Однако в пятницу Ипполит вышел на прогулку один, и к пяти часам, пошатываясь от усталости, добрел до белой ограды бульвара Гран-Серф. Его расстроила встреча с Лорилье, и он с огромным нетерпением поджидал возвращения Жозефа, уехавшего в Париж.
— Ну как? — задыхаясь от волнения спросили Ипполит, Миртиль, Гийом и дядя Блюм, когда Жозеф вошел на склад. Они просидели здесь, поджидая его, битых два часа.
— Дело дрянь. В Париже самое позднее через месяц — в мае — снова будет Коммуна. Сейчас идет только шелк, сукно «амазонка» и новинки. Сколько станков работает у нас в прядильной?
— Шесть.
— А в ткацкой?
— Девять.
— Хм… и на две недели работы.
Вряд ли проклятья помогают принять решение, но они хороши хотя бы тем, что можно отвести душу и поразмыслить. Господину Ипполиту удалось сделать и то и другое. Жозеф продолжал:
— Тесть прямо сказал мне, что они рыщут, где только могут. Сейчас Абрам отправился к Бальзану. Оттуда он решил проехать до Вьенна. Возможно даже, на обратном пути он заглянет в Эльбёф и Лувье, а может быть, и до Англии доберется. Штерны в отчаянии, но что делать с черным сукном и с нами — не знают.
— А что они все-таки тебе посоветовали?
— Разве советуют, когда сами не знают, как выйти из беды?
— Но разве вы не говорили, не обсудили?…
— Обсудили? Обсуждать легко, а вот найти выход трудно.
— И вы ничего не нашли?
— А вы?
— Об этом потом… мы здесь думали…
— Хорошо. Но давайте сначала пообедаем.
— Как, пообедаем?
— Да так. У меня живот подвело с голода. А натощак ничего хорошего не выдумаешь.
В пятницу вечером в старом доме собрались все Зимлеры. Обед прошел в молчании. Когда подали жаркое, Ипполит оттолкнул тарелку.
— Прямо кусок в горло не идет, — заявил он и, поставив локти на стол, спрятал в ладони лицо, что дало Элизо подходящий повод разрыдаться. Гермина и Сара молча переглянулись. Жозеф ел за двоих. Гийом, страдавший застарелым катаром желудка, нехотя клевал какие-то крошки. Дети боялись дохнуть. Эльзаска Фанни еще не успела убрать со стола, а Ипполит уже поднялся.
— Завтра, завтра. Я должен еще подумать. Завтра. — И он вышел на темную улицу.
Фабрика сукна — крайне капризное существо, ибо она причастна к тому, что метафизики называют потоком времени. Год здесь зависит от года. Сукно, из которого портной шьет клиенту зимнюю пару, было заказано еще полтора года назад, а выткано за зиму до того. В случае если сезон был тихий и сукно осталось на полках, кризис дойдет до ткацкой машины только через двенадцать месяцев и тут предательски поразит вас в спину. Еще не сданы взятые ранее заказы, а уже от тяжелых предчувствий вздрагивают ремни трансмиссий. Непонятное оцепенение охватывает цехи; и хотя беспокойная складка еще не бороздит чело хозяина, последний мальчишка, развозящий тележки с челноками, слышит, как вокруг говорят о том, что на будущий сезон надо подыскивать какую-нибудь другую работу.
Если вы учтете к тому же, что ткацкое дело не пользуется никакими привилегиями, что оно восприимчиво к малейшему дуновению политических бурь и к малейшим колебаниям, от которых зависят материальные процессы в жизни общества, вы должны будете признать сверхчувствительность этого механизма, при условии, конечно, что вы умеете читать его показания.
Беда нависла над фабрикой Зимлеров в начале осени. Бывают такие подкожные опухоли: они не ноют, не болят, но человек все время ощущает какую-то неловкость, какую-то помеху, а если надавить па опухоль пальцем, она отзовется во всем теле острой режущей болью.
Молодежь поначалу ничего не почувствовала. Но с первых дней октября 1876 года старые опытные рабочие, вслушиваясь в грохот станков, стали поговаривать, что в этом году «сезона не будет».
Многим из них уже доводилось работать до последнего момента, то есть до того, пока фабрику не опечатывали. Они знали, как начинаются такие дела.
Неопределенное положение продолжалось еще месяца три без видимого ухудшения. Кое-кто начал было надеяться. Но старики стояли на своем: «Этой зимой сезона не будет. Вот доживем до весны, тогда посмотрим».
Пока еще рабочих не увольняли и станков не останавливали. Зимлеровская фабрика работала на полный ход, и господин Жозеф, неунывающий коммерсант, регулярно курсировал между Вандевром и Парижем.
Но недуг становился общим. Многие фабриканты открыто говорили, что не продержатся до весны. То там, то здесь останавливали станки. Безработные бродили вдоль канала в надежде разгрузить баржу или узнать от приезжего, как идут дела в дальних департаментах.
Наступил апрель, по положение не улучшилось. Прошедшая зима была теплая, дождливая. Революционные вспышки озаряли окраины Парижа. Гамбетта разъезжал по Франции, произнося неистовые речи. Запахло новой войной с Пруссией. Золото припрятали.
Жозеф все чаще и чаще уезжал по делам из дома, и это было дурным знаком. В его метаниях была тревога быка, который, почуяв пожар в хлеву, тычется рогами в дверь. Пайю лучше других знал, что машины работают уже вхолостую. Еще неделя-другая, и угля совсем не потребуется. Станки работали теперь не больше восьми, даже шести часов в сутки; и ткачи каждое утро думали с тревогой, не начнется ли для них сегодняшний день так, как начался он у Лорилье, у Лефомберов, — коротким приказом мастера: «Момод, Лакрок, Бодеп, пройдите к господину Гийому».
И наконец еще одна страшная весть: черного сукна больше не носят, производство черного сукна умерло! Последние надежды отлетели от вандеврских фабрик.
В этот вечер Сара прождала мужа до половины двенадцатого. Детей услали спать, а маленький дядя Блюм, Бабетта и Миртиль сидели с ней в гостиной. И когда Ипполит, измученный астмой, уснул наконец тревожным сном, зарывшись лицом в подушки, она в первый раз, под покровом ночной тишины, измерила ужас настоящего привычной меркой прошлого.
Сначала маленькая белая фабричка под сенью развесистых каштанов, — не больше обыкновенной мастерской. Шум ее машин сливался с грохотом кухонной посуды. Ее ритм был своим, домашним. Она входила в жизнь наравне с заботами о паре коров, лошади и козе. Чтобы подвести годовой баланс, требовался час, а двухмесячная экономия окупала все расходы.
Потом — отдаленный конский топот, два коротких удара в дверь, не французская и не эльзасская речь, легкий свистящий скрип седла, с каким обычно кавалеристы соскакивают па землю.
…Долгий осенний дождь, память о промозглых унылых часах, проведенных в мерзостной сторожке, где им восьмерым негде было повернуться, а за окном — высокий костяк незнакомой фабрики, слепой и пустынной, двор без клочка зелени, без единого деревца. Жизнь ползла, как мокрица, бестолковые отъезды и приезды, тоска, усталость, сто раз на дню меняющиеся планы, ссоры, примирения, и это упорное, убийственное молчание четырех мужчин.
Но вот как-то утром что-то там сделали под землей — и все задрожало; послышался шум, тоже какой-то непривычный, — фабрика заработала, жизнь началась снова.
Шли месяцы, один за другим, бесконечной чередой. Робкая вначале надежда, которую так же легко было спугнуть, как летучую мышь, уцепившуюся когтем за складку гардины, крепла, росла, опережала время. Предчувствие неустоек и просроченных платежей омрачало каждый квартал. Позже эта болезнь возвращалась уже раз в год. Как раз тогда ее сын, ее Жозеф, спасся от этой змеи из Планти и капиталы Штернов хлынули в артерии фабрики.
Подводы привозили новые станки и машины. Шум все рос. Домашний очаг, некогда подчинявший все своему ритму, теперь уже стал простой дощечкой, скользящей по гребню волн. Грохот заполняет вселенную. Он ни на минуту не может замолчать. Иначе Зимлерам нет спасения.
И как раз в это время ее внимательное ухо впервые уловило подозрительный скрежет. Муж и сыновья еще ни слова не сказали. Но разве обманет чутье? В течение полугода старая женщина видит, как с каждым днем все больше и больше слабеет этот мощный организм.
«О Weh!
Столько работать, и одни только страхи, одни страхи».
Сара чувствовала, что ближайший платеж будет последним платежом. Рядом с ней лежит человек, тяжелое астматическое дыхание подымает его ребра. Он немало прожил на белом свете. Она знает, что его левое веко не действует с того рокового вечера. Он отдал делу все свои силы. И силы его уходят вместе с мощью их фабрики. Но они уже не вернутся.
«О Weh!» Старуха садится в постели, придвигает к себе ночник, поправляет белоснежный чепчик, туже окутывает шалью худые плечи, достает из футляра очки, открывает библию; и в глубине ночи ее губы шепчут извечные слова, начертанные угловатыми буквами.
IV
На следующее утро рабочие наконец узнали ожидавшую их участь. За прутьями решетки, как тухнущий фонарь, бледным пятном маячило лицо Гийома. И когда хозяева, обойдя всю фабрику, собрались на складе, старшие мастера напраспо отдавали распоряжения, сами чувствуя свое бессилие.
Маленький дядя Блюм, поселившийся у Зимлеров накануне полного своего банкротства, теперь заменял на складе Жозефа. Припадая на больную ногу, он бойко лазил по стремянке. В это утро они собрались впятером — дядя Блюм держался несколько в стороне, — и Ипполит, не снимая цилиндра, как будто он находился в синагоге, открыл заседание:
— Думаю, что много говорить не приходится, да оно и к лучшему. Дела в упадке. Черное сукно больше не идет. Это может затянуться еще па десять — пятнадцать лет, и неизвестно, что будет потом. Все это знают, вся Франция узнала это сегодня. У нас нет ни средств, ни желания ждать целых пятнадцать лет. Так или не так?
Это «так или не так» не требовало ответа и не нуждалось в одобрении. Ипполит оглядел присутствующих.
— Продолжать работу с такими машинами, как наши, безумие. Через два года мы разоримся. Я не пошел бы на это даже в том случае, если бы в деле были только мои деньги и деньги Миртиля. А теперь об этом и вообще не может быть речи.
— Гм, — хмыкнул Миртиль. Старший брат многозначительно посмотрел на него.
— Значит, я предлагаю вам следующее. Мы ликвидируем дело.
И так как четверо его слушателей беспокойно задвигались, Ипполит продолжал тоном выше; он побледнел и старался пальцами левой руки приподнять парализованное веко над кроваво-красным белком.
— Повторяю, дело мы ликвидируем. В течение трех лет будем работать с четвертью наших станков и постепенно покроем расходы на оборудование. Тогда закроем лавочку, и фабрика будет про-да-на.
В наступившей тишине слышно было, как выбивают дробь зубы дяди Миртиля.
— Мы с Миртилем выходим из дела. Жозеф и Гийом справятся одни. Если ликвидация пройдет так, как мы рассчитываем, я куплю им в Париже банкирскую контору. Вот и все.
Все по-прежнему молчали, и тогда Ипполит прибавил, опустив парализованное веко и весь — от мощного затылка до подгрудка — налившись кровью.
— Замечу только, что я выхожу в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году из дела гораздо более бедным, чем был в семидесятом году, но поскольку каждый из нас с тех пор выполнял свой долг, я не стану никого упрекать и не буду больше распространяться на эту тему. Бог дал, бог и взял, да будет благословенно его имя!
Ипполит поднял свою огромную руку, и четверо остальных увидели, что он вдруг улыбнулся. Но тут произошло нечто неожиданное. Дотронувшись случайно до полей цилиндра, Ипполит вспомнил, что он все это время простоял с покрытой головой. Его улыбка погасла, он резким движением швырнул цилиндр на стол и, нахмурив брови, с выражением безграничного презрения посмотрел на сыновей.
Сыновья, как загипнотизированные, следили за каждым жестом отцовской руки. И сказали в один голос:
— Нечего об этом и думать.
— Что?
— Нечего об этом и думать, — повторил увереннее Жозеф.
— Бросить фабрику? — просипел Гийом. — Нечего и думать об этом, отец.
Из всех речей, которые когда-либо слышал Ипполит от льстецов, ни одна не произвела на него такого действия. Не сдерживаясь больше, старик крикнул:
— Теперь ты видишь, Миртиль, как они с нами считаются?
Миртиль застыл на месте, точно статуя оскорбленного достоинства. Но Жозеф уже закусил удила:
— Крайние меры хороши только при начале дела, а никак не при конце. Прошу вас, разрешите мне попробовать. Ведь я уже говорил со Штернами. И разве Гийом п дядя Вильгельм не заинтересованы в том, чтобы наше дело продолжалось?
Ипполит с ворчанием отвернулся и неопределенно мотнул головой. Жозеф счел это знаком поощрения. Он быстро продолжал:
— Черное сукно больше не продается? Чудесно! Будем делать цветное. Если покупатель не хочет «амазонки», дадим ему последние новинки.
Ипполит живо повернулся к сыну, а Миртиль выпрямился во весь рост. У Гийома не созрело еще никакого решения — он решил только бороться за отвоеванные позиции. Однако при мысли, что борьбу отныне придется вести на неприятельской территории, он побледнел, как мертвец.
— Безумие! Я думал, что ты умнее, — обрел наконец Ипполит дар слова.
— А почему бы нам не выпускать такой же хороший товар, как в Рубэ или в Англии?
— Никаких «почему». Это не наш товар.
— Будет наш.
— Это не по моей части!
— Будет по твоей.
— Я отказываюсь рисковать всем.
— И все-таки придется рискнуть. Гийом и я еще молоды, нам рано записываться в биржевые зайцы. Об этом нечего и думать.
— Значит, вы выбрасываете нас вон? — загремел Ипполит, хватая со стола цилиндр и взглянув на брата.
— Кто об этом говорит? — начал Гийом. Он уже пришел в себя. — Предложение Жозефа заслуживает обсуждения, и мы еще можем…
— Ты говорил об этом со Штернами?
— Штерны покупают на два года вперед половину цветного сукна, которое мы будем выпускать на пробу.
— Не желаю. Я не умею делать цветное сукно, — закричал Ипполит.
Жозеф бросил на стол связку разноцветных образцов.
— Разве так уж трудно его делать? Пхе!
Тот, кто увидел бы лица и жесты четырех фабрикантов, жадно склонившихся над измятыми кусочками сукна, понял бы многое. В глубокой тишине, прерываемой шумным дыханием, хищные пальцы ощупывали, мяли, раздирали по ниткам кусочки сукна, надеясь открыть в хитросплетении основы и утка тайну конкурента.
— Саржа, — прошептал наконец дядя Миртиль, растягивая на суставе согнутого пальца кусочек голубого сукна.
— Ну что же, господа фабриканты? Видели? Хорошенько все разглядели? Разве это так уж трудно?
— А как красить? — прошипел Миртиль, с отвращением глядя на Жозефа, как на ящера в банке.
— Красильщики-то на что?
— Окраска, по-моему, не такое уж сложное дело, — пробормотал дядя Вильгельм.
Ипполит резко вскинул голову и повернулся к шурину:
— А ты, что бы ты сделал на моем месте?
— Я бы доверился им, — просто ответил Блюм.
Ипполит зашелся от гнева.
— Так я и знал, — и проворчал себе под нос: — Лотарингию сразу видать — любит деньги загребать…
— Решено, — воскликнул Жозеф, подкидывая на ладони образцы, — делайте себе потихоньку черное сукно, а мы с Гийомом попытаем счастья. Если через два года мы не заработаем четыре миллиона, можете назвать меня идиотом.
— Речь идет только об одноцветном? — спросил Ипполит, начиная сдаваться.
— Речь идет обо всем, что поможет нам выбраться из ямы и не стать менялами и ростовщиками, отец.
— Если они воображают, что мы будем спать на наших черных сукнах, как корова в навозе, так они ошибаются, — сказал Жозеф, когда за старшими Зимлерами захлопнулась дверь. — Сейчас не время останавливаться на полпути. Или все, или ничего — только так стоит вопрос. Папа правильно сказал, что сегодня утром вся Франция узнала об этом. Триста французских фабрикантов в этот самый час обсуждают, что им предпринять. Человек пятьдесят решат бороться. Из этих пятидесяти — десять добьются успеха. Мы должны быть в числе этих десяти. Рынок будет принадлежать тем, кто вырвется в гандикап. Ну скажи, Гийом, разве плохо получается? Ждал ли ты такого оборота?
Кровь горячей волной прилила к смуглому лицу Гийома. И маленький дядя Блюм, пусть он был не самый рассудительный из них троих, дал не один полезный для будущих дел совет.
Вся фабрика видела, как два старика Зимлера вышли из склада. Их смущенный и озабоченный вид не предвещал ничего доброго. Ипполит при первой же возможности ушел домой и заперся с Сарой. В половине двенадцатого весь Вандевр уже знал, что Зимлерам тоже не удалось ничего изобрести для своего спасения и общий крах немиуем.
Целых три дня шли бесконечные нудные споры, пока наконец папаша Ипполит не сдался, и целых три дня Элиза то томно склонялась в объятия Жозефа, то рыдала на груди Гермины. Жюстен даже похудел от волнения.
Между Вандевром и Парижем опять стал курсировать сам Яков Штерн. Вновь началась полоса тайных переговоров. Как из-под земли появились какие-то незнакомцы, они ходили по фабрике, глубоко засунув руки в карманы, с жадным блеском в глазах. Они говорили о затруднениях коммерческой жизни Запада, и все триста шестьдесят три депутата весьма удивились бы, узнав, каких только пороков и преступлений им не приписывают.
Как-то утром наемный экипаж заехал за Жозефом, и при разлуке было пролито столько же горьких слез, как и в доброе старое время. Перед отъездом Жозеф получил материнское благословение. Сейчас снова Зимлеры уезжали из родного дома на поиски фортуны.
Гийом, покусывая ус, не отходил от брата. Он не верил, что брату, одному, без него, удастся добиться успеха. Улучив минуту, он приблизился к Жозефу.
— Значит, ты можешь обойтись без моей помощи? — спросил он Жозефа, и в голосе его прозвучало обычное беспокойство и неверие в собственные силы.
— Конечно же ты мне понадобишься, Гийом. Но один из нас должен остаться здесь, старики окончательно потеряли голову.
Рука Жозефа нашла иссохшую руку брата, и пожатие сказало больше, чем слова.
Экипаж двинулся, подпрыгивая па булыжнике мостовой, но метров через четыреста Жозеф приказал кучеру остановиться.
— Господин Гектор еще не вставали, — сказал лакей, выскочивший на повелительный звонок гостя. — Но если вы, господин Жозеф…
Жозеф, не слушая, взбежал на крыльцо и, перепрыгивая через две ступеньки, обитые толстым ковром, поднялся по лестнице. Вот и знакомая дверь. Жозеф повернул ручку и произнес от всей души:
— Гектор, дорогой мой…
Спустив на коврик голые ноги, Гектор Лефомбер неподвижно сидел на кровати, весь погрузившись в созерцание собственной руки, — прижав к боку локоть, он смотрел на правую кисть, свисавшую из-под засученного рукава ночной рубашки.
Не удивившись приходу Жозефа, он поднял к нему па минуту свое правильное, немного лошадиное лицо и снова погрузился в прежнее занятие.
— Надеюсь, у вас рука не дрожит? Запыхавшийся от быстрого бега Жозеф ничего не ответил.
— Не дрожит? Вам везет, друг мой. Посмотрите-ка, болтается, как тряпка. Целых полчаса я стараюсь у-у-унять ее. Ясно как апельсин — я конченый человек.
Рука с красивыми бледными тонкими пальцами действительно дрожала мелкой, почти неприметной дрожью. И видеть это судорожное движение было мучительно больно.
— Полюбуйтесь-ка! Вы-то не Лефомбер. Не голубая кровь. Вернее — полуголубая. Взгляните, как ее трясет, а? Ее не остановить за все сокровища Вандевра. Быть здоровым, никогда ничем не болеть, беречься с юности, как пятидесятилетний старик, и в результате — вот вам. Зато мой папаша разыгрывал из себя денди вместе с Барбэ д'Орвильи
, а дед был первым хлыщом в императорской гвардии. Внук может гордиться. Смотрите! Смотрите! Забавно? А у вас не дрожит? Хотя у вас в жилах только зимлеровская кровь.
Гектор по-прежнему не отводил глаз от своей руки и даже не взглянул на гостя. Жозеф машинально хотел было тронуть свою кисть, но застыдился и засунул обе руки глубоко в карманы.
— Гектор, Гектор, дружок, да бросьте вы эти глупости. У кого из нас не дрожали руки хоть раз в жизни? Вы просто вчера немножко кутнули.
— Клянусь вам, нет! — воскликнул молодой Лефомбер, быстро вскинув на гостя глаза… — Клянусь вам, что с того самого раза… вы помните…
Жозеф покраснел.
— Помню… В конце концов эта самая дрожь не помешает вам дожить до ста лет, да и вообще чему она может повредить? Рука папаши Зимлера тоже дрожит…
— Да, но она не дрожала, когда ему было двадцать восемь лет.
— Должно быть, не дрожала. Но он плотничал, и еще как. Послушайтесь-ка моего совета, Гектор… Вставайте в пять часов утра и перепилите вязанку дров, прежде чем идти на фабрику; ручаюсь, что через месяц вы и думать забудете обо всех этих пустяках.
Гектор пожал плечами, и вдруг голос его сорвался, он почти завизжал:
— Вы, стало быть, не понимаете, что это значит? Не понимаете? А это значит следующее: через десять лет — палата для буйнопомешанного или колясочка, и лакей будет утирать мне платочком слюни. Тут расплата за все. И за моих блестящих предков, передавших мне дурную кровь, и за проказы их во времена Реставрации, за пригородные балы в Со и за кутежи Второй империи. Я конченый человек, — повторил он уже спокойнее. — Хватит об этом. Тема не из приятных. Кто вспомнит обо мне через сотню лет? Присядьте, мой друг. Я битый час продержал вас на ногах. И скажите, какой добрый ветер принес вас сюда в столь необычное время?
Гектор дружески пожал руку гостя и усадил его на стул. Он встал; из-под длинной ночной рубашки торчали худые белые волосатые ноги. Не будь на нем этого поистине комического наряда, самого нелепого из всех, что носят сыны Адама, — вид и манеры молодого Лефомбера сделали бы честь самому требовательному салону.
— Нет, спасибо, я не сяду. Я, видите ли, пришел… Хотя сейчас не время об этом говорить.
— Вот, ей-богу, чудак! Садитесь и рассказывайте.
— Я тороплюсь. Меня ждет экипаж.
— Вы уезжаете? В понедельник утром?
— Да, уезжаю — в Лондон.
— Что за нелепица!
— Вы совсем успокоились? Тогда я вам сообщу одну вещь… Только вам одному — этого никто не должен знать, кроме нас двоих: Вандевр пропал.
— Действительно, новость!
— Ладно. Подождите. Мы перестраиваем дело.
— Что? А-а… Чудесно. Вы совершенно правы. Как всегда, верны себе. Другого выхода, впрочем, нет. Но надо еще смочь.
— Вернее — захотеть.
— Правильно!
— Послушайте меня, мой дорогой, давайте кончим. Все эти тонкости мне надоели и, признаюсь, даже смущают меня. Как говорит мой папаша: «Это не по моей части». Я забежал к вам на минутку сообщить, что я уезжаю в Англию, приходится так или иначе выкручиваться. А выкрутиться можно, только выпуская цветные сукна, всякие новинки, черта, дьявола. Я хочу подобрать небольшую коллекцию английских образцов, хоть из-под земли выкопать опытного и знающего человека и постараться сделать все, что возможно в теперешнем положении. Хотите быть моим, так сказать, компаньоном? На двоих места хватит и… и… мне просто больно смотреть, как вы идете ко дну.
Гектор Лефомбер поднялся.
— Дорогой мой Зимлер, вы действительно изумительный человек. Тайну вашу я сохраню, будьте спокойны. Буду все время думать о вас и никому не скажу пи слова. Поезжайте в ваш Лондон и не заботьтесь о нас.
Жозеф не знал, что делать, — обижаться или негодовать.
— Вы бредите.
— Ничуть. Это страшно просто, и вы сейчас все поймете. Вы молоды…
— Я моложе вас? — воскликнул Жозеф, с удивлением взглянув на худощавого Гектора.
— Да, дорогой мой, моложе; все вы моложе — и папаша Зимлер, и ваш дядюшка с буро-красной физиономией, — видите, я и его не забыл, — и ваш брат, мрачный Гийом. Вы ловите удачу. И вы правы. Поверьте мне, на вас приятно смотреть. Хватайте удачу, пока вам благоприятствует случай. Вы правы, что торопитесь. Кто знает, сколько еще времени вам удастся продержаться на гребне. Волна спадет. Но пока — ваш час. Это ясно. Не нужно только тащить за собой еще и пас. Одни и те же причины не порождают одних и тех же следствий. Кое-кто утверждает, что будь блоха величиной с человека, она бы прыгала выше собора Парижской богоматери. Какая чушь! Блоха с нас размером прыгала бы всего на три фута, да и то еще неизвестно. Бывают такие минуты и такие положения, когда человек выявляет всю силу, заложенную в нем. А когда эта минута проходит — остается одно: хиреть. Вот что происходит с нами. Да не только с одними нами. Вот уже сто лет или полстолетия, как мы проживаем все деньги, которые зарабатываем, а иногда и сверх того. Вы видите мою руку. Я единственный представитель мужской линии Ле-фомберов. Две мои сестры собираются в монастырь. У младшей мало шансов выйти замуж без приданого: она не особенно красива. Вы себе не можете даже представить, до чего у них обеих изысканные, изощренные чувства. Это, так сказать, вершины цивилизации. Но все эти достоинства ни к чему, когда дело касается коммерческой конкуренции. Мой батюшка был знаменитейшим денди сороковых годов, хотя сейчас он скучен и добропорядочен, как ночной колпак. Это самый великий идеалист нашего времени. Вы его просто не знаете! Его коммерческие формулы так же великолепны, как его поклоны, и он дорожит нашими старыми станками, как томиком Монтеня
. После пожара мы отстроились точно по старым планам и всякий раз набиваем себе шишки о те же углы. Не вздумайте говорить ему о вашем проекте. Он выслушает вас с отменной любезностью, а в душе сочтет самым опасным человеком на свете.
— Боже мой, боже мой, — простонал Жозеф, нервно поправляя очки, — и подумать только, что вы живете в этой…
— Что я? А не пора ли мне надеть кальсоны, как по-вашему? Что я? Меня хватит еще лет на пятнадцать, может быть на десять, и то если я буду беречься; и все это время — неудержимый страх перед любым нарушением раз заведенного порядка, перед любой неприятностью.
— А ваши помощники? — произнес Жозеф уже менее уверенно. Он знал, что фабрика Лефомберов вскормила целую плеяду служащих, почти столь же многочисленную, как в любом государственном учреждении.
— С каких пор можно что-нибудь сделать с помощью этих людей, а не вопреки им? Дайте же нам спокойно пойти ко дну. Отец ничего не заметит, а если и заметит, то у него останется утешение — обвинять во всех грехах республику. Я же достаточно богат, чтобы безбедно дожить до конца. А если я полезу в коммерческие аферы, то и того не будет. Да, кстати, мы приглашены сегодня к Лепленье… До свиданья, друг мой, уже скоро семь, вам пора.
V
Поездка действительно получилась удачной. И настроение Жозефа было бы под стать ей, если бы напоминание о Лепленье не испортило ему первый день путешествия.
Есть вещи, которые уважающий себя человек не может припоминать безнаказанно. Целый день Жозеф спрашивал себя, на манер корнелевского героя
, есть ли у него мужество, и, не умея ответить на этот столь неудачно поставленный вопрос, забился в угол купе, обтянутого синим сукном, надвинул фуражку на глаза и обозвал себя скотиной, грубой скотиной.
Но двусмысленные, еще не окончательно устаревшие остроты Густава Дроза, равно как и очаровательный переезд через Ла-Манш, пробудили в нем новые чувства, и мир показался ему полным всяческих чудес.
В Англии следы Жозефа затерялись. Сам он никогда не рассказывал об этом периоде своей жизни, разве только отдаленными полунамеками, сдержанной шуткой. Известно, впрочем, что он добрался до Лидса и даже до Манчестера, что не всегда он ездил в первом классе, не всегда останавливался в фешенебельных отелях, но что с помощью одного ньюкестлского фабриканта станков ему удалось, под видом немецкого мастера, господина Митмахера, посетить почти все крупные ткацкие фабрики. Известно также, что полнейшее незнание английского языка как будто не помешало ему наладить многочисленные связи; что он посещал самые различные бары в самой разношерстной компании; что, например, он зашел как-то во второразрядный кабачок в Тоттенхэме вместе с каким-то субъектом, по всей видимости коммивояжером, и вскоре вышел оттуда с основательным тючком под мышкой и радостной улыбкой на лице.
Жозеф все так же сиял, когда совершенно неожиданно, возвращаясь в Вандевр, очутился на Булонской набережной в родственных объятиях Абрама Штерна. То, что он сообщил и показал дяде, ехавшему по делам в Фолькстон, в высшей степени заинтересовало этого достопочтенного коммерсанта.
Дней через шесть три огромных чемодана — из них два совершенно новых — были внесены в склад и водружены на стол. Когда Жозеф распаковал их, они оказались набитыми доверху кусочками разноцветных сукон, частью нашитых на картон, частью наклеенных на раскладные листы, на манер детских книжек, а то и просто врассыпную. Портфель Жозефа, когда он решился наконец его открыть, тоже изобиловал чудесами. Целых тридцать страниц были исписаны его мелким, неровным и затейливым почерком. Чтение этих записей потребовало два полных дня, в течение которых не раз поднималась буря, если судить по рычанию старика Ипполита, и по прошествии которых весь Вандевр узнал, что Зимлеры рабочих рассчитывать не будут и переворачивают на своей фабрике все вверх дном.
Само собой разумеется, папки с образцами, особенно с образцами новинок, не предназначены для публичного обозрения. Всякому понятно, что заглянуть в них, и тем более изучить, равносильно тому, что проникнуть в тайну соседа: искушенный коммерсант без труда может сделать весьма ценные для себя выводы. Мануфактуристы знают это и посему стараются всячески оградить себя от любых случайностей. Но что поделаешь, если иной человек не может устоять против стакана пунша, виски, да мало ли еще есть на свете более веских аргументов.
Через неделю в Вандевр прибыл странный тип, до крайности замкнутый и немногословный. На вокзале его встретил сам Жозеф, и встретил весьма любезно. Прибывшего поселили в маленькой комнатке, подле аппретурного цеха, освободив ее наспех от тюков шерсти и машинных частей. Младшие Зимлеры запирались с приезжим на целые дни. Да и старики заходили сюда чаще, чем того можно было ожидать. Потом туда как-то пригласили Зеллера, дядю Блюма и двух-трех старших мастеров.