Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Исторические приключения (Вече) - Жребий викинга

ModernLib.Net / Историческая проза / Богдан Сушинский / Жребий викинга - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Богдан Сушинский
Жанр: Историческая проза
Серия: Исторические приключения (Вече)

 

 


Богдан Иванович Сушинский

Жребий викинга

Часть первая

ГОНЕЦ СМЕРТИ

Трагедия земли нашей в том и состоит, что те, кому позволено править на Руси, никогда за нее не молятся; тем же, кто за нее молится, править никогда не позволяют.

Богдан Сушинский

1

Семь ладей викингов застыли в глубине узкого фьорда, словно вмерзли в его весеннюю небесно-оловянную гладь.

Увешанные огромными щитами, заставленные у бортов тяжелыми копьями и абордажными крючьями, они казались небольшими крепостями, возведенными какими-то воинами-безумцами на островах, неподалеку от затерянной посреди рыжеватых скал каменистой равнины, а затем, при первом же приближении врага, оставленными на произвол судьбы.

– Почему суда все еще не у берега? – сурово спросил король Олаф[1].

Он был одет как простой викинг – в желтоватые кожаные штаны и грубую оленью куртку, обхваченную кожаным нагрудником с двумя – на груди и на спине – металлическими ромбовидными щитами, и обут в грубые сапоги из воловьей кожи. И лишь увенчанный крутыми бычьими рогами золотистый шлем да громадный рост немного выделяли конунга конунгов из группы воинов, чьи шлемы, как и шлемы предков, были изготовлены из тюленьей шкуры и подшиты крепкими роговыми пластинами. Да и меч у короля был коротким, похожим на нечто среднее между длинным норманнским мечом и абордажным пиратским кортиком.

– Вечером недалеко отсюда рыскали волки финмаркского[2] воителя, – проскрежетал своим охрипшим голосом Скьольд Улафсон, начальник личной охраны короля, один из лучших его воинов.

– И ты решил дождаться того дня, когда они перестанут рыскать? – с грустной иронией поинтересовался Олаф.

– Хотелось бы дождаться и такого судного дня, очень хотелось бы…

Рослый, с непомерно широкими обвисающими плечами, начальник личной охраны стоял позади короля, как бы защищая его от холодного берегового ветра. Олафу не нужно было настороженно оглядываться, потому что знал: со спины его всегда прикрывает ярл[3] Улафсон. Огромный турнирный меч лежал на плече ярла, словно он только что вышел из сечи и теперь, стоя на возвышенности, поджидал новую волну врагов.

– Мне тоже, – мрачно признался король. После того как он потерял норвежский трон, Улафсон еще ни разу не видел на его лице хоть какие признаки просветления.

– Кстати, эти оборотни имеют обыкновение рыскать по ночам.

– Есть у них эта волчья привычка, есть, – устало признал король, – но стоит ли ей удивляться?

– Когда эта стая увеличится, она станет крайне опасной. Корабли – последнее, что у нас осталось и чем мы ни при каких условиях не можем рисковать, – яростно блеснул Улафсон красноватыми, навыкате, глазами. И короткая огненно-рыжая, окладистая борода его еще больше вздернулась, едва прикрывая при этом непомерно широкий волевой подбородок.

– Да, ярл, корабли – последнее, что у нас осталось, – угрюмо подтвердил Олаф.

В иной ситуации король мог бы истолковать слова знатнейшего из своих ярлов как намек и даже как грубый упрек ему, правителю, не сумевшему защитить не только свою страну, но и свой трон. Однако сейчас ему было не до толкований. Тем более что конунг был уверен: никакой неприязни к нему Улафсон не питает.

После гибели командира королевской дружины викингов Торстейна ярл Улафсон оставался единственным, кто по-настоящему способен был держать в узде многих своенравных ярлов. Свирепость Красноглазого, как чаще всего воины называли между собой Улафсона, могла быть сравнима разве что с его хитростью и коварством. А ярлы знали, что человек, соединявший в себе эти черты, да к тому же опирающийся на большой, знатный род, должен быть или предельно приближен к королю и наделен какой-то реальной властью, или же отправлен в Исландию, подальше от трона.

– Корабли – тоже воины, – напомнил Улафсон королю, – а значит, и умирать должны, как воины, и вместе с ними.

– Выполняя приказ своего короля, датчане стараются не браться за мечи без крайней на то необходимости. Причем ради собственной же безопасности. Мы тоже пока что должны избегать мелких стычек. Нужно собраться с силами, вооружиться и уж тогда вызывать их на решающую битву.

– Думаешь, что конунг русичей способен помочь нам войсками?

– Разве я что-нибудь говорил о походе к земле русичей? – резко отреагировал король, поскольку пытался превратить цель похода в свою последнюю монаршую тайну.

– Нет, не говорил. Но больше идти не к кому. Шведы к вой-не с датчанами пока не готовы, хотя по пути к земле русичей или к земле германцев нам не мешало бы погостить пару дней в Швеции.

По тому, как подбадривающе ярл смотрел на него, король понял, что тот откровенно провоцирует его на… откровенность, поэтому холодно ответил:

– К какой земле нам идти, я еще и сам не решил. Об этом поговорим уже на драккаре[4]. А пока что ты сейчас же подведешь все наши драккары к берегу, поскольку мы зря теряем время.

– Если так приказано королем… – едва заметно склонил голову Улафсон и тут же приблизился к краю плоского утеса, на котором они стояли.

Сняв шлем, ярл водрузил его на острие меча и помахал им. На кораблях знак тут же заметили и принялись поднимать паруса да налегать на весла.

По традиции викинги по-прежнему называли свои суда драккарами, на самом же деле теперь они уже мало напоминали те большие челны без палуб, кают и надпалубных надстроек, на которых обычно выходили в открытое море их предки.

– Сколько воинов пойдет с нами? – спросил конунг, наблюдая с высоты утеса, как у его подножия проходят к причалам последние груженные всевозможными припасами повозки, охраняемые отрядом Улафсона.

– Вся моя стая, все сто сорок воинов. К тому же по двадцать человек команды на каждом из судов уже есть.

Улафсон скосил огненные зрачки на конунга. Лицо тридцатипятилетнего короля викингов оставалось непроницаемым. Но как он все же осунулся! Как рано покрылась проседью его борода!

Ярл ждал, что король скажет: «Слишком мало». И тогда он напомнил бы бездомному конунгу, что это все, что осталось от его почти тысячной дружины после недавнего боя с воинами Кнуда. А еще напомнил бы, что правители норвежских общин, слишком поспешно признавшие королем чужеземца Кнуда, отказываются пополнять королевский отряд своими людьми. Они, видите ли, решили, что война кончена и что датский правитель является конунгом таких же викингов, как и они. А поскольку теперь он стал и их королем, воевать против датских викингов уже не имеет смысла.

Однако Олаф благоразумно промолчал, и Улафсон мстительно ухмыльнулся, резко, со скрежетом, поведя, словно жерновами, выступающей нижней челюстью. Если бы конунг назначил командиром своего войска его, а не Торстейна, все сложилось бы иначе. Во всяком случае, им не пришлось бы тайком уплывать теперь с остатками придворной дружины, спасаясь бегством. А еще – не нужно было бы молитвенно взывать к великодушию датского короля Кнуда, который только потому и не желает окончательно расправляться с Олафом, что намерен предстать перед норвежцами в роли собирателя скандинавских земель и народов, а не в роли их поработителя. Поэтому и делает вид, что не знает о приготовлениях их повергнутого короля.

Кнуд и в самом деле великодушно позволял им покинуть пределы Норвегии, отлично понимая, что это лучший способ избавиться от нескольких сотен опасных врагов, способных в любой момент поднять восстание против него; лучший способ хоть немного умиротворить завоеванную им землю воинственных норвежцев.

* * *

Улафсон многое мог бы высказать своему королю из того, что накипело у него на душе, но понимал: не время сейчас, не время. Он чтил святую традицию предков: уходя в море, все обиды друг на друга викинги обязаны оставлять на берегу. А потому, желая даже мысленно примириться с бывшим правителем, великодушно сообщил:

– Твоя жена, королева Астризесс, и твой брат, Гаральд Гертрада[5], присоединятся к нам на шхере[6] Ундгана.

– Я как раз хотел спросить тебя об Астризесс, – с благодарностью взглянул на старого полководца Олаф.

Наблюдая за караваном повозок, король обратил внимание, что белой повозки королевы в нем нет. С вопросом же не спешил только потому, что помнил: тот не викинг, кто, собираясь в море, больше всего начинает беспокоиться о жене. Даже если этой женой является королева.

– Вчера вечером я приказал Эйрику Немому отправить ее из поселка, но не с обозом, а отдельно. И прямо в Ундгану. Там ее ждет судно «Одинокий морж».

– Но почему это судно ждет ее в Ундгане, а не здесь, под защитой остальных судов? – спросил король.

– Это я на тот случай, если бы датчане осмелились помешать нам уйти из нашей земли.

– Но они не собираются препятствовать нам.

– Тогда почему бежим из нашей земли так, словно не датчане, а мы пришли сюда как захватчики? – резко парировал Улафсон. Но, поняв, что не время сейчас разжигать страсти, тут же повинился, как можно спокойнее объяснив: – Даже если бы мы все погибли, конунг[7] Гуннар Воитель, которому приказано охранять королеву, спас бы ее.

– Гуннар – достойнейший из норманнских воинов, – признал король. – Он сделал бы все возможное, чтобы спасти Астризесс.

Он мог бы добавить, что Гуннар не позволил бы дать королеву в обиду еще и потому, что был тайно влюблен в нее, но, как говорилось в одной из древних норманнских саг, «собираясь в поход, не решайся расточать яды ревности, которыми сам же и будешь отравлен».

– Тем более что вместе с ним – сотня лучших наших воинов. Впрочем, в Ундгану «Одинокий морж» подался еще и потому, что перед выходом Гуннара Воителя в море жрец решил послать «гонца к Одину»[8].

– Я должен был догадаться, что в Ундгану отряд Гуннара был направлен жрецом, – раздосадованно покачал головой Олаф, – поскольку там расположен высший из наших жертвенников.

Напоминать Улафсону о своем запрете на этот безумный языческий обряд жертвоприношения, во время которого жертвой, а значит «гонцом к Одину», становился лучший из воинов, избранный жребием, конунг не стал. Коль уж он не сумел искоренить этот обряд, будучи королем, то стоит ли укорять своих подданных, что теперь, когда в стране правит датский король, они, христиане, по-прежнему позволяют вести себя, как закоренелые язычники?

Правда, вину за живучесть этого языческого обряда можно было возлагать и на священников, особенно на епископа, который как наместник папы римского обязан был просвещать свою паству. Но Олаф все еще оставался достаточно трезвомыслящим правителем, чтобы понимать: так или иначе, а добиться реального запрета на этот обряд они с епископом и не смогли бы. Не провоцировать же из-за этого племенные бунты!

– Воины решились на проведение этого, запрещенного вами, обряда только потому, что жрец настоял на нем, – пощадил ярл своего повелителя.

– Но ведь зря потеряем еще одного достойного воина, которых у нас и так очень мало.

– Лучшего, только лучшего, – и себе сокрушенно покачал головой Улафсон. – Однако теперь уже ничего изменить нельзя.

– Мне давно следовало бы отправить «гонцом к Одину» самого этого жреца, – поиграл желваками король.

– То же самое сказал Гуннар: вам давно следовало бы убрать этого Торлейфа. – Они какое-то время угрюмо помолчали, чтобы как-то уйти от этого неприятного разговора, и король спросил:

– Гуннар знает, куда вести «Одинокого моржа»?

– Я велел ему идти к германскому берегу, – пожал плечами Улафсон, но, уже произнеся это, он вдруг настороженно взглянул на короля. – В конце концов, его команда поведет судно туда, куда будет приказано королем. Кстати, мы ведь пойдем в Германию, разве не так, конунг конунгов Олаф?

2

– …Вот он, жребий викинга! – расколол тишину холодного весеннего фьорда мощный бас предводителя норманнов[9] Гуннара Воителя.

– Жребий викинга! – ритуально прохрипели-прогрохотали сотни просоленных, огрубевших на пронизывающих северных ветрах, охрипших от боевого клича глоток.

– Жребий викинга пал на Бьярна Кровавую Секиру!

– Он пал на доблестного викинга Бьярна Кровавую Секиру из рода Эйрика Кровавой Секиры, – воинственно вторил конунгу жрец Торлейф, и после каждого его слова студеную синеву фьорда рассекали лезвия мечей и боевых секир гигантов-викингов из отборной дружины короля Олафа Харальдсона.

– Жребий пал на храбрейшего из храбрейших викингов, доблестных воинов Норвегии! – поднял над головой свой огромный меч Гуннар Воитель, сжимая его за рукоять и острие. – А значит, таковой была воля бога нашего Одина!

– Один вновь избрал храбрейшего и достойнейшего из нас! – потянулись взглядами в небо увенчанные шрамами и ранней сединой пышнобородые викинги.

– Такова воля Одина и Тора! – камнепадом отозвалось эхо, возникавшее где-то в глубинах фьорда – там, где кончается узкий залив и в глубоком мрачном ущелье зарождается холодная, настоянная на пламени вечных ледников речушка.

Викинги уже расступились, и теперь избранник богов остался один – посреди неширокого, пропахшего запахом кожаных курток да мускусным мужским потом ритуального круга, у большого, слегка накрененного к заливу плоского замшелого камня. В том-то и дело, что, совершенно ошеломленный выбором жребия, воин Бьярн остался теперь наедине со своей смертью, и хотя он по-прежнему находился в плотном кольце соплеменников, но уже не мог чувствовать себя защищенным этими мощными плечами, как обычно чувствовал в бою.

Наоборот, в эти минуты кольцо воинов напоминало петлю, готовую сомкнуться вокруг него по первому жесту жреца Торлейфа, который, умолкнув, отрешенно стоял за ритуальным кругом, на высоком Вещем Камне, и, казалось, не принимал никакого участия в том, что здесь происходит. Хотя всем было ясно, что творился весь этот жуткий ритуал исключительно по его властной прихоти. И вопреки воле короля Олафа.

Каждый из этих людей хорошо помнил, что в свое время конунг конунгов Олаф привел Норвегию к чужеземному Богу Христу и что их новый Бог не требует жертвоприношений, а значит, и не требует проведения всех этих ритуальных жеребьевок. Вот только Христос и король по-прежнему оставались далекими от них, а жрец – вот он, рядом. И, внемля его советам, викинги по-прежнему поклоняются своим норманнским богам Одину и Тору. Точно так же, как по-прежнему верят в чертог мертвых – Валгаллу, куда после гибели викинга его заводят прекрасные валькирии и где все они, храбрецы, будут пировать за одним столом с богами. Их, норманнскими, а не какими-то там чужеземными богами!

Жрец все еще безучастно стоял на своем Вещем Камне, являвшемся священным камнем Одина. Точно так же, как безучастно стояли на нем во время подобных ритуалов жрецы норманнских племен сто, двести, а возможно, и тысячу лет назад. Это он, внешне оставаясь все таким же безучастным, полчаса назад сказал командиру королевского отряда, роль которого исполнял теперь Гуннар Воитель: «Один ждет жребия викинга. Такова воля покровителя нашего!».

И Гуннар ответил то, что надлежало отвечать в подобной ситуации всякому конунгу: «Ты – мудрейший среди нас, жрец. Бог Один слышит тебя лучше всех нас. Так назови же четверых достойнейших воинов, и пусть они, разбившись на пары, метнут жребий».

«Назови!» – мрачно поддержало его полтораста викингов.

И все они услышали, что первым жрец назвал именно его, Бьярна Кровавую Секиру. И никто не удивился этому. Разве был в отряде кто-либо, кто выдержал бы поединок с Бьярном на секирах? Разве посмел бы кто-либо из них объявить, что в бою он бывает храбрее Бьярна Кровавой Секиры?!

Впрочем, все это уже в прошлом. Бьярн прошел через «жеребьевку жертвенника», и все видели, что третий жребий пал именно на него, достойнейшего из достойнейших, поскольку на смертном одре жребий еще никогда не ошибался. А значит, минуты жизни его, «обреченного жребием» воина Бьярна, теперь сочтены.

О чем думал, что чувствовал в эти минуты сам Бьярн? Да кто его знает… Возможно, просто смотрел на небо и ждал? Разве гонцу еще нужно думать о чем-то земном, раз уж он является избранником жребия, а значит, богоизбранным, тем, кто уже через несколько гибельных минут предстанет на пороге Валгаллы. Другое дело, что никто почему-то ему не завидует, этому несчастному «счастливчику». Хотя, с другой стороны, чему завидовать? Все-таки настоящий воин должен гибнуть в бою, мысленно рассуждали старые, испытанные походами и побоищами рубаки, причем, желательно, от меча или от стрелы. Но уж ни в коем случае не от удара по голове бычьим ярмом, как это предусмотрено условиями древнего ритуала.

И потом, стоит ли торопиться на тот свет, даже если тебя ожидают в нем хмельные врата вечно пирующей Валгаллы, а за ними грешные – причем одинаково грешные, что на земле, что на небесах, телеса валькирий?!

Однако так могли рассуждать, жмурясь на холодное весеннее солнце, все остальные воины, кроме него, «жребием избранного» воина Бьярна Кровавой Секиры. Помутневшим взором Бьярн осмотрел лица тех воинов, которые все еще в состоянии был рассмотреть. Ближе всего к нему стояли трое воинов, участвовавших в жеребьевке.

«Пир за одним столом с богами в Валгалле?! – отрешенно ухмыльнулся он. – Ну почему и на сей раз жребий не пал на кого-то другого?!»

Возможно, в бою Бьярн первым ринулся бы на врага, зная, что рвущиеся в бой первыми не побеждают, они лишь прокладывают путь к победе тем, кто пройдет по их телам. Однако гибель в бою – это гибель в бою, что может быть почетнее и священнее для настоящего воина? Но погибать здесь, сейчас? Пасть под ударом бычьего ярма, как принесенный в жертву бык? Нет, пир в Валгалле – не тот пир, на который он торопился бы, не выпади ему этот проклятый жребий!

– Доблестный воин Бьярн Кровавая Секира, готов ли ты к своему небесному пути? – спросил Гуннар. Он и так не торопился со своим роковым вопросом, подарив избраннику судьбы эти несколько минут, отделяющих холодный жестокий мир викингов от вечного застолья Валгаллы.

– Готов, – едва пошевелил непослушными губами избранник богов.

Бьярн многое отдал бы, чтобы оказаться среди тех, кто после гибели «избранного жребием» поднимет красный парус на «Одиноком морже». Чем еще он способен был пожертвовать, кроме жизни, которой он и так жертвовал во имя удачи в очередном набеге своих воинственных, неукротимых соплеменников?

– Доблестный воин Бьярн Кровавая Секира, готов ли ты принять жребий викинга? – спросил теперь уже Торлейф, ибо этого требовал обычай предков.

Воины молча уставились на своего товарища. Они словно бы колебались, их словно бы вдруг охватило сомнение: а действительно ли Кровавая Секира готов воспринять жребий викинга как жребий судьбы, а волю случая – за волю отверг-нутого конунгом и многими норвежскими общинами бога Одина?

– Готов, – все так же вяло, едва слышно подтвердил Бьярн, но, видимо, существуют слова, которые, как бы тихо они ни произносились, все равно будут услышаны. Вот почему молчание воинов длилось недолго, ровно столько, сколько понадобилось, чтобы, набрав полные легкие, они прогрохотали давно заученные ритуальные фразы:

– Он готов принять жребий викинга! Доблестный воин Бьярн Кровавая Секира готов стать «гонцом к Одину»!

И, словно по чьей-то команде, круг расступился и по образовавшемуся коридору, задевая каждого близстоящего своими громадными, покатыми, словно два скрепленных кожами валуна, плечами, протиснулся королевский палач Рагнар Лютый. Причем никакого традиционного орудия палача – веревки, меча или секиры – при нем не было. Ничего, кроме доли дубового, истертого воловьими шеями ярма. Он пронес это свое странное и страшное оружие сквозь толпу викингов и возложил его на камень перед обреченным.

Теперь Бьярн должен был положить возле ярма свой меч и кинжал, потом ступить на середину длинного плоского камня, то есть на тот самый жертвенник, который именовался жрецами Ладьей Одина. Именно там он и должен покорно опуститься на колени, отдавая себя в руки жертвенного палача и бога Одина. Ибо так велел древний обычай.

3

С ответом король Олаф не спешил. Он всегда придерживался того святого правила, что ярлы должны знать только то, что им позволено знать конунгом конунгов.

Давно решив бежать, он сначала скрывал это от своего окружения, побаиваясь, как бы цель его плавания не стала известна датчанам. Теперь же он не решался называть страну, словно побаивался, что преждевременно – до того, как суда поднимут паруса, – назвав ее, он разгневает Одина.

Свергнутому конунгу конунгов все еще не верилось, что датский завоеватель Кнуд позволит ему беспрепятственно покинуть страну, а если и позволит, то из этого еще не следует, что где-то в море его корабли не встретятся с целой флотилией воинственных датчан.

– Можно, конечно, и в Германию, – как-то неопределенно, с ноткой мечтательности в голосе, молвил Олаф, давая тем самым понять, что ответ пока еще не окончательный и что он и сам еще не решил, куда же направить теперь свои корабли-изгнанники.

– Но ведь королева должна знать, куда мы направляемся.

– И в свое время она это узнает, – проворчал Олаф, прекрасно понимая, что дело не в королеве, а в сомнениях самого ярла Улафсона, который решает в эти минуты: стоит ли ему покидать Норвегию в свите короля-изгнанника, обрекая себя на скитания по чужбине. Не лучше ли, не выгоднее ли присоединиться к свите датского короля, к свите победителя?

Тем временем конунг конунгов уже понимал, что чем скорее он взойдет на палубу судна, тем в большей безопасности будет ощущать себя. Взглянув в сторону небольшой холмистой гряды, по которой гарцевала группа норманнов-всадников, посланных ярлом в виде охранного разъезда, он тоже взобрался в седло и начал медленно спускаться пологим прибрежным склоном во фьорд. «Жаль, что моих всадников не видят датчане, – самолюбиво подумалось ему. – Пусть бы полюбовались их мастерством верховой езды».

Раньше норманны вообще не использовали в бою лошадей и, в большинстве своем, даже не умели держаться в седле. Но Ингигерда, жена конунга русичей, давно дала понять Олафу: воин, появившийся на Руси без коня, да к тому же не умеющий держаться в седле, это уже не воин, а посмешище. То же самое объясняли ему и прибывавшие из Руси норманны-наемники. Они-то и становились первыми учителями его воинов-кавалеристов, которым так удивлялись вечно пешие датчане.

Как только король начал спускаться к пристани, его примеру тут же последовали ярл Улафсон и пятеро молодых телохранителей, которые все это время почтительно держались на расстоянии от своих вождей.

Пройдя мимо трех приставших к берегу кораблей, Олаф подошел к тому, что уже стоял под прикрытием скалы и на борту которого виднелась надпись «Конунг морей». Этому, лишь недавно спущенному на воду судну, нос которого был украшен огромной головой дракона, предстояло теперь возглавить норманнскую эскадру.

– Может быть, отныне тебя, король Олаф, так и будут именовать – конунгом морей, – попытался напророчествовать ярл.

– Этот титул тоже еще нужно заслужить, – самокритично напомнил ему король. – И вообще, мне больше по душе титул «конунг конунгов».

Лишь поднявшись на его борт, Олаф произнес то, что давно хотели услышать из его уст ярл Улафсон и все прочие, кто отправлялся в это плавание.

– Мы с вами пойдем не в Германию. И не в Исландию, как об этом говорят многие воины. После непродолжительного визита в Швецию, где мне следует удостоить своим визитом короля Улафа, нам предстоит пройти по морю и по рекам, добраться до Новгорода, а уже оттуда – до столицы Гардарики[10].

Услышав это, команда «Конунга морей» и воины охраны радостно и воинственно потрясли высоко поднятыми мечами и боевыми секирами. Вообще они были бы рады любой земле, названной их королем, однако сообщение о том, что предстоит идти в далекую теплую Русь, о которой они давно были наслышаны, вызвало у викингов настоящий восторг. Единственный, кто внешне казался безразличным после этого сообщения, был Скьольд Улафсон. Он оставался единственным, кто и теперь еще не очень-то верил конунгу конунгов.

– Так мы действительно пойдем в Гардарику? – вполголоса спросил он, когда охранники немного отдалились от Олафа. И красные глаза его еще больше побагровели.

– Ибо так желает Один.

– Боги всегда желают того, чего желают конунги конунгов, – поморщился ярл, давая понять, что хотел бы поговорить откровенно, без ссылок на волю богов.

– Согласен, часто их мнения самым странным образом совпадают, – невозмутимо признал Олаф, озаряя свое крупное лицо с полными и, словно две половинки луны перед бурей, красными щеками кроткой улыбкой.

Ярл не раз ловил себя на мысли, что этот человек должен был представать перед ним не в тоге короля, а в сутане епископа или странствующего философа-монаха. Но, поди ж ты, он уже в течение многих лет предстает вождем всех норвежцев.

– Значит, нам и в самом деле придется вести свои ладьи к земле русичей?

– Сначала, как я уже сказал, мы остановимся в Новгороде, а уж оттуда путь наш проляжет к Днепру, к Киеву.

– Но примут ли вас там, в далекой, чужой норманнскому духу стране, как подобает принимать конунга конунгов Норвегии?

– Разве существует где-либо страна, в которой с нетерпением ожидали бы прибытия чужого свергнутого монарха? – вновь снисходительно улыбнулся Олаф. – Само появление при дворе местного правителя подобного беглеца подталкивает его подданных к мысли, что в других странах от своих тиранов все же избавляются.

Улафсон поморщился. Всю жизнь он ценил людей только за их прямые, однозначные ответы: «да» или «нет». Так почему конунг Олаф постоянно пытается мудрить даже там, где его «да» вполне может быть заменено кивком головы?

– Наверное, всякий правитель заранее должен заботиться о том, чтобы такая страна появилась.

– О, нет, – покачал своим рогатым шлемом конунг, – кто не верит в вечность своего правления, тот не сумеет продержаться на троне и двух весен. Отправляемся же мы в Русь, где нас примут, как подобает.

– Как я мог забыть?! – вдруг пробасил командир королевской дружины. – Ингигерда, сестра королевы Астризесс, является женой конунга русичей. Значит, в Киев мы тоже прибудем как желанные гости?

– Видит бог Один, что только стремление вернуться сюда с войсками и освободить Норвегию заставляет меня испытывать гостеприимство конунга Ярислейфа[11].

Улафсон оглянулся на воинов, словно искал у них поддержки или хотя бы совета: стоит ли ему решаться на этот путь изгнанника. Однако воины стояли, опираясь на боевые секиры, молчаливые, как каменные изваяния в долинах Раумарики. Вожди общаются с Одином и Тором, а значит, им виднее, куда вести драккары своих викингов. Они же, простые воины, всегда готовы идти туда, куда укажут бог и конунг. Тем более что все дороги, в конечном итоге, приводят в благословенную предками Валгаллу.

– Значит, мы прибудем в Русь как гости? – в голосе ярла явно проступали нотки разочарования. Он всегда помнил завет викингов-предков: «Нет боя – нет добычи!» Так есть ли смысл в том, чтобы тащиться в далекие страны, не полагаясь на щедрую добычу?

– Всякий раз, когда в Руси появляются драккары викингов, местные правители сразу же становятся воинственными, – обнадежил его конунг. – Они вспоминают старые обиды, нанесенные им соседями, и пробуждают в себе давнюю гордыню.

На службе у Ярислейфа уже давно состоят несколько сотен норманнов.

Начальник охраны знал, что два года назад в Гардарику, по просьбе княгини Ингигерды, отправился отряд в полторы тысячи мечей, который должен был пополнить поредевшую норманнскую дружину, давно пребывавшую на службе конунга русичей. Многие ли из этих воинов уцелели, этого никто в Норвегии знать не мог, но в любом случае кто-то из них выжил и зацепился при дворе конунга, а значит, и им, «королевским беглецам», тоже поможет прижиться в чуждой славянской стране.

– Что ж, если мы понадобимся конунгу русичей как воины, – пожал плечами ярл Улафсон, – тогда, пожалуй, стоит рискнуть… Где враги, там и добыча.

– Если викинги не находят себе врагов, – хитровато ухмыльнулся изгнанный конунг конунгов, – враги тут же начинают искать самих викингов, поскольку на этом стоит весь наш скандинавский мир.

4

Обреченный уже взялся было за меч, однако стоявший прямо перед ним викинг Вефф – приземистый воин, прибившийся к ним из Северной Норвегии, полуоблысевшую голову которого вспарывал еще довольно свежий кроваво-пепельный шрам, – заставил Бьярна замереть. Этот северянин вдруг указал острием кинжала, которого, казалось, вообще никогда не выпускал из рук, на спускавшуюся с холма, по распадку между двумя возвышенностями, женщину:

– Там – королева Астризесс!

– Да, действительно, Астризесс! – озадаченно повторил Гуннар Воитель, переведя взгляд на королеву, вслед за которой ступали сводный брат короля Гаральд Гертрада и трое воинов из королевской охраны.

– Разве может быть такое, чтобы королева специально пришла посмотреть, как снаряжают жертвенного «гонца к Одину»?! – поразился собственной догадке Вефф. – Когда-нибудь раньше такое случалось?

И конунг, и жрец, со всеми прочими участниками этого действа, молчали. Никто не подтверждал догадку северянина, однако же никто и не опровергал.

– Неужели сама королева, порази меня Тор?! – изумленно повторил Гуннар, вопросительно глядя на жреца. Но тот лишь оскорбленно вскинул узкий, едва выступающий подбородок.

Этому исхудавшему, нервному старцу было в чем упрекнуть своенравную шведку, никогда особо не чтившую ни языческие ритуалы, ни обычаи норвежцев. Впрочем, конунг Гуннар тоже вел себя не лучшим образом, хотя понимал, что появление королевы вообще никак не должно было бы отразиться на проведении священного обряда викингов. Вот так, прямо, и мог бы сказать об этом.

Еще недавно Торлейф Божий Меч быстро поставил бы на место и королеву, и конунга, если бы не суровый приказ короля Олафа: «Впредь никаких жребиев викинга! Мои воины достойны того, чтобы принимать смерть от вражеских мечей, а не от воловьего ярма собственных жрецов!»

– А действительно, разве такое когда-либо случалось, чтобы королева являлась к жертвенной Ладье Одина? – все никак не мог угомониться конунг Гуннар, порождая ненужное брожение в умах викингов.

– Королева? К Ладье Одина? Никогда! – решительно повертел головой Ольгер Хромой, один из тех «испытателей жребия», которым на сей раз, по утверждению жреца, повезло куда меньше, нежели избранному богом Бьярну.

Жрец даже выразил ему сочувствие и подбодрил – дескать, не последний раз мы проводим подобный ритуал, так что до тебя, Хромой, очередь тоже дойдет.

– Не было такого, не было! – заволновались воины. – Чтобы королева?.. Никогда не было! – угрюмо подтвердили сразу несколько викингов.

Но это было произнесено воинами, а Гуннар ждал, что скажет жрец. Потому что здесь, у Ладьи Одина, последнее слово всегда было за жрецом. Точно так же, как последний удар – за жертвенным палачом Рагнаром Лютым.

Но вот что странно: жрец по-прежнему продолжал стоять на своем валуне, молчаливо невозмутимый и, казалось, отрешенный от всего, что здесь происходило. Опущенные плечи, запавшая грудь и вечно дрожащие в коленках ноги выдавали в нем человека физически слабого, да к тому же морально истощенного. Не зря же прозвище Божий Меч, которым, как поговаривали, жрец одарил себя сам, воспринималось воинами как неуместная шутка.

Другое дело, что во взгляде Торлейфа, в самом его поведении, все еще улавливалось нечто такое, что явно было приобретено за время служения главным королевским жрецом. Он знал повадки толпы, знал слабинки каждого, кто способен был ему хоть в чем-то перечить, а главное, давно присвоил себе право толкователя обычаев предков, а также взаимоотношений между конунгами и жрецами.

Вот и сейчас, доведя дело до определения «избранника жребия», Торлейф всем своим видом подчеркивал, что все дальнейшее происходит без его участия и подвластно только воле богов. Поэтому просить его об отмене жертвоприношения совершенно бессмысленно. В эти святые и торжественные минуты он, жрец Торлейф Божий Меч, равнодушен и бесстрастен, как сам Один. Ибо так велит древний обычай!

Гуннар знал, что ритуал, который они сейчас совершали, освящен веками и многими поколениями его предков. Судьбу человека, на которого выпал жертвенный «жребий викинга», решал только жертвенный палач. И только с помощью ритуального ярма – наиболее странного и примитивного из когда-либо выдуманных человеком орудий казни.

Однако волновал сейчас конунга не выбор орудия. Возможно, само появление королевы у Ладьи Одина и являлось каким-то нарушением обычаев, но она все же появилась. А значит, это как-то должно было повлиять на исход ритуала. Но каким образом? Известно ли это самой королеве? И вообще, что привело ее к этому жертвенному плато?

Конунгу очень хотелось спасти несравненного рубаку Бьярна Кровавую Секиру; как никого другого, ему хотелось спасти этого воина, который, к тому же, был его другом. Именно поэтому в неожиданном появлении Астризесс он готов был узреть некий вещий знак. Вопрос заключался лишь в том, как именно им воспользоваться.

Нет, действительно, как ему, конунгу, вести себя дальше? Неужели самому предложить королеве выступить в роли заступницы Бьярна, освободив его каким-то образом от воли жребия? Или, может быть, теперь все зависело от избранника жребия, которому следовало обратиться к Астризесс, как к ревностной христианке и хранительнице новых, уже христианских, заповедей и традиций?

Правда, никто не помнит случая, чтобы кто-либо из обреченных отрекался от выпавшего ему жребия или же взывал к королю, а тем более – к королеве, о спасении. Потому что каждый знал: в данном случае воля жребия сильнее даже воли короля, конунга конунгов.

Впрочем, так было до принятия Норвегией христианства, то есть до тех пор, когда их родина – страна камней и фьордов – чтила своих исконных богов, которые в своем общении с викингами не нуждались ни в библиях-евангелиях, ни в премудрых апостолах-иудеях.

– Ты, жрец, не хочешь поинтересоваться у королевы, почему она пожаловала на жертвенное плато? – спросил Гуннар, так и не определив линии своего дальнейшего поведения.

Жрец приблизился к конунгу так, чтобы молвленные им слова не достигали ушей воинов, и озарил свое пергаментно-костлявое лицо благопристойной ухмылкой.

– Почему бы тебе самому не удовлетворить свое любопытство, конунг? – с вызовом парировал он.

– Есть повеление короля Олафа, под страхом смертной казни запрещающее ритуал жертвоприношения за жребием викинга.

– Пока Олаф действительно был королем, его повеление еще имело какой-то смысл, – процедил жрец, – но только не теперь…

– Послушай, жрец, – и голос конунга стал угрожающе-суровым, – тебе напомнить решение совета племенных конунгов и жрецов? Оно гласит: пока Олаф жив, он является королем всех викингов, всех норвежцев.

– А разве такой король, Олаф, все еще жив? Узнав об этом, король Кнуд будет очень удивлен.

– Кнуд – датчанин.

– Он такой же норманн, как и каждый из нас. Олаф всю жизнь мечтал стать настоящим конунгом конунгов, а Кнуд мечом и словом утверждает свое право стать конунгом общей державы всех норманнов.

Вот теперь все стало на свои места. Гуннар понял, что жрец окончательно переметнулся на сторону датчан, а значит, предал короля Олафа, предал Норвегию, презрел решение совета племенных конунгов и жрецов. В порыве гнева Гуннар рванул рукоять меча, но жрец проворно отступил от него на два шага и тоже взялся за рукоять короткого ритуального меча.

Однако остановил конунга не воинственный жест Торлейфа. Он не мог поднять меч на своего жреца. Это не позволено было даже конунгу. Да, обычаи предусматривали некий суд над жрецом, который могли вершить на придворном совете конунгов, ярлов и старейших воинов племени, но теперь Гуннар даже не хотел обращаться к таким тонкостям традиций. Тем более что святая заповедь предков гласила: никто не смеет сеять вражду между воинами перед походом, а его месть жрецу сразу же расколола бы королевскую дружину викингов.

– Значит, слово конунга конунгов для тебя уже ничто? – мстительно прошипел он.

– В часы жертвоприношений жрецу велено прислушиваться к воле богов, а не к воле конунгов, – блеснул жрец словами, словно мечом.

5

– И возыде над Землей новая Луна, и запустит Сатана стрелу огненную, и расколется земля и изверже из чрева своего потоки огненные! И три дня над градом Киевом висеть будет туча черная, и прольется она смертельными дождями; и, что бы ни взросло под ними, все погибельно будет для люда киевского!

До предела изможденный, косматый, с огромными глазищами, сверкавшими откуда-то из глубины четко очерченного, большого шлемоподобного черепа, юродивый стоял босыми ногами на почти раскаленной плите. Да, он каким-то непостижимым образом удерживался на горячем железе, и двое монахов, которые только что сняли с печи большой котел, слушали его, упав на колени и молитвенно сложив руки, словно внимали голосу неожиданно явившегося им мессии.

Юродивый все стоял и стоял на раскаленном железе печи, а почти ничего не понимавшая из того, что он говорит, одиннадцатилетняя великая княжна Елизавета Ярославна неотрывно смотрела на то непостижимо страшное, что представляли собой босые, словно бы вплавившиеся в горячий металл, ноги отшельника. Она всматривалась в них расширенными от ужаса зрачками в ожидании чего-то непостижимо страшного, не в состоянии при этом ни отвести глаз от этих грязных волосатых ног, ни хотя бы спасительно зажмуриться, как это делала всякий раз, когда избавляла себя от видения чего-то немыслимо страшного.

– И на полыни черной возведе Сатана печь и разведе огневище адско-ведёмское. И возойде над градом нашим звезда «полынь» неведомая[12]. И тридцать и три года извергать будет исчадие сие огонь адов, видимый и невидимый. И пламя его будет поедать ближние и дальние земли, превращая люд наш в двуглавых и четырехруких уродов, а землю – в пустынь змеинотравную.

Он стоял на печной плите летней монастырской кухни, словно на раскаленном алтаре библейской горы Сион, одетый в отребья монашеской сутаны, и плечи его, охваченные куском зашнурованной на груди недубленой козьей шкуры, вздрагивали при каждом слове. А руки, руки… – как это чудилось великой княжне – становились все длиннее и костлявее, и тянулись к открывающимся между хозяйственными постройками монастыря златоглавым куполам собора. И Елисифи[13], как называли ее и мать-шведка, и норманны-телохранители, казалось, что слова эти произносит вовсе не этот нищий, не монастырский юродивый Никоний, который словно бы создан был для всеобщего сострадания и посмешища, а кто-то другой, незримый, лишь на какое время вселившийся в немощное тело старца, мудрый и всевидящий.

– …И будете вы ходить по раскаленной земле, как я хожу; и будет земля сия пустынна и бесплодна на все, что дарено человеку для пропитания. И прорастет на ней бурьян ядушный, и трехглавые крысы во множестве великом расплодятся по всей Руси.

Кто знает, каких ужасов еще наговорил бы юродивый, если бы в провидчество его не вмешался норманн-телохранитель Эймунд. Пожалев нервы юной княжны, он решительно обошел ее, так что чуть было не сбил с ног подвешенным к поясу тяжелым мечом, а затем вроде бы и не снял Никония с печи, а просто смахнул его тщедушное тельце решительным, мощным движением руки. Но не потому, что не поверил его пророчествам, а потому, что видел, как побледнела золотоглавая Елисифь, как вдруг застыли в изумлении ее непомерно огромные, голубые – словно две весенние льдинки в освещенном солнцем куске скального янтаря – глазенки.

Эймунд, этот полупросвещенный норманн, не мог допустить, чтобы дочь королевы Ингигерды была потрясена предсказаниями какого-то там юродивого, захвачена его дьявольскими видениями. «Ведь что такое пророчество? – размышлял он. – Кто может сказать, когда именно оно сбудется и вообще сбудется ли когда-либо? Сколько поколений пройдет через этот никем и никогда не напророченный мир, и на совесть какого юродивого[14] должны возлагать потомки наши пережитые ими ужасы?»

– Смотрите, он пошел! – невольно вырвалось у Елизаветы, когда, вынесенный могучим норманном из кухни, Никоний, как ни в чем не бывало, ступил на освещенную ярким весенним солнцем дорожку. – Его ноги не горят!

– Они почему-то не горят, Елисифь, – подтвердил не менее девчушки удивленный норманн.

– Неужели ему совсем не больно?!

– Не больно, как видишь, – мрачно признал Эймунд, хотя «огнеходство» этого юродивого странника явно выходило за пределы его разумения. – А вот почему не больно, этого он и сам, очевидно, не знает, – упредил ее следующий вопрос.

Девушка давно обратила внимание, что голова этого грозного воина, которого она побаивалась каким-то мистическим страхом, почему-то всегда была склонена на правое плечо; возможно, потому, что когда-то он был ранен в шею, на правой стороне которой и пролегал неглубокий, но угрожающе багровый шрам.

– Однако же так не бывает. Огонь должен пожирать все, что подлежит горению.

Норманн тяжело перевалил голову с правого плеча на левое, как делал всегда, когда затруднялся ответить на какой-то из множества невероятных вопросов великой княжны.

– Потому и говорю, что жечь его нужно целиком, – прогромыхал он после небольшой паузы своим рокочущим басом. – На костре. Всего и сразу.

– Считаешь, что юродивых следует сжигать? – Она спросила это без ужаса и укора, со спокойствием истинной правительницы, готовой выслушать любой разумный совет своего придворного.

– Вместе с его зловонными шкурами и прочим рваньем.

– Только потому, что он умеет стоять на раскаленной печи? – все с тем же поразительным спокойствием уточнила юная княжна.

– Будь я правителем Руси, я погнал бы всех этих бездельников-монахов и всяческих юродивых на первую же сечу с врагом. Впереди войска. Не столько устрашая противника, сколько очищая от этой скверны человеческой собственную землю.

Монахи, до сих пор молчаливо внимавшие видению юродивого, поспешно поднялись и, косясь на рослого варяга, на кольчуге которого ржавели в костяных ножнах короткие кинжалы, которые тот способен был метать во врага с непостижимой силой и точностью, побрели прочь. Однако, дойдя до угла монашеской житницы, за которой начиналась усадьба одного из бояр со всевозможными флигелями и жилыми постройками для охраны и слуг, они все же остановились, чтобы дослушать пророчество Никония.

– Молитесь же мне! – словно бы именно их призывал юродивый. – Молитесь и внемлите словам моим! – всем телом содрогался инок от каждого произнесенного слова, будто бы из гортани его не звуки слетали, а изрыгались библейские каменья для избиения грешников. – Ибо не я слова сии глаголю, но силы небесные порождают их. И то, что мысленно вижу я в минуты сии, не для себя зрю, но для вас. И прозрение мое есть спасительно ангельское, вселенское…

– Истинно так, истинно так! – взволнованно подтвердил Дамиан[15], высокий, худощавый монах, с загорелым, пока еще не тронутым тленом кельи, молодым, всегда озаренным внутренней добротой лицом.

Весь облик этого инока-дулеба[16] в самом деле излучал нечто такое святостно-славянское, что пришлым грекам и норманнам не раз приходилось улавливать в ликах некоторых икон княжеского дворца и Печерской лавры, словно бы списанных с юношеского лика Дамиана.

– …Великие беды грядут для всех, на земле нашей сущих. Великие скорби земные ожидают нас, – все еще изощрялся в словесах своих заумных юродствующий странник Никоний, – поскольку, презрев языческо-божественное поклонение дереву и птице, ниве хлебной и ручью животворящему, презрели мы и саму любовь к земле нашей!

«А ведь он прав, этот провидчески юродствующий, но далеко не юродивый странник! – открывал для себя Дамиан. – Много непотребного от того и происходит, что любовь к земле своей презрели. Вот только произошло это не потому, что от языческих богов своих отреклись. Разве язычники не погрязали в войнах? Разве не шли они племя на племя, князь на князя, град на град?! О чем древние летописи твердят? О войнах? О чем сказания предков наших? Тоже о войнах! А вот с какой поры так повелось на земле – этого никто не знает: ни святые, ни юродивые».

– Почему вы не изгоните из княжьего града этого юродивого? – сурово спросил его Эймунд, нервно подергивая рукоять меча. – Почему не изгоняете их из монастырей, из городов и весей своих? Какой от них прок? Лишние рты и разносчики мора.

Монах посмотрел на воина-чужеземца с осуждающей кротостью, однако упрекать в жестокой неправедности не стал. Вместо этого со старческой мудростью вздохнул:

– Не благоговеем мы к пророкам и провидцам нашим, ох, не благоговеем! А все потому, что не способны ни понять их пророчеств, ни поверить им на слово, обращая взоры свои не только на день сегодняшний, но и во времена грядущие.

Ни Дамиан, ни телохранитель княжны не обратили внимания на то, с какой настороженностью прислушивается юродивый к их словам. И с какой признательностью смотрит на монаха. Никоний словно бы осознал, что нашелся человек, вдумчиво выслушавший его и признавший в сказанном не столько земную, сколько высшую, небесную истину. И в осознании этом, мучительно тяжком для души и тела его, вдруг рухнул на землю, а рухнув, рыча и передергиваясь всем телом, вспорол ковер едва поднявшейся весенней травы судорожно сведенными руками.

Бесовские мучения эти продолжались несколько беспредельно длинных, томительных минут, в течение которых Елизавета поначалу не поверила их искренности, решив, что юродивый попросту дурачится. А затем вдруг настолько глубоко прониклась его отрешенностью, что самой захотелось упасть рядом с этим несчастным человеком, чтобы точно так же, по-звериному, рычать, взрыхливая скрюченными пальцами монастырский двор.

Поняв весь ужас и всю неуместность того, что происходит в присутствии княжны, норманн Эймунд бросился к ней и огромной ладонью закрыл не только глаза, но и все личико, лишь тогда юродивый как-то неожиданно быстро и покорно затих.

6

Неподалеку от пристани, где стоял «Одинокий морж», королева оставила свою повозку, на которой пришлось бы долго двигаться в обход, и решила пойти напрямик. Она знала, что предстоит долгий переход морем, и не верила в то, что еще когда-нибудь сумеет вернуться в страну, в которой ее почитали не просто как жену короля, но и как мудрую правительницу.

– Что там происходит, Гладиатор? – встревоженно спросила Астризесс, увидев на прибрежной возвышенности, недалеко от пристани, толпу викингов и услышав их крики.

Римлянин-наемник Туллиан, по прозвищу Гладиатор, снисходительно передернул плечами и, цинично ухмыляясь, на латыни просветил свою королеву-беженку:

– Сейчас по велению жреца эти язычники ритуально убьют одного из лучших ваших воинов, ваше величество.

– Убьют?! – холодно вскинула брови королева. – Ради чего? Что это за ритуал у них такой?

Она была одета в кожаный брючный костюм, в котором обычно выезжала с мужем в горы на охоту, а под шерстяной накидкой на ремне висели ножны большого кинжала, специально для нее изготовленной уменьшенной копии римского меча. Астризесс никогда не скрывала своего скептического отношения к истории и традициям норманнов, как не скрывала и того, что являлась поклонницей римской культуры.

Свободно владея латинским языком, она, прозябая здесь, в отсталой, почти первобытной языческой Норвегии, зачитывалась сочинениями своего любимца, римлянина Светония Транквилла[17]: «О Риме, римских обычаях и нравах», «О знаменитых людях», «О жизни двенадцати цезарей», а еще – «Рассуждениями о морали» Плутарха, «Всемирной историей» Помпея Трога, «Историей Рима от основания города» Тита Ливия, «Историей Римской империи», составленной из трактатов Корнелия Тацита…

– По жребию викинга жрец определяет смертника, которого приносят в жертву, чтобы таким образом он становился «гонцом к Одину».

– «Гонец к Одину», – аристократично кивнула дочь шведского и супруга норвежского королей. – Я слышала о таком языческом обычае норвежцев, но считала, что он давно изжит. Разве король не запретил его?

– Увы, во всем, что касается обычаев и ритуалов, в этой стране прислушиваются не к указам короля, а к поучениям жрецов. Прежде чем ступить на корабль, викинги воловьим ярмом забивают насмерть избранного жребием, а затем умываются кровью убитого, обеспечивая себе успех, – мрачно объяснил Туллиан.

– Умываются кровью убитого? – брезгливо переспросила Астризесс.

– Таков обычай этой страны. Как полагают местные предводители язычников, очень древний и нерушимый.

– Варварские обычаи варварской страны, – с грустью молвила королева. – Почему Олаф так и не изжил их?!

Начальник королевской охраны, естественно, не ответил. Но и молчание его – одного из тех римлян и галлов, которыми королева старалась окружать себя, – казалось достаточно красноречивым. Гладиатор знал, что Астризесс никогда не была высокого мнения о своем муже как правителе. Ни в жизни королевского двора, ни в военно-государственных делах Олаф явно не соответствовал тому идеалу, которым она грезила, зачитываясь историей римских цезарей, жизнь и деяния коих явно идеализировала, извлекая из них все то, что способно было облагораживать римских императоров и воинов.

Пытаясь поскорее разглядеть воина, на которого пал жребий, Туллиан поспешил поравняться с королевой и даже на какое-то время оттеснил ее плечом с тропы, чтобы первым ступить на небольшой утес, с которого начинался спуск к заливу.

– Но ведь король все-таки отменил этот странный обычай, – воинственно заметила Астризесс. – Тогда кто из его подданных посмел?..

– Для того, чтобы издавать законы, много власти, воли и войск не нужно; они нужны, чтобы заставить и патрициев, и плебс своей страны придерживаться их.

– Если нам когда-нибудь удастся вернуть себе норвежский престол, здесь все следует устроить совершенно по-иному. Начать хотя бы с того, что нужно заложить столицу, норвежский Капитолий, храмы, цирк, с ареной для боя гладиаторов. Впрочем, от гладиаторов, возможно, придется отказаться. А что касается самой столицы… Уж чего-чего, а камня для строительства городов и крепостей в этой стране предостаточно.

– Устраивать все по-иному можно будет только тогда, когда правительницей этой страны станете вы, моя королева.

– Никогда не произноси ничего подобного вслух, Гладиатор, – предостерегающе оглянулась Астризесс. – Пока что не произноси. Норвегия – не та страна, где неукротимыми викингами, с их буйным нравом и варварскими обычаями, способна править женщина.

– А по-моему, многие ярлы только и ждут, когда власть окажется в руках королевы Астризесс. Даже если ее указы будут появляться от имени супруга.

– Укроти свой язык, Туллиан, – вновь сурово одернула его шведка. – Эй, ты слышишь меня, Гаральд? – тут же оглянулась на сводного брата короля, который держался чуть позади нее и Гладиатора.

– Слышу, Астризесс.

– Как только мы вернемся сюда, ты должен будешь возвести столицу. Где-нибудь на юге Норвегии, на берегу моря – с портом, амфитеатром и римскими термами. Не может существовать государство, у которого нет столицы. Это должен быть прекрасный город.

– Как столица Швеции? – спросил Гаральд, никогда ранее не бывавший в этой стране. С Астризесс он всегда старался говорить на латыни.

– Увы, у Швеции столицы тоже пока что нет. Я имею в виду, настоящей европейской столицы, а не того походно-королевского бивуака, в котором прозябает мой отец, король Улаф.

– Как только стану конунгом конунгов, сразу же подберу место для будущей столицы и заложу ее. Если же правительницей станешь ты, Астризесс, я превращусь в королевского мастера-строителя и коменданта столичной крепости.

Королева встретилась с ним взглядом, однако юный принц держался так, что заподозрить его в неискренности было невозможно. При воспоминании о столице принц романтическим взглядом окинул просторную бухту, окаймленную невысоким подковообразным плато. Он словно бы уже прикидывал, насколько эта местность подошла бы для строительства столицы всех норманнов. Пока что здесь были всего два символа обжитости: судно «Одинокий морж» у рыбацкого причала да хижина рыбаков, рядом с которой виднелся большой лабаз.

– Ну, если мысль о правительнице Астризесс допускаешь даже ты, будущий конунг конунгов, тогда не исключено, что я могу стать регентшей при несовершеннолетнем правителе Гаральде Суровом. Кстати, как тебе такое прозвище – Суровый?

– А почему именно «суровый»?

– Потому что ты, не по возрасту серьезный и крепкий, почти никогда не улыбаешься, даже сейчас; и вообще, посмотри на себя: вечно насупленный. Сразу видно, что правителем будешь суровым. Так что, Гаральд Суровый?..

– И все же такое прозвище… еще нужно заслужить, – ответил будущий правитель, потупив взгляд.

– Не сомневайся, заслужишь. Это прозвище Храбрый заслужить у своих подданных правителю нелегко, поскольку добывать его следует в битвах, а Суровый – несложно, – с иронической загадочностью улыбнулась Астризесс. – Суровыми правители становятся, как только почувствуют свою безнаказанность.

Услышав это, Гладиатор рассмеялся.

– При такой мудрости тебе, Астризесс, нужно было стать правительницей Рима или Германии. И прозвище Римлянка у тебя уже есть.

– Норвегия меня тоже устроит. По крайней мере, в этой жизни. Ты ведь не станешь возражать, чтобы регентшей была именно я?

– Но мой брат Олаф все еще…

– Сейчас мы не будем касаться судьбы твоего брата, мой юный конунг. Олаф – уже бывший король. Конунги способны избрать на своем совете нового короля, которым станешь ты. Если, конечно, я подскажу им, что лучшего правителя нам искать не следует. Причем произойти это может еще при жизни Олафа.

– И что, он не будет возражать против моего избрания? – с детской непосредственностью поинтересовался Гаральд.

– Принимая свое решение, конунги напомнят Олафу, что он уже правил и что у него была возможность утвердиться на престоле. Но главное, они напомнят ему, что потерять корону – для короля то же самое, что для настоящего воина – потерять в бою меч. Он же предстает сейчас перед Норвегией правителем без короны и без меча.

– Олаф уже знает, что конунги готовы лишить его этой короны?

– Только говорить ему об этом не стоит, – посоветовала Римлянка, – дабы не вгонять его в губительный гнев. И еще… Если ко времени твоего избрания Олаф все еще будет жив, то неминуемо захочет стать твоим регентом. И вот тут многое будет зависеть от твоей воли. Я же охотно поменяю титул не имеющей никакой реальной власти королевы-супруги на титул правящей королевы-регентши, оставив за Олафом право довольствоваться ролью советника при короле, если только он польстится на нее.

– Представляю, как ему будет трудно осознать, что он уже не король.

– Попадая в его ситуацию, – лучезарно улыбнулась Астризесс, – люди либо быстро свыкаются с мыслью, что они уже не короли, либо их заставляют свыкаться с мыслью, что они уже не жильцы.

7

Предав земле остатки своих кошмарных видений, вогнав в нее всю бесовскую силу своего истощенного организма вместе с сорванными ногтями и кровью израненных пальцев, юродивый как-то сразу обмяк. В последней резкой судороге он в каком-то странном броске перевернулся на спину и, задрав по-козлиному узкий, редковолосый подбородок, блаженно уставился на небо – теперь уже такое же недосягаемо высокое и таинственно чужое для него, как и для всех прочих, в мире этом сущих.

– Не забудь о его пророчестве, брат Дамиан, – крестясь на Восток, проговорил другой монах – тоже рослый, статный и бронзоволицый. Это был давно обремененный «телесной похотью» галичанин[18] Евстафий, бежавший сюда, в монастырь, как говаривали, не столько от гнева своего князя, сколько от гнева и чувственных капризов вечно чем-то недовольной княжны, у которой долгое время оставался духовником.

– Такое забыть трудно.

– И все в точности запиши. Возможно, лишь очень далекие потомки смогут по-настоящему понять их.

– А главное, проверить на правдивость, – согласно кивнул Дамиан.

– Кто еще донесет до них слова провидцев земли Русской, кроме нас, монахов-летописцев? Не варяги же эти, – кивнул в сторону Эймунда.

– У потомков появятся свои собственные пророки и юродивые, а потому в пророчествах ваших нынешних безумцев они нуждаться не станут, – презрительно рассмеялся норманн, вежливо указывая девчушке на видневшийся на холме княжеский дворец. – Пойдемте отсюда, конунг Елисифь. Эти зрелища не для вас.

– Но ведь все то, о чем только что говорил этот юродивый, наверняка сбудется? – спросила княжна.

– Кто из нас, ныне живущих, способен убедиться в этом?! – иронически хмыкнул викинг.

– Но их предсказания будут занесены в летописи и когда-нибудь…

– Запомните, конунг Елисифь: все пророчества, вплоть до скончания дней земных, содержатся в мудрых норманнских сагах. В них вы все и прочтете. Потомки наши – тоже.

– Но разве в норманнских сагах может быть правдиво сказано о том, что происходило и что будет происходить на Руси? – усомнилась Елизавета.

– Может, конунг Елисифь, может! – заверил ее викинг, плохо скрывая при этом свое раздражение. – Там сказано обо всех землях, а значит, о Руси тоже.

Каждое слово Эймунд произносил с такой суровой тяжестью, словно поднимал на уровень груди, а затем бросал себе под ноги тяжелые камни. Причем с каждым камнем движения его становились все более медлительными и вялыми.

– Но так не должно быть.

– Почему не должно? – изумился воин.

– У русичей появятся свои собственные саги, такие же мудрые, как и норманнские.

– Почему же их не было до сих пор? – саркастически ухмыльнулся Эймунд.

– Разве их совсем нет?! Кое-какие все же есть. Их называют здесь сказаниями или былинами. Несколько таких сказаний мне уже читали.

– Но их очень мало, – отрубил Эймунд, – и никаких предсказаний в них не содержится.

– Значит, монахи уже сочиняют их.

– Разве что переписывают Библию да какие-то греческие книги. У русичей нет истинных творцов саг, есть только переписчики. Кто способен написать для них новые саги, если у них нет и никогда не было древних? Истории своей они не знают, в будущее тоже заглядывать не умеют, не научились.

– Но ведь у нас, у русичей, есть свои юродивые. Сами только что видели.

– Вы, норманнка, сказали: «У нас, у русичей»?! – изумился викинг.

– Разве мы не русичи? – обратилась Елизавета к монаху.

– Кто это вам сказал?! – возмутился Дамиан. – Кто бы из нас из каких бы земель ни прибыл сюда, теперь мы уже русичи.

– Ладно-ладно, – нервно развел руками Эймунд, не желая вступать с ним в полемику. – Не в этом дело: русичи, не русичи… Что способны увидеть их юродивые, конунг Елисифь?! Чего стоят все их предсказания? Каков от них прок? Всякому уважающему себя народу нужны не юродивые, а жрецы. Разве на Руси остался хотя бы один жрец?

– Жрецы были язычниками, поэтому всех их истребили. Не знаю, правильно ли поступили при этом киевские князья, – рассудительно усомнилась Елизавета.

Эймунд давно заметил, что, несмотря на свой пока что слишком юный возраст, средняя дочь великого князя Ярослава Владимировича Елизавета отличается недетской рассудительностью и сдержанностью. В отличие от своей старшей сестры Анастасии,[19] казавшейся норманну натурой замкнутой и мечтательной, которая мало интересовалась книжными премудростями и была занята исключительно подбором женихов.

– Жрецов уже нет. Зато есть такие начитанные и мудрые монахи и священники, как наш учитель Иларион, который также служит священником церкви Святых апостолов в Берестове, где находится летняя резиденция князя-отца. Правда, об этом вам лучше поговорить с Дамианом, которого считают самым начитанным среди монахов Киево-Печерского монастыря, или со знатоком Старого Завета монахом Никитой.

– Ленивы они, конунг Елисифь, ваши монахи, – сурово произнес викинг. – И воины, и монахи – в битвах и писаниях своих – одинаково ленивы.

Эймунд потому и не нравился Елизавете, что с ним невозможно было поговорить по душам, как, например, с Дамианом, который мог долго и ненавязчиво рассуждать вместе с ней о том, зачем человеку дана жизнь; что такое грех и что такое праведность. С Дамианом она познавала такие удивительные вещи, как связь между живыми людьми и духами предков или почему все живое на земле подчинено временам года – зиме, весне, лету?.. И в чем высший, Божественный смысл такого чередования?

«Не знаю, королевой какой страны ты станешь, великая княжна киевская, – говорил инок, – но в любой из них должны поражаться твоей книжной и житейской мудрости. А потому постигай ее, постигай…»

Викинг же, в отличие от Дамиана, не только не любил ни Руси, ни русичей, но и откровенно подтрунивал над обычаями этой страны и ее людей. А еще он обо всем судил так, словно не утверждал какую-то истину, а высекал ее мечом. Правда, Елизавета тоже умела и любила проявить характер, поэтому нередко упрямилась и даже пыталась спорить с викингом. Однако в такие минуты голос Эймунда становился резким и злым. Он без конца хватался за рукоять меча, словно в самом деле, намеревался выхватить его, а холодные синие глаза источали из-под нависающих рыжих бровей такой гнев, что, казалось, уже никакая сила не способна усмирить это затянутое в одеяние из толстой бычьей кожи чудовище.

– Мне почему-то кажется, что у нас на Руси…

– Вы не русинка, а норманнка, конунг-Елисифь, – жестко прервал ее варяг, вскидывая подбородок. Теперь они отошли достаточно далеко, чтобы монах мог слышать их разговор, а потому викинг решил не сдерживать свои эмоции. – Я для того и приставлен к вам, чтобы вы никогда не забывали, что вы – норманнка. Как и ваша мать, великая княгиня Ингигерда.

Но Елизавета и без телохранителя знала, что мать ее – норманнка, а отец – русич. И вообще, княжну интересовало сейчас не это. В нее опять вселился дух противоречия, и она пыталась докопаться до того, что не давало ей покоя.

– Неужели на Руси действительно не осталось ни одного жреца? Ни с Дамианом, ни с Ларионом мы до сих пор не говорили о том, почему нельзя завести в Киеве хотя бы одного жреца.

– Потому что Норвегия – страна жрецов, страна викингов и мореплавателей, а Русь – это страна юродивых, – пробубнил себе под нос Эймунд и на всякий случай как-то по-волчьи оглянулся, не слышит ли его кто-либо из воинов-русичей или княжеских слуг.

– Но так не может быть! – вновь возразила Елизавета.

– Слушай, что тебе говорят старшие, – в очередной раз рванул Эймунд рукоять меча. – В Норвегии юродивых всегда презирали, порой жалели, но никогда не боготворили и не почитали за мудрецов и пророков. Их даже в жертву богу Одину не приносили, чтобы не обидеть его, а просто убивали. Каждая страна имеет свое предназначение. Однако саги творят воины-мореплаватели, юродивые саг не творят.

– Значит, на Руси всегда будет происходить то, что напророчат норвежские юродивые? – все еще не могла девчушка понять, что пророки не обязательно должны быть юродивыми, которых и в самом деле столь умилительно почитают в Киеве и его окрестностях.

– Сказал уже, – иссякало терпение викинга, – что саги творят не юродивые. К юродивым у нас относятся лишь как к юродивым, а не как к пророкам. Потому что и сами саги творятся не для юродивых. Однако ты – норманнка, а потому должна знать, что здесь, на Руси, – Эймунд вновь оглянулся на оставшихся позади монахов и юродствующего Никония, не слышат ли, – всегда происходило только то, чего желали мы, норманны. И впредь тоже будет происходить только то, чего мы пожелаем. Не будь я первым викингом Норвегии.

8

Гаральд давно знал, какой твердостью характера обладает королева. Другое дело, что Олаф редко прислушивался к советам супруги, ее увлечение римской культурой высмеивал и принципиально не терпел какого-либо вмешательства Астризесс в государственные дела. А тут еще обстоятельства сложились так, что на престол Норвегии взошел датчанин, из-за которого муж ее превратился в короля-изгнанника.

До сегодняшнего дня все это заставляло Римлянку вести себя крайне осторожно. А вот почему она так осмелела сегодня – этого Гаральд понять не мог. Неужели только потому, что король решил направить свои суда к родным ей шведским берегам? Теперь, под покровительством могучего шведского конунга, она могла чувствовать себя увереннее. Что же касается Олафа, то даже ему, Гаральду, мало посвященному в тайны двора, было ясно: король по существу лишился поддержки ярлов и племенных конунгов, поэтому рассчитывать ему в этой стране уже было не на кого. Воинов, готовых выступить под его знаменами, оставалось крайне мало, а викингов, по-настоящему преданных своему конунгу, еще меньше.

Зная все это, Римлянка решила, что самое время выходить на арену.

Может ли случиться такое, что они еще вернутся в Норвегию, что сумеют освободить ее от датчан? Этого никто сказать не мог. Но Гаральд Суровый действительно считал, что Астризесс была бы неплохой правительницей. Во всяком случае, у нее хватило бы воображения, чтобы попытаться устроить это государство по образу и подобию Рима, Галлии или Германии.

А еще принц помнил слова, которые королева сказала в его присутствии конунгу Гуннару Воителю, причем сразу же после того, как ее супруг потерпел поражение от датчан:

– Беда не в том, что вы с Олафом оказались слишком нерешительными или бесталанными полководцами. Вы и не могли победить, потому что нельзя создавать крепкую армию, а тем более – крепкую христианскую державу, потакая амбициозным жрецам и традициям разрозненных языческих племен.

– Ты слишком много начиталась своих «цезарей», – огрызнулся Гуннар, хотя и понимал, что королева права.

– Если бы вы с королем хоть какую-то часть своего времени отдавали знакомству с деяниями цезарей, причем не только римских, – назидательно молвила Астризесс, – Норвегия не оставалась бы до сих пор в том состоянии варварства, в котором она пребывает.

«Так, может быть, сейчас Римлянка только для того и сошла со своей королевской повозки, – вдруг осенила принца несмелая пока что догадка, – чтобы пройтись мимо жертвенной Ладьи Одина, мимо всего этого сборища язычников. Высказав мне все то, что уже высказала, она хочет посмотреть, как я стану реагировать на ее слова, как буду вести себя. А заодно продемонстрировать, как впредь намерена вести себя она сама».

Гаральд вдруг вспомнил, что ни разу не был свидетелем не то что конфликта, а хотя бы какого-то принципиального разговора своего брата с Астризесс. Как только он появлялся поблизости, королевская чета тут же благочестиво усмиряла свои эмоции и умолкала. Многое принц отдал бы, чтобы стать свидетелем такого разговора уже сегодня, когда Римлянка по существу демонстративно сжигала за собой мосты.

– А ведь в центре, у жертвенного камня, стоит Бьярн Кровавая Секира, – с какой-то мстительной иронией сообщил тем временем Гладиатор, который успел взойти на небольшую каменистую возвышенность.

– Бьярн?! – мгновенно встревожился Гаральд. – Неужели они захотят принести в жертву лучшего из своих воинов?

– А жертвуют всегда только лучшими, кхир-гар-га! – объяснил и тут же по-лошадиному заржал великан Льот из охраны королевы, потрясая при этом своими огненно-рыжими космами волос. Сколько сам Льот ни напрягал зрение, сравниться в зоркости с Римлянином и с юным принцем он не мог. Тем не менее согласился: – Похоже, это действительно Бьярн, кхир-гар-га!

– Да он это, он! – взволнованно подтвердил еще кто-то из воинов личной охраны Астризесс.

Сама королева уже находилась на спуске к заливу, но, увидев, как мужчин взволновала личность будущего «гонца к Одину», вернулась и взошла на ту же возвышенность, на которой уже стояли Гладиатор и принц Гаральд.

Когда, упираясь руками в крутые бедра, Римлянка застыла чуть в сторонке от них, Гаральд поневоле подался вперед. На несколько мгновений он буквально впился взглядом в ее одухотворенное, охваченное золотистыми локонами лицо. Нежная, немыслимо белая кожа; прямой, с божественной аккуратностью выточенный носик; выразительные, четко очерченные губы, голубые, подернутые светлой поволокой глаза… Принц давно восхищался красотой этой женщины; он давно был влюблен в нее, но такой неописуемо красивой, как теперь, не видел ее никогда. Он тоже неплохо владел латынью и не раз обращался к «римской библиотеке» Астризесс, книги которой были украшены портретами древних римлян. Так вот, в облике этой женщины воистину чудилось нечто истинно римское.

– Неужели они действительно собираются кого-то убивать? – как бы про себя проговорила Астризесс, делая вид, что не замечает пылкого взора подростка.

– В этом можете не сомневаться, королева, – пожевал нижнюю губу Гладиатор. И по воинственно-ироническому блеску в его глазах Астризесс без труда определила: ему нисколько не жаль того, кто подлежит убиению. Одним варваром больше, одним меньше. Будь его воля, он готов был не только горемыку Бьярна, но и все это языческое сборище варваров тут же отправить «гонцами к Одину».

Пологий склон возвышенности спускался прямо к большой каменной плите, известной в округе под названием Ладья Одина, а все сборище воинов-язычников располагалось на печально известном Жертвенном лугу, которого истинные христиане сторонились, как людьми и богом проклятого места.

Заметив на этом холме рослую, стройную фигуру королевы, жрец, конунг Гуннар Воитель и все прочие воины притихли и выжидающе уставились на нее. До сих пор ни одной женщине не позволено было появиться на Жертвенном лугу, ни одной из норманнок не суждено было стать свидетельницей кровавых игрищ воинов. Так что само появление здесь Астризесс уже было грубым попранием традиции. Но эта женщина была… королевой, которой всегда позволено больше, нежели любой другой норманнке. И как в такой ситуации вести себя жрецу, конунгу, да и самому «избраннику жребия»?

Понятное дело: до сих пор ни одной королеве не приходило в голову вступать на этот холм. Но Римлянка – вот она, вступила!

– Так они что, собираются отправляться в далекое плавание, к неизвестно каким берегам, без Бьярна Кровавой Секиры, кхир-гар-га?! – кажется, только теперь понял викинг Льот, на что обрекает себя этот отряд мореплавателей, решивших погубить одного из самых опытных и храбрых своих воинов.

И ржание, которым он сопровождал свою догадку, мало чем отличалось от ржания старого, но еще не отвыкшего гарцевать жеребца. Не зря же и прозвище этому великану было дано соответствующее – Ржущий Конь!

9

Прежде чем покинуть монастырь, великая княжна Елизавета настояла, чтобы воспитатель Эймунд сводил ее в Книжную келью. Провести их туда вызвался монах Дамиан, который знал, что в келье сейчас трудится над Евангелием его учитель, инок-переписчик Прокопий[20]. А тот всегда радовался появлению княжны Елизаветы больше, чем приходу кого-либо другого из детей князя Ярослава или его челяди.

Возможно, потому и радовался, что девчушка эта – с вьющимися золотистыми волосами – напоминала иноку одного из тех ангелов, которые навечно поселились в его келье вместе с византийскими иконами. Тем более что появление в мужском монастыре девиц представлялось событием почти немыслимым. Входить в «келийное» здание монастыря, да и то лишь в ту его часть, в которой располагалась библиотека, где предавались чтению монахи и сами княжьи дети, разрешалось только трем женщинам, дочерям великого князя – Анастасии, Елизавете и Анне. Но и среди них инок особо выделял Елизавету, появлению которой радовался, как первому весеннему солнцу.

Дамиан довел их до порога кельи, открыл перед княжной дверь и молча дождался, когда Прокопий оторвет взгляд от пергамента.

– Это снова ты, дитя Божье?! – радостно покачал головой переписчик. – Заходи, заходи, дщерь Господняя! Чувствовала, чувствовала душа, что сегодня мою мрачную келью должен посетить ангел.

Инок осторожно, аккуратно положил у чернильницы перо, которым писал, подошел к робко остановившейся у двери княжне и лишь в последнее мгновение удержался от того, чтобы по-отцовски погладить Елизавету. Притрагиваться к девичьему телу монаху нельзя было никогда и ни при каких обстоятельствах. Поэтому Прокопий только обвел руками вокруг ее головы, словно очерчивал над ней сияние ангельского нимба, и тяжело, с какой-то затаенной отцовской горестностью, вздохнул.

Дамиан знал, как вдохновенно любил этот пятидесятилетний монах детей и как, возможно, больше, чем любой из них, в монастыре молящихся, страдал от того, что не мог и уже никогда не сможет одарить хотя бы одно юное существо частицей своей погубленной отцовской ласки.

– Спасибо, что привел ее сюда, брат Дамиан, – с благодарностью произнес он, все еще не отводя рук от нимба и как бы благословляя вошедшую сюда.

– Таковой была воля княжны, брат Прокопий.

– Можешь считать, что отплатил мне добром за науку мою и все прочее добро, – не воспринял его объяснений переписчик святых текстов. И при этом недобро, подозрительно скосил глаза на все еще остающегося за порогом кельи варяга Эймунда, которого недолюбливал с первого дня появления этого норманна при княжеском дворе.

Дамиан молча поклонился и вышел, а переписчик усадил княжну на стул рядом с собой и попросил прочесть только что исписанную им страницу. Елизавета сначала с трудом разобрала несколько первых слов, но потом немного привыкла к почерку книжника и читала уже свободнее. Рядом лежали две покрытых воском дощечки и маленькое аккуратное стило, которым княжне разрешалось переписывать отрывки из летописей[21]. Елизавета была уверена, что и сегодня монах позволит ей немного поупражняться в переписывании Евангелия.

– Видишь, варяг, какой учености княжну растим для сына кого-то из норманнских королей?

– Вижу, давно вижу, – решительно повел плечами, словно перед схваткой разминался, Эймунд. – Она – истинная шведка.

– Да, истинная, – машинально как-то подтвердил монах, но вдруг осекся. – Почему же шведка? Из русичей она, киевская княжна.

– Она шведка, как и ее мать, ее братья, – решительно молвил викинг, сурово насупив брови. – Когда сыновья князя Ярослава займут престолы в русских городах, окажется, что всей Русью правим мы, норманны. И дружины воинские у каждого из них будут норманнские, и жены тоже.

Высказав все это, Эймунд рассмеялся настолько воинственно, словно только что поверг доселе непобедимого врага.

Прокопий поднялся, подошел к окну и какое-то время стоял спиной к варягу, осматривая открывшуюся ему часть двора, в конце которого все еще сидел на земле обессилевший после очередного провидческого экстаза юродивый Никоний.

– Неужели так желает их мать, великая княжна Ингигерда, чтобы Елизавета, сестры и братья ее осознавали себя норманнами? – доверительно поинтересовался монах.

– Достаточно того, что этого хочу я.

– Ты – это понятно. Меня интересует желание великой княгини Ингигерды. Мне ты можешь говорить правду. В дела княжеские не вмешиваюсь, поскольку не дано мне. Однако же знать хочу истину, какая она есть.

– Зачем она тебе, монах? – к монахам, как и ко всем прочим мужам, не обладающим навыками и мужеством воинов, он всегда относился с нескрываемым презрением, как обычно относятся к людям жалким, а посему недостойным.

– Да потому, что знание сие дарует мне, книжнику монастырскому, многие раздумья о судьбе земли нашей Русской.

– Ну, если эти знания нужны только тебе… – снисходительно улыбнулся норманн, – тогда поведаю.

Он прошелся по келье, остановился возле огромного сундука, на плоской, металлом обитой крышке которого лежало несколько массивных книг – лишь небольшая доля того книжного богатства, которое таилось в самом сундуке. Затем подошел к княжне Елизавете, которая, шевеля розовыми губками-лепестками, читала написанное монахом… А тем временем Прокопий внимательно, напряженно следил за каждым его движением и терпеливо ждал. И лишь когда терпение его иссякло, напомнил:

– Все, что ты скажешь, останется между нами. Если княжна что-либо и поймет-запомнит из молвленного тобой, то попытается рассказать только матери, которая тоже вряд ли станет вдумываться в ее лепет.

– То, что она порой говорит, уже далеко не лепет, – заметил викинг. – Но в общем ты прав. Так вот, неужели ты, книжник, до сих пор не понял, что мы, дружины норманнов, находимся в Новгороде и Киеве не по воле Ингигерды? И то, что делает для нас, чем жертвует ради нас, дружинников, князь, изрубивший в отместку за нападение на норманнов тысячу знатных новгородских воинов[22], тоже не только воля Ингигерды. Она всего лишь покорно делает то, что ей советуют люди, говорящие от имени короля Швеции.

– Не ведаю, известно ли сие князю, но мне известно, – пробормотал Прокопий.

– И если мы стремимся к тому, чтобы дочери князя были воспитаны как настоящие норманнки, то не только потому, что этого страстно желает их мать. Принцесса Ингигерда как раз довольно легко смирилась с тем, что ей суждено было стать княжной славян, и лучше любого из нас, воинов, сумела изучить ваш язык и ваши обряды. Для нас важно, чтобы, оставив на княжеских престолах норманнов-ярославичей, мы отдали в жены будущим королям и императорам Европы норманнок-ярославен.

Елизавета оторвалась от Святого Писания, поднялась и удивленно посматривала то на Прокопия, то на Эймунда. Она пыталась вникнуть в сущность их нежаркого спора, но пока что это было ей не под силу.

– Шведский король и собравшиеся у его престола люди заботятся о том, чтобы страна ваша со временем стала господствовать на всей огромной территории, от морей студеных до моря Русского[23] и от владений персидских до венгерских лесов.

– Но при этом понимают, что воинской силой подобного господства не достичь, – уточнил монах.

– Швеция и сама достигла бы этого, – возразил варяг, – сумей она объединить под своей короной норманнов Дании и Норвегии, а также родственных нам норманнов, осевших на землях франков и бриттов. Но это не так просто, как может казаться монаху, сидящему в монастыре на окраине столицы русичей.

– Я и не думаю, что это легко, – вознес кверху руки Прокопий, давая понять, что сомнения сии не стоят дальнейших слов. – Всего лишь хочу уяснить для себя, что, не имея достаточно большой воинской силы для покорения ближних и дальних земель, вы, норманны, пытаетесь достичь этого, постепенно расширяя влияние своих конунгов.

– Разве ваши князья используют не те же уловки?

Прокопий немного замялся, а потом честно признал:

– Те же, видит Бог. Женившись на дочери вашего короля, князь Ярослав Владимирович тут же бросился нанимать у своего тестя дружинников, чтобы пойти войной против… своего же отца! Разве решился бы Ярослав на такое, не имея поддержки норманнского правителя?[24]

– Князь нашел в Швеции то, что искал. У него и сейчас нет более надежных и преданных воинов, чем мой норманнский отряд.

– Ты прав, варяг, похоже, что нет. Вам не к кому переметнуться, вы не станете бегать от одного князя к другому, как это нередко делают воины-русичи. Ваше благополучие, само ваше спасение – в спокойном правлении великого князя Ярослава.

– А ты действительно мудрый человек, монах Прокопий. Тебе бы не монашествовать, а стать князем.

– Князь всего лишь правит Русью, – с горделивым смирением ответил инок, – я же за нее молюсь.

Викинг вцепился своими огромными жилистыми ручищами в инкрустированный серебром пояс и, покачиваясь на носках, умилительно ухмылялся.

– Так, может, вся беда в том и заключается, что те, кто правит Русью, никогда за нее не молятся; тем же, кто истинно молится за нее, не позволяют ею править?

– Сам не раз задумывался над этим, – признал Прокопий. – И всякий раз ловлю себя на мысли, что молиться нужно смиренно, а можно ли смиренно править?

– Нет, инок, – решительно покачал головой викинг, – править смиренно нельзя. Нет большей опасности для державы, чем смиренность ее правителя.

– Теперь ты понимаешь, викинг, почему нас, монахов-летописцев, так поражает смиренность некоторых наших князей, которые слишком покорно принимают покровительство, кто норманнских правителей, а кто – правителей дикой степи?

– Мы, норманны, не желаем, чтобы Русь, такая теплая и богатая земля, досталась Византии или ханам степняков.

– То есть хотите, чтобы она досталась вашим конунгам? – едко заметил монах-книжник.

– Не того опасаешься, монах. Не мы с мечом придем на Русь и подвластные ей земли. Перессорившись между собой, князья русичей сами бросятся к ногам норманнских конунгов: «Дайте нам опытных, мужественных воинов! Помогите усидеть на престоле! Спасите от коварства родных братьев и племянников!» Вам ли, монахам-летописцам, не помнить, в какую междоусобицу втягивали ваши князья своего воеводу, могучего норманнского воина Свенельда[25], других воевод и конунгов?!

– Помним, викинг, помним, – раздосадованно поморщился инок-переписчик. – Летописи помнят даже то, чего ни им, ни народу нашему помнить не следовало бы.

10

– Остановите же их! – не приказала, но и не попросила, а как бы невольно простонала королева Астризесс.

– Эй, скитальцы морские, остановитесь! – прокричал начальник охраны во всю мощь своей гортани, чувствуя, что ритуал приближается к развязке. – У Ладьи Одина стоит королева!

Воины уже заметили королеву и безропотно притихли, слабо представляя себе, что, собственно, может зависеть от них, в чем должно проявляться их повиновение? И должны ли они повиноваться в эти минуты королеве? Тем более что тут же последовало желчное замечание жреца:

– Кому в этой стране неизвестно, что даже король не вправе отменять волю жребия викинга? Бывшая королева уже позволяет себе забыть об этом?

– Конунг Гуннар, – не стала вступать в полемику с ним Римлянка, – неужели кто-то решится убить этого воина в присутствии королевы?

Гуннар ступил несколько шагов в сторону возвышенности, на которой стояла Астризесс, постоял в раздумье и сделал еще несколько шагов. Теперь он стоял почти у ног королевы, и они могли беседовать так, и жрец их не слышал.

– В вашем присутствии жрец вряд ли решится совершить этот кровавый ритуал, королева, – объяснил конунг, – но ведь не собираетесь же вы стоять здесь вечно?

– Хотите сказать, что моего слова будет недостаточно?

– Не уверен, что жрец подчинился бы сейчас даже воле короля. Свергнутого, – тут же уточнил Гуннар Воитель, – короля. Если бы с вами был хотя бы епископ, королевский духовник…

– К сожалению, королевского духовника с нами нет, – вполголоса признала Римлянка, обращаясь к начальнику охраны и к принцу.

– Да, с нами действительно нет духовника, кхир-га-га! – не поддался ее страхам телохранитель Льот. Ржание его, как всегда, оказалось некстати, однако на сей раз и жрецу, и Гуннару Воителю оно показалось еще и по-идиотски вызывающим.

– Но все-таки вы можете спасти его, – тронул Астризесс за рукав куртки юный рыцарь Гаральд. – Ведь вы же королева. А это – Бьярн Кровавая Секира, тот самый, который учил меня сражаться на боевых секирах.

Римлянка встретилась взглядом с конунгом, однако тот решительно покачал головой. «Даже не пытайтесь, королева!» – вычитала она в этом упреждающем знаке преданного ей конунга. И тут же услышала:

– Это ритуал, которому каждый воин подвергается добровольно. Любой из них мог отказаться от участия в метании жребия.

– В самом деле, они ведь не карают его, а милуют жертвенной честью, – неуверенно ухватилась за эту подсказку Астризесс.

– Но ведь так или иначе – убивают, – возразил Гаральд. И тут уж оправдать кровожадность жреца и его приверженцев Астризесс была бессильна.

Как и конунг Гуннар, она прекрасно понимала, в какую опасную западню раскола королевской дружины способен заманить жрец, отказавшись подчиниться ее распоряжению. У короля и так слишком мало воинов, чтобы, спасая одного из них, добровольно принявшего участие в ритуальной жеребьевке, потерять несколько десятков.

– С нами нет духовника, которому подвластны все высшие силы христианства, – сокрушенно покачала она головой. – А с ними – жрец. И воины все еще чтят его как жреца.

Астризесс проговорила все это вполголоса, но так, чтобы могли слышать и Гаральд, и Гладиатор. Она опасалась, как бы вспыльчивый рыцарь-римлянин не потребовал отменить ритуал, что неминуемо привело бы к стычке.

– Но ведь вы – королева! – с наивным удивлением воскликнул Гаральд, и это был возглас подростка, который разочаровывался в той, которую еще несколько минут назад готов был обожествлять.

Ничего не ответив, королева спустилась с возвышенности и пошла к Жертвенному лугу.

– Вы же действительно королева, кхир-гар-га! – поспешил вслед за ней Льот. – Этот парнишка прав.

Воины расступились и впустили королеву со свитой в свой круг, который тотчас же пугающе сомкнулся, грозно и молчаливо. Словно предупреждал, что каждый, кто ступает на Жертвенный луг, сам неминуемо становится участником его ритуального действа.

– Мы зря теряем время, Астризесс, – воинственно напомнил ей жрец, и все поняли, что в данном случае Торлейф толкует не столько о реально потерянном времени, сколько о том, что случается с людьми, мешающими викингам совершать один из самых древних и почитаемых ими обрядов. Тех ритуальных обрядов, которые отличают их, норманнов, от франков, угров, византийцев и множества иных народов. – Да, в сути своей обряд довольно жестокий, но в то же время он святой и праведный. Святой уже хотя бы потому, что является обычаем предков.

– Но эти воины приняли крещение, – напомнила ему Астризесс, – а христиане не могут позволять себе подобные языческие ритуалы. К тому же вы, как жрец язычников, уже давно не имеете права повелевать ими.

– Вас, шведку, не удивляет, что ничего подобного я ни разу не слышал от своего короля-норманна? – парировал Торлейф.

– Могу ли я быть уверена в том, что не слышали? – пожала плечами Астризесс.

– Мы ведь не раз беседовали с королем в вашем присутствии. Причем я ни разу не приходил к королю в роли просителя, это король всегда выступал в этой роли, чтобы дождаться от меня помощи в подчинении себе того или иного норманнского племени.

Астризесс понимала, что жрец прав: Олаф всегда заискивал перед ним. Раньше она не придавала этому какого-то особого значения, понимая, что так надо для усиления королевской власти. Но сегодня напоминание о слабостях короля явно задевало ее самолюбие. Тем более что происходило это унижение на глазах у королевской дружины.

Жрец, безусловно, понял ее состояние, но не стал окончательно загонять в словесную ловушку, наоборот, речь его вдруг приобрела какие-то покровительственно-отцовские оттенки.

– Идя в чужие земли, – голосом наставника поучал он королеву-чужеземку, – норвежские викинги не могут поднять паруса, пока не принесут жертву Одину и не поклонятся этой жертвой богу морских стихий и дальних странников Тору.

– Викинги не могут поднять паруса, кхир-гар-га! – сверкающий на солнце панцирь бездумного рубаки Льота едва удерживал под собой порывы его непомерно широкой, округлой, словно громадная, до предела натянутая тетива лука, груди.

Ржущий Конь никогда особо не заботился о том, кем и как будет воспринято его «ржание». Этот бесстрашный воин всегда считал, что мир значительно проще, нежели люди представляют его себе. Во всяком случае, свое собственное бытие в этом прекрасном мире он давно разделил на две одинаково желанные части: когда ему приказано рубить врага и когда позволено пить пиво и объедаться в ожидании нового приказа рубить всякого, на кого укажет король. Тому и другому храбрый, удачливый рубака Льот всегда подчинялся с огромным удовольствием.

А еще с таким же удовольствием подсмеивался над всем, что в этом мире было праведно и неправедно, что способно было вызывать гнев или восторг. Стоит ли с такой чувственностью воспринимать этот мир, в котором всегда есть возможность для того, чтобы пировать, сражаться с врагами и снова пировать? И никто уже не смог бы установить сейчас, когда и каким образом Льот завоевал себе это странное право – воспринимать мир так, словно он специально сотворен был для людей, не способных понимать ни сущности его, ни предназначения. Но каким-то образом он это право все же завоевал!

– Вам хорошо известно, жрец Торлейф, что «гонца к Одину» предки наши посылали только тогда, когда отправлялись на поиски новых земель, – решила прибегнуть королева к последнему, известному ей аргументу. – Когда они уходили в неизведанные моря, не зная, куда именно боги приведут их челны.

Это был очень сильный аргумент. По тому ропоту, который прокатился по рядам воинов, нетрудно было догадаться, что для многих из них это уточнение оказалось полной неожиданностью. С этим же ропотом на устах они уставились на жреца, требуя – пусть пока еще только мысленно – разъяснений.

– А разве теперь мы не отправляемся на поиски новой земли, которая бы приняла нас? – указал Божий Меч на открывавшуюся в конце фьорда синеву моря. – И разве кто-нибудь, пусть даже сам конунг Олаф, – указал он в сторону далекого кряжистого мыса, за которым, в большом фьорде, притаилась эскадра судов короля-изгнанника, – способен предсказать, в какой земле нас примут и где Один и Тор повелят оставить свои челны?

– Жрец тоже прав, – молвил кто-то в толпе воинов. И хотя произнесены были эти слова негромко, но все же произнесены. И они были услышаны.

Бьярн тут же отыскал жадным взглядом этого воина и признал в нем Ольгера Хромого. Это был непревзойденный метатель боевых топориков, которыми перед каждым боем он обвешивался, как африканец – пальмовыми листьями, но, из-за своей ущербной увечности, обычно предпочитавший отмалчиваться.

– Что ж, по-твоему, получается, что они оба правы? – язвительно поинтересовался у Хромого викинг Вефф, известный своей дотошностью. Тот самый северянин Вефф Лучник, который обычно позволял себе оспаривать даже то, что, при здравом уме, никакому оспариванию не подлежало.

– Выходит, что так, – уперся Хромой огромными волосатыми ручищами в лезвия своих топориков.

– Но все мы теперь христиане, – вмешался Туллиан, начальник охраны королевы. – Гоже ли нам, подобно поганым язычникам, приносить в жертву мертвым идолам лучшего из наших воинов?

– Вот и я, жрец, хочу спросить тебя о том же, – неожиданно поддержал римлянина конунг Гуннар.

– В жертву лучшего из воинов, кхир-гар-га! – потряс рыжими космами Льот. И, возможно, это был первый случай в жизни Ржущего Коня, когда ржание его показалось королеве во благо.

11

Дамиан направился в свою келью, где его ждала «Большая книга пророчеств» с двадцатью записанными им пророчествами. А еще этот фолиант хранил предсказания разных странников, а также паломников ко Гробу Господнему да озаренных благостными видениями юродивых.

Как-то Прокопий заметил, что Дамиан обладает удивительной способностью: даже через два-три дня он почти дословно воспроизводил услышанные им рассказы, полемику ученых мужей или главы прочитанной накануне книжки. Он-то и подсказал Дамиану, как, создавая собственную книгу пересказов и предсказаний, употребить этот свой редкий дар во церковную благость.

Однако Дамиана почему-то не привлекали ни поучения, ни рассказы знатных дружинников, купцов и варягов, благодаря которым можно было бы составить летопись или еще одно, мудрено осмысленное, житие святых. Единственное, что его по-настоящему увлекало, – это познание всевозможных пророчеств. Возможно, потому и увлекало, что сам Дамиан тоже пытался прибегать к ним, постигать их природу и силу, истоки и предназначение.

Время от времени он даже пытался предсказывать исход тех или иных событий, поступки людей и их судьбы. Однако не стеснялся признаться себе, что силы пророческие так до сих пор и не удостоили его ни единым сколько-нибудь серьезным предвидением. Вот и сейчас он намеревался внести в эту книгу пророчество юродивого странника Никония. При этом инок не собирался ни оценивать его видения, ни выверять на какие-то житейские реалии. Его делом было – записать, сохранить, донести до грядущих поколений. В этом он видел свое высшее призвание и предназначение, свой монашеский крест.

Вот и сейчас, когда юродствующий странник Никоний умолк, слова его все еще жили в памяти Дамиана, все еще пульсировали в его сознании. Монах-книжник даже мог воспроизвести их с теми же интонациями, с какими произносил «придворный» юродивый. Единственное, чего инок не мог понять, – откуда все эти вещие знания приходят к юродивому. Сам Дамиан знал: все, что лично он сумел постичь, было «посеяно» в него книжной мудростью, древними былинами, которые напевали гусляры, и просто живым человеческим словом. А вот кто является тем сеятелем мудрости провидческой, которая снисходит на юродивого Никония? Неужели сам Создатель?!

Нет, в это Дамиан верить отказывался. На земле хватает ученейших слуг Божьих: от патриарха Константинопольского и папы римского – до теологов и монахов-книжников, благодаря которым Господь может доносить до простых смертных волю свою. Так зачем ему прибегать к посредничеству юродивых? В чем здесь высший смысл? Но в то же время кто еще, кроме Создателя, способен знать, чтo всех, на земле сущих, ждет не только завтра, но и через множество лет?!

Сколько монах ни бился над тем, чтобы понять этот замысел Господний, однако приблизиться к его разгадке так и не сумел. Дамиан, конечно, мог бы философски одернуть себя, за-явив, что замысел потому и зовется Господним, что простому смертному понять его не дано. Однако это было слишком упрощенно. Во-первых, Дамиан уже давно простым смертным себя не считал, а во-вторых, он не принадлежал к тем монахам, которые собственное скудоумие легко привыкли списывать на Божью заумь.

Много раз потом, уже после приступов-видений Никония, инок пытался поговорить с юродивым, выпытать, как именно являются ему те видения, которые он, войдя в раж, так пространно описывал. Причем интересовало книжника буквально все: кто и как эти словеса пророческие нашептывает, какие химеры посещают странника в минуты подобного «бесовства»? Но всякий раз Никоний лишь непонимающе смотрел на него широко открытыми глазами беспамятства.

Еще не успев ни полностью впасть в свое юродство, ни окончательно отречься от мудрости пророка, он, тем не менее, не способен был не только объяснить свои предсказания, но даже повторить их. Мало того, порой Никоний вообще отказывался верить, что произносил нечто подобное. Вот и получалось, что в большинстве случаев только он, Дамиан, оставался единственным в этом мире, кто способен был если уж не истолковать, то по крайней мере словесно воспроизвести видения юродивого. Так, может быть, в этом и заключалась та, высшая, его, монаха-книжника, миссия на земле, о которой еще недавно так пространно говорил прибившийся к Киеву вместе с купеческим обозом некий буддистский лама?

Причем странность этого единения пишущего монаха и «всезрящего» юродивого как раз в том и заключалась, что само появление рядом Дамиана в большинстве случаев провоцировало пророческие приступы юродивого. Причем первым обратил внимание на эту странность книжник Прокопий, человек очень проницательный.

Юродивый словно бы знал: если рядом инок Дамиан, значит, предсказания его будут старательно описаны и книжно увековечены. Так, может быть, действительно знал это, а значит, умышленно вгонял себя в провидческий экстаз? Однако, задавшись этим вопросом, Дамиан тут же впал в еще одну догадку: «А что, если ради такого увековечивания брат Прокопий и надоумил тебя взяться за составление “Большой книги пророчеств”? Не зря же и сам он частенько позволял себе заглядывать в нее, причем главным образом тогда, когда меня нет в келье?»

Выйдя из монашеской обители, в которой располагалась келья переписчика, Дамиан вновь увидел юродивого. Обеими руками подергивая за концы висевшей на нем шкуры, Никоний неистово отплясывал босыми ногами на каменистом участке подворья и блаженно хохотал, время от времени выкрикивая: «Все сгорит! Здесь все-все вокруг в огне сгорит! Накормите Никония! Все – в невидимом сатанинском огне! Здесь все сгорит в огневице сатанинской! Накормите Никония!» Причем выкрикивал эти слова юродивый так, что трудно было понять: зависело ли это сожжение от того, накормят его сейчас или нет.

Дамиан на несколько минут задержался возле юродивого, выжидая, когда на того найдет просветление. Он хотел пригласить юродивого в свою келью и еще раз поговорить с ним. Однако время шло, а юродивый, казалось, не только не собирался входить в обыденное людское сознание, но еще больше впадал в транс: «Все сгорит в огне сатанинском незримом: Киев, храмы, леса; все живое сгорит в этом огне невидимом!».

Однако теперь юродивый повторял все это с такой жизнерадостностью и настолько вдохновенно, что, поддавшись гипнотическому влиянию его голоса, Дамиан и сам вдруг, грешным делом, подумал: а может, это было бы к лучшему, если бы все это – и монастырь, и все, что с ним связано – вдруг исчезло бы в огне?! Возможно, тогда, наконец, сбылась бы его тайнозаветная мечта – отправиться в Византию, к святыням восточного христианства? Чтобы, отмолив грехи, странствовать еще дальше – в Египет, в Венецию, в земли Священной Римской империи? Если бы буддистский лама-странник знал, как искренне он завидовал ему!

Устыдившись и молитвенно убоявшись грешной мысли, касающейся судьбы стольного града, Дамиан настороженно осмотрелся, словно испугавшись, что кто-то из монахов окажется посвященным в коварные замыслы его, и, махнув на юродивого рукой, – придет время монастырской трапезы, и его накормят, – решительно направился в монастырскую библиотеку. Но именно тогда он вдруг услышал вполне трезвый и даже слегка ироничный голос Никония:

– Не торопись, Дамиан! Тебе ведь очень хотелось поговорить со мной!

Оглянувшись, монах встретился со спокойным, вполне осознанным взглядом юродивого.

– И ты уже готов к этому разговору?

– А ты к нему готов? – парировал странник, забыв на время об ипостаси юродивого.

– Иначе не спрашивал бы о том, о чем спрашивал уже не раз.

– От сомнений своих бежишь, книжник, от сомнений. Если велишь монастырскому трапезнику дать мне хоть что-нибудь поесть, можем еще о многом поговорить.

– Так бы и просил: «Накормите меня!» – а то кликушествуешь тут полдня кряду: «Накормите Никония! Накормите Никония!»

– Так ведь забываете порой, что юродивые тоже не Духом Божьим, но хлебом святым питаются.

Услышав это, книжник победно ухмыльнулся: наконец-то странник перестал юродствовать и предстал таким, каков он есть на самом деле. Наверное, Дамиан так и утвердился бы во мнении, что все, что этот странник до сих пор демонстрировал, на самом деле является притворным юродствованием, если бы вдруг не вспомнил о диковинной пляске этого «лицедея» на горячей плите, после которой на ногах юродивого никаких видимых следов ожога не осталось.

12

…Оказывается, мы с вами – всего лишь странники, бредущие по ниве жизни, во (и вне) времени, в котором, между прошлым и будущим, в одночасье все давным-давно и «посеяно», и «скошено».

Богдан Сушинский

Вновь поразившись умению Никония ступать по горячему железу, монах-книжник недоверчиво посмотрел на него, кивнул, и несколько минут спустя перед юродствующим странником лежала краюха ржаной лепешки, а рядом стояла кружка с квасом и мисочка с сушеными яблоками. Странник смотрел на все это с таким восторженным вожделением, словно его усадили за стол с королевскими яствами.

– Так ты, брат Никоний, что, в самом деле юродивый или всего лишь юродствующий? – как можно вежливее поинтересовался Дамиан.

– Все мы юродствуем во Христе, – беззаботно объяснил странник, принимаясь за еду. – И те, кто сотворяет библейские мифы о грешнорожденном иудее Изе Христе, и те, что теперь поклоняются Ему, Яко Богу, – все юродствуют. Но истинное юродство дается нам, смертным, так же редко и скупо, как и всякий другой дар Божий.

– Ты считаешь это даром Божьим?! – изумился книжник.

– Причем великим.

– А все эти видения?..

– Что… видения? – неохотно переспросил странник, будто бы ожидал, что Дамиан откажется от своего любопытства.

– Они действительно являются тебе, или, может, это всего лишь лицедейское юродствование?

– Являются, монах, являются. И что странно: нигде столько видений не явилось мне, как здесь, в Киеве.

– Чем же объясняешь это?

– Места здесь, наверное, какие-то богоотступные.

– Почему вдруг… богоотступные?

– Потому что в том мире, который отведен богами, зреть нам дано только то, что глазами нашими зримо. Но есть такие места, в которых юродивые, вроде меня, одновременно зрят минувшее и будущее. Словно туман какой-то находит или бред из-за хвори страшной, и тогда такое является, о чем и рассказать некому.

– И что же является такого, о чем обычно не рассказываешь?

– Города какие-то чудные восстают, с домами, как три собора монастырские в высоту; повозки безлошадные да птицы, кузнецами земными из железа творимые.

Закрыв глаза, книжник недоверчиво покачал головой. Он попытался представить все это, но так и не смог.

– И что, – поинтересовался у юродивого, – Киев тоже видел таким, каким быть ему суждено?

– Именно здесь, на холмах киевских, все и является. Очевидно, таким он когда-то и будет, Киев наш.

Дамиан проглотил голодную слюну – чувство голода преследовало его молодое крепкое тело всегда и неотступно – и, стараясь не смотреть на еду и едока, спросил:

– Почему ты зришь прошлое, это еще как-то можно понять: оно уже было, а все, что вокруг нас, имеет свою память – деревья, скалы, реки, храмы…

– Верно, все имеет свою память, – признал Никоний, – да только мы, юродивые, познаем прошлое не по этой их памяти.

– По чьей же?

Странник пожал плечами и надолго умолк, неспешно, расчетливо дары монастырские поедая.

– Очевидно, по какой-то внеземной, по возвышенной, небесной памяти, – изрек, наконец, странник то, что и самому ему далось с великим трудом.

– Пусть так. Главное, что узнаешь об этом все-таки из чьей-то памяти. Но как можно видеть то, чего еще никогда не было, что еще только должно произойти, – это объяснить сподобишься?

– А если оно, будущее это, уже было?

Дамиан снисходительно улыбнулся и покачал головой:

– Это значит, что и внуки, правнуки, сотни поколений потомков наших – уже когда-то были?! Тогда кто мы с тобой такие? Почему между прошлым и будущим Господь избрал именно нас? И то, что мы с тобой зрим сейчас, странник, это принадлежит чему – прошлому нашему или будущему?

– Мы – всего лишь странники, бредущие по ниве жизни, на которой давно уже все, в одночасье, и посеяно, и скошено.

– Мудрено говоришь.

– Наоборот, стараюсь очень просто говорить о том, что в мире этом слишком мудрено, не по уму нашему скудному, сотворяется.

Дамиан проследил за тем, как странник сметает со стола себе на ладонь хлебные крошки, и вновь решительно покачал головой.

– Не знаю, кто ты, Никоний, но только никакой ты не юродивый.

– Кто же я, по-твоему?

– Этого я пока что не ведаю.

– Потому меня и юродивым считают, что никто не способен понять, кто же я на самом деле, – слишком рассудительно для юродивого объяснил странник.

– Сам ты это понял?

– Нет, – нервно помотал головой Никоний. – И теперь уже даже не пытаюсь понять. Не дано мне сие, не дано.

Тут бы ему самое время было перекреститься, однако странник не сделал этого, заставив монаха вспомнить, что он вообще ни разу не видел юродивого ни крестящимся, ни молящимся.

– Во Христа ты хотя бы веруешь? Ты о Нем недавно говорил не как о Боге, а как о грешном иудее.

– В Бога верую, во Христа – нет.

– Христос разве не Бог?

– Никогда не был им и никогда не будет. Всего лишь один из иудейских проповедников. И тебе, монаху-книжнику, ведомо сие не хуже меня.

Дамиан встревоженно взглянул на приблизившуюся к ним княжну Елизавету. Не хотелось ему, чтобы эта юная, безгрешная пока что душа присутствовала при их богонеугодных диспутах.

– Как могло случиться, что в присутствии князя посланнику германского императора ты пророчествовал на германском языке и легко понимал то, что другие иноземцы говорят на латыни и на французском? Уж не в Римском ли университете являлись тебе первые видения, странник ты наш?

– Не в Римском, – решительно заявил юродивый, а затем, выдержав небольшую паузу, уточнил: – В Падуанском, науками своими не менее Римского университета, славном, – почтительно склонил голову Никоний. – Многие спудеи[26] которого за ересь свою в странах латинской веры уже то ли камнями забиты, то ли на костры ведемские взошли.

– Так вот оно что! – многозначительно произнес монах, давая понять, что сведения об образованности юродивого совершенно меняют его представления о нем самом как о личности. – Значит, Падуанский университет… Говорят, юродивых там, в латинской вере, вроде бы не жалуют?

– Именно потому по душе мне, в Галиче славном родившемуся, земли нашей, восточной, вера, где до костров и избиений дело доходит редко и где юродивых всегда – то ли из жалости, то ли из страха перед ними, чтили. А может, чтили от непонимания того, почему эти люди становятся такими, каковыми их делает Божья миссия на земле. Та, особая миссия…

Забыв о воспитываемой в себе монашеской невозмутимости, Дамиан въедливо поинтересовался:

– В таком случае позволь узнать, какова же у вас, у юродивых, эта «особая Божья миссия на земле»?

– Вот именно, какова она? – неожиданно вторглась в их полемику юная княжна, не нарушив, однако, ее накала.

И тут Никоний произнес слова, которые заставили богочтимого монаха вздрогнуть.

– Земная, а значит, и Божья миссия юродивых в том и состоит, что велено им напоминать всем вам, книжникам: для того, чтобы постичь высшую мудрость мира сего, нужно впасть в такую непостижимую для церковных каноников ересь, после которой все несведущие в ней должны признать себя юродивыми. Ибо сам мир этот создан вовсе не по церковным канонам и не для церковного сознания.

– Уж не хочешь ли ты сказать, – вполголоса проговорил Дамиан, – что он создан юродивым и для юродивых? – сурово взглянул он в глаза странника.

– Да, уж не хочешь ли ты сказать этим – что юродивым и для юродивых? – повторила Елизавета вопрос Дамиана, теперь уже считая себя полноправным участником их еретического диспута.

– А разве весь этот мир – с его бесконечными войнами, казнями, религиозной враждой, межплеменной резней и всем прочим – можно принять как нормальный мир человеческого бытия, не впадая при этом в юродствование?

…Позднее, значительно позднее, когда жизнь начала представать перед ней во всем хаосе своего несовершенства, княжна Елизавета не раз обращалась к этому утверждению юродствующего странника Никония, всякий раз открывая для себя все больше свидетельств неправедной правоты его.

13

«Льот! Опять этот Льот Ржущий Конь! Существует ли сила, которая бы заставила его хоть на какое-то время прикусить язык?»

Если Астризесс все еще терпела Ржущего Коня, то лишь потому, что этого отчаянного рубаку обожал король. И еще потому, что в присутствии силача-великана Льота – только в его присутствии – в этой оскорбленной, униженной и в то же время разгневанной стране она по-настоящему чувствовала себя… королевой. Кто посмел бы тронуть ее, если рядом находился он, Льот, воин, способный впадать в звериную ярость при появлении любого противника?

Конечно, к этой бы силе да хоть немного ума! Но нельзя же требовать от воинов того, на что они не способны.

«А вот то, что конунг Гуннар поддержал меня, – подумалось Римлянке, – это хорошо. Он очень понадобится мне, когда дело дойдет до коронации Гаральда. Такого влиятельного конунга и опытного полководца лучше иметь в ярых союзниках, так надежнее».

– Мне понятно твое недовольство нашим ритуалом, конунг Гуннар Воитель! – неожиданно добродушно признал жрец, обращаясь именно к конунгу. Словно бы вычитал мысли королевы. – Но, очевидно, ты слишком долго скитался по чужим землям. Настолько долго, что тебе совершенно безразлично, чтят ли еще на твоей родной земле обычаи предков.

– Я говорю не об обычаях предков. Речь идет о христианской вере.

– О той вере, которая объединяет все племена норманнов со многими другими народами мира, – напомнила Торлейфу королева.

Мысль о том, что вера способна объединять людей, возникла у нее как-то случайно, подсознательно, тем не менее Астризесс как-то сразу же ухватилась за нее. Ей вдруг вспомнился один трактат об Александре Македонском, в котором говорилось, что самой заветной мечтой этого полководца было не покорить весь мир, а способствовать смешению всех завоеванных им народов и рас в одну общую расу, в один народ.

Да, он мечтал стать императором всего мира, но уже объединенного всеобщим кровосмешением, ассимилированного, лишенного каких-либо признаков национальной самоотрешенности. Какую бы территорию он ни завоевывал, везде принуждал своих воинов, особенно офицеров из аристократических родов, вступать в браки или хотя бы в половые связи с как можно большим количеством местных женщин. Наверное, он понимал, просто не мог не понимать, что пожинать плоды его всемирно-имперского кровосмешения будут уже наследники короны, однако это его не останавливало.

Захватив в IV веке до новой эры Анатолию, легионеры Македонского потрудились там с таким усердием, что в конце первого века до новой эры в одном из ее регионов, в Адамияне, потомками македонян было создано Коммагенское царство, придерживавшееся канонов эллинско-персидской культуры. Странно, что эта мысль об имперском единении народов, для начала пусть только норманнских, пришла ей в голову именно здесь, на Жертвенном лугу, но она пришла, зарождая в сознании Астризесс амбиции императрицы всех викингов, императрицы мира. Вряд ли осуществить эту идею суждено именно ей, но если зерна ее посеять в душу будущего конунга конунгов Гаральда Сурового…

– Я тоже говорю сейчас о вере, – покорно признал тем временем жрец. – Да, Норвегию крестили, как крестили до нее многие другие страны. И мы, норманны, чтим Христа; разве мне кто-нибудь возразит?

– Чтим, – послышался из толпы голос все того же Ольгера Хромого, который недавно прокричал в поддержку жреца: «Он прав!»

– Чтим, конечно же, чтим, – неохотно поддержали некоторые другие воины, поеживаясь под всевидящим оком повелителя духов Торлейфа.

– Но ведь король и викарий папы римского крестили Норвегию, а не прилегающие к ней моря.

– А не прилегающие к ним моря, кхир-гар-га! – придурковато повторил Льот.

– Так, может, ты, Астризесс, подскажешь, какому богу следует поклоняться викингу, когда он покидает свою землю: Христу? Магомету? Будде?

– Нет, – снова послышалось из-за спины воинов, и ни королева, ни Гуннар так и не смогли рассмотреть, кому же он принадлежит. – У нас, норманнов, свои боги!

– Одину нужно поклониться! Одину и Тору! – послышались возбужденные выкрики воинов, среди которых выделялись голоса Свена Седого и Веффа Лучника:

– Жертву Одину! Только Один и Тор могут оставаться милостивы к нам!

«А ведь они попросту испугались, – подумал “избранник бога” – и эти двое, и Ольгер Хромой… Все они опасаются, что если королева вырвет меня из рук жертвенного палача, Торлейф Божий Меч изберет для жертвы кого-то из них, “жеребьевщиков”, или же заново заставит бросать жребий. – Но даже эта догадка так и не сумела вывести Бьярна из того состояния обреченности, в котором он все еще пребывал. – Кстати, что ожидает того, кто, избранный жребием, отказывается стать на колени на жертвенном камне, на Ладье Одина?»

Этого Бьярн не знал. Возможно, не знал этого и жрец: ни одна из легенд племени о таком случае, кажется, не повествует.

«Неужели до сих пор никто, ни один из воинов, не воспротивился воле жребия?! Хотя… чем можно запугать обреченного на смерть воина? Разве что… смертью? – мысленно осклабился Бьярн. – Или, может, проклятием?!» Теперь обреченный уже был уверен, что ответа на этот вопрос пока что не знает никто. Потому что не случалось в ритуальной практике жертвоприношений такого, чтобы в последнюю минуту кто-либо из воинов – избранников жребия вдруг взял и отрекся от обычая предков.

Бьярн с надеждой взглянул на королеву. «Избранник жребия» был убежден, что у него хватит мужества принять смерть достойно, как подобает воину. Но как же ему вдруг захотелось жить! Как ему захотелось, чтобы королева решительно вмешалась в этот ритуал и спасла его! Причем сделала это так, чтобы никто не смог обвинить его в трусости или неуважении к обычаям. Зачем-то же Бог послал ее сюда именно в эти минуты? Так, может быть, только потому и направил ее стопы в Жертвенный луг, чтобы она вырвала его из рук жертвенного палача, из рук смерти?

14

– Спрашиваешь, помнит ли здесь кто-нибудь о варяге Свенельде? – с грустной загадочностью книжника улыбнулся Прокопий, услышав это имя из уст норманна Эймунда. – А кто о нем не помнит? Разве не этот варяг кознями своими умудрился свести в лютой сече отца Ярослава, великого князя Владимира, с князями Ярополком и Олегом?

– В той самой сече, в которой Олег, князь древлянский[27], был убит, а князь Ярополк оказался бессильным перед своим братом Владимиром, – продемонстрировал свою осведомленность викинг. – Но стоит ли во всех ваших кровавых княжеских да боярских склоках и стычках винить коварного Свенельда и его норманнов?

– Даже в наше время ни один летописец уже не в состоянии разобраться во всей той усобице, которая затеялась после смерти великого князя киевского Святослава, – примирительно молвил Прокопий. – Представляю себе, как над ней будут биться книжники лет через пятьдесят.

Эймунд был прав: многие теперь – при княжеском дворе и по монастырям – готовы были всю вину за многолетнюю кровавую усобицу свалить на Свенельда. В действительности же все выглядело намного сложнее: викинги и сами оказались втянутыми в бесконечные княжеские авантюры и распри. Увлекшись войной с Византией и завоеванием Болгарии, князь Святослав, мечтавший перенести центр земли Русской в устье Дуная, поделил свои киевские владения между сыновьями. Сам Киев он передал в управление Ярополку, в Новгороде посадил Владимира, а младшего Олега наделил Древлянской землей на Полесье.

И все было хорошо, если бы с первых же дней этого кланового деления не возник конфликт между Олегом и Ярополком. Исходя из традиций, киевский князь по-прежнему требовал, чтобы земля Древлянская и впредь подчинялась Киеву и, что было особенно оскорбительным для Олега, как и раньше, платила стольному граду дань. «А дань-то с какой стати?! – возмущались во Вручие. – Мы что, князями киевскими завоеваны?! Тогда почему к нам, русичам, относятся, как к печенегам?»

И дело не только в том, что Олег и сам мечтал стать великим князем киевским и даже не считал нужным скрывать это. Не способный возвыситься до необходимости единения всех удельных княжеств в могучей державе под эгидой Киева, он в принципе не понимал, почему его удельное княжество обязано подчиняться Ярополку. А тут еще за плечами его оказались вечно бунтующие древляне, которые со времен князя Игоря и княгини Ольги с подозрением, а порой и с ненавистью относились к любому проявлению диктата со стороны киевских князей. Пока был жив их отец, Святослав, братья старались склоки свои до кровавых стычек не доводить, опасаясь, что тот вообще может лишить кого-то из них княжества, но как только он перешел в мир иной, вот тут гонор их и взбурлил.

– И потом, разве не князь Олег первым нанес удар по Свенельду, – напомнил о себе Эймунд, – заставив гордого норманна мстить за убиенного сына своего?

И в этом воевода варягов Эймунд тоже оказался прав. К несчастью братьев Святославичей, в самом центре этой усобицы оказался Свенельд, хотя и не по своей воле.

Надо же было случиться так, что во время одного из охотничьих набегов на киевские леса сын командующего киевскими войсками Свенельда, викинг Лют, вместе с несколькими своими охранниками, въехал на территорию, которая находилась под рукой князя Олега. Истолковав это как посягательство на его землю и желая отомстить воеводе князь приказал Люта и его воинов изрубить прямо там, в лесу.

Простить такое удельному князьку воевода, естественно, не мог. Но поскольку самому начать войну против древлян ему никто не позволил бы, он тут же принялся натравливать против них своего патрона Ярополка. Конечно, натравить друга на друга родных братьев – даже если они и являются великокняжескими соперниками – не так уж и просто. Но викинг знал, на каких струнах души Ярополка следует играть:

«Мы же придем к Искоростеню, – летописно заверял он своего правителя, – не для того, чтобы убивать князя Олега, а чтобы объединить исконно русские земли под рукой великого князя киевского, как завещано нам было и князем Святославом, отцом вашим, и дедом, князем Игорем. Увидев силу нашу, князь Олег сам подчинится и присягнет на верность. А если уж заупрямится, войско его развеем, а самого князя Олега принудим…»

И Ярополк рискнул: разве киевские князья, правившие до него, не усмиряли соседние славянские племена? Разве не подминали под себя ближние и далекие земли и княжества?

Войско сформировалось довольно быстро, а в победе великий князь не сомневался. Кроме воинов-ополченцев, у него есть еще отряд опытных норманнов во главе с воеводой Свенельдом, который не знал, ни что такое страх, ни что такое поражение. И не ошибся. Как только их войска сошлись на равнине неподалеку от Вручия, древляне, не выдержав натиска норманнского полка, сначала начали медленно отступать в сторону своего стольного града, а дальше попросту побежали с поля боя, стараясь как можно скорее оказаться за стенами крепости. «Ошибка Олега именно в том и заключалась, – размышлял Прокопий, который, прежде чем принять монашество, уже успел побывать в двух сражениях, – что битву он начал неподалеку от крепостных ворот, а когда воины знают, что за спинами у них крепкие стены, сразу же начинают настраивать себя: “Ничего, здесь мы явно не выстоим, зато там, за стенами…”»

Однако к городским стенам вел один-единственный мост, который пролегал через большой крепостной ров. На нем и возле него как раз и смешались конные и пешие, возникла толчея, начались стычки, и в панике древляне даже не заметили, как столкнули в ров своего князя Олега. Впрочем, так они потом оправдывались. На самом же деле князь-киевлянин, внук ненавистного им великого князя Игоря, когда-то дотла разорившего Вручий, им был не нужен. Самого Игоря они в свое время растерзали, привязав за ноги к двум молодым соснам, а теперь дошла очередь и до Олега, из-за которого и возникла эта братоубийственная война.

– А ведь после поражения Олега второй брат Ярополка, Владимир, оставил Новгород и бежал в Швецию, – как бы продолжая свои размышления, произнес Прокопий. – Таким образом, он позволил Ярополку стать единоличным правителем Киевской Руси, которая вновь присоединила к себе огромные пространства земли Новгородской. Вот и получается, что, хотел этого Свенельд или не хотел, а именно он оказался военным вдохновителем нового объединения славянских княжеств под властью Киева, а значит, и новой волны зарождения русичей как единого народа. Правда, триумф Ярополка продолжался недолго, поскольку уже в 980 году, из-за предательства своего воеводы Блуда, он погиб в осажденном князем Владимиром городке Родня.

– Только потому и погиб, что рядом не оказалось преданного воеводы Свенельда, – напомнил ему Эймунд, тем самым окончательно оправдывая своего предшественника. – Кстати, напомню, что еще раньше этот же Свенельд, как воевода киевского князя Святослава, находился в советниках при болгарском царе Борисе, – расплылся викинг в победной желтозубой улыбке. – И этим очень помогал Святославу до поры до времени удерживать в своих руках славянскую землю в устье Дуная, названную византийцами островом Русов[28]. Кто знает, если бы не гибель великого князя во время его совершенно ненужного вояжа в Киев от рук подкупленных византийцами печенегов… возможно, в Острове Русов до сих пор правил бы воевода киевского князя. Мечом и устами свенельдовых потомков, естественно. А уж эти норманны позаботились бы, чтобы со временем в устье Дуная скандинавских драккаров[29] появлялось не меньше, нежели у острова Готланд. Потому что этого добиваются конунги всех норманнских земель, особенно конунг Швеции.

– Уж не хочешь ли ты сказать, варяг, что все, что предпринимал и здесь, и в Болгарии знатный варяг Свенельд, было задумано на земле норманнов? Ты уверен в этом, достойный викинг Эймунд? – почти торжественно, словно требовал поклясться на недописанном Евангелии, спросил Прокопий. И взгляд его на какое-то время задержался на небольшой, окованной железом двери, которая с трудом просматривалась в сумеречном пространстве за двумя ведущими вниз ступенями.

Викинг успел перехватить этот взгляд. Ему вдруг почудилось, что Прокопий мысленно обращается к кому-то, стоящему за этой дверью, призывая его в свидетели, а главное, принуждая задуматься над услышанным. Инок словно бы приглашает кого-то мудрого, но невидимого, войти и самому задать вопросы, которые пока что вынужден задавать он, простой монах-книжник.

Доверяя своему предчувствию, варяг прогромыхал сапогами по доскам-половицам и ногой ударил в дверь. Но… странно: она осталась закрытой.

– Возьмись за ручку, варяг, и открой. Это всего лишь вход в кельи отшельников. Там всего две кельи, зайди и посмотри: в них никого нет, а значит, нас никто не подслушивает.

Эймунд недоверчиво взглянул на Прокопия, но, не заметив ни тени смущения, сам слегка смутился и отошел от двери.

– Так я все же хочу спросить тебя, достойный викинг Эймунд… Все, что ты делал здесь, на Руси, рискуя своей головой, – он вдруг прервал свою речь, наклонился к юной княжне, о которой мужчины попросту забыли, тихо попросил ее выйти во двор, чтобы подождать своего провожатого там, и лишь после того, как Елизавета послушно оставила книгу и поднялась, продолжил: – …Все это тоже было задумано где-то там, в Швеции?

– Нет, – резко, с вызовом, ответил норманн, все еще косясь одним глазом на дверь, а другим пытаясь провести к выходу княжну. – Тогда интересы шведского короля не дотягивались до таких окраин мира. Хватало забот с людьми и землями, которые были значительно ближе, почти у шведского стольного града, с враждующими между собой вождями шведских племен.

– Вот и мне всегда казалось, что у вашего правителя должно было хватать забот, порождаемых его землями и его подданными.

– Как ты можешь судить о моем правителе, несчастный инок? – холодно возмутился викинг. – Известно ли тебе, что истинный правитель на полмира должен смотреть как на свою вотчину и своих подданных?

– Если для этого у него есть хоть какие-то основания, – снисходительно ухмыляясь, заметил Прокопий.

* * *

«Основания, основания… Какие еще основания?!» – недовольно покряхтел викинг, однако на сей раз прирожденное нордическое спокойствие его не подвело.

– Да, поначалу при дворе шведского короля считали, что их воинам незачем вмешиваться в дела других стран, они нужны там, в Швеции. Но затем на родную землю вернулся один из наших скальдов, – так у нас называют людей, которые у вас известны как летописцы и хронисты. Только летописи и хроники свои они сочиняют в песнях.

– Мне это ведомо, – сдержанно заверил его книжник.

– Так вот, этот скальд немало лет провел рядом с воеводой Свенельдом: седло в седло, меч в меч, и благодаря ему многие в Швеции услышали удивительные рассказы о том, как славный воин Свенельд умел оставаться викингом везде, куда бы ни забрасывала его судьба наемника. Рискуя и жертвуя собой, он пытался сделать все, что было в его силах и что хотя бы в далеком будущем могло пригодиться шведам, их конунгу. Вот тогда-то и нашлись люди, которые задумались: а не послать ли сразу несколько десятков таких «воевод свенельдов»? Да в разные княжества Руси?

– Значит, замысел такой все же появился, – задумчиво подытожил монах, крестясь на ожившие колокола монастырской церкви. И облегченно вздохнул, как человек, которому все же удалось докопаться до истины.

– Разве я собираюсь оспаривать это?

– Когда князь Ярослав Мудрый решил сделать свое княжество просвещенным, по его повелению в этот монастырь начали собирать всех лучших книжников Руси и прочих «книжных» земель.[30] Наверное, точно так же поступил и ваш конунг. Он решил, что должны существовать люди, некий тайный совет мудрецов, которые бы подбирали достойных последователей Свенельда, готовили их, учили всяческим государственным премудростям двора…

– А также вовремя представляли пред очи чужеземным королям и князьям норманнских дев, – со скабрезной улыбкой дополнил его предположение викинг, – которые бы правили славянскими и прочими правителями.

– Ну а затем этот королевский совет мудрецов помогал бы этим полунорманнским правителям деньгами, воинами и наставлениями, – продолжил его мысль монах Прокопий, улавливая, насколько глубоко понимают они теперь друг друга. – Нет, действительно, разве не так должен был бы поступать ваш конунг, услышав всю правду о викинге Свенельде? О доб-лестном, непобедимом викинге-воеводе? Разве не захотелось бы ему с помощью таких воевод взять под свой контроль хотя бы часть вечно враждующих между собой русских княжеств?

– Так поступил бы всякий король. И рядом с ним всегда нашелся бы человек, который самим Богом призван был бы создать и возглавить подобный совет и вообще заниматься столь секретными государственными делами, – уклончиво ответил Эймунд, направляясь к двери и давая понять, что он и так сообщил иноку значительно больше, нежели имел на это право.

Дверь открылась на мгновение раньше, чем викинг успел дотронуться до нее рукой, и в проеме показалась златокудрая головка Елизаветы.

– Я подумала, инок Прокопий, – как можно серьезнее, наверное, подражая кому-то из взрослых, проговорила она, – и решила, что навсегда останусь русской княжной, как и моя сестра Анастасия.

Монах восхищенно взглянул сначала на Елизавету, затем на викинга и смиренно склонил голову:

– Хорошо, что ты подумала именно так, великая дочь великого князя.

– Разве кто-то из людей, которые окружают тебя, княжна, не желает, чтобы ты чувствовала себя русинкой?! – невозмутимо развел руками Эймунд. – Покажи мне этого человека. Кто способен усомниться в том, что ты – достойнейшая дочь великого князя Ярослаффа, – впервые за все время своего пребывания при киевском стольном дворе попытался он назвать своего повелителя так, как именуют его русичи. Вместо привычного для норманнского уха – «конунг Ярислейф». – Дочь великого князя великой Руси, – он выдержал небольшую красноречивую паузу, а затем неожиданно добавил: – Так жертвенно хранимой для тебя викингами.

15

Гуннар Воитель поднял вверх меч, и морские странники, участвовавшие в обряде жертвоприношения, умолкли. А замолчав, снова уставились на того, о ком почти забыли, – на Бьярна Кровавую Секиру. Но, прежде чем конунг что-либо произнес, золотоволосый крепыш Гаральд неожиданно вышел из-за спины королевы и остановился рядом с избранником смерти. По толпе воинов покатился глухой гул удивления.

«Как это понимать? – как бы спрашивали они друг друга. – Мальчишка хочет принять смерть вместо Бьярна; нет, вместе с ним?! Или, может, попытается заслонить его собой?»

– Что ты хочешь сказать нам, будущий воин Гаральд Гертрада? – прищурил глаза Гуннар Воитель, опираясь на рукоять загнанного в мелкую гальку меча. Сейчас главным было выслушать Гаральда, а не высказываться самому. – Мы слушаем тебя, юноша, слушаем!

– Я знаю, – по-детски неокрепшим, да к тому же слегка осевшим от волнения голосом произнес Гаральд, гордо, по-королевски вскинув при этом голову, – что этот обряд называется «Жребием викинга». Но если жребий божий пал на Бьярна, пусть тогда он падет и на меня.

Гуннар несколько мгновений напряженно всматривался в глаза Гаральда. При этом всем показалось, что вождь дружины просто-напросто растерялся.

– Он – мальчишка, – подсказал ему жрец. Повелевать сейчас Торлейф не мог, вправе был только подсказывать, – а в жертву можно приносить только опытного воина.

Однако в такой подсказке Гуннар не нуждался. «Мальчишка!» Словно здесь есть кто-то, кто этого не знает или не видит?!

– Мой дед, – неуверенно как-то сказал он, – который ходил в странствия с Эриком Рыжим, еще в дни его молодости, говорил мне, что бывали случаи, когда кто-либо из родственников или друзей обреченного предлагал свою голову вместо головы «избранника жребия».

– Да, такие случаи были, – мгновенно парировал жрец.

– И какое решение принимал в таких случаях жрец?

– Отдать себя в жертву вместо «избранника жребия» нельзя. А вот стать вторым «гонцом к Одину» – это считалось допустимым.

– Если только после этого сердобольный Спаситель по-прежнему видел какой-то смысл в подобной гибели?

– Ты правильно рассуждаешь, конунг Гуннар Воитель. Но даже вторым «гонцом» отправлять этого мальчишку мы не можем.

– Поскольку он еще не воин, – понимающе кивнул конунг.

– Ты слышал, юный рыцарь Гаральд? – обратился жрец к принцу. – Ты пока еще не воин и слишком юн. Так что в Валгалле сидеть тебе пока что рановато.

– А ведь ему еще рановато пировать в Валгалле, кхир-гар-га! – не упустил своей возможности Льот Ржущий Конь.

– Но дело даже не в этом. Никто не помнит случая, – вновь повысил голос жрец Торлейф, – чтобы когда-либо «избранник жребия» отказался от священной миссии «гонца к Одину»! Потому что никому не позволяла сделать это гордость викинга. Разве ты, Гертрада, не понимаешь, что весь род такого труса был бы после этого осмеян?!

Гертрада промолчал, тут уж ему возразить было нечего. Гуннар вопросительно взглянул на Бьярна, в то время как сам «избранник жребия» с трудом переваривал в своем сознании самое беспощадное из всех откровений, которые он успел познать в своей не столь уж и долгой жизни викинга: «Оказывается, есть, есть то, чем жрецы способны наказывать воина, – обвинением в трусости! А значит, позором! Его и всего рода!».

Уже осознав это, «гонец к Одину» еще переминался с ноги на ногу, а затем тяжело, словно сбрасывал со своих плеч принесенное к дому бревно, прокряхтел. Да, всего лишь прокряхтел, поскольку слов произнесено не было. Конечно, в жизни воина бывает немало моментов, когда ничего другого, кроме молчания или такого вот тягостного кряхтения от него и не требуется. Но сейчас был совершенно иной случай, сейчас нужны были хоть какие-то слова.

Нет, «гонец к Одину» понимал, что друг его детства Гуннар Воитель столь слабо вступается за него не потому, что желает как можно быстрее расстаться с ним на этом свете. Но именно Гуннар, как никто другой, должен был помнить о чести рода Кровавой Секиры, поскольку его, Бьярна, жена принадлежала к роду Гуннара. Да, к роду конунга Гуннара, и от этого никуда не деться.

Кажется, Гуннар несмело попытался сказать еще что-то, возможно, очень важное для всех, кто здесь собрался. Но и на сей раз хитрый жрец подстрелил его словом, будто птицу на взлете:

– Правда, бывали случаи, когда кто-либо из воинов добровольно принимал этот жребий, – вновь упредил он дальнейший спор. В конце концов, кому лучше знать обычаи и традиции, как не ему? – Но предлагал он себя в жертву еще до того, как был брошен жребий. Все слышали меня?! Только до того, как был брошен жребий!..

– До того, как этот жребий был брошен, кхир-гар-га! – тут же обрадовался его мудрости Льот.

– Помолчал бы ты, красноречивейший из красноречивых! – поморщился ритуальный палач Рагнар Лютый, терпеливо ждавший то ли повелительного сигнала жреца, то ли какого-либо иного разрешения этого непонятного спора у жертвенной плахи. – Случаются времена, когда не решаются ржать даже лошади.

– Кхир-гар-га! – с издевкой поддержал его чей-то голос из толпы воинов.

Впрочем, Льота это не смутило. Ничего не произошло, решительно ничего. Если можно смеяться ему, Льоту Ржущему Коню, то почему нельзя другим? В этом он справедлив. Смеяться можно всем и над всеми. Этот мир потому так и устроен, чтобы всю жизнь можно было подсмеиваться над его устройством, как над самим собой, кхир-гар-га!

– Вернитесь сюда, принц Гаральд Гартрада, – поспешно молвила королева, опасаясь, как бы, чего доброго, этот мальчишка не потребовал пережеребьевки или не выдвинул еще какие-то доводы. – Вы сумели убедить нас и в храбрости своей, и в преданности Бьярну, своему учителю секирного фехтования. Теперь займите место в моей свите.

Гаральд вопросительно взглянул на конунга.

– Выполняйте распоряжение королевы, принц, – твердо и жестко молвил тот.

После этого подросток сочувственно и, явно извиняясь, посмотрел на того, кого искренне хотел спасти. Именно этот сочувственный взгляд принца-мальчишки и заставил обреченного внутренне встрепенуться и взять себя в руки. Он положил Гаральду руку на предплечье и подтолкнул в сторону королевы.

– Возвращайся, принц! – поддержал конунга Свен Седой, видя, что Гаральд по-прежнему остается рядом с Бьярном. Сам уход с места казни казался парнишке предательством. – Похоже, ты будешь неплохим воином.

– Иди на судно, Гаральд, на «Одинокий морж», – простуженным голосом прохрипел Вефф Лучник. – Тебе еще только предстоит стать и воином, и мужчиной.

Вслед за ним раздалось еще несколько голосов, но тут вдруг прозвучало:

– Спасибо вам, Астризесс! – Овва, это уже заговорил сам «гонец к Одину»! Наконец-то он ожил, чтобы… достойно умереть. И всем прочим, неизбранным, лучше помолчать. – Видит Всевышний, что вы – настоящая королева!

«И это все?!» – напряженно смотрели участники ритуала на явно задержавшегося в пути «гонца к Одину». Нет, пока что ритуал не нарушен. До того, как «избранник жребия» отстегнет свой меч и положит его на Ладью Одина рядом с ярмом, он имеет право говорить. Причем никем и никогда не оговорено было, сколь долго может продолжаться его исповедь. Зато всем известно, что чем эта исповедь короче, тем мужественнее выглядит сама гибель, тем храбрее гонец предстанет перед Одином и перед воинами-предками в священной Валгалле.

Даже те несколько воинов, которые впервые присутствовали на этом ритуале, все же были достаточно осведомлены в его тонкостях и не сомневались: чем короче речь гонца, тем мужественнее выглядит он перед лицом смерти. Вот почему, по преданиям, большинство «гонцов» вообще не снисходили до того, чтобы произнести хотя бы слово. Единственное, о чем обычно заботился обреченный, – чтобы ритуальный палач и все прочие воины успели заметить улыбку, с которой он встречает удар ярма, последний удар своей земной судьбы. И вот тут уже, на улыбку, «гонец» скупиться не должен был.

– Я не хочу, чтобы кто-либо унижал себя просьбой о моем помиловании, – положил Бьярн свою, уже тяжелую, руку на голову машинально подавшегося к нему Гаральда. Этим жестом он прощался и с тремя своими сыновьями, которые оставались далеко отсюда. Слишком далеко от него, поскольку оставались в ЭТОМ мире, а не в том, в который он уходит. – Помиловать можно только того, кого приговорил сход общины или королевский судья. Избранный жребием может просить только об одной милости – поскорее отправить его в путь, к богам. Разве я не прав, Гуннар Воитель?

Гуннар отвел взгляд и промолчал. Возможно, только теперь он по-настоящему понял, что теряет последнего из друзей своего детства, последнего, кто помнит здесь о том, что и он когда-то был таким же золотоволосым и юным, как Гаральд Гертрада.

– А теперь отойди, будущий конунг конунгов Норвегии, – неожиданно резко и бесцеремонно оттолкнул мальчишку Бьярн. – Только помни, что у викингов короли сражаются и гибнут вместе со всеми воинами. И жребий тоже иногда тянут вместе со всеми. Так отойди же и, чтя обычаи предков, стань там, где стоят все остальные воины.

Повернувшись спиной к Гаральду и к королеве, обреченный решительно ступил к камню, на котором лежало ритуальное ярмо. Взойдя на Ладью Одина, Бьярн отстегнул меч, положил его рядом с этим странным орудием ритуального палача, затем так же привычно, а потому быстро, отстегнул кинжал и тоже положил на меч.

Завершив эти нехитрые приготовления, «гонец к Одину» раскинул руки, поднял глаза к небу и улыбнулся кому-то, видимому в эти мгновения только ему одному: «Жди меня, я иду!» А затем ожидающе и даже подбадривающе взглянул на ритуального палача Рагнара Лютого, как бы говоря ему: «Ну, чего замялся?! Делай свое кровавое, но святое дело!»

Казалось, теперь уже ничто не способно остановить жертвоприношение. Даже растерянная королева сумела взять себя в руки и, опустив взгляд, отойти на плоский утес, нависающий над заливом, как полуразрушившийся под ударами стихии нос ладьи. Хотя она и была королевой викингов, однако понимала, что подобные кровавые оргии не для ее нервов.

16

Прокопий провел варяга до выхода из монастырского строения, вернулся в свою келью и увидел, что посреди нее, скрестив на груди руки, стоит в раздумье инок Иларион[31]. Кованая железная дверь, из-за которой он появился, так и осталась открытой.

– Так ты все слышал, Иларион?

– Все, – задумчиво подтвердил тот.

– Теперь ты понимаешь, что я не зря упросил Дамиана заманить сюда варяга вместе с княжной.

– Лучше было бы, если бы княжна при этом не присутствовала. Но спрос ты ему учинил такой, что если бы рядом со мной оказался князь Ярослав, то приказал бы тебе впредь находиться при нем. И все спросы, для дел государственных нужные, учинял бы отныне ты, а не кто-то из непонятливых бояр да воевод.

– Но ты не сказал главного, брат Иларион, – что норманн всего лишь подтвердил все то, о чем ты уже давно догадывался. Разве совсем недавно ты не говорил мне обо всем том, что мы только что услышали от Эймунда?

– Говорил, да не обо всем, – слегка повел головой старший монастырский книжник. – К тому же слова мои были всего лишь догадкой; теперь же мы слышали самого предводителя норманнов, а это ценится значительно выше. Ибо все это не только в мыслях выбродило, но и было сказано, причем сказано самим чужеземцем.

Произнося все это, Иларион – рослый, плечистый, больше похожий на воина из княжеской охраны, нежели на монаха, – вцепился руками в кожаный пояс, которым был подпоясан и которому явно не хватало меча, и какое-то время молча всматривался в стену кельи, словно пытался мысленно раздвинуть ее и поскорее вырваться на волю. То, что только что было услышано в этой комнате, требовало не столько слов, сколько раздумий наедине с собой. Однако он был слишком признателен Прокопию, сумевшему раскрыть суть многих событий и явлений, наблюдаемых теперь при киевском дворе, чтобы просто так взять и уйти.

Недавно, по личной просьбе князя, Иларион был рукоположен священником церкви Святых апостолов в Берестове, где располагалась летняя резиденция Ярослава. Но поскольку он был известен как старательный книжник и человек, постигший многие грамоты, то сразу же стал восприниматься и князем, и особенно княгиней Ингигердой не столько как священник и духовник, сколько как учитель их детей. Великий князь и сам не раз, как бы мимоходом, заглядывал в келью, когда Иларион учил его детей грамоте, и нередко задерживался там, с удовольствием выслушивая рассказы и наставления инока.

Другое дело, что в последнее время Ярославу случалось бывать в Берестове не так уж и часто. Выезжая из душного летнего Киева, он предпочитал останавливаться в Вышгороде, терема которого были более приспособлены для приема важных гостей. И для Прокопия не было тайной, что с некоторых пор Иларион оказывался намного ближе к княжеской семье, нежели кто-либо иной из государственных мужей. Во всяком случае, великий князь прислушивался к его мнению куда внимательнее, чем к мнению многих бояр и воевод, и даже своего главного советника в ратных и государственных делах, норманна Эймунда.

– Мыслишь, князь не догадывается о «сетях-удавках» норманнских? – спросил он Илариона о том, самом важном, что не давало ему сейчас покоя.

– Ярослав знает, что любой правитель использует свои родственные связи с правителями других стран. Иногда во благо своей державы, иногда лишь во благо самому себе, но использует. Так было и так будет всегда.

– Неужели всегда? – некстати как-то усомнился Прокопий. – Неужели мир наш христианский ничуть не изменится?

– В том-то и дело, что он не столько христианский, сколько все еще языческий. Да и не так уж и много нас, христиан, по всему миру человеческому. Так что как правитель шведский король Улаф не лучше, но и не хуже других.

– Но князь, очевидно, не догадывается, что для конунга шведов «разделять и властвовать» на Руси никогда не было суровой необходимостью. Тогда почему же оно давно стало державной стезей? Ясно, что за все более навязчиво поддерживаемыми родственными связями скрываются слишком уж неродственные замыслы. Но какие? – вслух размышлял Прокопий. – Неужели норманны решили захватить на Руси не только власть, но и саму землю, чтобы переселить свои племена из холодной, бесплодной Скандинавии в теплые плодородные степи русичей? Возможно ли такое?

– Одно Великое переселение народов мы уже пережили. Вспомним о поисках новых земель и новой родины уграми, болгарами, готами, многими другими народами.

– То есть грядет медленное, постепенное покорение ослаб-ленных русских княжеств?

– Почему всего лишь грядет? – переспросил Иларион. – Оно уже совершается. И князь должен был бы догадываться и об этом.

– Должен, считаешь? Тогда почему не догадывается?

– Можем ли знать, о чем князь размышляет, пребывая в одиночестве?

– Если бы Ярослав догадывался, мы бы это заметили.

Иларион взглянул на своего собрата по молитвам и тревогам и многозначительно улыбнулся.

– Уверен, что вскоре заметим. Воспитывая княжеских детей, учитель должен заботиться и о том, чтобы некоторые познания их доходили и до родительских голов. Иначе что это за учитель?

Иларион попрощался и вышел из кельи, но в коридоре Прокопий еще на несколько минут задержал его.

– Извини, брат Иларион, – вполголоса проговорил он, взяв священника под руку и настороженно осматривая при этом двери келий. – Коль уж выдался такой разговор… Ты слышал, что при дворе норманнского короля существует тайный совет, который печется о делах державных, проникая помыслами в такие далекие страны, до которых, как правило, не дотягиваются руки и помыслы самого короля?

– Эймунд как-то намекал на то, что действует по заданию тайного совета. Правда, он говорил об этом во хмелю.

– Но, даже будучи во хмелю, говорил именно тебе, зная, как важно обрести в лице духовника княжеской семьи своего единомышленника.

– Как видишь, именно мне, – не стал возражать Иларион.

– Нам теперь тоже следует как можно чаще встречаться, чтобы говорить не только о делах церковных, но и мирских тоже.

– Непременно будем, – тут же принял это завуалированное предложение Иларион. – Но все, о чем рассуждать станем, должно пойти во благо державы Русской и не супротив князя нашего, – с той же поспешностью выставил свое условие книжник.

– Над княжеским двором слишком часто витали тени заговоров, чтобы еще и мы превращались в заговорщиков, – успокоил его Прокопий. – Но если найдется хотя бы один человек, способный помочь нам разобраться в делах как викингов, так и византийских варягов, то почему бы не выслушать и его?

– При дворе найдутся и такие люди, – смиренно согласился священник.

17

…Вот только произвести свой роковой удар, да и просто взять в руки ярмо ритуальный палач мог, только лишь получив сигнал жреца. Почему тот замешкался, этого понять не мог никто.

– Постойте! – тут же воспользовался его нерасторопностью Туллиан, который помнил, что до последнего ритуального слова жреца право на свое слово имеет любой воин. – Не торопитесь! – поражал он всех своим мощным, как ливневая лавина в горах, голосом. – Коль уж мы, как считает наш уважаемый Торлейф, обязательно должны послать кого-то «гонцом к Одину», то почему бы по-настоящему не ублажить этого кровожадного бога и не послать к нему самого жреца?! – решительно указал он острием своего меча в сторону предполагаемой жертвы.

– Жреца?! – почти хором выдохнула толпа воинов, поражаясь уже хотя бы тому, что подобная мысль могла прийти кому-либо в голову.

– Разве есть среди нас более достойный, а главное, более любимый богами, чем наш жрец?! – спросил Туллиан, подбадриваемый благодарными взглядами королевы и юного принца. Именно ему, Гаральду, он и пытался прийти таким образом на помощь, пытался спасти того, кого не сумел спасти сам принц.

– Жреца – под ярмо, кхир-гар-га! – тут же подхватил его мысль неугомонный Льот. Но теперь это уже было не пустозвонное ржание Ржущего Коня, а вполне законное требование воина.

– Давайте же, в самом деле, принесем жреца Торлейфа в жертву богам, и пусть это будет последней жертвой, принесенной христианами на нашей земле! – еще больше поразил викингов Гуннар Воитель. Ибо, поддержав предложение Туллиана, этого полугерманца-полуримлянина, происходившего из того же рода, что и правитель Священной Римской империи Оттон I[32], он уже открыто выступил против жреца. – И это будет единственная жертва, которую Христос тотчас же простит нам!

– Вот видите: нам простит даже Христос. Жреца – в «избранники жребия», кхир-гар-га!

Прогремев кольчугами и шлемами (ритуал этот требовал, чтобы викинги провожали «гонца к Одину» в полном боевом снаряжении), воины развернулись так, чтобы видеть жреца. Но не потому, что рассчитывали на согласие Божьего Меча. Просто они вдруг поняли, что принесение в жертву самого жреца стало бы самой безболезненной потерей для всего отряда. Тем более что идти с ними в поход Торлейф не собирался, а в тех чужих землях, к которым поведет их конунг, ценится только боевой меч воина, но уж никак не «божий» меч жреца, тем более – жреца их общины, всегда и во всем пытавшегося перехитрить даже самого себя.

Вряд ли кто-нибудь заметил, как побледнел Торлейф. И уж, конечно, никто не обратил внимания, как он вздрогнул и с каким трудом преодолел потом дрожь и слабость в коленях. Но жрец все же преодолел их и сошел со своего Вещего Камня.

Тяжелыми шагами, словно к каждой ноге было привязано по камню, он подступил к стене воинов, и стена эта, гремя и громыхая, начала медленно расступаться перед ним, причем расступалась до тех пор, пока не пропустила сквозь себя. А пропустив, на несколько минут замерла и снова, уже не так решительно, как прежде, сомкнулась.

– Говорят, жрец имеет право предложить себя вместо избранного жребием. Как считаешь, Гуннар Воитель? – важно поинтересовался ритуальный палач, восприняв появление возле себя Торлейфа как нечто обыденное.

Конунг повертел головой, отыскивая кого-то, кто своими советами мог бы заменить советы жреца. Он даже взглянул на Вещий Камень, словно истина должна источаться его ребристыми замшелыми боками, затем перевел взгляд на королеву, все еще стоявшую на мысу неподалеку от него. Ведь многое теперь зависело от того, как поведет себя Астризесс. Однако и Вещий Камень, и королева безмолвствовали. Зато заговорил жрец.

– Кое-кто хочет, чтобы мы все же нарушили заветы предков. Кому-то очень хочется, чтобы мы предали забвению традиции славных викингов, покоривших все моря и океаны, навечно завладевших землями франков и саксов и приведших свои корабли к берегам Исландии.

– Ты уже много раз говорил это, Торлейф, – попытался напомнить ему Вефф Лучник, однако сбить многоопытного жреца с толку ему не удалось.

– Они решили мстить мне, – продолжил Торлейф, – считая, что викинг, на которого выпал жребий «гонца к Одину» – это не жертва, приносимая богу, а жертва, приносимая мне, вашему жрецу! Будто это я, а не славная традиция предков наших, отправляю еще одного воина на гибель, желая избавиться от него. Некоторые ведут себя так, будто забыли, что «гонец к Одину» идет не в могилу, а в вечную, всеми одами воспетую Валгаллу. Они забывают, что смерть его так же священна, как и кровь, которой мы омоем свои лица, прежде чем поднять паруса на наших кораблях.

Произнося это, жрец вплотную подошел к Бьярну. Невысокого роста, худощавый, он казался рядом с могучим воином неким подростком-пастухом. Тем не менее это не помешало ему смерить Бьярна презрительным взглядом и после этого самому взойти на Ладью Одина, на эту жертвенную плаху, с которой начинали свой путь все избранные жребием «гонцы».

Гул то ли одобрения, то ли возмущения прошелся между шлемами воинов, словно ветер – между осенними скалами фьорда. Однако жрецу этого было мало. Напрягая слабеющее с годами зрение, он с трудом отыскал Рьона Черного Лося, на которого всегда мог положиться и который, оставаясь в гуще воинов, обычно подавал голос в его поддержку. А затем точно так же сумел отыскать Остана Тощего, в одинаковой степени хитрого и подлого. Но дело в том, что в свое время оба этих воина выпросили у жреца обещание никогда не называть их в числе кандидатов на «избранника жребия». Вот сейчас-то и пришло время рассчитываться за это обещание, поскольку оба они теперь нужны были ему.

– Хочу напомнить вам, славные викинги, что «гонец к Одину» никогда не уходил от нас по принуждению. «Избранник жребия» хоть сейчас может отречься от своего пути в Валгаллу. Да-да, он имеет такое право. Ты слышишь меня, Бьярн Кровавая Секира?! «Избранник жребия» может отречься от «ладьи гонца». Ибо это не плаха для преступника, а жертвенник для избранных богами.

– Это – жертвенник только для избранных, кхир-гар-га! – все никак не мог угомониться великан Льот, с легкостью перебрасывая при этом из руки в руку тяжеленную секиру.

– Но если кто-то из вас считает, – старался не обращать на него внимания Торлейф Божий Меч, – что он заставит всех нас отречься от жертвоприношения, угрожая жребием самому жрецу, то он ошибается. Да, еще никогда в истории Норвегии «гонцом к Одину» жрец не становился, поскольку ни одна норвежская община не могла позволить себе хотя бы на один день остаться без своего духовного вождя. Но если среди вас не осталось больше ни одного настоящего воина, я хоть сейчас готов стать на колени посреди этой каменной плахи.

– Жрец готов стать «гонцом к Одину», он готов подняться на плаху, кхир-гар-га!

– Я уже поднялся на нее, недоумок, – проворчал жрец.

– Он уже… – начал было Ржущий Конь, но даже он запнулся на полуслове, встретившись с испепеляющим взглядом Рьона Черного Лося.

– Ты свободен, Бьярн Кровавая Секира! Неси позор своего отказа от воли жребия вместе с их крестом и Христом! – указал жрец на королеву и ее свиту. – И пусть род твой помнит о твоей «храбрости». Я сказал: ты свободен, Бьярн! – выкрикнул он так, что едва не захлебнулся собственным криком.

18

Почему этот приземистый длинношерстый конек вдруг вырвался из рук княжеского конюшего Богумила; как произошло, что медлительный, ленивый пони, за смирный нрав свой прозванный Коськой, неожиданно взбунтовался и во всю прыть понесся с маленькой княжной Елизаветой в седле в сторону речной поймы, этого понять не мог никто. Конюший с криком бросился догонять, двое крестьян, оказавшихся неподалеку, попытались бежать наперехват ему, но и они тоже не успели преградить путь беглецу, который с ходу бросился в реку и поплыл на тот берег.

Маленькая княжна сильно испугалась, но, бросив поводья, ухватилась за высокий передний край седла и молчаливо пыталась удержаться в нем.

– Спрыгни с него, спрыгни! – кричал ей юноша-рыбак, занимавшийся ловом у того берега реки, пока пони шел по мелководью, затем советовал: – За гриву хватайся! – пока лошадка резво переплывала глубокую часть русла.

Он сумел спасти княжну, когда, вновь оказавшись на мелководье, лошадка неожиданно споткнулась, упала на передние ноги, погрузившись мордой в воду, а Елизавета вылетела из седла через ее голову и стала тонуть в небольшой выбоине.

До берега было недалеко, поэтому прыгнувший в речку рыбак быстро извлек ее из течения и посадил в лодку, а затем, когда лодка застряла в прибрежном иле, донес до него девчушку на руках. Но как только он ступил на болотистое побережье, пришедшая в себя спасенная тут же потребовала, чтобы спаситель поставил ее на ноги.

– Тебе кто это позволил дочь самого великого князя на руки брать?! – поразила она парнишку и заявлением своим, и странной суровостью голоса. – Кто ты, откуда тут взялся?

– Радомиром меня зовут, – растерянно произнес этот рослый худощавый рыбак.

– И пусть зовут, – с непонятным для парнишки вызовом и с гонором произнесла Елизавета.

Вода была еще достаточно холодной, но княжна стояла на весеннем ветру, гордо вскинув подбородок и совершенно не обращая внимания на то, что из мокрой одежды ее по красным сапожкам стекают ручьи, столь холодные, что, казалось, вот-вот начнут замерзать на влажной, каменистой земле. Тем временем лошадка остановилась шагах в десяти от нее и, пофыркивая да встряхивая с шерсти влагу, принялась мирно пощипывать сочную луговую траву, словно только для этого и переправлялась через речку.

– Мой отец – княжий лесничий.

– И пусть будет княжим лесничим, – неожиданно овладел Елизаветой странный какой-то дух противоречия.

– Мы живем здесь, недалеко, в лесу; там ты отогреешься, а мать напоит тебя горячим молоком.

– Горячим молоком она будет отпаивать тебя, – тряхнула мокрыми, золотистыми локонами Елизавета. – А меня будут отпаивать на том берегу.

– Хорошо, – пожал вздрагивающими от холода плечами паренек, – садись в лодку, переправлю назад.

– Сама переправлюсь. Приведи сюда Коську.

– Кого-кого?!

– Коня моего Коськой зовут, разве не понятно? – вскинула подбородок княжна.

– Неужели опять решишься сесть на него?! Чтобы еще раз поносил?

– На коне приехала сюда – на коне и уеду, – едва сдерживая дрожь, проговорила Елизавета.

– А если сбросит посреди реки, кто спасать тебя будет?

– Ты-то здесь для чего? – вскинула брови княжна.

– Рыбу ловлю.

– А теперь меня спасать будешь. На лодке своей рядом плыть будешь и спасать, – проговорила девчушка, наблюдая, как на том берегу, нервно жестикулируя, переговариваются между собой конюший и косари.

– Но в лодке лучше, чем опять лезть в холодную воду!

– Тебе, отроку, не дано знать, что для меня лучше, а что нет.

Радомир снисходительно взглянул на Елизавету и, наверное, очень пожалел, что она – княжна, а не простолюдинка, с которой он быстро сумел бы сбить спесь.

– Ты и сама брыкаешься, как лошадка, – примирительно улыбнулся рыбак. – Вон там, в кустах, сними с себя все, пока солнце светит, а я огнище разведу, согреешься.

– Раздеться? Чтобы ты, недостойный, видел тело великой княжны? – слово в слово повторила девчушка то, что сказала когда-то ее мать, великая княгиня Ингигерда, после того, как, возвращаясь из прогулки к озеру, они попали под ливень.

Они тогда забежали в хижину сторожа пасеки, где была жарко натоплена печь. Но когда бывший княжеский дружинник предложил княгине, отдавшей свою дождевую накидку дочери, помочь раздеться, чтобы поскорее просушить одежду, она, содрогаясь от холода, произнесла то, что, подражая ей, только что молвила Елизавета. При этом еще и добавила: «Мы с Елизаветой – норманнки. Чего бы мы стоили, если бы боялись дождей и холода?» Почти то же самое сказала она сейчас и юному рыбаку Радомиру.

– Если хочешь, чтобы не подсматривал, то неподалеку, за изгибом реки, мой рыбацкий шалаш стоит, где я обычно лодку свою держу. Там есть печь и лежанка. Ты будешь греться, а я выйду, проверю ятери, наверное, там полно рыбы.

– Не о рыбе ты должен думать сейчас, смерд, а о том, как спасать княжну, – сдержанно возмутилась норманнка.

– Об этом я и думаю. Курень рядом.

Но и на сей раз Елизавета ответила отказом и потребовала, чтобы Радомир как можно скорее подвел ей коня и помог взобраться в седло.

Коська теперь выглядел ангельски смирным и смотрел на княжну невинными, слезящимися от умиления глазами. Когда Радомир подвел его к княжне, этот гуннский пони даже миролюбиво потянулся к ней запененной мордой, как делал это обычно, желая продемонстрировать свою радость от встречи с юной наездницей. А когда княжна наотмашь ударила его по ноздре затянутой в кожаную перчатку рукой, пони обиженно помотал головой. Не зря, видно, в жилах его текла кровь норовистых предков – низкорослых гуннских степняков, от которых и вела свое начало русинская ветвь этой породы[33], «примчавшейся» на Русь вместе с конницей Аттилы и его сыновей-преемников.

Старый конюх Ульдин, родословная которого по отцу тоже уходила ко временам гуннских нашествий, даже утверждал, что предок Коськи служил учебным конем детям одного из гуннских каганов. Похоже, что теперь лошадка готова была выпрашивать себе прощение, ссылаясь на вольнолюбивую, бунтарскую кровь предков своих.

– Твоя хижина стоит неподалеку от того места, где когда-то стояло капище язычников? – спросила Елизавета, готовясь вернуться в седло.

– Неподалеку, – проворчал Радомир.

– Старшая сестра моя как-то говорила, что в этой хижине бывает волхв.

Солнце поднималось все выше и становилось по-летнему жарким. Хотя княжна и чувствовала себя в мокром одеянии неуютно, тем не менее тело постепенно отходило от речного холода, проникаясь одновременно и своим собственным, и солнечным теплом. Во всяком случае, теперь княжна уже могла не торопиться, а на крики с того берега реки, откуда ей советовали поскорее возвращаться, – попросту не обращать внимания.

– Это мой дед, волхв Перунич. Он живет за несколько верст отсюда, в урочище, у Черной Могилы.

– Ага, значит, «молодым волхвичем» сестра называла тебя, – едва заметно улыбнулась княжна, обрадовавшись тому, что легко разгадала тайну старшей сестры.

– Другого волхвича в этих краях быть не может.

– Волхвов рядом с летними княжескими хоромами тоже быть не должно, – властно обронила Елизавета. – Разве твой дед, волхв Перунич, про то не ведает?

– Он многое ведает, – тут же возгордился своим предком Радомир, – чего не ведает даже твой отец, великий князь.

Подсаживал он княжну на коня долго и неумело. Но юная княжна не только не обижалась на него за это, но и сама не очень-то старалась попасть левой ногой в стремя, а затем перебросить правую через седло. А тут еще и лошадка начала вертеться, то отводя от наездницы свой круп, то приближаясь к ней.

А тем временем в душе девчушки, вместе с игривым коварством, зарождались и первые по-настоящему женские чувства. Называя Радомира волхвичем-неумехой, Елизавета задиристо посмеивалась над ним, умышленно соскальзывая подошвой сапожка со стремени, а когда все-таки устроилась в седле, деловито поинтересовалась:

– Это возле Черной Могилы находилось когда-то требище, на котором сжигали мертвых и приносили в жертву Перуну предков наших?

– Возле могилы…

– Когда-нибудь проведешь меня к ней.

– Кто же тебя в такую даль отпустит? – окинул ее ироническим взглядом Волхвич.

– Запомни, раб княжеский, что я уже взрослая, – назидательно молвила княжна.

– Какая же ты взрослая? – рассмеялся Волхвич, прощая ей «княжеского раба». – Даже меня, и то пока еще взрослым не признают, а уж тебя, младеницу…

– Это я – «младеница»?!

– Так обычно говорит моя мать, предупреждая, что на девиц заглядываться мне пока еще рано, а на младениц уже поздно.

– Перед тобой стоит норманнка, жалкий рыбачишко! – напомнила ему княжна. – А норманнки взрослыми становятся рано. Значительно раньше, нежели ваши славянки, – решительно дернула она поводья и, слегка пришпорив своего Коську, направилась к реке.

– Ладно, если княгиня Ингигерда отпустит тебя на Черную Могилу, проведу.

– Не отпустит, так сама уйду.

– Но только тогда проведу, когда хоть что-нибудь узнаешь о богах наших – Перуне, Световиде-Даждьбоге и Велесе, о Свароге и Роде, о волхвах и капищах, о том, от кого мы, славяне, произошли. А то ведь с чем ты, норманнка, заявишься на старое капище, рядом с которым, в Черной Могиле, покоится прах всех древних волхвов?

– Я прикажу монаху Дамиану, чтобы он больше рассказывал о древних языческих богах и волхвах, а себе прикажу прилежнее, чем до сих пор, внять его рассказам. Тогда на капище и Черную Могилу поведешь?

– Тогда поведу.

– И с дедом своим, волхвом, познакомишь?

– Могу даже попросить его принести тебя в жертву Пе-руну.

– Меня? Княжну?! – как-то слишком уж серьезно восприняла эту угрозу Елизавета.

– Давно уже Перуну не приносили в жертву юных княгинь, – благочестиво поднял глаза к небу Волхвич. – Прости нас, боже! Этой жертвой ты будешь доволен.

– Значит, не спасать меня от печенегов, черных клобуков и прочих волков степных намерен, а, наоборот, готов убивать?

– Жертвоприношение убийством не считается. Жертве оказывается божественная честь. Хоть это ты уже могла бы знать, норманнка?

– В таком случае обещаю: как только стану великой княгиней или королевой, первое, что я сделаю, это окажу подобную же «небесную честь», тебе, княжий раб.

Такой решительности от этой княжеской «младеницы» парнишка уж никак не ожидал.

– Да нет, это я просто так сказал, – начал оправдываться Радомир, входя в спокойную воду речушки вслед за Коськой. Не мести княжны он испугался – обидеть ее не хотел, слишком уж понравилась ему эта златовласая красавица, жаль только, что возрастом не вышла. Пока что… – Конечно же, я буду защищать тебя. Если хочешь, специально стану воином княжеской дружины.

– Но там ведь нужны настоящие воины, – скептически осмотрела она плечистую фигуру парнишки с выделяющимися бугорками мышц на руках.

– Когда-нибудь я стану лучшим из них.

– Когда еще это случится?! – притворно вздохнула Елизавета. – И случится ли?

Уже когда Радомир сорвал лодку с отмели и уселся в нее, княжна, лошадка которой теперь покорно месила копытами прибрежный ил, расстегнула красную фибулу и, сняв с себя белое корзно[34], бросила его в лодку.

– Ты решила раздеваться посреди реки? – въедливо поинтересовался пятнадцатилетний Волхвич.

– Если на этот раз позволишь мне утонуть, эта накидка останется тебе на память, – с притворной тоской в голосе и во взгляде объяснила ему юная княжна.

– Просто веришь, что без нее не так быстро пойдешь на дно.

Поскольку гуннского характера своего Коська больше не проявлял, они переправились через речку довольно быстро. Молодая крестьянка из ближайшего дома, в печи которого, по велению конюшего, уже был разведен огонь, быстро раздела княжну, развесила одежды для сушки, а саму гостью напоила настойкой из каких-то трав, приправленной диким медом.

Все это время Радомир крутился возле избы, желая убедиться, что княжна не заболела, а еще– тайно надеясь, что она, уже переодетая в крестьянское платье, выйдет из дома.

– Теперь ты ждешь награды за спасение княжны? – вполне серьезно спросил его конюший.

– Ничего я не жду, – отмахнулся от него Радомир.

– Правильно, не жди.

– А почему не ждать? – тут же поинтересовался волхвич.

– И никому не говори, что происходило на реке, – проворчал конюший. – Так будет лучше для всех нас, особенно для княжны. Если только хочешь еще раз увидеть ее.

– Да не хочу я ее больше видеть.

Конюший хитровато ухмыльнулся и метнул взгляд на крыльцо дома.

– Не зарекайся, не зарекайся. Она ведь не всегда будет при таком детском теле, как сейчас.

Радомир намеревался что-то молвить ему в ответ, но в это время на холме неподалеку появился вестовой дружинник князя с конским хвостом на копье.

– Все мужчины, способные держать в руках щит и меч, – прокричал он, – должны немедленно явиться к монастырскому храму! Таково повеление великого князя!

– А что там случилось?! – встревоженно спросил конюший, когда вестовой повторил приказ князя.

– Великий князь киевский Ярослав собирает ополчение! Идем на князя Мстислава Владимировича, который, против воли отца своего, хочет сесть на киевском престоле!

Конюший и трое крестьян, которые все еще оставались у его подворья, переглянулись.

– Неужели опять брат на брата?! – удивленно покачал головой самый старший из них по возрасту, у самого виска которого пролегал глубокий шрам – отметина одного из множества подобных походов, происходивших на Руси в последние годы.

Однако страхи старших Радомиру были неведомы. Услышав о приближающейся войне, он тут же метнулся к гонцу, сотнику княжеской дружины Ясеню, который был его стрием[35]. Выслушав просьбу волхвича помочь ему стать ополченцем, чтобы со временем перейти в княжескую дружину, Ясень поначалу отмахнулся от подростка, заявив, что тот слишком юн, и развернул коня. Но поскольку Радомир бросился бежать вслед за ним, вскоре остановился и, вновь окидывая крепкую фигуру парнишки оценивающим взглядом, процедил:

– Хорошо, пойдешь со мной. Отроком-щитоносцем, при обозе. Только потому возьму тебя, что очень уж любо мне пророчество деда твоего, волхва. К тому же теперь нам понадобится много воинов, и нужно, чтобы ими становились как можно раньше. Завтра приходи к монастырю готовым к походу.

Радомир прекрасно знал: когда-то волхв напророчил Ясеню, что тот станет боярином и воеводой. Правда, предсказание пока что не сбылось, но все же… Обрадованный добротой стрия, Волхвич прокричал ему вслед:

– Волхв Перунич никогда не ошибается! И если уж он что-то напророчил…

– Знать бы, что напророчат мне вскоре боги и вражеские стрелы! – последовал безрадостный ответ опытного воина.

19

После полудня Ярославу Мудрому стало окончательно ясно, что выиграть эту битву он не сумеет.

Собственно, это было очевидным еще часа два назад, когда, передохнув после утренней схватки, конные отряды, сформированные из кавказцев, входивших в состав войска Мстислава Владимировича[36], начали, волна за волной, накатываться на его дружину, не позволяя ей передохнуть, подобрать убитых и раненых.

То градом стрел, то навальными атаками с флангов мстиславичи все дальше и дальше оттесняли пехоту великого князя с удобного плато, большой дугой подступавшего к изгибу реки, на котором киевляне чувствовали себя, словно на крепостном валу. В не менее яростных стычках они загоняли в чащобу леса и его запасной конный полк. А в то же самое время небольшие пешие отряды кавказцев все напористее вклинивались между конницей и пехотой, наводняя своими меткими лучниками глубокий, извилистый овраг, пролегавший на стыке позиций киевского и черниговского полков, но который ни теми, ни другими воинами не контролировался.

С пронзительными возгласами, гиком и свистом горцы редкой лавой налетали на отряды Ярослава, осыпали их стрелами, забрасывали копьями, металлическими якорьками или просто камнями, пущенными из кожаных пращ, и откатывались назад, уступая место новому отряду. Низкорослые, худощавые, они вскакивали на седла, какое-то время неслись так, стоя и держа в руках поводья, или же, свисая с коней, прикидывались убитыми, а когда приближались к пешим ополченцам, которые уже криками делили между собой – кому конь, кому оружие, – подхватывались и, изрубив саблями двоих-троих наиболее жаждавших добычи, уносились прочь. Причем сатанинская карусель эта продолжалась немыслимо долго, изматывая воинов великого князя и гибельно прореживая их ряды.

Но самое опасное заключалось в том, что в это же время славянская дружина его брата отдыхала, не неся потерь и надежно прикрытая водоворотом этих, как со всей очевидностью казалось киевлянам, полудиких воинов – косматых, разодетых в овечьи тулупчики и шапки, вертких и бесстрашных.

– Больше ждать нельзя, конунг! – подскакал к шатру князя Эймунд. – Зачем дразнить дьявола? Прикажи отвести войско за реку!

Почти трехтысячная варяжская дружина была поделена на три полка, одним из которых командовал опытный, но уже состарившийся воевода Акун[37], которому князь поручил общее командование всеми норманнами; другим – его правая рука Эймунд, третьим – тоже норманн из рода, близкого к королевскому двору, Рагнар. Причем все три полка всё еще оставались в тылу, у самой реки, охраняя неширокий брод, а также несколько десятков челнов и больших плотов.

– Почему нужно отводить их за реку? – мрачно поинтересовался великий князь. – Что советует воевода Акун, почему сам он не прибыл сюда?

– Я говорю то, что велел сказать тебе Акун. Он слишком долго пробыл на солнце, и слабые глаза его потеряли зоркость.

– Особой зоркостью он никогда и не отличался.

– Считай, князь, что теперь уж совсем ослеп[38]. Непонятно только, почему ты решил назначить воеводой не только из норманнов, но и из всех наемников именно его, почти слепого.

– Ну, не такой уж Акун и слепой, но зато не настолько горяч и бездумен в боях, как вы с Рагнаром. Передай Акуну, что отводить войско не разрешаю. Ни один ваш воин пока еще и мечом не взмахнул.

– Наши воины еще понадобятся тебе, конунг. Для той битвы, в которой мы обязательно иссечем врага, положив его полки, словно скошенную траву.

– Вон сколько моих «косарей» уже отдыхают на ниве, – кивнул великий князь на усеянную телами низину.

– Это всего лишь ополченцы, – презрительно осклабился Эймунд, – которые не были воинами и уже никогда не станут ими. Молиться же тебе следует на моих воинов, на викингов. Пока они целы, главная твоя битва еще впереди, не будь я первым викингом норманнов.

– Это не твои, это мои воины, – сурово напомнил ему князь. – Тебя я нанял точно так же, как и их всех.

– Хорошо, считай, что я этого не говорил. Вместо этого сказал: наши воины еще понадобятся тебе, – не стал Эймунд вступать в спор с князем. – Но уже не для нынешней, а для других, грядущих битв.

– Не нужно говорить мне о грядущих битвах! – неожиданно сорвался великий князь. – Мы уже стоим на поле брани. Пока еще стоим на нем. Вы ведь опытные воины, будем считать, что значительно опытнее меня. Силы мстиславичей вам известны. Как они ведут себя в поле, видите. Так советуйте же, что делать, советуйте!

– Видят боги и вороны, что это была не твоя битва, князь, – обвел викинг устланную телами низину, простиравшуюся неподалеку от подножия высокого холма, на котором они стояли.

– Но она еще не проиграна.

– Теперь, конунг, тебе уже нужно думать не о том, как бы выиграть эту битву, сколько о том, чтобы она не стала для тебя последней.

Ярослав понимал, что викинг прав, и все же что-то удерживало его от принятия того единственно приемлемого решения, которое ему сейчас подсказывали. Он вел себя как игрок в кости, который давно понял, что все, что мог проиграть, он уже проиграл и что сегодня не его день. Тем не менее все тянулся и тянулся к костяшкам, этим дьявольским меткам, которые привораживали его призрачной удачей.

– Я не могу уводить свои полки днем, – наконец решился он. – Это будет похоже на бегство.

– Бегство с поля боя ради спасения остатков своего воинства – всего лишь один из полководческих приемов.

– Причем самых воинственных остатков, – саркастически обронил князь.

– Но мы-то не бежим, а отводим свои войска за реку, как бы в поисках более удобного поля сражения.

– Не мудри, варяг[39]. Уходить следует ночью.

– Если только горные псы Мстислава дадут нам возможность продержаться до темноты. Но ведь не позволят, зря потеряем еще несколько сотен воинов. Так что нужно или отходить, или же гнать кавказцев к стану Мстислава.

– Есть еще одно решение.

– Какое? – спросил норманн, когда стало ясно, что пауза, которую держал великий князь, слишком затянулась. – Запереться в нашем укрепленном лагере и гибнуть под стрелами мстиславовых лучников да от голода?

– А что, многие наши предшественники прибегали и к этому способу, – пожал плечами Ярослав.

Однако произнесено это было таким тоном, что викинг сразу же догадался: это еще не окончательное решение.

– Неужели ты не понимаешь, князь, что Мстислав легко мог захватить подходы к броду на том берегу?

– Мог, однако не додумался до этого.

– Просто он дает нам возможность уйти. Еще древние полководцы знали: если врага лишить возможности отступить, он будет сражаться, сколько хватит стрел и сил. Мстиславу не нужна еще одна схватка, он хочет вернуться к себе победителем, сохранив при этом свои полки.

Ярослав сел на коня и вместе с Эймундом и тремя норманнами-телохранителями поднялся на вершину более высокого прибрежного холма. Несколько минут он сосредоточенно осматривал расположение своих войск и передовые кавказские заставы Мстислава, которые тоже умерили свою прыть и, прекратив стычки с разъездами киевлян, терпеливо выжидали.

– Так каким же будет это наше «третье решение»? – не удержался викинг.

– Продержаться до темноты, затем переправиться на тот берег, – оглянулся князь на две сотни воинов боярина Кретича, которые укрылись за небольшими валами на левом берегу реки, – и до утра подготовить большой лагерь за рекой.

Норманн выслушивал его с кривой ухмылкой. Он все еще улавливал в голосе князя неуверенность, которая уже начала раздражать его. К тому же Ярослав по-прежнему не приказывал, а всего лишь размышлял вслух.

– Как только спадет жара, – напророчествовал он, – Мстислав двинет на нас всех тех воинов, которые пока что отдыхают. А нетрудно определить, что мечей у него больше, к тому же и русичам его, и кавказцам отступать некуда, им нужно сражаться и побеждать.

– Понятно: они прошли полмира не для того, чтобы в первом же бою струсить и побежать, – согласился великий князь, не собираясь оспаривать совет норманна, но и не принимая его окончательно. – Да и бежать слишком далеко.

– Зачем нам строить большой лагерь на том берегу реки, князь? Оставим Кретичу еще две сотни дружинников, чтобы мог сдерживать мстиславичей на переправе, а затем, отходя, прикрывал нас, а сами уйдем.

Загорелое скуластое лицо Ярослава с глубоко посаженными, слегка раскосыми глазами выдавало в нем черты не таких уж далеких предков-степняков. Низкорослый, худощавый и чуть ли не от рождения сутулый, но еще больше ссутулившийся сейчас, сидя на своем тонконогом донском скакуне, князь скорее напоминал рослому светлолицему скандинаву какого-то мелкого печенежского князька, нежели правителя могучей славянской Руси.

– Но если мы уйдем прямо сейчас, – вздохнул Ярослав, – уже через два-три дня Киев, Чернигов и все земли русские узнают, что мы испугались воинов Мстислава и побежали, так и не дав ему битву.

– Гонцы и грамоты для того и существуют, чтобы в землях ваших узнали то, что им позволено будет узнать из уст великого князя.

– Никакие гонцы и никакие грамоты не способны по-иному истолковать то, что произойдет на глазах у многих тысяч воинов, – сокрушенно покачал головой Ярослав, – тем более что у Мстислава найдутся свои гонцы и свои грамоты.

– В таком случае никаких других советов не последует, – сквозь зубы процедил норманн, чувствуя, что разговор с князем теряет всякий смысл.

Какое-то время они оба напряженно молчали, делая вид, что всматриваются в гряду холмов, между которыми виднелись стоянки вражеских войск.

– Так ты ничего больше сказать не хочешь, норманн? – нарушил это красноречивое молчание князь.

– То, что я в эти минуты хочу сказать, может оскорбить тебя, князь. Хотя это тоже совет.

– Говори, – не задумываясь над смыслом его предупреждения, потребовал Ярослав.

– Когда полководец настолько разуверился и в своих войсках и в самом себе, как ты, князь, он обязан или броситься на мечи врага, или воспользоваться порцией заранее припасенного яда, – пренебрежительно проговорил норманн и, развернув коня, неспешно покинул вершину холма, увлекая за собой десятку конников личной охраны.

20

Вся история человечества зиждется на том, что гордецы его неминуемо погибают на жертвенниках своей одинокой гордыни, в то время как хитрецы благостно почивают на лаврах своей вселенской хитрости.

Богдан Сушинский

Тщедушный жрец никогда не обладал мощным басом, и это всегда уменьшало вес его слова, когда приходилось обращаться к оглохшим от рева штормов и лязга мечей воинам королевской дружины.

Но вместо того чтобы немедленно воспользоваться спасительным жестом жреца, который освобождал его от ритуальной казни, и тут же демонстративно отречься от убийственной «воли жребия», Бьярн совершенно неожиданно для всех, возможно и для самого себя, проявил характер. Он молча ступил на жертвенный камень, именуемый еще и Ладьей Одина, и стал рядом с Торлейфом, лицом к лицу.

– Уж не собрался ли ты превратиться в жертвенного палача, Бьярн? – язвительно поинтересовался тот.

– Если бы действительно было решено отправить «гонцом к Одину» тебя, охотно взялся бы за ярмо. Забыл, что уже в третий раз подряд назвал меня среди достойных жребия викинга?

– Разве ты этого не достоин? – желчно оскалился Торлейф.

– Уходил бы ты отсюда, жрец! Ты так дрожишь от страха оказаться в шкуре «гонца к Одину», что я даже чувствую, как под тобой содрогается жертвенный камень.

– Даже камень жертвенный содрогается от страха жреца, кхир-гар-га! – тут же подхватил Ржущий Конь.

– Вот видишь… – многозначительно молвил жрец. – А ты еще удивляешься, что уже в который раз попадаешь в четверку жеребьевщиков.

Несколько мгновений они воинственно восставали друг против друга. И хотя каждому было ясно, что силы их неравные, никто не сомневался, что схватка получилась бы яростной.

– Разве не было бы осквернением жертвенной плахи, – окончательно овладел собой Бьярн, обращаясь уже не к Торлейфу, а к воинам, – если бы «гонцом к Одину» стал жрец, который ни разу в жизни не окровавил свой меч в бою? А прозвище Божий Меч получил только за то, что нацеливал всех нас на истребление воинов своего же племени?

– Это было бы осквернением, – тут же отозвался так и не узнанный ни королевой, ни Гуннаром Воителем голос из толпы. Только на сей раз обладатель его таиться не стал, наоборот, пробился поближе к жрецу, чтобы тот признал в нем своего должника Рьона Черного Лося. Уж он-то, ровесник и друг детства жреца, прекрасно знал, каким трусом всю свою жизнь оставался Торлейф. И понимал, что тому сейчас не до гордости, лишь бы только убраться подальше от ритуального ярма.

– Да он и меча держать толком не умеет! – тут же понял смысл его уловки другой должник жреца – Остан Тощий, опиравшийся на такое же тощее копье.

– И не сумеет! – с хохотом повелись на его хитрость викинги.

– Убирайся вон, Торлейф! Разве не видишь: жребий пал на достойнейшего из воинов короля Олафа!

– Нет, вы видели такое: жрец – в «гонцы к Одину»?!

– Это жрец-то должен предстать перед богами в облике достойнейшего из воинов?! Да валькирии нас засмеют!

– …К тому же предстать со своим давно заржавевшим мечом? – вразнобой, но лавиноподобно зарокотали глотками приободренные воины. Они вдруг поняли, насколько это было бы оскорбительным для них, если бы вдруг воин, избранный жребием, струсил и отказался от гибели, уступив свое место на смертной Ладье Одина явно стареющему, от рождения хилому и трусливому Торлейфу.

– Убирайся оттуда, жрец! – в два голоса закричали Черный Лось и Остан Тощий, прекрасно понимая, что этот крик звучит сейчас для Торлейфа трубным гласом архангелов.

– Ни один бог – ни наш, ни христианский – не примет от нас такой немощной жертвы! – поддержал их Вефф Лучник, явно не догадываясь об истинных причинах «негодования» этой пары.

– Бог не примет этой жертвы, кхир-гар-га! – увенчал беззаботный Льот своим ржанием выкрики воинов. Но даже ему в эти минуты Торлейф был признателен. Что, однако, не помешало ему тут же причислить Ржущего Коня к лику достойных жребия викинга, которых он назовет во время первой же кровавой жеребьевки.

Ко всеобщему удивлению, жрец не высказал ни удивления, ни обиды. Он лишь исподлобья осмотрел хохочущих воинов; оборотясь в сторону Вещего Камня, благодарно поклонился ему за спасение и под общий хохот и злые шутки сошел с жертвенника. Затем, под такие же едкие выкрики и насмешки, снова прошел сквозь стену воинов, упорно пробиваясь к тропе, ведущей к поселку. Но уже оттуда Торлейф произнес то, что неминуемо должен был произнести в эти ответственные минуты всякий жрец:

– Прими же «гонца к Одину» под ярмо свое, жертвоприноситель!

Смертный приговор этот он провозгласил едва слышно, зато, как всегда, вовремя подвернулся под руку ему Рьон Черный Лось. Он-то и донес до воинов смысл сказанного Торлейфом своим мощным хриплым басом:

– Прими же гонца под ярмо свое, палач! Ибо так велено жрецом!

– Что ж, ты сам избрал свою судьбу, Бьярн, – мрачно проворчал Гуннар, сожалея о том, что все попытки спасти его оказались напрасными. Причем по его же, Бьярна, вине.

И тут же приказал воинам из охраны королевы поскорее увести Астризесс за скалу. То, что сейчас будет происходить на этом прибрежном плато, уже не для ее женских глаз и не для ее королевского слуха.

Бьярн видел, как жрец трусливо уходит все дальше и дальше от королевской дружины. Однако теперь он не завидовал ему, он его презрительно жалел.

«Нет, на этих физически сильных, но убогих духом людей злобы я таить не стану», – мысленно молвил жрец, снисходительно прощая свое унижение и «гонцу к Одину», и всем прочим.

Насмешки и оскорбления, считал жрец, – вполне приемлемая плата за жизнь. Разве не повелось испокон веков так, что гордецы неминуемо погибают на жертвенниках своей одинокой гордыни, в то время как хитрецы умудренно почивают на лаврах своей вселенской хитрости? Правда, конец у всех один – смерть, однако идут к нему разными по длине и тяжести дорогами. И в этом суть, в этом ответственность земного выбора каждого из смертных.

И жрецу незачем было видеть, как под крики и всеобщее возбуждение этих морских бродяг, радующихся тому, что на сей раз жребий викинга их помиловал, Бьярн Кровавая Секира стал на колени.

– Жрец пытался стать «гонцом к Одину»! – смеясь, повертел он головой, которой через несколько мгновений должен был лишиться.

– Только этого нам не хватало перед далеким походом, – поддержал его ритуальный палач Рагнар Лютый, берясь за тяжелое ярмо.

– Прими гонца, Один! – крикнул он, поднимая свое страшное орудие.

– Прими гонца! – сотнями возбужденных глоток отозвался отряд конунга Олафа. И палач, как и Гуннар Воитель, отчетливо слышал, что обреченный кричал вместе со всеми. Разве что громче и отчаяннее всех прочих.

Но для них важно было, чтобы нечто подобное он все-таки прокричал, ибо так требовал обычай.

– Прими самого достойного из нас! – провозгласил палач. И сотня воинов, потрясая мечами, поддержала его:

– Достойнейшего из достойных!

– И пусть гонец принесет нам удачу! – вновь ритуально прокричал палач. – Один!

– Он принесет нам удачу! О-дин! О-дин!!

Жертвенный палач дело свое знал. Одним ударом размозжив череп «гонца к Одину», он кинжалом раскроил его так, чтобы освободить пульсирующую вену и, зачерпнув крови, первым плеснул ею себе в лицо.

– Один! – прокричал он, вознося окровавленные руки к небу.

– О-дин! – вторили ему воины, отталкивая друг друга и пытаясь первыми пробиться к теплой крови жертвы. Крови убиенного ими во имя того, чтобы спасти от убиения каждого из них.

– Гонец к Одину послан, конунг! – обратился палач к Гуннару Воителю, давая понять, что ритуал жертвоприношения завершен.

Услышав это, Гуннар тут же взошел по вырубленным ступеням на Вещий Камень и, держа в одной руке меч, в другой кинжал, провозгласил:

– Славный воин Бьярн Кровавая Секира уже в Валгалле! За мечи, викинги! Тор дарует нам спокойное море, а Один – победу!

21

Глядя вслед уезжавшему норманну, князь Ярослав лишь бессильно проскрипел зубами. Своим советом варяг явно оскорбил его. Причем, сделав это, даже не извинился.

Понятно, что князь хотел осадить Эймунда какими-то очень резкими, но в то же время значимыми словами. Вот только слова эти предательски не являлись ему. Словно уже не только удача, но и бренные слова отвернулись от него.

Запнувшись на каком-то полуслове, князь решительно покачал склоненной головой, будто приходил в себя после удара по темени, но в ту же минуту его внимание привлекла группа всадников, показавшихся на невысоком плато посреди долины. Эймунд тоже заметил эту кавалькаду и, немного поколебавшись, рысью погнал коня назад, к командному холму князя. Как и Ярослав, он прекрасно понимал, что сейчас не время для долгих обид и что в такие решающие минуты они обязаны находиться вместе, чтобы сообща и очень быстро принимать решения.

Вот всадники Мстислава рассеялись, окружая возвышенность, а на небольшом уступе, нацеленном в сторону холма, на котором томился Ярослав, остался только один всадник. Разглядеть его, узнать великий князь не мог. Но был уверен, что наконец-то глазам его явился брат. Он так и сказал себе: не «князь Мстислав», а «брат».

В эти минуты ему и в самом деле хотелось воспринимать князя Мстислава не как предводителя вражеского войска, а как брата, которого давно, уже целую вечность, не видел. При этом Ярослав пытался отгонять от себя мысль, что Мстислав только для того и поднялся на главенствующую посреди долины возвышенность, чтобы прикинуть, как быстрее разбить его полки, убить или пленить его самого, а затем ворваться в беззащитный Киев, захватив перед этим десяток других городов.

Да и само родственное озарение это продолжалось очень недолго, оставив после себя чувство какой-то гнусной неловкости.

– Торфин, попытайся рассмотреть, что это за всадник находится сейчас на вершине холма! – приказал конунг Эймунд одному из телохранителей, известному своим острым зрением. – Во что он облачен? Ты ведь сумеешь отличить одеяние князя от одеяния воина?

– Сумею, если сумею…

Норманн поднялся на холм и тоже привстал в стременах.

– Могу сказать только то, что это очень могучий воин. Широкая грудь, высок ростом, на солнце блестят богатые, византийские, наверное, доспехи.

– Это он, Мстислав? – обратился Эймунд к великому князю.

– Конечно же, он, во имя Христа и Перуна.

– Похоже, что физически очень сильный человек, – объявил соколиноглазый норманн.

– Прибыв княжить в Тмутаракань, он сразу же завоевал себе славу тем, что перед одной из битв, на виду у двух войск, сразил самого сильного касожского князя-богатыря Редедю[40]. Дело в том, что князь касогов сам предложил считать победителем то войско, чей предводитель победит. Причем победителю достаются личные владения побежденного, его жена и дети. Все это и досталось Мстиславу, победившему дотоле непобедимого касога. Сомневаюсь, чтобы на нынешней Руси нашелся человек сильнее Мстислава.

И норманн вдруг обнаружил, что великий князь говорит об этом с гордостью, как и должен говорить о своем брате, да к тому же о самом сильном в их семье, в роду.

Да, были минуты, когда Ярославу действительно удавалось погасить в себе пламя обиды на брата; другое дело, что после подобного успокоения оно вдруг вспыхивало с новой силой, опаляя вспышками разочарования и ненависти. Поражал Ярослава сам выбор времени для похода на Киев. Ведь знал же Мстислав, не мог не знать, что именно сейчас значительная часть киевской дружины и ополченцев находится на Суздальской земле, где уже второй месяц кряду бунтует чернь, не признавая ни старшинства великого князя киевского, ни руки местного князя и его воевод.

Если бы Ярослав не бросил туда войско, не разогнал отряды бунтовщиков и не перевешал зачинщиков и их гонцов, маскировавшихся под предсказателей и провидцев, – чума неповиновения неминуемо расползлась бы на соседние земли, достигая Смоленска, Полоцка, Чернигова. А попытки распространить ее уже были.

Ярослав прекрасно понимал: нет ничего страшнее бунта в государстве, на огромных приграничных пространствах которого только и ждут его ослабления, а значит, и своего часа, орды степняков. В государстве, отдельные земли которого, словно соты в улье, заселены разноплеменным людом, не имеющим сложившихся границ расселения и управляющихся множеством князей, каждый из которых мнит себя великим. Но кому об этом скажешь, перед кем исповедаешься-поплачешься, если во главе вражеского войска стоит твой младший брат?

Ярослав многое терял от того, что решил встретить мстиславичей вдали от Киева; понятно, что за родными стенами, при поддержке горожан, он легко разбил бы войско брата. Но в поле его погнало стремление не подвергать стольный град опасности и разрушениям.

«Что ему нужно на землях моего княжества? – в сотый раз возвращался Ярослав к мысли о внезапном вторжении Мстислава в его владения. – У него ведь есть своя земля – Тмутаракань, теплая, плодородная, к которой подступают земли мелких, ослабленных кавказских правителей, вот-вот готовых пасть к ногам славянского князя. Так что произошло? То ли слишком уж в Тмутаракани своей засиделся, то ли кони дружинников застоялись в стойлах? Так оттесняй дальше в горы беспокойные племена горцев, которые без конца вершат набеги на твое приграничье. Иди в кыпчакские степи, пройдись берегами Итиля и Хвалынского моря!..[41]

Спрашиваешь, что Мстиславу нужно в земле Киевской?! – скептически улыбнулся наивности своего вопроса Ярослав. Брат его все так же стоял на вершине холма, и теперь даже великому князю киевскому казалось, что он видит, как сверкает на солнце его золотистый византийский панцирь. – Ты мог бы ответить себе просто: ему нужен киевский престол. И не вина Мстислава, что ни один удельный князь не сможет достичь настоящей славы и признания до тех пор, пока не взойдет на великокняжеский престол Киева. Да, ты мог бы ответить именно так, во имя Христа и Перуна, и даже в какой-то степени оправдать действия князя тмутараканского, если бы не воспоминания о кровавых вояжах другого брата, Святополка».

– Кажется, эти кавказские варвары немного унялись, – ворвался в его размышления голос Эймунда. – Но это может быть и приготовлением перед натиском всей рати Мстислава.

– Скорее всего, так оно и есть, – мрачно ответил Ярослав. – Хотя нет, – вдруг резко возразил себе, – не думаю, что Мстислав поведет своих ратников в бой, не попытавшись переговорить со мной, не объяснив, что его привело сюда.

– Но ведь ты прекрасно знаешь, что его привело, князь. Ему, как и всем прочим князьям из рода Владимира Великого, нужен Киев.

– Всем и всегда нужен Киев, – отрешенно как-то кивнул Ярослав. Однако говорил он сейчас не обо всех.

Мстислав уже однажды подходил под стены Киева. Это было в 1024 году. Как-то разведка донесла тмутараканскому князю, что Ярослав решил отправиться со своей воинской дружиной, ведущими воеводами и боярами в Новгород, чтобы передать местный престол своему сыну. Предвидя, что Киев останется без хозяина, Мстислав тут же собрал свое воинство и пошел к стольному граду. Наверняка он мог бы взять его штурмом, но прекрасно понимал, что если станет добывать этот город силой, то потеряет много воинов и наживет себе много врагов. Настроив против себя почти всех удельных князей, долго в этом огромном, враждебно настроенном против него городе он не продержится. И тогда Мстислав просто подвел свои войска под стены города и предложил киевским послам свою кандидатуру на великого князя, пообещав присоединить к Киевской земле не только Тмутараканское княжество, но и покоренные им кавказские земли. Если же киевляне не согласятся, то…

Однако киевляне воинства его не испугались, а на предложение ответили дипломатично: «У нас уже есть великий князь, твой брат. Вот вернется он из Новгорода, тогда и решайте» – и с чувством собственного достоинства удалились за мощные стены города, население которого уже усиленно вооружалось. Когда же Ярослав вернулся в стольный град, Мстислав уже правил в Чернигове, однако от замыслов своих не отказался. И вот теперь они на поле битвы…

– А ведь тмутараканец этот понимает, что, стоя под Любечем, никакими переговорами Киева он не добьется, – вырвал князя из потока воспоминаний Эймунд. – Для этого ему сначала нужно победить здесь…

– Затем пригласить орду печенегов и осадить сам стольный град.

– Вот я и мыслю себе: ну о чем он может говорить с тобой сейчас, конунг Ярислейф? – нервно подытожил норманн.

Эймунда в самом деле раздражали проснувшиеся вдруг в Ярославе родственные чувства к тмутараканцу – слишком уж они не ко времени. Конечно, норманн был не против того, чтобы уладить эту родственную стычку миром, сохранив тем самым жизнь многих своих воинов. Но в то же время прекрасно понимал, что поражение Ярослава сведет на нет все, чего он добился, находясь у него на службе. Понятно, что Мстислав под свою руку его не примет, а плененный, он тут же будет казнен, причем после жестоких пыток. Уж он-то знал, как его ненавидят – и в Новгороде, и в Чернигове. Да и в Киеве – тоже.

– Но не зря же Мстислав стоит там, – запоздало отреагировал великий князь. – На что-то же он надеется.

– Просто сейчас он пребывает в такой же нерешительности, как и ты, князь.

– Когда на поле битвы сходятся родные братья, торопиться с битвой особо не стоит. Не грешно подождать, подумать, во имя Христа и Перуна.

– В таком случае вы оба теряете время, князь. У нас же в Скандинавии говорят: «Можно оплакивать все, кроме утерянного времени». А еще говорят, что ни на какую святую гору крест утерянного времени не занесешь.

– Мудрецы, однако же, у вас там, в Скандинавии, – недовольно проворчал великий князь и, сурово взглянув на Эймунда, поиграл желваками.

Отослать от себя предводителя норманнов он не мог только потому, что не желал ссоры накануне битвы. Как бы ни доверял он Эймунду, все же никогда не забывал, что он – всего лишь наемник и верность сохраняет до тех пор, пока ее хорошо оплачивают и пока хозяин крепко держится за свой престол.

Норманн понял, что слова его пришлись не по душе князю, однако это его не смутило. Уловив, что его хотят прогнать, он лишь улыбнулся своей хорошо знакомой князю хищной улыбкой. В любом случае князь должен помнить, что он, норманн, предупреждал его.

Еще раз взглянув на застывшую на холме фигуру тмутараканского князя-богатыря, Эймунд величаво повел широкими обвисшими плечами, словно собирался вызвать этого великана на поединок, и, едва заметно кивнув своим телохранителям, медленно спустился с возвышенности.

22

Викинги обмыли лица кровью достойнейшего из них, избранного жребием, и на «Одиноком морже» подняли красный четырехугольный парус.

Примечания

1

Речь идет о короле Норвегии Олафе (Олав, Улаф) II Харальдсоне, возведенном после гибели в ранг святых и вошедшем в историю Скандинавии как Олаф Святой. Написание этого и других имен подаются в романе так, как они обычно подаются у многих отечественных исследователей, в частности, в трудах академика Б. Рыбакова и др.

2

Финмарк – древнее название Дании. Действие романа происходит в начале ХI веке, в тот период истории Норвегии, когда король Олаф II Харальдсон был свергнут и его престол захватил датский король Кнуд (Кнут, Коннут) I, присоединивший оккупированную Норвегию к Дании.

3

Ярл – наместник, правивший на определенной территории от имени короля, а также дворянский титул норманнов, который обычно приравнивался к общеевропейскому титулу графа. Ярлы занимали в Норвегии важные государственные посты, были военачальниками и предводителями больших дружин викингов, совершавших набеги на земли многих государств.

4

Драккарами викинги называли свои длинные весельно-парусные, беспалубные суда, которые в восточнославянской литературе обычно называют ладьями. Но в романе появляются и палубные суда, построенные в основном мастерами Западной Европы, с внутренними каютами и каютами-надстройками.

5

Гаральд (Харальд, 1015–1066) Гертрада (Хардрад, то есть Суровый Правитель) приходился сводным братом королю Норвегии Олафу II. Его родителями были конунг Сигурд Свинья и Аста Гудбрандсдоттур, имевшая от первого брака с Гаральдом Гренландцем уже названного выше Олафа, ставшего впоследствии королем.

6

Шхеры – прибрежные отмели и острова.

7

Конунг – это военный и (или) племенной вождь, а также вождь, правитель отдельной области в скандинавских странах. Но к ХI столетию, когда происходят описываемые события, отдельные конунги начали резко выделяться и становиться королями, которых, по традиции, тоже называли конунгами. Это сравнимо с тем, как на Руси некоторые князья стали называться великими князьями». Чтобы не возникло путаницы, скандинавских королей я называю в романе королями, в беседе между собой викинги называют их конунгами конунгов, а вождей именуют просто конунгами.

8

Один – верховный бог древних скандинавов и германцев. Поскольку он также был богом войны и победы, то, отправляясь в поход, викинги приносили ему в жертву одного из своих воинов, то есть слали «гонца к Одину» (в некоторых племенах «посылали гонца» к богу Тору, дабы таким образом обеспечить себе безопасное плавание). Кстати, приносимый в жертву воин не должен был особо огорчаться, поскольку тут же попадал в Валгаллу, то есть в своеобразный рай, на вечный пир богов и храбрых воинов.

9

Норманнами, то есть «северными людьми», скандинавов называли во многих странах Европы. Однако французы называли их нормандами, нормандцами, отсюда и название основанного викингами на севере Франции герцогства – Нормандия. Происхождение слова «викинг» пока не выяснено, одно время викингами называли только предводителей норманнов, а впоследствии – всех норманнов, совершающих свои набеги на другие страны или пребывающих на военной службе в качестве наемников.

10

Гардарикой, то есть «страной городов», скандинавы долгое время называли Киевскую Русь.

11

Речь идет о великом князе киевском Ярославе (Ярислейфе, как именуют его авторы норманнских саг) Мудром, который действительно был женат на Ингигерде, сестре Астризесс, жене норвежского короля Олафа II Харальдсона.

12

Чернобыль – одно из украинских названий полыни. Здесь интерпретируется библейское предсказание Иоанна Богослова о появлении губительной звезды «полыни», которая лучами своими отравит земли и воды. Многими современными исследователями это предсказание напрямую связывается с аварией на Чернобыльской АЭС и последующей экологической катастрофой.

13

Под именем Елисифь и вошла княжна Елизавета Ярославна, дочь великого князя киевского Ярослава Мудрого, в историю Норвегии, в историю Скандинавии. Под этим же именем она приходит к нам из древних норманнских сказаний – саг.

14

Позволю себе напомнить читателям, что некоторые юродивые пользовались на Руси особым почитанием. Исходя из тех предсказаний и видений юродивых, которые дошли до нас благодаря летописям и древним сказаниям, можно утверждать, что некоторые из них являлись, говоря современным языком, довольно сильными экстрасенсами, медиумами и прорицателями. Понятно, что этим людям нелегко было приживаться в тогдашнем обществе; тем более что в Западной Европе, где зверствовала инквизиция, таких людей обычно отправляли на костер. Так, на всякий случай…

15

Печерский монах-книжник Дамиан – историческая личность.

16

Дулебами назывались представители племени дулебов, проживавшего на Волыни, исторической области Киевской Руси (ныне это Волынская и частично Ровенская области современной Украины).

17

Светоний Транквилл (ок. 70 – 160 г. н. э.). Известен, главным образом, своим сборником биографий римских императоров от Юлия Цезаря до Домициана Флавия – «О жизни двенадцати цезарей».

18

Галичанин – уроженец Галичины (Галиции), исторической области, включающей три административные области современной Украины – Львовскую, Тернопольскую и Ивано-Франковскую, а также часть современной Польши.

19

У великого князя киевского Ярослава Владимировича (Мудрого) было три дочери. Старшая, Анастасия, со временем стала женой венгерского короля Анре (Андрея), а младшая, Анна, стала королевой Франции, женой короля Генриха I Капета (то есть из рода Капетингов). Привезенное Анной из Киева славянское Евангелие до сих пор почитается во Франции как национальная святыня и под названием «Реймское Евангелие» (по названию города Реймса, в котором Анна венчалась с Генрихом) хранится в Реймской национальной библиотеке.

20

Именно это Евангелие, написанное рукой инока Прокопия, и увезла со временем во Францию будущая королева Анна, дочь Ярослава Мудрого; именно оно, как уже было сказано, является теперь национальной святыней французов.

21

Стило (греч. stylos) – особым способом заостренная палочка, которой писали на покрытых воском дощечках. От названия этого писчего приспособления произошли понятия «стиль», «стилистика»…

22

Исторический факт. Подробнее о нем – в одной из последующих глав.

23

То есть до берегов Черного моря.

24

Будучи новгородским князем, Ярослав отказался платить Киеву, коим правил его отец, великий князь Владимир Святославич, традиционную дань в три тысячи гривен и начал активно готовиться к войне. Вот тогда-то ему и понадобился отряд норманнских наемников, который он сразу же повел на Киев, а затем, после смерти отца, использовал в боях против своего брата, великого князя Святополка Окаянного.

25

Первое летописное упоминание о норманне Свенельде, который во времена правления великого князя киевского Игоря Старого был варяжским воеводой, датировано 940-м годом, поэтому ученые считают, что появился он в Киеве в самом конце 930-х. После гибели весной 972 года от рук печенегов князя Святослава стареющий воевода Свенельд стал активным участником усобицы, возникшей между его сыновьями.

26

Спудеями на Руси книжники называли студентов.

27

Древляне – мощное славянское племя, обитавшее во времена Киевской Руси в основном на территории нынешней Житомирской области Украины. Столицей Древлянского княжества был город Вручий (нынешний город Овруч). Этому же княжеству принадлежал и город-крепость Искоростень (ныне – Коростень Житомирской обл.).

28

Некоторые исследователи, и в частности, академик Б. Рыбаков, очерчивают территорию, условно названную Островом Русов, таким образом: с востока и севера она определяется правым берегом Дуная, на западе – Трояновым валом, пролегавшим от Дуная до моря в районе румынского города Констанца (Константа, Томы), с юга – Черным морем.

29

В наше время остов одного из драккаров был найден в иле у берегов Норвегии и теперь экспонируется в Осло, в одном из музеев.

30

Напомню, что как вполне сформировавшаяся святая обитель Киево-Печерский монастырь был основан именно во времена правления Ярослава Мудрого. Отдельные пещеры монахов появились там значительно раньше.

31

Монах Иларион был учителем детей князя Ярослава Мудрого. Кроме того, он вошел в отечественную историю как известный литератор своего времени, автор книг: «Слово о законе и благодати», «Исповедь веры», а также один из составителей Судебника. Когда в 1051 году князь Ярослав Мудрый, без ведома Константинопольского патриарха, отважился назначить главу Русской Церкви, выбор его пал именно на Илариона.

32

Речь идет о германском императоре Оттоне I, который 2 февраля 962 года был коронован папой римским Иоанном XII как император Священной Римской империи под именем «император Август».

33

До наших дней эта порода сохранилась в Маньчжурии, и называют этих низкорослых, чуть крупнее классических пони, животных маньчжурскими пони. Кстати, именно с такими пони английский капитан первого ранга Роберт Скотт намеревался покорять Антарктиду, прокладывая себе путь к Южному полюсу.

34

Корзно – вид шерстяной накидки, заменявшей плащ.

35

Стрием на языке древних русичей именовали дядю по отцовской линии, а вуем, вуйком – дядю по материнской линии. Оба эти слова (понятия) сохранились в украинском языке до наших дней.

36

Мстислав I Храбрый (?–1036) – сын Владимира Великого, князь тмутараканский и черниговский. Действительно отличался необычной физической силой.

37

Летописцы считали этого воеводу племянником киевского князя Игоря, а также считали, что имя его, Акун, является русской переработкой скандинавского имени Гакон. Если верить автору «Повести временных лет», сам Игорь приходился сыном варяжскому конунгу, новгородскому князю Рюрику.

38

Судя по всему, у воеводы викингов Акуна действительно плохо было со зрением, причем плохо настолько, что описывавший эту битву летописец так и называет воеводу «слепым Акуном» (встречается в литературе и написание «Якун»).

39

Принято считать, что это слово – византийского происхождения; варягами (точнее, веригами) греки называли норманнов, которые служили наемниками в византийской армии. Кстати, самих византийцев на Руси называли ромеями.

40

Об этом событии содержится упоминание в «Слове о полку Игореве», в котором говорится, что Боян пел песню «…Храброму Мстиславу (Владимировичу), который зарезал Редедю перед полками касожскими» (касогами называли черкесов). Причем после победы над Редедей князь русичей действительно взял его жену в наложницы, а детей – на воспитание при своем дворе.

41

То есть к берегам Волги и Каспийского моря.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7