному гостю и сказал:

— Аверьян, сдается мне, что этого человека мы видали. Не он ли рыбой нас угощал на берегу, когда пришли?.. И нам с Гуркой собаку продавал. Большую, с телка!

Бармин поднес плошку к лицу мужика и удивленно протянул:

— Стреле-е-ец? Вот те и на-а-а…

Это был Лаврушка. С двумя отпетыми головами, дружками-приятелями, он эту зиму решил промышлять не кулемками, а разбоем. Наведывался в зимовья и станы, расположенные по берегам Таза и, высмотрев, где можно поживиться, внезапно нападал на охотников, забирая у них меха. До сих пор ему сходили с рук воровские дела, но на этот раз он попался. Поморы — не остяки и ненцы, которые были запуганы и не всегда умели постоять за себя.

Жадность привела Лаврушку к воровству. Вынужденно оставив стрелецкую службу, он решил, что теперь может делать все, что захочет.

На след Лаврушки не однажды нападали обиженные охотники, доносили стрелецким начальникам. Но те были Лаврушкой подкуплены. Воевода злился, кляня на чем свет стоит своих подчиненных, которые не могут поймать и уличить разбойников. Но стрельцы делали вид, что ловят, исправно докладывали воеводе: «Опять ушел. Хитер бес! Не могли застукать… Не прикажи казнить, прикажи миловать нас, боярин!» — и прятали от воеводы плутовские глаза. Воевода это замечал, стуча по столу кулаком:

— Али куплены, дьяволы? Вот прикажу батогов всыпать!

— Што ты, боярин! Рази можно купить нас, государевых верных слуг? Мы неподкупны…

На этот раз Лаврушка все-таки просчитался, сам полез в амбар, оставив товарищей снаружи. Те скрылись, а он, спрыгнув в снег, увяз в сугробе. Тут и схватил его Никифор за воротник.

Лаврушка молчал. Аверьян прикрикнул:

— Разбоем решил промышлять? С кистенем? А еще стрелец, на государевой службе!

Лаврушка глянул зло, щека дернулась.

— Хоть бы за прошлую уху-то руки мне развязал да сесть велел. Ноги не держат. Этот ваш облом всего меня примял. Не кулаки — гири! — Лаврушка кивнул на дверь, где стоял Никифор.

— Ладно, развяжем. Все одно не уйдешь. Снег глубокий, догоним. И лошади нет. Твои дружки тебя бросили. Поди, ись хошь? Некогда было пожрать-то на деле. Гурий, подай ему поесть. Он нас как-никак ухой кормил.

Гурий положил на стол вареное мясо, соль и пресную лепешку, поставил кружку с водой. Лаврушка подвинулся к столу и стал есть.

— Ладно, так и быть отведаю ваших харчей, — невозмутимо сказал он.

Аверьян меж тем спрашивал:

— Знал ведь, что мы тут зимуем?

— Знал.

— И все-таки пришел в воровской час!

Лаврушка пожал плечами.

— Я тя давно раскусил. Когда ты с берега ушел, а мы ложились в коче спать, я подумал: жулик мангазейской. По глазам тя узнал, мазурик! Да ты ешь, ешь, волком не гляди. И мехами у нас думал поживиться?

— Мехами, — откровенно признался Лаврушка. — Чем боле? За деньгами в избу к вам не сунешься — вас четверо, медвежатниковnote 37. А амбар оказался пустой. Жаль…

— Ну, боле нам говорить не о чем. Хоть и далеко до Мангазеи, да поведем тя к воеводе. Тот, поди, с ног сбился: ищет разбойников, что с кистенем по зимовьям шастают.

— Не поведете. — Лаврушка отодвинул от себя пустое блюдо. — Лень будет. Сорок верст на лыжах — не шутка. Да еще по дороге я и убечь могу.

— Верно, далековато, — в задумчивости обронил Аверьян.

— Чего вести? — подал голос Никифор. — Расколоть ему башку — да в прорубь. Пешней лед пробить…

— Не-е, лучше повесить. На осине. Есть тут неподалеку осина. Я приметил, — сказал Герасим.

— И в прорубь не спустите, и на осине не повесите. Прорубь делать — лед толстый. А на осину — как залезешь? — рассуждал Лаврушка. — И еще скажу: сердца у вас добрые, хоть на вид вы разбойники почище меня. Казнить не станете.

— Ишь, догадлив вор, — с упреком сказал Аверьян. — Ладно, обротайте его по рукам-ногам — и под лавку до утра.

Мужики связали Лаврушку, бросили на пол лосиную шкуру и положили на нее бывшего стрельца. Сами, выслав караульного на случай, если дружки Лаврушки вернутся, легли досыпать.

Сказку Герасим так и не кончил рассказывать, не было охоты.

3

Утром неожиданно к зимовью подкатила упряжка Тосаны, Еще холмогорцы не успели протереть глаза, Лаврушка, опутанный веревкой, ворочался и постанывал во сне, а уж гость на пороге.

— Дорово! — сказал он, войдя в избу. — Как мороженый парень? Проведать приехал. И мешок твой привез, — Тосана подал Гурию забытый в чуме мешок.

— Спасибо, — сказал Гурий.

— Руки-ноги ходят? Не болят? — осведомился Тосана.

— Все прошло.

— Проходи, садись. Будешь гостем, — пригласил Аверьян. — Сейчас поесть соберем. Для тебя и чарку вина найду.

— Поесть можно. Огненной воды не надо. Подводит шибко. Один стрелец летом угощал — до сих пор голова болит. А это кто? — Тосана заметил на полу связанного. Тот проснулся, но не подавал голоса, видимо, не хотел, чтобы Тосана его узнал. Руки и ноги от веревок затекли. Лаврушка морщился и потихоньку вздыхал.

— Это тоже гость, — сказал Аверьян.

— Гостей веревкой связывать — русский обычай? И меня свяжете? — спросил Тосана.

— Нет, гости разные бывают. Этот виноват перед нами. — Аверьян рассказал Тосане о ночном воровском нападении. Ненец слушал и удивлялся:

— Ай-яй-яй! Русский русского грабит! Неладно. Дай глянуть на него… Может, знаю? — Тосана склонился над Лаврушкой и удивился еще больше: — Лаврушка? Ты ведь купец. Мне кое-чего продавал. Неужто грабить умеешь?

— Дело нехитрое, — рассмеялся Аверьян. — Я вижу, вы с ним дружки?

— Пошто дружки? Не-е-ет, — протянул Тосана. — Он мне товар продавал, я ему продавал. Мы не друзья. Однако по делу виделись.

— Ну, ладно. Ты в крепости бываешь, не диво, што встречались, — успокоил Аверьян Тосану, который боялся, что поморы примут его за Лаврушкина приятеля. — Садись, поешь с дороги. Тосана сел за стол, а сам все косил глазом на пол. Наконец не выдержал:

— Покормите его. Развяжите, не убежит.

— Так и быть. Для тебя только развяжу, — сказал Аверьян. — Уважаю Тосану. А этого лиходея хотели в прорубь.

— В прорубь? Ай-яй-яй! Пошто так? Пусть живет. Вода холодная… Вы его маленько били, — синяки вижу. Синяки ему на пользу. Ученый теперь будет. Не надо в прорубь. Вода в Тазу-реке худая будет…

— Ладно, отправим его к воеводе. Пусть судит. Только вот как отправишь? Пешком далеко. Не стоит он того, чтобы идти ради него пешком. Может, ты, Тосана, отвезешь его в Мангазею.

Тосана замахал руками:

— Нет, нет! Боюсь! Он меня зарежет, олешков уведет. Не могу я с ним ехать.

— Ну, тогда побудь у нас и дай олешков. Никифор сгоняет быстро. Он с упряжкой умеет обращаться.

Тосана вышел из-за стола, забегал по избе. Лаврушка сидел в углу на лавке и молчал, исподлобья поглядывая на всех. Наконец Тосана сказал:

— Он мой знакомый по торговле. Не могу олешков дать. Не могу Лаврушку выдать воеводе. Ох, не могу! — а сам стал спиной к Аверьяну, заложил руки назад и помахал кистями, скрестив запястья. Аверьян понял, чего хочет ненец. А тот, опустив руки, снова заходил по избе. — И воеводы боюсь. Он меня шибко выпорол. До сих пор спина больно…

Аверьян вдруг сказал отрывисто:

— Герасим, дай конец.

Недоумевая, Герасим подал ему веревку. Аверьян продолжал:

— Держите Тосану! Оленей не дает — сами возьмем. Руки ему вяжите, да поскорее! Дай-ка я…

Тосана кинулся было к двери, но его удержали. Аверьян для вида небольно связал ему руки и посадил на лавку. Тосана притворно сердился:

— Зачем руки вязал? Это русский обычай — дорогому гостю руки вязать? Олешки мои, я им хозяин…

Его, однако, никто не слушал, кроме Гурия. Гурий недоумевал, зачем отец связал ненцу руки, но молчал, боясь что-либо возразить. Холмогорцы снова связали руки Лаврушке и повели к упряжке. Никифор прихватил крепко-накрепко к нартам Лаврушкины ноги, сел в передок с левой стороны нарт, взял вожжу:

— Я скоро обернусь. Дайте дубинку. Там, у порога стоит.

— Возьми пищаль, — сказал Аверьян.

— Пищаль не надобна. Дубинка лучше.

— А вдруг его дружков встретишь? У них, поди, пищали…

— Ну, тогда давай и пищаль.

Вскоре упряжка помчалась по мангазейской дороге. Аверьян, вернувшись в избу, освободил руки Тосане.

— Я тебя понял верно, ты не обиделся?

— Верно понял. Я показал, чтобы руки мне связать. Не хочу, чтобы Лаврушка мне враг был… Вы уйдете домой, а я останусь.

Гурий хотел спросить об Еване, как она живет, здорова ли, чем занимается. Неужели она не передавала с Тосаной ему привета? Тосана словно догадался, о чем думает парень, похлопал его по плечу:

— Еване привет передавала.

— Спасибо, — отозвался Гурий. — Ей тоже передай привет. И вот — подарок.

Он вынул из кармана стеклянные бусы, которые выпросил у отца еще в Мангазее, надеясь на них что-нибудь выменять в торговом ряду. Но не выменял, хранил и теперь решил подарить девушке.

Тосана некоторое время сидел молча, перебирал бусы коричневыми сухощавыми пальцами, потом сказал:

— Еване — сирота. Мать-отец у нее утонули. Хорошая девушка. Мне племянница будет. Обижать ее нельзя…

— Разве я ее обидел? — удивился Гурий.

— Нет, ты хороший парень. Думаю, и дальше будешь хороший. Я твой лук видел. Не понравился он мне. Принеси, и я покажу, как правильно лук делать.

Гурий принес лук и стрелы. Тосана потрогал тетиву, примерил стрелу и покачал головой:

— Шибко плохой лук. Из такого кошку бить только…

— А я белку стрелял, — сказал Гурий.

— Мимо?

— Бывало, что и мимо летела стрела, — признался парень.

— Давай смотри, как делать хороший лук, — Тосана, мешая родные слова с русскими, принялся объяснять молодому охотнику, как выбирать материал для лука, как и из чего делать тетиву, выстругивать стрелы. Для какого зверя какие нужны наконечники.

Олени неслись быстро, и за какой-нибудь час Никифор отмахал почти половину пути. Как заправский ясовейnote 38, он сидел на нартах с левой стороны, крепко держал вожжу от передового оленя-быка, а в другой руке — хорей, шест, которым погоняют оленей. Лаврушка молча горбился в задке. Но чем ближе подъезжали к городу, тем он становился беспокойнее. Наконец подал голос:

— Што за корысть тебе меня везти к воеводе?

Никифор молчал.

— Награды не получишь. А мои дружки вам за меня отомстят!

На Никифора и это не подействовало.

— Пожгут зимовье и коч ваш пожгут. Смолевый, хорошо гореть будет.

Холмогорец невозмутимо дергал вожжу и взмахивал хореем.

— Вы по весне уйдете, а я останусь. Мне тут жить. Жонка у меня, хозяйство. Воевода плетьми измочалит, в железа закует, в Тобольск отправит в воровской приказ. А за што? Вам-то ведь я зла не сделал! Хватит и того, што ты избил меня. За науку спасибо… — Лаврушка помолчал. — Пожалел бы…

Наконец Никифор отозвался:

— Отпусти тя — завтра же со своей шайкой налетишь! Как воронье нападете! Знаем таких. Не-е-ет, воеводе сдать — надежнее. Будут пытать тя… Друзей своих выдашь…

— Так им и выдал! — зло огрызнулся Лаврушка. — Слушай, холмогорец, отпусти, Христа ради. Ко мне заедем — угощу на славу. С собой бочонок вина дам. Вот те крест!

— Мы в походе в чужедальних местах не пьем. Вино нам ни к чему.

— Ну тогда денег. Сколь есть — все отдам!

— На што нам воровские деньги?

— Ну чего, чего тебе надобно? Экой ты непокладистый! Неужто вы все такие, двинские?

— Все. Отпущу тебя — как перед товарищами ответ держать буду?

— Скажи — я упросил, — у Лаврушки появилась надежда. — Ни разу ваше зимовье не потревожу! Вот те крест, святая икона! Зарок даю.

— Других будешь грабить. Не утерпишь.

— Не буду. Стану охотой жить, по зимовьям боле не пойду ночами…

— Днями будешь ходить?

— Тьфу! Неужто не веришь? Отпусти — в ноги поклонюсь.

Никифор остановил упряжку, обернулся к Лаврушке, посмотрел ему в глаза испытующе, поиграл желваками, вздохнул:

— Ладно. Жаль мне тебя. Иди с богом. Только помни: придешь к нам с воровством али с местью — не сносить тебе головы. Двинской народ добрый до поры до времени. Разозлишь его — берегись! У тя изба тоже не каменная. Запластаетnote 39 — будь здоров!

— Спаси тя Христос. Век буду помнить, — лепетал Лаврушка.

Никифор, вынув нож, перерезал веревку у рук, а ту, которой были связаны ноги, по-хозяйски смотал и спрятал.

— Иди да помни!

— Помню, холмогорец! Век не забуду твою доброту, — в голосе Лаврушки была неподдельная искренность. Он даже прослезился на радостях. — Прощевай!

— Прощай. Тут недалеко. Сам добежишь. А я в обрат. Самоед оленей ждет.

Лаврушка долго махал Никифору вслед, а когда тот отъехал на порядочное расстояние, вспомнил о побоях, в сердцах сплюнул и погрозил в сторону упряжки кулаком.

Вернувшись в зимовье, Никифор вошел в избу. На скуластом смуглом лице

— выражение растерянности. Он хмуро снял шапку и хлопнул ею о пол:

— Судите меня, братцы! Отпустил я этого лиходея.

Аверьян насупился.

— Пожалел?

— Пожалел. Но не в жалости одной дело…

— Ну, говори, в чем дело?

— Мы тут одни в чужом месте. А ну, как дружки его будут мстить? Пожгут и зимовье и коч — на чем домой пойдем? Разве будешь все время караулить на улице? Да и напасть могут большой шайкой. Нам не осилить… Вот и отпустил. Он клялся-божился зла нам не чинить…

Аверьян подумал и смягчился.

— В этом, пожалуй, есть резон. Мы хоть и не робкого десятка, а все же… Места чужедальние, друзей у нас нету, а недругов полно. Может, так и лучше. Шут с ним. Не кручинься, Никифор.

Тосана заявил о себе:

— Говоришь, друзей нет? А я кто вам? Разве не друг? Отпустил Лаврушку

— не жалей. Я еще с ним поговорю. Меня он послушает. У нас с ним торговые дела. Ему без меня не обойтись.

— Ну ладно. За дружбу твою, Тосана, спасибо, — Аверьян крепко пожал руку ненцу.

Потом Аверьян стал расспрашивать Тосану, нельзя ли у местных охотников купить меха на деньги либо в обмен на товары. Тосана ответил:

— Ясак пока не собирали — нельзя… Но если подумать, может, и можно. Давай я подумаю, через три дня тебе ответ дам. Кое-кого, может, повидаю.

Когда Тосана собрался домой, Аверьян подарил ему новый запасный топор. В благодарность за спасение сына.

Гурий все думал об Еване: стал бы на лыжи и помчался к ней в чум.

4

Сутки за сутками, недели за неделями прятала полярная ночь в свой волшебный, окованный серебром чистого инея сундук быстро идущее время. И чем больше прятала, тем ближе становился ее конец: дни посветлели. Там, за лесами, за увалами, за реками и озерами, солнце все ближе подвигалось к горизонту. В начале февраля оно, освободившись от ледяных пут, победно засверкает над лесом, и начнется бессменный полярный день. Наступит царство белых ночей.

А пока еще лютуют морозы, и в ясную погоду в небе по-прежнему стоит, будто дежурный стрелец в дозоре, круглоликая ясная луна.

Посреди чума на железном листе жарко горит очаг, подвешенное к шестам, вялится мясо. Час поздний. Старая Санэ завернулась в оленьи шкуры и уснула. Тосана бодрствует перед очагом, смотрит завороженно на уголья, подернутые серым пеплом. Его рубаха из тонкой замши кажется красной, лицо — тоже. В руках у него острый нож и кусок дерева. Тосана мастерит себе новые ножны — старые поизносились. Изготовив ножны из дерева, ненцы оправляют их полосками из латуни и привязывают на цепочку моржовый зуб — амулет-украшение. У Тосаны до амулета еще дело не дошло. Он только обстругивает заготовку и старательно шлифует ее.

Еване при свете очага шьет себе саву — меховую шапочку. Сава почти готова. Спереди по краю она обшита пушистым собольком. Еване старательно привязывает на тонкие кожаные ремешки к той части савы, которая опустится на плечи и за спину, бронзовые кольца, медные пластинки овальной, ромбовидной, прямоугольной формы. Девушка шьет праздничную саву.

Гурий, полулежа на оленьей шкуре, молча наблюдает за ней.

Аверьян завернулся с головой в меховое одеяло и спит богатырским сном. Завтра они с Тосаной поедут в ненецкое стойбище, в тундру, менять товары холмогорцев на меха. Тосана уже побывал у знакомых оленеводов и охотников, те пожелали видеть «русского купца из Холмогор» и, быть может, приобрести то, что им надо.

Тосана старательно скоблит ножом свое изделие и мотает головой, словно отгоняя назойливых комаров.

— Однако поздно, а спать не хочу. Отчего? — он оборачивается к Еване. Та пожимает плечами, чуть улыбаясь. Гурий смотрит на ее яркие губы, на ямочки возле них. На чистом лице девушки пляшут отблески пламени. Все это: и чум, и очаг, и тишина, и хозяева в непривычных взгляду Гурия одеждах — кажется сказкой. В груди у паренька появляется какое-то незнакомое, неведомое доселе теплое чувство.

— Годы, верно? — ответил Тосана на свой вопрос тоже вопросом.

5

Утром, едва рассвело, Аверьян с Тосаной умчались на оленях в тундру. День был ветреный, облачный, без снегопада. Ветер тянул по сугробам длинные хвосты поземки, мороз отпустил, и было не так холодно, как в предыдущие дни.

Аверьян велел сыну возвращаться в зимовье. Гурий, проводив отца, медленно очистил с лыж налипший снег, надел их, но уходить не спешил. Он все посматривал на чум, ждал Еване.

Она наконец вышла и направилась к нему, неся лыжи. Еване помнила некоторые русские слова:

— Ты уходишь, Гур? — спросила она, старательно выговаривая каждый слог.

— Отец велел возвращаться в зимовье.

— Я тебя немного буду про-во-жать…

Она надела лыжи и побежала вперед. Гурий пошел следом. Однако догнать девушку было не так-то легко: она бежала быстро, бесшумно. Маленькие резвые ноги в мохнатых пимах так и мелькали. Гурий был тяжеловат, не так ловок, лыжи у него проваливались в снег, хотя и были широкими. Еване, забежав далеко вперед, крикнула:

— Луцаnote 40 ходит тихо, как беременная важенка! Гурий, досадуя на себя за свою неловкость, пошел вперед широкими сильными шагами и стал догонять девушку. А она опять начала ускользать от него и вдруг куда-то пропала… Часто дыша, Гурий остановился. Лыжня Еване вела в сторону от прямого пути. Гурий тоже повернул в сторону и опять пошел быстро, сколько хватало сил. Но лыжня тянулась, а девушки не было видно. «Что за черт! Не могла же она в воду кануть!» — подумал он. Лыжня снова вывела его на оленью тропу, по которой ехали от зимовья. Еване нигде не было видно.

Гурий остановился, озираясь по сторонам, но лес был пуст. Красивая исчезла. Гурий закричал во всю мочь:

— Еване-е-е!

— Зачем так громко? Еване — вот, — услышал он голос позади. Обернулся — Еване чуть не наступала ему на пятки.

— Ты, как колдунья, куда-то пропадаешь, — сказал Гурий. Она не поняла, и он добавил: — Ты — шаман!

— Я — шаман? — Еване расхохоталась. — Какой я шаман? Шаманы бывают старые, страшные… Я — шаман… Нет, просто тебе за мной не угнаться.

Гурий приблизился к ней вплотную. Девушка перестала смеяться, посмотрела на него в упор. Но глаза ее в продолговатом разрезе век, черные, блестящие, продолжали искриться смешинками. На ней была надета сава — шапочка, которую она шила вечером. Круглое белое лицо, чистое, как свежий снег, в обрамлении собольего меха выглядело очень привлекательным. Белый воротник, расшитая паница, красивые пимы — все сидело на ней ладно, ловко.

— До-сви-данья, — сняв варежку, Еване протянула ему руку.

Гурий развел руками, хотел обнять ее, но она, пригнувшись, ускользнула и побежала обратно к чуму. Остановилась, еще раз сказала:

— До-сви-данья! — и помахала рукой.

Вскоре она скрылась за поворотом. Гурий, постояв, нехотя пошел в другую сторону, к зимовью.

— Увертлива, как рыба в воде, — пробормотал он. — Никак не дается в руки.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

— Солнце, солнце! — закричал Герасим, открыв дверь избы. Все повскакали с мест и выбежали на улицу. Герасим стоял, повернувшись к востоку. Над голыми лиственницами, над колючими зубчатыми елями медленно всходил тускловатый, но сказочно огромный красный диск солнца. Холмогорцы за зиму так привыкли к полярной сумеречности, что, увидев даже такое тускловатое, не очень яркое солнце, щурились и отводили взгляды. Глаза, привыкшие высматривать в синеватой полутьме звериные следы и запорошенные снегом самодельные ловушки, заслезились от света.

Все сразу преобразилось. Небо казалось более высоким, лес стал не таким уж непроходимым и страшным, как раньше, по снегу заструились багровые отблески, и поверхность его испещрили синие тени.

— Слава богу, весна близко! — сказал Аверьян. Он был в одной полотняной рубахе, но не замечал холода. Никифор снял шапку, словно приветствуя день. Герасим обеими руками провел по лицу, облегченно вздохнул, как после долгой и трудной работы. Гурий будто играл с солнцем в гляделки, смотрел, не мигая, на его золотисто-медный лик. Потом, не выдержав, закрывал глаза и улыбался, силясь ощутить кожей лица тепло. Но до тепла было еще далеко.

Если бы поморы вспомнили в эти минуты о других людях, которые кочевали в тундре за Полярным кругом, жили на Таймыре, на Ямале, Колгуеве, Новой Земле! Возле убогих чумов, обтянутых ветхими шкурами или берестой, у занесенных снегом охотничьих зимовий и ярангnote 41 люди стояли маленькими и большими группами, кричали и размахивали руками от восторга, приветствуя солнце. Ясное, щедрое — солнце, дающее жизнь всему на земле, обогревающее своим неиссякаемым теплом.

Появления солнца ждали не только люди, но и птицы и звери. Далеко на Севере из глубин Ледовитого океана выбирались на льды тюлени, моржи, морские зайцы, нерпы погреть бока в первых солнечных лучах. Тюленихи и моржихи заботливо опекали недавно народившихся детенышей.

В тайге Черный Соболь высунул голову из норы, увидел, что посветлело, и, забыв об осторожности, радостно вскочил на поваленное дерево, замер там, жмурясь на красный, сверкающий круг. Перезимовал Черный Соболь. Не попался в кулемку, не сцапали его крепкие когти полярной совы, не разорвала росомаха, мимо пролетели стрелы из луков. И сам еще кое-кого проучил.

Заяц-беляк смотрел на солнце, и ноздри и усы мелко-мелко дрожали. Уши торчком, длинные лапы уперлись в снег. Он стоял в тени куста. Ему очень хотелось немножко погреться в солнечном луче, который струился рядом. Но заяц боялся выйти из затененного места: а вдруг кто-нибудь увидит и нападет на него! Но все-таки не выдержал — прыг на поляну, замер, и белая шерстка на нем стала розовой.

Белке на ветке солнце виднее, чем другим обитателям леса. Тоже замерла белочка, села, подняв роскошный хвост, прищурилась на солнце и долго сидела, не шелохнувшись…

У своего видавшего виды чума стоял Тосана с непокрытой головой, повернув к светилу испещренное морщинками лицо, смуглое и торжественное. Тосана смотрел на солнце, как на деревянного божка, которого в жертвоприношении только что умиротворил кровью оленя. Рядом с ним — Еване, стоит, сложив ладони, кончики пальцев у самого подбородка. Жмурится девушка, улыбается. Чуть позади старая Санэ, тихонько опустив шкуру, закрывавшую вход в чум, тоже смотрит на солнце, так и не отняв руки от холодного, припорошенного снегом полога.

Вся семья пребывает в благоговейном молчании.

Вдали на полянке сбились в кучу олени, стоят, повернув к солнцу рогатые головы. Возле них сидит на снегу Нук и словно пытается распознать солнце по запаху, втягивая воздух носом и деловито помахивая хвостом.

* * *

Сезон добычи пушных зверей кончался. Соболи стали линять: зимнюю одежку износили, а летнюю еще не приобрели. В марте соболиные пары, резвясь и играя, бегали по насту, радуясь окончанию полярной ночи, а вместе с ней и зимы. У соболей проходил ложный гонnote 42.

Не без сожаления расставались холмогорцы с охотничьими тропами: рассчитывали на богатую добычу, на несметные пушные вороха, но каждая шкурка доставалась с большим трудом, и добыли они зверей не так уж много. На всех

— восемьдесят шесть соболей, шестьдесят куниц, тридцать два белых песца, полсотни белок.

Еще пять-шесть лет назад в бассейне Таза одних только соболей охотники промышляли по три-четыре сотни на брата. Зверя поубавилось, да и часть соболей, вспугнутая оживлением и многолюдьем в мангазейских лесах, ушла в более глухие места.

Ясак ненецкие роды собирали и отвозили мангазейскому воеводе по окончании охоты, выкупая заложников — аманатов. В стойбищах ненцев и хижинах остяков, куда Тосана возил Бармина покупать меха, приобрести удалось немного. До сбора ясака охотники боялись продавать шкурки, да и товары, которые им предлагал Аверьян, мало привлекали местных жителей. Если раньше, когда промышленные и торговые люди из Двинского уезда здесь только появились и каждая побрякушка, металлическая поделка, лоскут цветного сукна ценились высоко, то теперь этот товар стоил дешево. У заезжих промышленников появился могущественный и богатый соперник в торговле — Мангазея с обилием самых разнообразных товаров, привозимых купцами с верховьев Оби, с Енисея, из Тобольска и Березова. В торговых рядах можно было купить даже китайский фаянсовый сосуд, перстень с агатом, сердоликом, бирюзой или серебряную иноземную монету для ожерелья туземной модницы, не говоря уже о других ходовых товарах. Все это проникало в Златокипящую торговыми путями через множество рук неведомо откуда и от кого.

…В один из дней вынужденного безделья, перед самой распутицей, холмогорцы перетряхивали свою добычу. Аверьян вынимал из мешков и раскладывал на столе шкурки: не подопрел ли мех, не тронут ли он молью или еще кем-нибудь. Всю зиму поморы сами выделывали меха дружными усилиями, стараясь не повредить ни одну шкурку.

Жарко пылала печь. Настежь отворили дверь на улицу, в избу хлынул яркий свет. Собольи меха переливались золотом, искрились. Гурий осторожно потрогал пушистый ворс и разочарованно сказал:

— А черного соболя так и не поймали…

Герасим, складывая в мешок беличьи шкурки, заметил:

— Спрятался от нас твой черный соболь. Видно, чует, что мы пришлые люди, не дается в руки.

Гурий вспомнил вьюжную ночь, когда чуть не погиб в лесу.

— Сдается мне, что тогда, перед пургой, мы с Пыжьяном шли по следу черного соболя. Я видел, он был темней, чем эти… Он и закружил меня в лесу. Не только я — Пыжьян дорогу потерял.

Пыжьян, услышав свое имя, перемахнул через порог и, подойдя к столу, посмотрел на Гурия.

— Да, Пыжьян, потеряли мы с тобой дорогу!

Пес, став на задние лапы, передними оперся о край стола и гавкнул.

— Ишь, какой понятливый! — рассмеялся Герасим.

Все меха были в целости-сохранности. Холмогорцы старательно завязали мешки и спрятали их.

— Теперь посчитаем нашу мошну. — Аверьян поставил на стол небольшой, окованный медью ларец. В нем лежали три холщовых мешочка с деньгами Аверьяна, Никифора, Герасима. — Не прозевать бы пушной торг в Мангазее. Как лед тронется, сразу и пойдем. Тобольские кочи, верно, уж после нас придут.

— Думаешь, купцы опоздают? — спросил Никифор. — Да у них, поди, в Мангазее приказчики зимуют с деньгами. Все заберут на торге еще до прихода хозяев.

Никифор был близок к истине: тобольские промышленники с осени оставили в городе своих доверенных, которые выдали охотникам вперед деньги и продукты и заранее закупили еще не добытых соболей.

* * *

Наступил апрель. Снег таял. В лесу стало по-весеннему сыро и неприютно, с веток, с еловых лап капала вода — ни пешком, ни на лыжах никуда не сунешься. Холмогорцы готовились в обратный путь.

Разобрали сарай, где хранился у них коч, впряглись в лямки и поволокли его по талому снегу к берегу. Там на самом обрыве расчистили площадку, перевернули судно вверх днищем на плахи, развели костер, разогрели остатки смолы. Решили перед дальней дорогой еще раз осмолить днище. Герасим вытесывал из ели запасные весла, Никифор проверял и чинил парусное полотнище. Гурий помогал отцу: когда смола застывала, снова разогревал ее в ведерке.

Ночью ударил заморозок, и образовался крепкий наст. По нему прилетела к зимовью упряжка Тосаны. Позади него на нартах сидела Еване. Тосана, видимо, был в хорошем настроении.

— Как, мороженый парень? Руки-ноги целы? — весело спросил он.

— Целы! — улыбнулся Гурий. — Пойдем в избу. Тосана вошел, а Еване осталась возле нарт и с любопытством рассматривала зимовье — избушку, амбар на курьих ножках, баню под деревом. Гурий вышел из избы к ней. Еване спросила:

— Зачем вам столько чумов? — она показала на постройки. — Раз, два, три…

Похоже было, что она училась русскому языку у дяди. Гурий удивился этому и стал объяснять:

— Это — амбар. Тут мы храним мясо, рыбу. А это баня. В ней мы моемся,

— он показал, как моются. Еване кивнула.

— А мы моемся так, — она сломала наст, взяла горсть снега и сделала вид, что трет им лицо. — У нас бани нет… — и расхохоталась, видимо, представив, как моются русские в бане.

— Пойдем, покажу тебе коч, — предложил Гурий. По пути к речке он сказал Еване, что скоро пойдет домой, на Двину, что ему очень хотелось поймать здесь черного соболя, но не удалось.

— Черный соболь? — спросила девушка. — Они попадаются очень мало… совсем ничего… Я знаю место, где живет Черный Соболь. Его самого я не видела, видела шерсть на сучьях. Он оставил… Это не шибко далеко отсюда. А это что? — спросила она, увидев судно. — Такая большая лодка? Ваша?

— Наша. Называется — коч. Понимаешь? Коч!

— Понимаю. Коч…

Гурий стал объяснять устройство коча, рассказал про парус, весла, руль, говорил о том, что при сжатии льдов судно выходит на поверхность и потому не гибнет.

— Хороший коч, — заметила Еване.

Гурий умолк, влюбленно посмотрел на девушку. Она опустила взгляд, стоя в настороженной, выжидательной позе.

— Пойдем со мной в Холмогоры! — предложил он.

— В Хол-мо-го-ры? Это далеко?

— Далеко. Сюда мы шли все лето.

— Там большие деревянные чумы, да?

— Там много изб. Пойдем, а? Я возьму тебя в жены. Ты согласишься? Я так люблю тебя! Ты мне сразу… поглянулась, еще зимой, когда я обморозился…

Еване вспыхнула, посмотрела на него и, вздохнув, покачала головой;

— И ты мне поглянулся. Но… ехать не могу. У меня дядя Тосана, тетя Санэ. Как я их оставлю? Я тут — дома. И ты оставайся…

Гурий долго молчал, смотрел на реку. Он много думал о том, что высказал сейчас Еване. Девушка была очень хороша собой, приветлива, и он ее по-настоящему любил. Но у него и раньше не было уверенности в том, что она может покинуть родные места и поехать с ним на Двину.

Он подумывал о том, чтобы ему остаться здесь, жить в семье Тосаны, научиться ездить на оленях, привыкнуть к лесным тропам. Он бы стал хорошим звероловом. Ведь живут же некоторые русские промышленники в становищах, женившись на ненках.

Наконец Гурий ответил:

— Я бы, наверное, остался. Разлуки с тобой не вынесу. Но позволит ли отец?

Еване заговорила горячо по-своему, потом, спохватившись, стала подбирать русские слова:

— Твой отец? Ты попроси его. Хо-ро-шень-ко попроси!

От зимовья донеслось:

— Гу-у-урий!

Они вернулись к избе.

— Что же ты гостью куда-то увел? Зови за стол! — сказал Аверьян.

Еване вошла в избу только тогда, когда позвал ее сам Тосана. Поморы усадили девушку за стол и стали угощать ее.

Потом Гурий и Еване, воспользовавшись тем, что мужчины заняты разговорами, незаметно ушли из избы. Еване взяла с карт лыжи, надела их.

— Снег подмерз, — сказала она. — Надень свои лыжи. Пойдем туда, где живет Черный Соболь. Тут недалеко.

Ненцы при перекочевках привыкли к большим расстояниям, «недалеко» Еване оказалось далеким. Около часа они быстро шли на лыжах, изредка оскользясь, проваливаясь в снег, где наст был некрепкий. Но вот девушка замедлила ход, подала знак Гурию, чтобы шел тихо. Потом остановилась, отвела рукой ветку, посмотрела вперед, подозвав Гурия.

— Вон его нора, — прошептала она. — Видишь?

— Вижу, — шепотом ответил он.

Они стояли так близко, что Гурий ощущал дыхание девушки на своем лице. Мех савы касался его щеки. Стояли долго, не сводя глаз с собольей норы.

— Может, он не дома? — прошептала Еване. — Следов не видно. Не выходил давно…

И вот из норы показалась темная мордочка зверя. Он повертел головой туда-сюда. Парень и девушка замерли. Рука Гурия стала тихонько поднимать лук, который он захватил с собой. Но Еване остановила его.

Соболь вылез из норы и побежал по поляне. Темный на снегу, большой, с пушистым хвостом, он в несколько прыжков достиг кустарника и скрылся в нем.

— Вот ты и посмотрел Черного Соболя, — сказала Еване. — А стрелять не надо. Он шкурку меняет. Мех у него совсем-совсем худой.

Явившись Гурию на мгновение, словно по волшебству, с тем, чтобы паренек полюбовался им, Черный Соболь исчез.

Гурий и Еване пошли обратно к зимовью.

Тосана заезжал на зимовье попутно. Он выбирал место для чума на берегу Таза. В лесу ему стало делать нечего: охота на зверя кончилась, и после ледохода ненец, как всегда, собирался заняться рыбной ловлей. Он присмотрел подходящее место верстах в трех от зимовья холмогорцев и уехал, увезя Еване. Гурий затосковал. Чистое темноглазое лицо Еване, ее нарядная паница и красивая шапочка, опушенная собольим мехом, все время стояли у него перед глазами.

Он решил выбрать время и поговорить с отцом.

* * *

Отец любовь Гурия рассудил по-своему.

— Знаю, знаю. Сам молод был. Как увижу пригожую девку, душа огнем горит. Ночами не спится, днем не сидится. Все это очень даже бывает… Но вот что возьми в толк. Не нашей она крови, хоть собой и хороша. Жить ей в Холмогорах будет несвычно. Родных никого, затоскует по своему чуму, по лесам, где бегает на лыжах, словно олениха в тундре. Она привыкла кочевать, переезжать с места на место, снегом умываться, сырое мясо есть. В избе ей будет душно. Пища наша не придется по вкусу. Кругом живут русские, перемолвиться по-ихнему не с кем. А разве может родной язык забыть? И от великой тоски по дому зачахнет девка.

Долго ли живет вольная птица, в клетку заточенная, будь хоть та клетка золотой? Не долго… Стало быть, твоя любовь погубит Еване. И когда она тебе сказала, что к нам не может поехать, не осуждай ее.

Гурий, слушая отца, все больше клонил голову, темнел лицом.

— Теперь прикинем, есть ли резон тебе оставаться тут, — продолжал Аверьян. — Мы уйдем — ты останешься. Будешь жить в ихнем чуме, вместе с ними кочевать — то в лес, то в тундру, то к реке. Скачала, конечно, все будет тебе в диковинку, все внове. И любовь у вас… А потом, верь мне, заболеешь злой тоской по дому, по отцу-матери, братьям, друзьям-приятелям, по двинским волнам, по Студеному морю. И во сне тебе будут грезиться наши поля, пожни, люлька, где качался младенцем… С тоски да безлюдья одичаешь! Начнешь в Мангазею наведываться, топить в кабаке тоску-злодейку. И еще вот что. Без тебя нас останется трое. А путь не близок. В дороге нам придется не сладко, скажу прямо — тяжело. А что я отвечу матери, когда придем в Холмогоры? Променял, мол, Гурий тебя, родную мать, на тазовскую девицу, остался там…

Так что выбрось из головы все это. Забудь. У нее своя жизнь, у тебя — своя. Да и женихи для Еване найдутся. Тосана сказывал, что скоро к племяннице будут свататься, калым готовят, выкуп…

Гурий вздрогнул, в груди заворочалась ревность. А отец повысил голос и закончил уже строго:

— Родительской волей я тебе благословения не даю. Обязан ты идти с нами домой. А эти сердечные дела — из головы вон.

Несколько дней Гурий не находил себе места от переживаний. Он привык беспрекословно повиноваться родительской воле. Как сказать Еване, что отец не разрешил ему остаться на Тазу-реке? Снег растаял, ни пути, ни дороги — на лыжах не сбегаешь, пешком не пройдешь…

«Эх, Еване, Еване! — повторял Гурий имя девушки, с опущенной головой бродя по зимовью. — Не судьба нам, видно, жить вместе!»

«Забыть!» — сказал отец. А легко ли?

Хитрый Тосана, конечно, заметил, что Еване и Гурий любят друг друга. Он ничего не сказал племяннице, а решил больше не показываться с ней в зимовье и Еване из чума не выпускать. Уйдут холмогорцы, все само собой уладится.

2

Третьи сутки продолжался на реке ледоход. Льдины, обгоняя друг друга и ломаясь, торопились в Тазовскую, а оттуда в Обскую губу. С реки доносились шум, всплески. Солнце нет-нет да и проглядывало из-за низких серых туч. Холмогорцы готовились в путь. Спустили на воду коч и стали укладывать свое добро.

С грустью расставались с зимовьем. В лютые морозы, в пургу оно спасало их от холода, стало вторым родным домом. Как хорошо было, измотавшись на лыжне, прийти из леса, посидеть у камелька, поесть горячей похлебки, а после, укрывшись оленьими шкурами, подремывать под неторопливый говорок Герасима, рассказывающего свои байки.

По обычаю, поморы, уходя, оставили у камелька охапку сухих дров, на столе — огниво, холщовый мешочек с сухарями, соль. Случайный путник, выйдя к избе, найдет тут кров, тепло и пищу.

Герасим прибил над входом в избу памятную надпись, вырезанную на лиственничной доске:

Строил избу Аверьян Бармин со товарищи из Холмогор лета 1610

Большие льды пронесло, пошли более мелкие. Холмогорцы отпихнули коч от берега и со льдом побежали вниз, к Мангазее.

Вскоре она открылась на высоком правом берегу такая же молчаливая, загадочная и величественная, какой явилась поморам в день прибытия. Только стены, в которых бревна набухли от весенней влаги, чуть потемнели, да земля под берегом, там, где не были вбиты сваи, кое-где осыпалась. Небо над городом было блеклым, облачным, — небо ранней северной весны. Однако золоченые купола церквей блистали и были видны издалека.

Расталкивая шестами льдины, холмогорцы подвели коч к берегу, в то место, где причаливали осенью. Его узнали по корявой маленькой лиственнице на пригорке. Вешняя вода разлилась широко, затопив берег на добрый десяток саженей. Из нее торчала макушка кола, который осенью вбил Никифор, чтобы закрепить причальный конец. Пришлось забивать другой повыше, на сухом месте.

Промышленники прибыли в Мангазею в полдень. Аверьян с Герасимом и Никифором сразу же отправились в крепость узнать, как обстоят дела на торге. Гурия опять оставили скучать возле коча. Завернувшись в оленью доху, он сидел в носу и глядел на берег. Людей почти не видать. Берег мокрый, скользкий, неуютный, делать тут совершенно нечего. Маленький старик в овчинном желтом полушубке с рваными подмышками, из которых торчала шерсть, возился у лодки с большим саком-наметом. Наверное, собирался ловить рыбешку. Двое мальчишек в обтерханных кацавейках со взрослого плеча старались забросить камешки на плывущую вдалеке льдину. Камни они вынимали из-за пазух.

Пыжьян, которого поморы привезли с собой, некоторое время сидел рядом с Гурием, но потом, видимо, почуяв родные места и запахи, спрыгнул на берег. Он побегал по жухлой прошлогодней травке, поднял заднюю ногу у причального столбика, оглянулся на Гурия, помахал виновато хвостом и опрометью помчался в город. Напрасно его звал Гурий. Пса, видимо, тянуло домой. Сначала Гурий волновался, но потом успокоился: к дому хозяина дорогу найдет, а то побегает и вернется. И все же следовало бы передать Пыжьяна хозяину с рук на руки да отблагодарить. Всю зиму пес верно служил поморам, в пургу чуть ли не замерз с Гурием под елкой. И если бы не Пыжьян, вряд ли нашел бы их, полузамерзших, Тосана.

Гурий со скучающим видом глядел на старика и на мальчишек и думал о Еване. Неужели он больше не увидит ее? Отец говорил, что в Мангазее они пробудут не больше трех дней и пойдут домой вслед за ледоходом.

Подойдя к крепости, холмогорцы удивились, увидев множество оленьих упряжек. Казалось бы, распутица, ни троп, ни дорог, ни пройти, ни проехать, а тут — упряжки. Прибыли, видимо, охотники из становищ на торг. «Прозевал меха, ой, прозевал! — встревожился Аверьян. — Верно, уж все продали, заплатив ясак». Поморы прибавили шагу, прошли воротами въездной Спасской башни.

В крепости у торговых рядов немалое скопление людей. Среди них — ненцы, остяки. Они толпились возле прилавков. Тут же шныряли приказные и требовали у охотников показать бумагу об уплате ясака. «Безбумажных» тащили к ясачной избе.

На плечо Аверьяна легла чья-то рука. Бармин обернулся и увидел высокого дьяка в нарядном серо-зеленом кафтане.

— Когда прибыл, холмогорец? Каково промышлял? — спросил дьяк.

Аверьян повнимательней всмотрелся в лицо приказного и вспомнил, что это Аверкиев, тот самый, который осенью помогал ему советами.

— Припомнил? — дьяк улыбнулся тонко и хитро. — Ясак-то внесли в казну?

— Не успели. Только пришли с зимовья. Куда вносить-то?

— Пойдем, укажу. — Дьяк деловито зашагал по тесовым мосткам, холмогорцы — за ним.

У ясачной избы была очередь. Стояли в ней все больше охотники-одиночки. Каждый платил за себя. У всех мешки с добычей — у кого меньше, у кого больше.

— Вот здесь, — сказал дьяк.

— Нам бы поскорее, — неуверенно проговорил Аверьян. — Надо домой. Коч под берегом стоит. Экой хвост выстоять — день пропадет.

Дьяк склонился к его уху:

— Соболька дадите — вмиг все улажу.

Аверьян переглянулся с товарищами.

— Давай, улаживай.

Аверкиев повел их на зады ясачной избы, где никого не было, и постучал в маленькую узкую дверь. Она открылась, высунулась чья-то борода. Аверкиев пошептался и подозвал холмогорцев.

— Заходите.

В небольшой кладовушке, где свету, слабо сочившемуся в узенькое с решеткой окно, помогала сальная свеча, низкорослый и коренастый приказный мигом пересчитал шкурки, взял каждую десятую в пользу казны и тут же выдал грамотку о сдаче ясака.

— Теперь торгуйте с богом! — сказал он и отворил дверь. Аверьян сунул ему в руку двугривенный. Приказный поморщился:

— Маловато.

Пришлось добавить.

На улице Аверьян снова развязал мешок и, пошарив в нем, вытащил рыжего соболька для Аверкиева. Дьяк взял соболька, встряхнул, подул на ость, чтобы лучше видеть подшерсток.

— Хорош. Благодарствую. — Он сунул шкурку за пазуху. — Теперь, значит, на торг? Соболей покупать? Охраняйте свой коч лучше, в эту пору лихие люди ко всему руки тянут, — дал совет дьяк. — У воеводы побывайте. Вам ведь через него обратно подорожную грамоту брать. Иначе задержит вас стрелецкий караул на мысу.

— Сколь дать воеводе? — прямо спросил Аверьян.

— С вас он ничего не возьмет. Люди дальние, малокоштные. Однако нелишне будет, ежели пару хороших соболей через караульного передадите. Не прямо воеводе, а через караульного. Тот у него доверенный. Не утаит, передаст.

Аверьян распрощался с дьяком и поторопился с товарищами в торговые ряды.

На свои рубли им развернуться как следует не пришлось — истратили деньги мигом. Шкурки здесь стоили вполовину дешевле, чем в Холмогорах. Аверьян купил восемь собольков. На куниц, белок и песцов не тратился: эти меха и в Поморье можно достать без особого труда. А вот соболя… Герасим и Никифор тоже приобрели по десятку шкурок. Купили, правда, не лучшие: хорошие шкурки промышленники давно запродали тобольским купцам. Но на Двине соболей нет, и то, что здесь шло вторым сортом, там могло сойти за первый.

Повезло Аверьяиу с продажей медных луженых котлов. Их у него было два. Цена на котлы сохранилась древняя: в каждый из них ненцы накидали шкурок, сколько поместилось. Хозяин котлов забрал меха, а хозяева мехов — котлы. Аверьян пожалел, что не прихватил котлов побольше.

— Вот, брат, дал маху! — сокрушался он. — Надо было поболе таких посудин набрать!

— Ишь, разохотился! — шутливо заметил Герасим. — Эдак всех мангазейских соболей подметешь.

Остальные товары — бусы, наконечники стрел, цветное сукно — пришлось продать подешевле. Мангазейские кузнецы делали отменные наконечники для стрел, сукна на прилавках лежало много, бус и разных побрякушек на торге сколько угодно. И все-таки Аверьян изловчился променять все, что можно было: путь прошли не близкий, поход надо оправдать.

Перед отъездом Аверьян заходил в воеводский приказ. Передал, как советовал дьяк, двух соболей караульному. Однако воеводы на месте не оказалось, и проездную грамоту поморам выправил подьячий, сидевший в приемной палате. И тому пришлось дать. Выйдя из приказа с грамотой, скрепленной восковой печатью, Аверьян подумал: «Воеводы нету, не передаст, видно, караульный соболей. Жалко… Ну да бог с ним! Без подачек нигде не обойтись».

Потом поморы ходили в церковь ставить свечи перед образом Николы — своего мужицкого покровителя.

Вечером перед отплытием устроили себе прощальный ужин. Аверьян достал заветную баклажку, налил по чарке. Трое легли спать, караулить вызвался сам Аверьян. Помня предостережение дьяка, всю ночь не сомкнул глаз, держа на коленях заряженную пищаль.

Рано утром, когда развеяло тучи и низкое солнце заиграло на куполах церквей, Аверьян поднял артель. Наскоро освежились ледяной водой из реки, поели.

— Ну что, братцы, в путь? — спросил Бармин.

— Пора! — отозвались товарищи.

Хотели было уже отчаливать, но тут увидели, что к берегу мчится оленья упряжка. Холмогорцы уставились на нее, как на диво: ни пути, ни дороги, ни снега, ни льда, а сани летят по голой земле — только комки грязи брызжут из-под широких оленьих копыт. Нарты остановились, с них встал Тосана, помахал рукой:

— Эге-е-ей, Аверьян! — поднял с нарт большой мешок, взвалил его на плечо и пошел к судну. Следом за ненцем быстро шла, словно колобком катилась, Еване.

Поморы встретили гостей.

— Уходите? — спросил Тосана, сбросив мешок на землю. — Домой в Холмогоры? А попрощаться забыли?

Аверьян улыбнулся приветливо, похлопал ненца по плечу:

— Мы бы рады попрощаться, да как вас найти? Ехать не на чем, оленей нету…

— Давай, давай, ври! — добродушно отозвался Тосана. — Хороший друг пешком придет. Птицей прилетит! Ладно. Верю, что не могли в мой чум прийти. Нате вам на дорогу. — Он передал мешок Аверьяну. — Оленье мясо. Свежее! Сразу не съедите — засолите. Соль-то есть?

— Найдем. Спасибо тебе.

Аверьян пошептался с товарищами и достал из укладки мешочек с порохом и другой — с дробью. Оставив немного припасов на дорогу, он передал подарки Тосане. Ненец горячо поблагодарил, обрадовавшись.

— А теперь давай прощаться. — Он стал обнимать всех по очереди. — Русские разные бывают: и добрые, и злые. Вы — добрые.

Гурий подошел к Еване. Она с грустью посмотрела ему в глаза, и он почувствовал, как горькая тоска подобралась к самому сердцу.

— Остаться не можешь? — спросила Еване.

Гурий беспомощно развел руками.

— Отец не позволил.

— Понимаю… Отца слушать надо. Прощай… Помни меня. Будешь помнить?

— Буду, — прошептал Гурий.

— И я буду помнить, — отозвалась Еване и неуловимым движением, словно волшебница, вынула из рукава пушистую темно-коричневую шкурку. — Вот тебе на память… Черный соболь. Не тот, какого мы видели, другой. Мне дядя дал. Бери…

— Сберегу. Спасибо, Еване! — Гурий взял мягкую шкурку и приложил шелковистый мех к своей щеке. — Спасибо…

Еване поднялась на цыпочки и, быстро поцеловав Гурия в губы, убежала к нартам. Никто не заметил, как она это сделала.

— Гурий, пора! — услышал он негромкий голос отца. — Попрощался? Теперь пошли. Не горюй… Весла на воду! Отчаливай!

Герасим отвязал причальный конец, шестами оттолкнулись от берега, помахали ненцам и взялись за весла.

Маленькая фигурка девушки возле нарт все удалялась. Гурий смотрел на нее, пока Еване не села на нарты и дядя не погнал упряжку от берега прочь.

Провожали поморов не только ненцы. Издали, с крыльца избы за ними следил Лаврушка, который опасался, что холмогорцы выдадут его воеводе, и на торге незаметно отирался возле них. Когда коч отчалил, он облегченно вздохнул:

— Ушли, слава богу!

По берегу, провожая судно, с громким лаем бежал Пыжьян, который до этого пропадал неизвестно где. Временами лай переходил в жалобный визг, пес просил, чтобы его взяли с собой. Но взять Пыжьяна холмогорцы не могли: слишком далек и долог был путь.

Грести почти не пришлось. Быстрая вешняя вода подхватила коч и потащила его в низовья. Оставалось только следить за льдинами и отталкивать их шестами.

В последний раз холмогорцы посмотрели на Златокипящую. Отвесно и грозно нависли над водой высокие бревенчатые стены крепости. Они словно старались скрыть от людских глаз рубленые терема, купола церквей. Но спрятать все стенам не удавалось, и золоченые маковки с крестами и островерхие кровли выглядывали из-за стен, словно грибы из переполненного лукошка.

Коч стремительно резал носом серые волны Таза-реки и быстро шел вниз по течению. Город оставался позади, уменьшался и словно бы уходил в небыль.

— Прощай, Мангазея-я-я! — крикнул Гурий. Эхо хлестнуло по берегам и замерло вдали.

Златокипящая степенно и величественно скрылась за поворотом.

Спустя десять лет

Летом 1621 года из Холмогор в Пустозерский острог шла под парусами лодья Василия Гуменника, груженная зерном для пустозерских торговцев. В команде той лодьи были Гурий Бармин и Никифор Деев, крепко подружившиеся после похода в Мангазею, несмотря на разницу в возрасте. Гурию исполнилось двадцать семь лет, Никифору — сорок три.

За десять лет, минувших со времени плавания с Аверьяном Барминым за мангазейскими соболями, утекло много воды. Гурий женился на сероглазой девушке из Матигор, имел уже четырехлетнего сына, жил своим хозяйством, срубив избу и отделившись от братьев. В прошлом году он похоронил отца. После мангазейского похода Аверьян зимовал на Новой Земле, привез оттуда неизлечимую хворь, и не мог подняться с постели. Сыновья продолжали дело, начатое отцом, стали удачливыми промышленниками: ловили рыбу, били тюленей в Белом море. Опытным и расчетливым помором стал Гурий. Никифор, неразлучно разделявший с ним тяготы всех морских плаваний, также зажил крепким хозяйством. Кроме морских промыслов, он занимался еще и хлебопашеством и теперь вез в Пустозерск для продажи тридцать мешков ржи и ячменя.

Гурий взялся помогать ему. Но хлебная торговля была у них делом попутным. Они решили побывать на месте, где потерпели бедствие, возвращаясь из Мангазеи, где погиб Герасим Гостев, — близ Варандея, напротив Гуляевских кошек.

Придя в Пустозерск, продали зерно и стали искать на подержанье небольшое суденышко.

Искали долго: у пустозерцев, живущих речным промыслом, имелись только малые карбаса да лодки. Наконец у одного рыбака-ижемца сыскали морской карбас с мачтой для паруса и двумя парами весел и, не мешкая, пока хозяин лодьи Гуменник устраивал на Печоре свои дела, курсом на полуночьnote 43 пересекли Печорскую губу, миновали устье реки Черной, которую ненцы называли каменной из-за обилия порогов, и, пройдя от Пустозерска около ста тридцати верст, свернули к берегу.

Гурий издали заметил на косогоре в устье маленькой тундровой речушки покосившийся деревянный крест, а за ним — другой, поменьше. Тот, что поменьше, стоял прямо, непогоды и время его, казалось, не тронули.

— Наши кресты, — сказал Никифор. — Все еще стоят. И, верно, долго стоять будут…

Карбас вошел в устье речки и ткнулся носом в черный, осыпающийся грунт обрыва. Закрепив его на врытом в землю якоре, холмогорцы вышли на плоский берег, поросший мелкой тундровой травой и испещренный кочкарником.

Сняли шапки, постояли в молчании перед памятным крестом, потом подошли к могиле Герасима-баюнка. Опять помолчали, поминая товарища. Вернулись к памятному кресту. Грубо вытесанный из плавника, он стал серым от времени и непогод. Основание его не подгнило, а покосился он, видимо, от собственной тяжести и непрочности грунта. На поперечной доске все еще была заметна вырезанная ножом Аверьяна надпись:

ГОРЕВАЛ АВЕРЬЯН БАРМИН со товарищи из Холмогор лета 1611 месяца августа 20 день

Долго стояли перед памятной заметой Гурий и Никифор, вспоминая, что произошла десять лет назад.

…Обратный путь Аверьяна был очень трудным. Уже в Обской губе коч попал в шторм. Борясь с волнами, со льдинами, еле добрались поморы до берега, пережидали непогодь больше недели. Много муки приняли, перетаскивая судно ямальским волоком. Не раз попадали в ледовый плен, пока добрались до пролива Югорский Шар. Проливом и дальше, к мысу Варандей, прошли беспрепятственно. Миновали оставшийся справа по борту Песяков остров. Но тут с севера налетел шквальный ветер со снежным зарядом. Море словно поднялось на дыбы. Парус убрать успели, но не удержались носом против волны. Свирепый вал ударил в правый борт, потом налетел другой, и перевернулось судно вверх килем. Гурий, вынырнув, увидел перед собой лопасть руля, уцепился за него. Рядом плавал отец, силился дотянуться до киля. Он, округлив глаза, кричал, отфыркиваясь и тряся головой с мокрыми волосами, спадавшими на глаза:

— Выбира-а-айся на днище! За киль держись! За ки-и-иль!

Троим — Гурию, Аверьяну и Никифору удалось-таки уцепиться за киль и спастись. Герасима отмыло от судна и после, уже мертвого, вынесло на берег…

Море долго трепало судно с бедствующими поморами, висящими на киле, то опуская в бездну, то выбрасывая на гребни волн. Холмогорцы были на краю гибели: закоченели от холодной воды и резкого ветра, силы стали иссякать. Отец уже бормотал отходную молитву…

Вдруг перевернутое судно меньше стало швырять. Гурий увидел неподалеку темную полоску берега. Он уже не помнил, как, разжав руки, сполз вниз и ощутил под ногами песок. Вода — по грудь.

Кое-как выбрались на берег. Поминутно падая и вставая, на негнущихся, непослушных ногах бегали по земле — разогревались. В полном изнеможении повалились на землю. Лежали, пока не отдышались.

Коч прибило к берегу. Борт у него повредило, часть обшивки оторвалась от шпангоутов.

Безуспешно пытались развести костер. Дров насобирали, но трут в кармане Никифора вымок. Коротали на пустом, неприютном берегу ночь, потом день, еще ночь без корки хлеба, без надежды выбраться из этого гиблого пустынного места.

И неожиданно пришла помощь. На реке ненцы ловили рыбу сетями. Не без опаски подошли они к бедствующим, подобрали их и отвезли в стойбище. Обогрели, обсушили, накормили. Ненцы же нашли тело Герасима… Похоронили его на берегу.

Кое-как залатали холмогорцы коч и на нем добрались до Пустозерска. Весь груз, в том числе и меха, взяло море. На Печору пришли пустыми, голодными и оборванными. Но радовались, что хоть живыми вы шли из беды.

Расставаясь с берегом, оставили холмогорцы могилу Герасима и памятный крест, вырезав на нем надпись.

А сейчас Гурий с Никифором поправили его, обложили дерном и камнями могилу. И пошли обратно в Пустозерск.

Карбас хорошо держался на волне и шел быстро при боковом ветре. Волны набегали, шумя и плескаясь. Гурий сидел у руля. Никифор, сморенный усталостью, спал на настиле днища.

Гурий вспомнил поход в Мангазею, зимовку на берегу Таза, черноглазую и белолицую Еване. Шкурку, которую она подарила ему, он, несмотря на беды, сохранил, потому что держал ее под одеждой на груди для тепла.

«Рыбный ли, звериный ли промысел — дело рисковое, — говаривали поморы. — Иной раз с моря придешь богачом, а иной раз и без сапог». Вышел Аверьян из Мангазеи богатым, с пушным товаром, а добрался до Холмогор на чужом судне: коч, едва дотянув до Пустозерска, развалился. Да еще потеряли в походе и товарища, светлую головушку, добрую и веселую, — Герасима.

Как тут не вспомнишь поговорку: «Кого море любит, того и наказует». И еще одну пословицу старопрежнюю: «Где лодья ни рыщет, а у якоря будет». Всякому путешествию рано или поздно приходит конец. И нашему рассказу о плавании Аверьяна в Мангазею — тоже.

Note1

Пасти, кулемки — самодельные охотничьи ловушки для зверей.

Note2

Водопель — разгар таяния снегов.

Note3

Противный — встречный ветер.

Note4

Косящатые — сделанные из деревянных косяков (брусьев, стесанных наискось).

Note5

Хор — самец олень, важенка — олениха.

Note6

Саво — хорошо.

Note7

Румпель — рукоять руля для управления судном.

Note8

Тобоки — меховая обувь.

Note9

Аманатская изба — помещение, где русские власти вели переговоры с местными туземными старшинами и содержали заложников.

Note10

Крашенка — нарядная, привлекательная женщина, девушка (среднеуральское).

Note11

Баюнок — рассказчик. От слова б а и т ь — говорить, рассказывать.

Note12

Стамуха — торос, нагромождение льда.

Note13

Сошка — деревянная рогулька, подставка, служащая упором при стрельбе.

Note14

Нярзомское море — старинное название части Карского моря по имени реки Нярзомы (предположительно).

Note15

Пыжьян, чир — разновидности рыб.

Note16

Берендейка — перевязь через левое плечо, к которой привешены были патроны, заряды в берендейках — трубочках.

Note17

Здесь: шесть гривенников (шестьдесят копеек).

Note18

Подьячий — мелкий чиновник, писец в канцелярии (приказе).

Note19

Вершник — всадник.

Note20

Облам — выступ на городской стене.

Note21

Зелье — порох.

Note22

Полушка — медная монета в 1/4 копейки.

Note23

Неясыть — род птиц семейства сов.

Note24

Розыск — здесь: следствие.

Note25

Ездовая — собака для упряжки. Такая порода собак отличается силой и выносливостью.

Note26

Поковки — кованые изделия из металла.

Note27

Маленка — мера для зерна емкостью в один пуд.

Note28

Ость — тонкая длинная щетинка.

Note29

Макодан — дымовое отверстие в верхней части чума.

Note30

Хад — пурга.

Note31

Падера — лютая непогода (поморск.).

Note32

Фузея — кремневое ружье.

Note33

Покинул — здесь: прекратил, перестал.

Note34

Паница — верхняя одежда.

Note35

Пыжик — новорожденный олешек.

Note36

Прощай, русский парень… Ты мне нравишься. Может, приедешь еще? Только не обмороженным! Я буду ждать тебя в гости.

Note37

Медвежатники — охотники на медведей, рослые, сильные и храбрые люди.

Note38

Ясовей — проводник, управляющий упряжкой.

Note39

Запластает — загорится.

Note40

Луца — русский.

Note41

Чумы, яранги — жилища народов Севера.

Note42

Ложный гон — охотоведческий термин, означающий весенние игры соболей и соболюшек.

Note43

На северо-восток.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10