Современная электронная библиотека ModernLib.Net

«…и компания»

ModernLib.Net / Блок Жан-Ришар / «…и компания» - Чтение (стр. 3)
Автор: Блок Жан-Ришар
Жанр:

 

 


      Еще мальчиком Гийом Зимлер, возвращаясь вечерами из школы, присматривался к поездам, замедлявшим ход как бы от усталости, и еще тогда научился понимать эту усталость. Уставший поезд — это уже не поезд, он просто личинка, затерявшаяся в бездне летней ночи; из одного ее конца с надсадным хрипом вырывается пар, пламя и искры, а на другом пылает треугольник красных огней, ползущих вверх на пригорок; позади провалы молчания и глубина — притягивающая, хищно всасывающая беспомощную личинку.
      По правде говоря, Гийом сейчас не особенно верит, что впереди ползет тележка с углем. Не верит и в то, что ее загружают доверху. Изумленно следит он за усилиями клячи, которую почему-то считают белой и которая, болтаясь в слишком широкой сбруе, тащит за собой несоразмерно большую повозку.
      Поворот улицы. Тележка трясется по камням мостовой, грохочет, как артиллерийский обоз. Какой-то человек, кляня всё и вся, осыпает ударами кнута свою клячу, этот живой скелет. Солнце мечется как оглашенное, обдавая вселенную жаром топки.
      И вот вслед за первой тележкой — вторая, а там по пологой боковой улице подымается целая вереница огромных черных, груженных доверху тележек.
      Напрасно ободья колес, грохочущие по камням мостовой, стараются воспроизвести дробный перестук кузнечных молотов. Гийом уверен, знает, что обозу ни за что не одолеть подъема. Ему так хочется объяснить головному возчику, что трение мешает… И вот возчик поравнялся с ним. Черными пальцами он извлекает из кармана блузы перепачканную бумажку, которую Гийом Зимлер сразу узнает. И нет надобности еще раз заглядывать в железнодорожные накладные.
      «Товарная станция! Товарная станция, тупицы! Вы что, читать не умеете, что ли? Что же, прикажете мне тащить всю эту штуковину домой?»
      Возчик, не останавливаясь, равнодушно отмахивается и вытирает потный лоб тыльной стороной руки со вздутыми венами. Асфальт, покрывающий тротуар, размяк под тонкими подошвами Гийома. И он испуганно глядит на вереницу тележек, проезжающих мимо. Ему хотелось бы уйти. Слишком он уверен в том, что произойдет. Но он не может уйти, — в этом он тоже уверен. Он стоит и смотрит, как медленно проплывают мимо него тележки, как выплескивается на землю уголь, и сверкающий канал до боли режет ему левый глаз.
      Он подсчитывает. Просто так, для очистки совести. Необходимо проверить эту партию груза. Ему хочется пойти и подобрать кусочки угля, падающие с тележек. Мучительно смотреть, как безжалостно дробят колеса бесценное горючее. Никогда еще уголь не казался ему таким маслянистым, таким нарядным. Уголь маслянист, как овечья шерсть. Особенно ему люб кардифский уголь, ярко поблескивающий на изломах; но колеса надвигаются и на него; кажется, тележка сейчас приподымется в воздух, а уголь блестит, как орех, и разлетается тускло-черным облачком, которое сразу же прибивает к земле.
      Гийом старается подсчитать. Итог ясен. Что составляют триста тонн на краю бездонного рва, долженствующего покрыть баланс?
      Жозеф, без шляпы, отправляется на поиски привратника — бездетного привратника, необходимого в каждом порядочном доме. Он, кажется, совсем забыл, что домик должен приютить отца, мать, Гермину и детей. Кто же позаботится о балансе? Интересно, откроет ли калитку сам отец? Разве не могут эти возчики оставить злосчастный уголь на складе, на берегу канала, у черта, у дьявола?
      В конце улицы возникает запах такой непереносимо острый, что Гийом Зимлер невольно поворачивается в ту сторону. Почему там пляшет этот человечек? И неужели только бравады ради носит он не обычный головной убор, а широкополую шляпу из посекшегося шелка?
      Незнакомец открывает рот, и Гийом задыхается от запаха чеснока и гнилых зубов. Человек этот кругл, как бочонок. По его лицу щедро рассыпаны веснушки, похожие на божьих коровок; они словно стараются вытеснить мощный слой грязи, слившейся с багряным румянцем щек. «Черный, желтый, красный. Настоящий бельгийский флаг», — думает Гийом и невольно улыбается.
      «Я… я пришел, чтобы… так сказать, чтобы… приветствовать господ 3… Зми… хм-хм!… Змилер… и ком… и ком… и компанию по случаю, так сказать, прибытия».
      Он не то, чтобы заикается, но его распирает такая неуемная потребность излить свои чувства, и такая горячая симпатия, такое дружественное сияние написано на его лице, что, ей-богу же, он мямлит только от избытка чувств.
      Господин Булинье имеет случай еще раз убедиться в том, что доброта души производит желанное впечатление. Старший Зимлер озадаченно молчит. Он уже не знает, где отдается грохот тележек — в его ли собственных ушах, или в глубине бесконечности. И закрытая калитка (кто ее отопрет? папа?), и несходящийся баланс, и Жозеф… Куда же это запропастился Жозеф?
      Гийом считает своим долгом ответить от имени отца, господина Зимлера, единственного владельца фабрики Зми… хм!… просто Зимлера, что фабрика Зимлера весьма польщена теми чувствами, какие ей свидетельствует господин Булинье. (Если бы отец открыл калитку, Гийом непременно услышал бы, как она, повернувшись на заржавевших петлях, протяжно скрипнула, словно ухнул филин — у-ух!) Гийом Зимлер счастлив добавить от своего собственного имени, что он, Гийом Зимлер, позволяет себе надеяться, что их отношения с господином Булинье будут развиваться самым благоприятным образом! Должен же наконец господин Булинье понять, что такой день, как сегодня, выбран не особенно удачно, пусть даже пущены в ход тончайшие оттенки чувств, для человека, только что приобретшего фаб…
      Еще не договорив фразы, Гийом чувствует, сколь она неуместна. Но за все сокровища Ротшильдов он не мог бы сказать иначе. Он мог бы с полным хладнокровием добавить, что, без сомнения, господин Булинье не откажется восполнить баланс, пошатнувшийся в связи с переездом Зимлеров, измерив неожиданно прибывший груз с помощью весов, тем более что никто не сумеет столь благородно, как господин Булинье, поддержать их чаши.
      «Ха-ха! Шут… ка… тонкая! Могу только по… по… поздравить себя с тем, что сумел завязать отношения с таким, так сказать, остро… остроумным клиентом».
      Того и гляди господин Булинье в порыве бескорыстного восхищения бросится на шею ошеломленному Гийому.
      «Но дабы предаваться ра… радости с открытой, так сказать, ду… душой, я хочу верить, что господии З… Зми… хм! Змилер-младший рассеет мое беспокойство насчет маленькой бум… бумажки, на которой поставил свою подпись его глубокоуважаемый ба… батюшка».
      Тут Гийом с ужасом вспоминает, что как раз сегодня наступает срок первого платежа за шерсть по договору, заключенному с господином Булинье.
      Старший сын Зимлера чувствует, как кровь горячей смолой приливает к голове. Надо бы втолковать этому бочонку, пропахшему чесноком, по каким, собственно, причинам их переезд был отсрочен вплоть до этого пышущего жаром июльского вечера.
      Студенистая влажная масса наваливается на Гийома и сковывает его мысль. Даже пешеходу, затерявшемуся в дебрях Центральной Австралии, даже ему скорее, чем Гийому Зимлеру, может протянуться рука помощи.
      С минуту он судорожно старается припомнить то, что нужно припомнить. Но вскоре даже этот последний отблеск мысли гаснет, оставив после себя лишь отдаленный след. Гийом надеется, надеется страстно, что где-то в природе существует то самое нужное воспоминание, которое осветит все.
      Его утомило непомерное усилие. Голова разрывается от колокольного звона, и Гийом осторожно и ласково, точно ребенка, поворачивает ее на саквояже, заменяющем подушку. Бельгийский национальный флаг исчезает. Но слева его ждет другой призрак — этого Гийом уж никак не ожидал, — и призрак холодно склоняется над ним.
      Его треуголка, его васильковый фрак и металлическая планка, напоминающая кирасу и идущая через всю грудь, извещают Гийома точнее всех календарей о наступлении некоего дня. Инкассатор Французского банка стал теперь цифрой, роковым числом 31, и тройка нахально подымается на своей нижней закорючке, точно кредитор, уверенный в своем праве, а единица — двусмысленный символ — хихикает, приказывает, угрожает…
      Человек в васильковом фраке открывает рот. Это движение сопровождается скрипом. И Гийом с удивлением узнает скрип ворот их фабрики — ух! Представляясь, незнакомец называет себя, как обычно называют его кумушки.
      «У-ух! Разрешите представиться — банкир! У-ух!»
      Но вот металлическая бляха и тонкий длинный нос уже отступают куда-то вдаль, сливаются с знакомым пейзажем…
      Субботняя вечерняя прогулка. Отец в сюртуке, в цилиндре с расширяющейся книзу тульей. Мать в кружевном чепце с черными шелковыми ленточками, завязанными под подбородком. Мальчики в тесных праздничных штанишках шагают впереди родителей, меж двух рядов рябины, и стараются незаметно поднять как можно больше пыли.
      Жарко. И хочется пить. Ноги горят после долгой беготни по горячей земле. Из перелеска, огибающего дорогу, веет свежестью, и она при каждом вдохе вливается в горло, как вишневый сироп, когда его пьешь маленькими глотками. Мальчики искоса поглядывают на опушку леса, населенного пугающими тенями. Майские жуки, сердито жужжа, бросаются наперерез сумеркам. Жабы осторожно раздвигают пыльную траву в придорожных рвах; убедившись, что кругом никого нет, они бросают в воздух свой призыв, звучный и прозрачный, как капелька хрусталя.
      Но вот отец останавливается поговорить с каким-то толстяком, пальцы которого унизаны перстнями с фальшивыми бриллиантами. Мать держится чуть позади и с беспокойством прислушивается к разговору.
      А разговор становится все громче. Незнакомец несколько раз ссылается на кого-то, и Гийом сразу же догадывается, о ком идет речь, — о Жозефе и о нем самом. Стало быть, этот белесый и равнодушный толстяк их тоже знает.
      Гийом смотрит на Жозефа. Жозеф смотрит на Гийома. Им хочется быть далеко-далеко отсюда. Потому что их мучит жажда? Нет, им уже не хочется пить, им уже не жарко. Может быть, это из леска потянуло вечерней прохладой? Холодный пот струится вдоль их спин, они щелкают зубами.
      Отец подзывает сыновей. Незнакомец вытаскивает из кармана бумагу и звучно хлопает по ней ладонью. Гийом глядит не отрываясь.
      «А ну, идите сюда!» — кричит Зимлер сыновьям, угрожающе топорща бакенбарды.
      Мама умоляюще вскрикивает:
      «Ипполит!»
      «Оставь меня в покое. Их надо проучить! Вы слышали, мерзавцы, что сказал этот господин? Значит, это правда? Правда, что вы меня разорили?»
      Толстяк сурово глядит на братьев Зимлеров. Он держит нотариальный акт, и бумага тихонько шелестит в его дрожащих пальцах. Впрочем, и без этой дрожи понятно, что в одном из карманов сюртука незнакомец прячет бутылочку водки.
      Немота виновных красноречивее признания. Они стоят рядом в пыли, стоят как два идиота. Все шумы внезапно стихают, уступив место напряженной тишине ожидания. От Руфака до Сультсмата каждому известно, каков в гневе папаша Зимлер. И, словно удар, сопровождающий вспышку молнии, разражается буря. И не до улыбок тому, кто слышит, как, удаляясь, отец кричит:
      — Поезд стоит пятнадцать минут. При вокзале имеется буфет. Пассажирам на Орлеан — пересадка!

VI

      Братья Зимлеры проехали через Париж, как бесчувственный, неодушевленный груз. Затем на вокзале в Труа они покорно подчинились всем формальностям, связанным с проверкой паспортов, хотя полтора года назад один рассказ о подобной церемонии сочли бы неудачной шуткой.
      Прусские уланы в плоских касках вертели и ощупывали их, отпуская грубые шутки. И они покорно вертелись, ничто их не трогало, — ничто, лишь бы не посягнули на их завтрашний день, лишь бы им позволили лечь и выспаться.
      Замелькали первые табачные плантации: ровные ряды табака сбегались к какой-то неподвижной точке на далеком горизонте и затем начинали вращаться вокруг этого центра с головокружительной быстротой, — еще минута, и они того гляди заденут поезд.
      Дубы и ели подступали к окнам. В вагоне сгустился полумрак. И тут острый запах, знакомый, как слова родного языка, напомнил им о тенистых зарослях хмеля, — они подняли голову и растерянно переглянулись.
      Когда они уже совсем было отчаялись увидеть пусть самый заштатный вокзал, поезд подошел к Мюльхаузену. Братья уселись в буфете за мраморный узкий столик — как раз между двух открытых дверей, откуда врывался свежий ветер. Пиво им подали в кружках из толстого стекла, тут же покрывшихся легким налетом, — кто мог бы усомниться в прохладной свежести напитка! Они с удовольствием глядели, как широкоплечий белокурый румяный официант старательно и приветливо смахнул пивную пену специальной лопаточкой. И когда Зимлеры протерли пальцем вспотевшие стенки кружек и сквозь стеклянные грани показался ослепительно прозрачный, музыкально шипевший напиток во всем великолепии золотисто-желтого цвета, они вдруг почувствовали, что в сердцах их оживает надежда.
      Они боялись признаться даже самим себе, что возвращаются в родной город лишь для того, чтобы скорее с ним расстаться, и что отныне любой расход увеличит сумму их долга и станет прямой угрозой их будущему. Они отдавались тому чувству спокойной уверенности, которое дает человеку только его родина. Оба подняли кружки одинаковым жестом, наслаждаясь знакомым прикосновением толстой стеклянной ручки, обменялись заговорщическим взглядом и выпили.
      Пивная пена свисала бахромой с их усов, а они уже снова подозвали официанта, заказали две порции свиных сосисок с капустой и картошкой, пару огромных телячьих котлет, плававших в собственном соку и скрытых под целой горкой зеленого горошка.
      Еда только распалила их аппетит. Они бросали на меню, забытое официантом на столике, пламенные взгляды. Они дочиста, как губкой, вытерли белые фаянсовые тарелки хлебным мякишем, выковыривая его угольно-черными пальцами прямо из каравая.
      Затем братья потребовали по два огромных куска галантина, мозаичного, как карта Соединенных Штатов, — все в прохладной зыби желе, удивительно аппетитного на вид. А когда перед ними поставили вазу, наполненную крупными яркими вишнями, зеленые хвостики которых торчали, как штыки на составленных пирамидой винтовках, они вдруг почувствовали, что, пожалуй, переели и что в самую пору после такого излишества насладиться кисловатым соком вишен.
      Порывистый ночной ветер ударялся то об одну, то о другую створку и отскакивал, как мяч. Приятное ощущение сытости, вечерняя прохлада вызвали прилив тяжеловесной и наивной веселости. Жозеф ухарски сбил на затылок соломенную шляпу, вскинул на лоб очки, как будто восседал на учительской кафедре, — словом, дурачился. И каково же было удивление пассажиров, когда этот дородный дядя начал с самым невозмутимым видом сдувать с кружки пивную пену, норовя забрызгать себе копчик носа, и вообще кривлялся, как обезьяна. Гийом не отставал от брата: он старательно сдирал колечками кожу с колбасы и нацеплял их на горлышко пузатого графина, бросая комические взгляды на отражение своей физиономии, растянутое хрустальными гранями.
      Эти трезвенники, опьяневшие от двух кружек пива, эти вольнодумцы, отважившиеся отведать свинины, наслаждались, как школьники, улизнувшие с урока. Если бы можно было заказать устриц, никакие силы земные и небесные не удержали бы их от этого шага. Но, к счастью, закон Моисеев не был нарушен вторично: ресторан мюльхау-зеновского вокзала не держал устриц; к тому же в дверях показался кондуктор и крикнул, что поезд отправляется.
      Братья поспешно расплатились, рассовали вишни по карманам и, подхватив тяжелые саквояжи, резавшие им ладони, засеменили к платформе.
      Сейчас они уже благодушно поглядывали на отряды пруссаков, на их каски, поблескивавшие в свете вокзальных фонарей. Все казалось им в полном порядке, все шло к лучшему в этом лучшем из миров. Добравшись до купе, они тут же заснули как убитые.
      Высокие крыши Бушендорфа венчали беленькие низенькие домики, увитые виноградом и розами. И в этих беленьких домиках были люди, в тревоге ожидавшие решения Зимлеров.
      Ибо между доброй половиной Бушендорфа и фабрикой Зимлеров существовала некая связь, не менее ощутимая, чем, скажем, между белыми домиками города и их соломенными крышами.
      Другой вопрос, кто в данном случае являлся крышей и кто домиком.
      То ли фабрика на манер гостеприимной крыши охраняла домики, ограждала от внешнего мира, давала кров, тепло и свет, — то ли, напротив, город приютил фабрику: это его вода вертела фабричные колеса, это из его камня были выложены ее стены, это он поставлял рабочие руки, оказывал даже мелкие денежные услуги, без которых не могла обойтись фирма в трудные моменты, о чем Зимлеры, впрочем, не любили вспоминать.
      Никто бы не мог ответить на этот вопрос. В представлении жителей Верхнего Эльзаса Бушендорф и фабрика Зимлеров настолько слились, что как бы олицетворяли собой Верхний Эльзас.
      Когда кто-нибудь говорил: «Зимлеры из Бушендорфа» — это отнюдь не означало, что говоривший хотел как-то выделить их из числа других Зимлеров, живших между Шварцвальдом и Мертом, а просто потому, что тех Зимлеров, которые жили в Бушендорфе, можно было с полным основанием отнести к наиболее характерным продуктам этого города. Зимлеры воплощали его суть, его идеал, я бы сказал даже — его материальную субстанцию, если бы не убоялся кривотолков.
      Когда на дорогах, ведших к Бушендорфу, встречались два коммивояжера, промышляющие шерстью, красителями или мылом для промывки шерсти, или даже два прасола, не имеющие никакого отношения к суконному производству, один из них уж обязательно говорил:
      — Значит, идем в Бушендорф? Что ж, городок не плохой. Вы, конечно, знаете Ипполита Зимлера, очень оборотистый человек. Нет? Ну, так вы, конечно, знаете его брата Миртиля, холостяка, у него на левой щеке еще родимое пятно? Тоже нет? А Сару Зимлер, жену Ипполита, дочь старика Моисея Блюма из Лотарингии? Не знаете? Ну тогда и Вильгельма Блюма не знаете — он торгует сукном, шурин Ипполита? Неплохой малый, но, между нами говори, немножко растяпа. А вот Ипполит Зимлер — его не своротишь. Дела у него всегда в порядке. В Сюльтсмате, если пожелаете, мы с вами разопьем по кружке пива, и я вам расскажу их историю с самого что ни на есть начала. Поверьте, я-то их знаю! Покойный родитель мой и Ионатан Зимлер, отец Ипполита, еще в школу вместе ходили, и Ионатану часто нечем было позавтракать, и тогда мой батюшка отдавал ему свою корзиночку с завтраком. Теперь я бы не прочь обменяться с Ипполитом корзинами. Ха! Ха!
      Итак, семью Зимлеров связывали с Бушендорфом столь тесные узы, точно сам город был порожден предприимчивостью и смекалкой этого семейства.
      Бушендорф был маленький добропорядочный городок с двухтысячным населением, без блеска, без претензий, — под стать ему была и резиденция Зимлера. Старый квадратный трехэтажный дом украшала высокая крыша из плоской черепицы с выпуклыми закруглениями по краям. Недлинная решетка, аллея метров в десять и крыльцо с тремя ступеньками надежно отделяли зимлеровский «замок» от улицы.
      У ступенек из белого песчаника были отбиты углы. Уже давно от непрестанной ходьбы по аллее гравий сбился кучками возле длинных бордюров из гвоздики. Решетка была ниже двух метров; сейчас она и сама забыла, каков был ее первоначальный цвет. Каждую весну Сара Зимлер как бы между прочим замечала мужу: «Пошли мне Пуппеле покрасить решетку», и каждую весну Ипполит, пожимая плечами, нехотя отвечал: «Ничего, она еще и так постоит. Л Пуппеле мне самому нужен».
      Однако, даже будучи в таком безнадежном забросе, решетка носила на себе отпечаток чего-то аристократического, что наполняло гордостью сердца ее владельцев. Приезжим говорили: «Да вы их легко найдете: увидите по правой руке, если идти от площади, решетку, а за ней дом, — ошибиться невозможно, большой такой красивый дом. Впрочем, спросите господина Ипполита, вам всякий покажет. У них единственная решетка во всем Бушендорфе».
      И не раз в самых щекотливых обстоятельствах, когда на карту ставились честь и достоинство фирмы, воспоминание о трех ступеньках из белого песчаника, о коротенькой аллее, посыпанной гравием, и о железной выцветшей решетке служило для Зимлеров лучшим утешением.
      Этим вечером гравий особенно громко хрустел под неровными шагами, и две тени бродили взад и вперед между решеткой и крыльцом. Ущербная луна еще не вставала. Неуверенное блуждание теней, скользивших взад и вперед по тесному садику, напоминало монотонное снование челнока, ткущего и ткущего тревогу.
      — Сколько раз я тебе повторял, что Ипполит прав. Ты должна больше доверять своим сыновьям. Они все устроят к лучшему. Я знаю Гийома.
      У говорившего был глухой, низкий голос. Когда он поворачивался спиной к решетке, линия его плеч резко вырисовывалась на голубоватой стене дома. Каждый раз, когда он ступал левой ногой, его тело всей своей тяжестью оседало, как будто его захватывали зубчатые колеса машины. На нем была мягкая фуражка, с трудом натянутая на огромный череп.
      Женщина по сравнению с ним казалась высокой. На неразличимом, как тень, силуэте выделялось только одно пятно — руки, скрещенные на животе.
      — Конечно, Ипполит не нуждается, чтобы ему показывали дорогу.
      И так как женщина не промолвила ни слова, поощряя своего собеседника к дальнейшей беседе, он добавил:
      — Наоборот, Ипполит нам всегда указывал лучший путь. Жозеф… Жозеф вылитый его портрет. Гийом больше похож на тебя, Сара.
      — Не знаю. Может быть, Гийом больше…
      Она не докончила фразы: продолжение ее, очевидно, было лучше держать про себя.
      В стене вдруг открылся яркий четырехугольный просвет — это распахнули окно, выходящее в сад. И сразу обозначились нечеткие силуэты людей, их тени заскользили по саду. Спокойная линия кустиков гвоздики, принимавшая на себя эти странные тени, делала их еще более причудливыми.
      Одна из теней вытянулась вдруг вдоль аллеи и замерла на сером гравии. Руки, судорожно скрещенные на груди, обличали натуру порывистую, одержимую яростными чувствами.
      Сара Зимлер, в сопровождении хромого, как раз в эту минуту повернула от решетки к крыльцу. Оба застыли на месте, вглядываясь в эту чудовищную тень, наделенную жизнью и тихонько трепетавшую у их ног. Сара указала на нее пальцем, но тень вдруг уменьшилась, секунду помедлила, пробежала по верхушкам рябины и исчезла.
      Женщина не могла скрыть своего недовольства.
      — Здесь Миртиль… Неужели он никогда не оставит его в покое?
      Дверь распахнулась, волна света залила крыльцо, в нее властно вошел чей-то силуэт, и мужской голос прокричал:
      — Сара, Сара! И ты, Вильгельм!
      Человек, стоявший на крыльце, прибавил это имя, услыхав заскрежетавшие по гравию шаги хромого. Но было совершенно очевидно, что, придет на его зов Вильгельм или нет, ему это глубоко безразлично.

VII

      В комнате их стало четверо, когда хромой и Сара закрыли за собой дверь.
      Огромное тело было втиснуто в вольтеровское кресло, повернутое спинкой к свету. Сидевший вытянул голову, открыв апоплексический затылок, весь в жирных складках.
      Тот, что выходил на крыльцо, стоял теперь у стола, опираясь на него кулаком.
      Черный профессорский галстук поддерживал его голову, венчавшую длинное тощее тело. Цепкие костлявые кисти рук какого-то буро-красного цвета едва виднелись из-под длинных рукавов сюртука военного покроя, который свободно болтался на прямых, узких, сухих плечах, хранивших полную неподвижность.
      Через изрытое оспой трехступенчатое лицо, обтянутое на скулах кожей цвета слоновой кости, шли две резкие полосы. Одна, теневая полоса, лежала под мощными надбровными дугами, другая — под носом. Из первой исходил колючий взгляд Миртиля Зимлера, из второй — его голос с металлическими нотками. Сжатая в висках птичья головка была срезана на затылке, и туда же казались оттянутыми прозрачные, заостренные кверху уши. Под ушами выступали две толстые, как веревка, коричневые жилы, уходившие за галстук. Очевидно, благодаря им голова Миртиля Зимлера была всегда заносчиво откинута назад — мол, ни при каких обстоятельствах она не склонится в унизительном поклоне, обличающем натуры бездеятельные. И в довершение — тонкий горбатый нос, острый, как клинок арабской сабли, хрящеватый, с глубоко вырезанными ноздрями. Все это свидетельствовало о чистоте фамильной крови. И даже слишком костлявые ноги в штиблетах со штрипками не портили общего впечатления.
      Сам председатель суда и тот не глядит с таким высокомерным презрением на сановника, попавшего на скамью подсудимых, с каким взглянул брат Ипполита Зимлера на Сару и хромого, вошедших в комнату.
      Пока хромой закрывал за собой дверь, Миртиль повернул свою прокурорскую физиономию к старику с пухлым затылком и громко произнес:
      — Ипполит, вот Сара и твой шурин.
      Голос Миртиля прозвучал хрипло и резко, особенно поражал суровый тон, каким были сказаны эти внешне безобидные слова. Когда Миртиль повернулся и свет лампы упал на его щеку, изуродованную родимым пятном, стал виден налитый кровью глаз, мечущий яростные взгляды.
      Из глубины кресла раздался жирный, тягучий голос старика Зимлера.
      — Который час? Разве не пора уже детям приехать? — спросил он, не подымая головы.
      — Еще нет десяти, Ипполит, — ответил хромой, выступая вперед под презрительным взглядом Миртиля. Он вытащил из кармана золотые часы с двойной крышкой, ключик от которых болтался на цепочке.
      — Могли бы, кажется, депешу послать, — продолжал обладатель апоплексического затылка.
      Теперь Миртиль повернул к невестке свой прокурорский профиль, всем своим видом выказывая готовность выслушать ее ответ.
      Руки Сары, скрещенные на черной атласной с разводами юбке, поднялись и отбросили мешавшие ей завязки чепчика; она вздохнула:
      — Да поимей же терпенье, Ипполит! У детей просто не было времени. Они, наверное, бог знает как устали. Если даже они не все сделали по-твоему, не выходи из себя. Ты же знаешь, как они стараются. Вы с Миртилем поправите, если что-нибудь будет не так.
      — Это легко в домашнем хозяйстве, а в делах: подписано — кончено!
      Слова падали с тонких губ Миртиля резкие, как удары молота по наковальне. После каждой фразы он гордо выпрямлялся.
      Складки на жирном затылке Ипполита заходили; комнату наполнил оглушительный рев:
      — Подписано? А почему они должны были подписывать? Что они такое могли подписать? Разве подписывают, если есть хоть какой-то риск для отца, семьи, состояния?
      — Но ведь вы, Ипполит, дали им доверенность, — Умильно пропел хромой.
      Сара пожала плечами, степенно направилась к буфету и открыла дверцу. Кресло задвигалось. Ипполит обернулся. Как будто темная волна встала между лампой и присутствующими. Плоское, почти четырехугольное лицо, прочерченное красными жилками, массивный лоб, выпуклости которого подчеркивали величину и крепость черепа.
      Седые густые бакенбарды расширяли и без того широкие обвислые щеки. Все черты были стянуты к середине лица, так что к ней невольно приковывалось внимание. Только она одна и двигалась при разговоре, все остальные части этой тяжелой мясистой маски казались каменными. Взгляд старика Ипполита как будто хотел охватить и удержать в поле зрения добрую половину горизонта. Отсюда эта неподвижность, в которой не было ничего человеческого, а скорее медлительность, свойственная стихии. Астрономическая неподвижность.
      Хромой замер как загипнотизированный. Старик сосредоточил на нем все свое внимание и сдвинул брови, словно его глаза, привыкшие к иной мерке, не могли иначе заметить столь хилое существо.
      — Ты что, совсем идиотом стал, Вильгельм?
      С его губ срывались бешеные крики, пеной вскипавшие между бакенбардами. В буфете задребезжали стаканы.
      — Почему «идиотом»? Что ты хочешь этим сказать? — ответил хромой с полной наивностью. Но было ясно, что его глухой голос вопиет в пустыне.
      — Ты что, идиот? Или ты просто желаешь нам зла?
      Миртиль резко выпрямился и, презрительно фыркнув, стал с высоты своего роста разглядывать ничтожное существо, которое позволяет так с собой обращаться. Вильгельм доверчиво протянул руки с толстыми растопыренными пальцами, показывая этим жестом всю чистоту своих намерений и чувств.
      — Но ведь когда ты подписал доверенность на имя твоих сыновей…
      — А кто первый предложил дать доверенность? — проревел голос Ипполита.
      — Ага, — подбавил Миртиль.
      — Я… я… предложил, Ипполит, я и не думаю этого отрицать, но…
      — Что «но»? — заорал старик. — Я тебе сейчас объясню, что значит твое «но». Оно означает, что в данный момент мои сыновья находятся неизвестно где, и неизвестно где находится — может быть, в кармане, в саквояже или в тумбочке, — находится, повторяю, гербовая бумага, а на ней весь свет может увидеть подпись Ипполита Зимлера; я это означает — посмотри на эту лампу, на этот стол, на этот ковер, на серебро и на весь наш дом, фабрику, станки, шерсть, на мой сюртук, — это означает, что все может пойти прахом, все погибнет, все рухнет из-за этой самой подписи и что… Сара, принеси сюда перо, которым я подписал доверенность!
      — Ага, — подбавил Миртиль.
      — И когда я написал эти два слова: «Ипполит Зимлер», знаешь, что я написал? Я написал: «Зимлер разорен».
      — Да почему ты так думаешь? — закричала Сара от буфета.
      — А как ты хочешь, чтобы я думал? Мое имя разгуливает по всему свету на клочке белой бумаги, и вы еще до сих пор не заперли меня в сумасшедший дом! Принеси сюда перо, я тебе говорю! Редкостный случай, как видите, — вместо одного Зимлера становится два, один сидит неподвижно в кресле, а другой носится по всему свету и кричит: «Кому нужна фабрика Зимлера? Кому нужны деньги Зимлера из Бушендорфа?» Дашь ты мне перо?
      — Но ведь, — вскричал хромой с неожиданной энергией, — но ведь твоя подпись не сама разгуливает по свету, ведь она не в руках врагов. Твои дети…
      — Мои дети — это мои дети. Но кто сказал, что они мои хозяева? Разве я соглашусь дать им больше власти над собой, чем давал мне мой покойный отец?
      Потрясенный Миртиль покачивал головой в такт словам брата; свет лампы падал на его пегое лицо, похожее на шашечницу. Он смотрел то на брата, то на хромого. Хромой сделал шаг вперед, бросил безнадежный взгляд в глубину комнаты, как врач, безрезультатно испробовавший все средства. Он положил свою фуражку на край стола и сказал:
      — Если из этой доверенности, которую ты дал своим сыновьям, чтобы они действовали от твоего имени, выйдет что-нибудь плохое, — можешь винить во всем меня одного. Я тебе дал этот совет. Но я знаю, что они оправдают твое доверие.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22