— Да, вы спите здорово. Я слежу за вами с самого Парижа. Неужели вы не слыхали, как входили и выходили пассажиры?
— Ничего не слыхал. А разве вы меня знаете?
— Вы тоже меня знаете, хотя бы по имени. Я Гектор Лефомбер.
— Стало быть, это вы проходите по четыре раза в день по бульвару Гран-Серф?
— Да, из родительского дома на фабрику и обратно, — добавил молодой человек с несколько наигранной развязностью.
— Очень рад с вами познакомиться, — сказал Жозеф. Он поднялся и довольно холодно пожал протянутую ему руку.
— Я тоже очень, очень рад. Мы приедем минут через десять. Мне давно хотелось с вами поговорить. А особенно со вчерашнего вечера.
Жозеф с удивлением взглянул на него. Молодой человек улыбнулся.
— Вы меня не заметили в «Мулен де ля Галетт?»
— Вас?
— Вот видите, я знаю и это. Мы с компанией друзей переоделись для большей безопасности художниками, чтобы не так бросаться в глаза.
Жозефу было неприятно, что его видели в «Мулен», в неположенной обстановке. Он не ответил и стал складывать дорожный плед. Но журчащий голос молодого Лефомбера пробивался сквозь грохот поезда:
— Я присутствовал и при вчерашней сцене. Простите мою невольную нескромность и примите мое искреннее восхищение. Я был с друзьями, народ всё не трусливый, но никто из нас не рискнул бы на такой поступок.
Жозеф с изумлением взглянул на робкое и смущенное лицо своего собеседника.
— Да, я рад, что представился случай познакомиться с вами. Вы, кажется, не понимаете?
Жозеф неопределенно мотнул головой, продолжая укладывать саквояж.
— Разрешите вам помочь? Нет? Вы удивлены моим словам? В нашем богоспасаемом Вандевре с вами обошлись по-скотски. Если бы вы лучше знали наши нравы и наших ископаемых… Впрочем, это не важно. Я хотел только вам сказать, что можно быть уроженцем Вандевра и не быть скотом.
Эльзасец не сдавался.
— Я очень польщен, поверьте…
— О нет, господин Зимлер, какое польщен! Я говорю с вами откровенно и поэтому, быть может, не совсем ловко, по я хочу сказать, что, как честный человек, я глубоко страдал от нанесенного вам оскорбления и в течение целого года наблюдал за вами с симпатией — нет, даже с восхищением. Можете относиться к моим словам как вам угодно.
Жозеф живо схватил его за руку.
— Я, господин Лефомбер, действительно рад это слышать. И вы понимаете, если бы я не уважал вашего батюшку…
— О, мой батюшка вполне достойный человек, но его ничто не интересует, кроме охоты и клуба. Поверьте, он голосовал, даже не зная, против чего голосует.
Узкая полоска огней вандеврского вокзала пробежала по окнам вагона. Стрелка за стрелкой, стрелка за стрелкой, вагоны, повинуясь им, подпрыгивали и дрожали. Жозеф и Гектор складывали саквояжи, цепляясь для устойчивости за багажные сетки. Их швыряло в тесном купе, а они улыбались друг другу при тусклом свете вагонной лампочки.
— Я много слышал о вас, — прокричал Гектор Лефомбер, который был на полголовы выше Жозефа.
— Где слышали?
— У Лепленье.
— У кого?
— У Лепленье… Вы, кажется, с ними немного знакомы?
— Да… немного.
Поезд пошел медленнее. Лефомбер снова сел, скрестил свои длинные ноги и просунул руку в суконную петлю с таким небрежным видом, как будто собирался по крайней мере заночевать здесь.
— Очень симпатичные люди, — заявил он, глядя на Жозефа своими карими, близко поставленными глазами.
— Очень, очень, — ответил Жозеф вполне искренне.
— Старик забавный!
— Весьма почтенный человек.
— А дочка?
— Что дочка? — смущенно спросил Жозеф.
— Интересная, я бы сказал — своеобразная особа, но чертовски странная.
— Странная… пожалуй… впрочем, нет, по-моему совсем не странная.
Жозеф готов был поклясться, что карие глаза, пристально смотрящие на него, разгораются насмешкой.
Молодой Лефомбер продолжал:
— А знаете, как ее прозвали?
— Нет.
— «Скрытница». Хорошо, а? «Скрытница»! Не правда ли, метко?
И он засмеялся. Поезд подошел к дебаркадеру. Жалкую вокзальную ночь пронзали шесть газовых язычков, ветер прижимал их к грязным стеклам фонарей. Жозеф сошел на платформу, держа в каждой руке по легкому саквояжу. Он заметил, что Лефомбер при выходе вручил контролеру зеленый билет первого класса, из чего Жозеф заключил, что Гектор пожертвовал удобствами ради его общества.
Было около одиннадцати вечера. Дождь еще только собирался, но все небо уже заволокли огромные косматые черные тучи, и на перекрестках гудел ветер.
— Нам с вами почти что по дороге, — сказал Гектор Лефомбер.
— Если только вы не наймете извозчика.
— Да ни за что на свете. Я люблю ходьбу, ночь, ветер.
— Тогда идем.
Они двинулись в путь, согнувшись чуть не вдвое, борясь с ветром, с трудом откидывая коленками тяжелые полы пальто. Слова молодого человека вывели Жозефа из душевного равновесия. Он не удержался и спросил как можно равнодушнее:
— А вы часто бываете у Лепленье?
— Наши старики охотятся вместе, а мама дважды в месяц обязательно посещает Планти. Нередко и я отбываю эту повинность. В последний раз у папаши Лепленье только и разговоров было, что о вас. Вот тогда я действительно повеселился. Его похвалы по вашему адресу были мне вдвойне приятны, потому что старик распространялся в присутствии десяти моих земляков-идиотов. Они сидели, как будто воды в рот набрали. Ведь папашу Лепленье не переговоришь.
Таким образом Жозеф узнал, что и сам он, да и вся его семья по-прежнему служат темой для местных болтунов. А Лефомбер все говорил с аристократической фамильярностью, которая отличает воспитанников католических школ
и достигается простым выпячиванием нижней губы над круто выдвинутым подбородком. При такой позиции голос звучит приглушеннее и легко выражает холодность, уверенность и превосходство.
— Мне показалось даже, что вы в милости у нашей Скрытницы. Сообщите же нам ваш рецепт.
— Я не понимаю, о чем вы говорите, — отрезал Жозеф.
— Не буду утверждать, что она превозносит вас до небес: мадемуазель Лепленье не снисходит до таких излишеств, — но вас она не припечатала, а это уже немало.
Это словцо почему-то привело в раздражение Жозефа.
— Как так «припечатала»?
— А так. У нее в запасе всегда есть парочка острых слов, и она пришпиливает ими человека, как бабочку на булавку. Когда папаша Лепленье рассыпался в похвалах по вашему адресу, она покачала головой над своим рукодельем и произнесла: «Все это совершенно справедливо», таким тоном, что мы так и сели.
Тут Гектор Лефомбер предался необузданной веселости.
Жозеф внезапно увидел золотисто-матовую шею, слегка порывистую походку, гибкий стан; на чуть загорелом лбу лежит какой-то мягкий отсвет; два фиалковых глаза смотрят прямо в его глаза с непереносимой снисходительностью и насмешкой, томно и пламенно. Видение было настолько ощутимо, что Жозеф невольно пробормотал:
— А все же таких больших и широко расставленных глаз нет ни у кого на свете.
Но другое прекрасное тело вдруг заслоняет этот образ… До сих пор Жозеф кончиками пальцев ощущает сладостный изгиб округлого живота. Две ослепительно прекрасные упругие руки медленно тянутся к царственной груди, и грубый, но смягченный нежностью голос — удивленный голос Коры — произносит с южным акцентом:
«Что же ты медлишь? Ну же, мальчик!» — и губ его касается коралловый бугорок, венчающий эту грудь.
В каждом мужчине живет кентавр, который, однако, отвергает двойственное начало животного и человеческого, когда оно проявляется в женщине. Жозефа тоже тревожит это животное начало, этот звериный крик, что звучит в нем. Он не может забыть язвительного прозвища, данного мадемуазель Лепленье, но сейчас оно кажется ему почти священным. Как он смел поставить рядом Скрытницу и унизительную картину распутства! Это то же насилие! Имя Элен представляется Жозефу знаком некоего масонского братства, сам он считает себя посвященным, — по ему непереносима мысль, что к тому же разряду отваживаются причислить себя другие, и особенно этот бездельник с холеной шевелюрой, насвистывающий модную песенку.
— Я запрещаю вам, слышите, — запрещаю говорить так о мадемуазель Лепленье! — кричит он или хочет закричать.
Ибо в эту самую минуту Лефомбер беспокойно вскидывает голову, принюхивается и восклицает:
— Смотрите, пожар!
XIII
С переселением Зимлеров в Вандевр одним развлечением в городе стало больше. Если в обычное время эльзасцы почти не выходили из дому, если нашумевшая история с злокозненной кобылой господина Антиньи больше не повторялась, то начиная с весны 1872 года каждый без исключения воскресный вечер вандеврские буржуа могли наслаждаться любопытным зрелищем: ровно в восемь часов обитые железом ворота на бульваре Гран-Серф со скрипом распахивались, пропуская господина Ипполита в сопровождении господина Миртиля.
Это был час их ежедневной прогулки. Старики выходили в черных сюртуках и в высоких цилиндрах. Но у Ипполита цилиндр был широкополый, с перехватом в тулье, и он низко надвигал его на глаза, а господин Миртиль носил цилиндр строгой формы, с узкими полями, и сдвигал его на затылок, открывая весь лоб. За изъятием этой пустячной разницы, во всем остальном братья являли поразительное сходство: они шли рядом торжественным, твердым шагом и всякий раз по одному и тому же маршруту. Большей частью оба молчали.
Старики проходили влево по бульвару Гран-Серф, в направлении к Пон-а-Шар, и одолевали крутой подъем к вокзалу; потом сворачивали на бывший Императорский бульвар, заходили в Ботанический сад и, пройдя липовой аллеей, через главные ворота вступали на улицу Четвертого сентября, откуда попадали на военный плац. Они пересекали его из конца в конец, по гладким плитам, медленным, жутким, покойницким шагом, сами мрачные, как эти плиты. Оттуда сворачивали к Бас-Трей, даже не взглянув на статую дофина и мраморную нимфу, резвящуюся в струях фонтана, спускались по крутой уличке Порсен-Жиль и шествовали по набережным до переулка Сент-Радегонд, который выходил на бульвар Гран-Серф, к их фабрике.
В тот самый вечер, когда богатырский сон Жозефа привел в такое восхищение юного Лефомбера, старики Зимлеры двинулись в свой обычный путь. Погруженные в мрачные думы, они говорили меньше, чем обычно.
Они все еще тосковали о Бушендорфе. Акклиматизация давалась им нелегко. Привычная рутина, патриархальные досуги, знакомый говор — и вдруг все иное, новое; и эта новизна пронзала их болью. Приторной казалась скороговорка Запада. Все их задевало — поверхностность суждений и легкость речей.
Но больше всего этих людей, привыкших уважать права собственника и права кредитора, как основу справедливости, мучала мысль о долгах.
Когда инженер заканчивает расчет моста и определяет с точностью до одной десятой сопротивление арок, быков и береговых устоев, он берет свои чертежи и в течение трех минут помножает все цифры на шестьдесят. На инженерном языке это называется коэффициентом безопасности. Это надбавка на свойство материалов, это жертвоприношение неведомым богам случая — и в то же время последний росчерк, который превращает расчеты, выверенные, как часовой механизм, в каменный мост, открытый для движения.
Зимлеры в своих расчетах на будущее поступали подобно инженерам-мостовикам. До войны их баланс составлялся только с дальним прицелом. Вложения шестидесятого года обеспечивали успешное развитие дел в восьмидесятом году. Коэффициент безопасности был достаточно велик, чтобы учитывать даже такие обстоятельства, как перебои в заказах, болезнь, пожар или смерть.
Но случилось нечто, перед чем оказались бессильными все человеческие коэффициенты, ибо закон, действующий вне человека, и его собственный, внутренний закон вдруг обернулись против него самого. Таким событием был для Зимлеров их отъезд.
Зимлеры бросили Бушендорф. Они отказались от всего, лишь бы остаться французами. (Скажем, кстати, что они чувствовали каждым нервом весь ужас происшедшего, но, не будучи достаточно красноречивы, не умели выразить вслух мотивы своих действий.)
Они предвидели все и упустили только одно, главное: если смерть — это маленькое путешествие, то переезд — это дважды смерть. Умереть не страшно, если человек умирает там, где родился, и передает своему сыну то, что получил от отца.
Родные места — пусть даже это будет заброшенная каменоломня или пяток рыбацких хижин на бесплодном островке — заключают в себе слишком многое. Это «многое» окружает вашу колыбель и вновь склоняется над вашим изголовьем в ваш последний час.
Быть может, это «многое» — шум, запах, свет, то особое, неповторимое дыхание, которое исходит от каждой пяди земли; но немало примешивается к нему и от предыдущих поколений, от их неясных, но упорных мечтаний.
Вот что пришлось покинуть Зимлерам. И с тех пор все им стало не мило. Не будучи тонкими психологами, они все еще дивились этому обстоятельству.
Тогда еще не было у нас во Франции разговоров о «корнях» и о людях, «лишенных корней»
. И, пожалуй, оно было и лучше, если вспомнить, что у нас многие весьма справедливые мысли высказываются с таким видом, что превращаются в злокозненную глупость. Итак, блаженное невежество позволило Ипполиту обратиться в простоте душевной к брату, когда они подходили к воротам Сен-Жиль, со следующими словами:
— Мы с тобой, Миртиль, как два подрубленных дерева. И он бросил свирепый взгляд на голые дома, придавленные плоскими крышами.
Но все же Зимлеры уже перестали быть «пруссаками», и с ними время от времени раскланивались, хотя сами они еще не осознавали происшедшего в общественном мнении поворота.
— В этом краю я начал бояться смерти, — прервал молчание Ипполит.
— Смерти?
— Эта мысль никогда бы не пришла мне в голову там, у нас в Эльзасе. Что только будет с Сарой, с детьми, с тобой, Миртиль?
Напрасно было бы искать нежности в этих словах! И не потому, что Зимлеры не обладали ею, но одно дело — чувствовать, другое — уметь выражать свои чувства. Да и не всегда уместно их выражать.
Впрочем, Ипполит только констатировал факт. Миртиль так это и понял и ничего не возразил. Он не стал допытываться, по каким причинам старший брат с некоторым пренебрежением — так ему по крайней мере показалось — отозвался о его, Миртиля, роли в настоящем и будущем. Он только подивился тому обороту, который приняли мысли Ипполита, и спросил:
— Зачем ты заговорил об этом? Никому ведь из нас не грозит смерть.
— Смерть всегда грозит, — отрезал отец Гийома.
Миртиль снизу вверх посмотрел на громоздкую фигуру старшего брата: он представлял себе, как смерть приближается к Ипполиту, ищет и не находит уязвимого места в этом огромном теле. И заметил самым серьезным тоном:
— Сейчас не время!
Ипполит пожал плечами:
— Всегда время! Она не будет ждать твоего приглашения. Когда тебе совсем не нужно, она тут как тут. С тех пор как мы уехали из Бушендорфа, я ожидаю ее каждый вечер. Астма у меня усилилась. Не думаю, что протяну долго. Нельзя сдвигать с места то, что вросло в землю. Смерть обрушилась сначала на вещи, теперь возьмется за людей.
Ипполит понизил голос, он задыхался. Глядя на Зимлеров со стороны, трудно было представить себе, какой странный разговор они ведут. Миртиль внимательно слушал, как он всегда слушал слова старшего брата. Он шагал так же мерно, как и всегда, и так же, как всегда, не гнул шеи.
— Мальчики взялись за дело со всей душой, — заметил он.
— Ну и что — мальчики? Виной всему как раз и есть мальчики. Я должен был послушаться тебя. А я доверился женщинам и тем, кого слушают женщины. Дети действовали так, как лучше было для них. Нельзя одновременно идти направо и налево. Не может быть двух правильных мнений об одном и том же предмете. Есть люди, которые знают, как вести дело, а другие — нет. Мы достаточно долго держали руль. И мы с тобой знали, что надо делать. Наши дела идут неплохо, можешь мне об этом не говорить. Даже очень неплохо. Но я не могу поверить, что это надолго. Там — да… а здесь, понимаешь, здесь… мы слишком поторопились. Надо было ждать, еще долго ждать. А тогда можно было бы и рискнуть. Миртиль, когда я умру, ты не оставишь их ни на один день, обещай мне!
Превозмогая одышку, он говорил своим обычным повелительным тоном. Миртиль внимательно следил за его словами и все же был застигнут врасплох.
— Да что ты, Ипполит… Что ты!
— Обещаешь?
— Когда придет время…
— Обещаешь, Миртиль?
— Раз уж мы заговорили об этом, так что ж ты хочешь, чтобы я делал? Капусту сажал? Не пойдет. Обещаю, — его хриплый, пронзительный голос дрогнул, — ну хорошо, обещаю, но куда я гожусь один… без тебя?
— Только ты знаешь, что мы могли сделать там, на нашей родине.
— Молодых такими доводами не убедишь.
— Речь идет не о них, а о том, чтобы спасти и поддержать все, что еще можно. Сара всегда потакает детям…
— Хорошо, обещаю. Но ведь, надеюсь, ты не собираешься уйти от нас так вдруг?
— Это может случиться каждую минуту. Что нас, эльзасцев, держит здесь? Разве можно не думать о таких вещах все время?
Миртиль лично никогда не думал о таких вещах, как, впрочем, и о многих других обязанностях мира сего. Но раз Ипполит так говорит — возражать нельзя.
Что-то выкатилось из темноты, блестящее и круглое, как охотничий рог. Это был торговец шерстью Булинье. Должно быть, он следил за братьями уже несколько минут. Однако он счел нужным проявить шумный восторг по поводу столь неожиданной встречи.
— Подумать только! Вот это действительно удача. С каких это пор мы имеем честь видеть господ Зимлеров за пределами фабрики?
— Когда время выходить, мы и выходим, — отчеканил Ипполит.
— Тэ-тэ-тэ, вы ничего не делаете зря! Господа Зимле-ры всегда все высчитывают, прикидывают, комбинируют, а уж тогда затевают.
Эльзасцы не обратили внимания на недоброжелательный тон Булинье.
— Верно, болтать без толку языком мы не любим.
От стакана вина торговец шерстью был еще назойливее и разговорчивее, чем обычно.
— Объясните мне, кстати, господа: ведь вы имели там у себя, в Эльзасе, кругленькое состояние, — между своими можете не отрицать. Так почему бы вам не воспользоваться подходящим случаем и не приобрести ценные бумаги или дом, небольшое поместьице здесь или еще где-нибудь и не пожить на покое? К чему работать, если так никогда и не воспользоваться плодами своих трудов? Мы как раз об этом толковали, в дружеском кругу, конечно. Все, по правде говоря, недоумевают, и, между нами, это вредит добрым отношениям. Откуда только такое упорство? К чему вам заводить новое дело, когда старое могло бы обеспечить вам спокойное существование? Я, понятно, говорю это не в осуждение. Солидные заказчики… хе-хе… прочные торговые связи… но, дорогие мои, это же вам во вред. Верьте мне, во вред!
Зимлеры слушали Булинье в полном молчании, стараясь проникнуть в скрытый смысл его слов.
— А у вас есть дети, господин Булинье? — вдруг спросил Ипполит.
— Ну как же. Сын и дочка. Парочка хоть куда!
— А что делает ваш сын? — последовал резкий вопрос.
— Мой сын? Он при хорошем деле. Везет парню! Ему не приходится думать ни о будущем, ни о разных там балансах. Он, господа, сборщик налогов, устроился по протекции господина Рогландра. Пенсия ему обеспечена.
— А ваш зять?
— Мой зять! Ха-ха! Он тоже, знаете ли, никакого отношения к коммерции не имеет. Секретарь супрефектуры в Лудене. Местность очаровательная. Живет как король какой-нибудь.
— Так вот, господин Булинье, нравится ли вам это или нет, но мои сыновья были и останутся фабрикантами, как я, как мой брат, как мой покойный отец, как мой покойный дед и как будут, с божьей помощью, мои внуки и правнуки. Мой дед Мойша Герц Зимлер, был тамбурмажором
в гвардии императора Наполеона. Он участвовал во всех его походах, отступал из России, сражался при Ватерлоо
. Домой он вернулся с орденом и с двенадцатью тысячами франков капитала… Он основал первую в Бушендорфе суконную фабрику. Дело его, по милости божьей, процветало, и сын его оставил мне и брату Миртилю фабрику. Я работал на ней с двенадцати лет. Мои сыновья выучились в Бушендорфе всему, чему там можно выучиться, и с пятнадцати лет тоже стали работать на фабрике. Когда началась война, у нас имелось сто сорок три тысячи франков, господин Булинье, — я нарочно сообщаю вам точную цифру, чтобы вы могли передать ее вашим друзьям. Это составляет восемь тысяч ливров ренты. С этими деньгами, как вы говорите, можно жить в Бушендорфе по-царски. Но нам не хочется, господин Булинье, жить по-царски в таком захолустье, как Бушендорф. Это царство нам не подходит. На свете есть более интересные дела, но наш долг — сохранить предприятие, которое доверил нам отец, мы хотим иметь в жизни какую-то цель. Мой внук учится здесь в лицее. И он все-таки будет фабрикантом, а не сборщиком налогов или канцелярским чиновником. И он каждый день будет рисковать и своим состоянием и состоянием своих детей и, уж простите, господин Булинье, даже вашим доверием. Но он продолжит наше дело и возьмет на себя весь риск, как поступали всегда мы. А если судьба ему улыбнется — ну что ж, тогда увидим, господин Булинье.
Но торговец шерстью был слишком навеселе и пропустил мимо ушей обидные намеки.
— И вы ничего не боитесь?
— Ничего, господин Булинье.
— Ни риску… ни… А, предположим, снова будет война? Что ж, снова начнете все сначала?
— Да, снова начнем все сначала. А если нужно будет, так начнем и в третий раз.
— Ну это черт знает что такое, — заключил Булинье, рассмеявшись самым невежливым образом. — Когда я встречаю таких, простите за откровенность, шутников, как вы, я вдвойне радуюсь, что мои дети не коммерсанты. Бегу поделиться с… друзьями. Ваш покорный слуга, господа! Приятной прогулки, всего хорошего! Хм-хм!
Хмыкнув еще раз, господин Булинье удалился, а Ипполит пустил ему в след одно из тех эльзасских выражений, которые навсегда припечатывают человека со всеми его качествами.
Дело было, конечно, не в похвальбе торговца шерстью. Зимлеры скорее дали бы себя четвертовать, чем скрыли хоть сантим из своих доходов. К тому же по городу ходил слушок, что при подведении балансов «Торгового дома Зимлера» господин Булинье оказался в числе должников, и притом на довольно значительную сумму.
Что касается напыщенной тирады Ипполита и поистине царственной манеры противоречить самому себе, то один лишь Миртиль был способен заметить эту непоследовательность, и он ее прекрасно видел.
Вслед за пристанью Сен-Жиль, где у причалов спали пузатые шаланды, шел переулок Сент-Радегонд, потом показался черный пролет бульвара Гран-Серф. Две-три лавчонки, глухие фабричные стены, узкие улицы, кругом ни души. Ноябрьский ветер вырывался из-за угла, гудя, как органные трубы.
Зимлеры шагали согнувшись, придерживая цилиндры. Ветер трепал их панталоны, как флаги.
— Стой! — внезапно воскликнул Миртиль.
Какое-то черное пятно, чернее ночного мрака, проплыло у них перед глазами. Оно возникло где-то невысоко над землей, и Зимлеры узнали даже в темноте знакомое строение. Они сделали еще несколько шагов. Издалека потянуло терпким запахом, — так порыв ветра доносит отдаленные раскаты грома. К запаху горящей сажи примешивались неуловимые испарения, которые рождает распад материи.
Горела небольшая пристройка при фабрике Лефомбера, где помещались конюшня и сеновал. Рядом находился склад горючего и красителей. Конюх, очевидно, по случаю воскресного дня, загулял в городе.
Затаив дыхание, Зимлеры вглядывались и вслушивались, — но не столько в то, что предстало перед ними, сколько в то, что происходило в них самих.
Неподалеку бакалейщик запирал свою лавку. Вместе с грохотом последней захлопнувшейся ставни потух свет, падавший из ее окон. Зимлеры были одни. Клубы дыма медленно сгущались. Шквал с воем подхватывал их и уносил куда-то вдаль. Тогда, не обменявшись ни словом, братья двинулись в путь и пошли домой все тем же ровным, размеренным шагом.
При свете керосиновой лампы Сара и Гермина что-то шили. Тетя Бабетта дремала над книгой. В полумраке перед камином сидел, скрючившись, хромой, погруженный в какие-то свои мысли. Гийом ходил по комнате, теребя, по обыкновению, усы.
Сара отложила работу и взглянула на мужа спокойным взглядом темных глаз. Гермина печально вздохнула. Тетя Бабетта проснулась. Один дядя Блюм не пошевелился. Старшие Зимлеры подсели к столу; перед их холодной замкнутостью отступил даже этот вечерний покой.
Они не замечали ничего. Они думали о том, что происходит там, на улице. Они задыхались в приятной теплоте комнаты. Ипполит поднялся и вышел. Миртиль последовал за ним. Во дворе, где по-прежнему бушевала буря, они остановились и осмотрели темный силуэт своей фабрики. Ее очертания, ее присутствие, само ее существование успокаивало их. Вдруг новый порыв ветра обдал их волной такой едкой гари, что сомнений больше не оставалось. От фабрики Лефомбера со всеми ее пристройками их отделяло метров двести. Огонь набирал силу.
Братья переглянулись. Ночь была черна, как колодец шахты. Тем не менее они увидели — в буквальном смысле слова увидели, — как мертвенно-бледны их лица.
— Миртиль, — прошептал старший.
— Да, да, Ипполит, — отозвался Миртиль.
Ветер усиливался. Однако у Зимлеров хватило присутствия духа на то, чтобы вернуться домой, снова усесться од лампой и даже слушать пустые разговоры домашних, стенные часы пробили половину десятого: глухой удар, два возникнув, тут же растаял. Ипполит вскинул голову, обвел глазами всех присутствующих, потом поднялся и резким шагом снова вышел. Миртиль не посмел сразу последовать за ним.
Хлопнула железная калитка. Ипполит зашагал по бульвару, с трудом преодолевая бьющий в лицо шквал. Сухой треск заставил его остановиться. Снопы искр вырывались из вырезанных глазков закрытых ставен. Значит, сеновал занялся. Теперь ревел уже не только ветер в органной трубе бульвара.
Ипполит услышал за собой быстрые шаги, он еще раз взглянул в сторону конюшни: она вся светилась изнутри, как череп, в который вставили свечу. Старший Зимлер снова двинулся вдоль длинной стены, дошел до железной решетки и на мгновенье остановился. Сзади шагов слышно не было. Впрочем, кто, кроме Миртиля…
Ипполит протянул руку, пошарил в темноте, нащупал звонок и снова остановился. Наконец он позвонил. Пронзительный, торопливый перезвон со всего размаху рассек темноту и застывшую тишину дома. В особняке Лефомбера вспыхнул четырехугольник окна. Загремел дверной засов. На пороге показался человек в халате, с желтым фуляром вокруг шеи. Он заслонял рукой свечу, пламя ее падало на нижнюю часть его лица.
— Кто там?
— Идите скорей, — закричал Ипполит Зимлер, — идите скорей, господин Лефомбер! Ваша фабрика горит!
XIV
— Не ходите туда больше, господин Жозеф.
— Все, что там было, уже сгорело, теперь ничем не поможешь.
«Хо-хон, хо-хон», — сипел насос, которым орудовали городские пожарные.
— Отойдите! Разойдись!
— Погляди-ка, вон господин Лорилье, вон тот, в меховой шубе.
— Разве при таком ветре что-нибудь сделаешь? Занялось, как ворох соломы.
— А лошадей-то хоть спасли?
— Говорят, поднял тревогу старик Зимлер!
— Кого действительно жалко, так это Бернюшонов… Вот уж несчастные!
— От их домика камня на камне не осталось.
— Да разойдитесь же, сказано вам!
Но кепи блюстителя порядка беспомощно теряется среди толпы.
«Хо-хон, хо-хон…»
— Жалко, господин Гектор только сегодня приехал из Парижа и ничего не знал.
— Несчастные эти Бернюшоны! Уж такие славные люди, мухи не обидят. И старик у них калека.
— А кто этот толстый в черном?
— Как, вы не знаете? Это сын Зимлера, младший… ну, того эльзасца. Кажется, его зовут Жозеф. Да разве я вам не говорил? Он вернулся одним поездом с господином Гектором. Еще в Орме им крикнули: «Ваша фабрика горит».
Поезд тронулся, а они так и не узнали, у кого из них пожар. Так с самого Орма и ехали… Значит, вылезают они из поезда…
— Вон тот толстый в клеенчатом плаще?
— Такой плащ от воды спасет, а от огня нет. Он уже четыре раза в дом лазил. Спас старика Бернюшона и двух лошадей.
— Вот я и говорю — приехали они…
— Да отойдите же, чтоб вас черт побрал! Не понимаете, что ли?
— Ого, Тинус, что-то ты нынче больно загордился. Пойдем лучше пропустим у Пти-Горэ стаканчик, — оно веселее, чем здесь глотку драть.
— Да замолчи ты, черт! Не видишь, что господин Лефомбер идет?
— Значит, вон тот худой, высокий — и есть хозяин? Бедняга! На глазах свое добро горит.
«Хо-хон, хо-хон, хо-хон…»
— Бегут они, значит, сюда со всех ног, видят, что стряслось, ну тогда Зимлер снимает пиджак и лезет в огонь.
— Молодцы!
— Правда, что старик Бернюшон калека?
— А никто не знает, почему загорелось?
— Старик сторож, говорят, заснул на сеновале, а фонаря не потушил.
— Все может быть! Все может быть!
— А молодой Зимлер сторожа тоже спас?
— Да, когда пожар начался, сторож свалился с сеновала в конюшню и сломал себе ногу.
Жозеф, с обгоревшими усами, с опаленными ресницами, в широком охотничьем непромокаемом балахоне, обмотав голову мокрым полотенцем с рыжими подпалинами, энергично расталкивает окружающих.
— Я очень прошу вас, господин Зимлер, не ходите, — раздается усталый вежливый голос Ива Лефомбера, — там уже больше нечего спасать.
— А счета, ваши счета! — вопит Жозеф. — Ведь там же ваши конторские книги! Неужели вы допустите, чтобы они сгорели?
Струи пота, катившиеся по перепачканному сажей лицу, прочерчивали на лбу и щеках Жозефа извилистые красные дорожки.
От конюшни осталась лишь глубокая яма, наполненная черной грязью; поперек нее лежала обгорелая балка. Две груды дымящихся обломков указывали то место, где раньше помещался склад и, чуть левее, домик Бернюшонов. Пожарные, ловкие, как акробаты, и взвод пехоты старались сбить пламя. Главное здание уже загорелось. Откуда-то сверху доносился стук топориков.