Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание стихотворений - Поэмы 1907-1921 годов

ModernLib.Net / Поэзия / Блок Александр Александрович / Поэмы 1907-1921 годов - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Блок Александр Александрович
Жанр: Поэзия
Серия: Полное собрание стихотворений

 

 


Александр Блок
ПОЭМЫ 1907–1921 ГОДОВ

СОЛОВЬИНЫЙ САД

1

      Я ломаю слоистые скалы
      В час отлива на илистом дне,
      И таскает осел мой усталый
      Их куски на мохнатой спине.
      Донесем до железной дороги,
      Сложим в кучу, — и к морю опять
      Нас ведут волосатые ноги,
      И осел начинает кричать.
      И кричит, и трубит он, — отрадно,
      Что идет налегке хоть назад.
      А у самой дороги — прохладный
      И тенистый раскинулся сад.
      По ограде высокой и длинной
      Лишних роз к нам свисают цветы.
      Не смолкает напев соловьиный,
      Что-то шепчут ручьи и листы.
      Крик осла моего раздается
      Каждый раз у садовых ворот,
      А в саду кто-то тихо смеется,
      И потом — отойдет и поет.
      И, вникая в напев беспокойный,
      Я гляжу, понукая осла,
      Как на берег скалистый и знойный
      Опускается синяя мгла.

2

      Знойный день догорает бесследно,
      Сумрак ночи ползет сквозь кусты;
      И осел удивляется, бедный:
      «Что, хозяин, раздумался ты?»
      Или разум от зноя мутится,
      Замечтался ли в сумраке я?
      Только всё неотступнее снится
      Жизнь другая — моя, не моя…
      И чего в этой хижине тесной
      Я, бедняк обездоленный, жду,
      Повторяя напев неизвестный,
      В соловьином звенящий саду?
      Не доносятся жизни проклятья
      В этот сад, обнесенный стеной,
      В синем сумраке белое платье
      За решеткой мелькает резной.
      Каждый вечер в закатном тумане
      Прохожу мимо этих ворот,
      И она меня, легкая, манит
      И круженьем, и пеньем зовет.
      И в призывном круженьи и пеньи
      Я забытое что-то ловлю,
      И любить начинаю томленье,
      Недоступность ограды люблю.

3

      Отдыхает осел утомленный,
      Брошен лом на песке под скалой,
      А хозяин блуждает влюбленный
      За ночною, за знойною мглой.
      И знакомый, пустой, каменистый,
      Но сегодня — таинственный путь
      Вновь приводит к ограде тенистой,
      Убегающей в синюю муть.
      И томление всё безысходной,
      И идут за часами часы,
      И колючие розы сегодня
      Опустились под тягой росы.
      Наказанье ли ждет, иль награда,
      Если я уклонюсь от пути?
      Как бы в дверь соловьиного сада
      Постучаться, и можно ль войти?
      А уж прошлое кажется странным,
      И руке не вернуться к труду:
      Сердце знает, что гостем желанным
      Буду я в соловьином саду…

4

      Правду сердце мое говорило,
      И ограда была не страшна,
      Не стучал я — сама отворила
      Неприступные двери она.
      Вдоль прохладной дороги, меж лилий,
      Однозвучно запели ручьи,
      Сладкой песнью меня оглушили,
      Взяли душу мою соловьи.
      Чуждый край незнакомого счастья
      Мне открыли объятия те,
      И звенели, спадая, запястья
      Громче, чем в моей нищей мечте.
      Опьяненный вином золотистым,
      Золотым опаленный огнем,
      Я забыл о пути каменистом,
      О товарище бедном своем.

5

      Пусть укрыла от дольнего горя
      Утонувшая в розах стена,—
      Заглушить рокотание моря
      Соловьиная песнь не вольна!
      И вступившая в пенье тревога
      Рокот волн до меня донесла…
      Вдруг — виденье: большая дорога
      И усталая поступь осла…
      И во мгле благовонной и знойной
      Обвиваясь горячей рукой,
      Повторяет она беспокойно:
      «Что с тобою, возлюбленный мой?»
      Но, вперяясь во мглу сиротливо,
      Надышаться блаженством спеша,
      Отдаленного шума прилива
      Уж не может не слышать душа.

6

      Я проснулся на мглистом рассвете
      Неизвестно которого дня.
      Спит она, улыбаясь, как дети, —
      Ей пригрезился сон про меня.
      Как под утренним сумраком чарым
      Лик, прозрачный от страсти, красив!..
      По далеким и мерным ударам
      Я узнал, что подходит прилив.
      Я окно распахнул голубое,
      И почудилось, будто возник
      За далеким рычаньем прибоя
      Призывающий жалобный крик.
      Крик осла был протяжен и долог,
      Проникал в мою душу, как стон,
      И тихонько задернул я полог,
      Чтоб продлить очарованный сон.
      И, спускаясь по камням ограды,
      Я нарушил цветов забытье.
      Их шипы, точно руки из сада,
      Уцепились за платье мое.

7

      Путь знакомый и прежде недлинный
      В это утро кремнист и тяжел.
      Я вступаю на берег пустынный,
      Где остался мой дом и осел.
      Или я заблудился в тумане?
      Или кто-нибудь шутит со мной?
      Нет, я помню камней очертанье,
      Тощий куст и скалу над водой…
      Где же дом? — И скользящей ногою
      Спотыкаюсь о брошенный лом,
      Тяжкий, ржавый, под черной скалою
      Затянувшийся мокрым песком…
      Размахнувшись движеньем знакомым
      (Или всё еще это во сне?),
      Я ударил заржавленным ломом
      По слоистому камню на дне…
      И оттуда, где серые спруты
      Покачнулись в лазурной щели,
      Закарабкался краб всполохнутый
      И присел на песчаной мели.
      Я подвинулся, — он приподнялся,
      Широко разевая клешни,
      Но сейчас же с другим повстречался,
      Подрались и пропали они…
      А с тропинки, протоптанной мною,
      Там, где хижина прежде была,
      Стал спускаться рабочий с киркою,
      Погоняя чужого осла.
      6 января 1914 — 14 октября 1915

ВОЗМЕЗДИЕ

      Юность — это возмездие.
      Ибсен

ПРЕДИСЛОВИЕ

      Не чувствуя ни нужды, ни охоты заканчивать поэму, полную революционных предчувствий, в года, когда революция уже произошла, я хочу предпослать наброску последней главы рассказ о том, как поэма родилась, каковы были причины ее возникновения, откуда произошли ее ритмы.
      Интересно и небесполезно и для себя и для других припомнить историю собственного произведения. К тому же нам, счастливейшим или несчастливейшим детям своего века, приходится помнить всю свою жизнь; все годы наши резко окрашены для нас, и — увы! — забыть их нельзя, — они окрашены слишком неизгладимо, так что каждая цифра кажется написанной кровью; мы и не можем забыть этих цифр; они написаны на наших собственных лицах.
      Поэма «Возмездие» была задумана в 1910 году и в главных чертах набросана в 1911 году. Что это были за годы?
      1910 год — это смерть Коммиссаржевской, смерть Врубеля и смерть Толстого. С Коммиссаржевской умерла лирическая нота на сцене; с Врубелем — громадный личный мир художника, безумное упорство, ненасытность исканий — вплоть до помешательства. С Толстым умерла человеческая нежность — мудрая человечность. Далее, 1910 год — это кризис символизма, о котором тогда очень много писали и говорили как в лагере символистов, так и в противоположном. В этом году явственно дали о себе знать направления, которые встали во враждебную позицию и к символизму и друг к другу: акмеизм, эгофутуризм и первые начатки футуризма. Лозунгом первого из этих направлений был человек — но какой-то уже другой человек, вовсе без человечности, какой то «первозданный Адам».
      Зима 1911 года была исполнена глубокого внутреннего мужественного напряжения и трепета. Я помню ночные разговоры, из которых впервые вырастало сознание нераздельности и неслиянности искусства, жизни и политики. Мысль, которую, по-видимому, будили сильные толчки извне, одновременно стучалась во все эти двери, не удовлетворясь более слиянием всего воедино, что было легко и возможно в истинном мистическом сумраке годов, предшествовавших первой революции, а также — в неистинном мистическом похмелье, которое наступило вслед за нею. Именно мужественное веянье преобладало: трагическое сознание неслиянности и нераздельности всего — противоречий непримиримых и требовавших примирения. Ясно стал слышен северный жесткий голос Стриндберга, которому остался всего год жизни. Уже был ощутив запах гари, железа и крови.
      Весной 1911 года П. Н. Милюков прочел интереснейшую лекцию под заглавием «Вооруженный мир и сокращение вооружений». В одной из московских газет появилась пророческая статья: «Близость большой войны». В Киеве произошло убийство Андрея Ющинского, и возник вопрос об употреблении евреями христианской крови. Летом этого года, исключительно жарким, так что трава горела на корню, в Лондоне происходили грандиозные забастовки железнодорожных рабочих, в Средиземном море разыгрался знаменательный эпизод «Пантера — Агадир».
      Неразрывно со всем этим связан для меня расцвет французской борьбы в петербургских цирках; тысячная толпа проявляла исключительный интерес к ней; среди борцов были истинные художники; я никогда не забуду борьбы безобразного русского тяжеловеса с голландцем, мускульная система которого представляла из себя совершеннейший музыкальный инструмент редкой красоты. В этом именно году, наконец, была в особенной моде у нас авиация; все мы помним ряд красивых воздушных петель, полетов вниз головой, — падений и смертей талантливых и бездарных авиаторов.
      Наконец, осенью в Киеве был убит Столыпин, что знаменовало окончательный переход управления страной из рук полудворянских, получиновничьих в руки департамента полиции.
      Все эти факты, казалось бы столь различные, для меня имеют один музыкальный смысл. Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор.
      Я думаю, что простейшим выражением ритма того времени, когда мир, готовившийся к неслыханным событиям, так усиленно и планомерно развивал свои физические, политические и военные мускулы, был ямб. Вероятно, потому повлекло и меня, издавна гонимого по миру бичами этого ямба, отдаться его упругой волне на более продолжительное время.
      Тогда мне пришлось начать постройку большой поэмы под названием «Возмездие». Ее план представлялся мне в виде концентрических кругов, которые становились всё уже и уже, и самый маленький круг, съежившись до предела, начинал опять жить своей самостоятельной жизнью, распирать и раздвигать окружающую среду и, в свою очередь, действовать на периферию. Такова была жизнь чертежа, который мне рисовался, — в сознание и на слова я это стараюсь перевести лишь сейчас; тогда это присутствовало преимущественно в понятии музыкальном и мускульном; о мускульном сознании я говорю недаром, потому что в то время все движение и развитие поэмы для меня тесно соединилось с развитием мускульной системы. При систематическом ручном труде развиваются сначала мускулы на руках, так называемые — бицепсы, а потом уже — постепенно — более тонкая, более изысканная и более редкая сеть мускулов на груди и на спине под лопатками. Вот такое ритмическое и постепенное нарастание мускулов должно было составлять ритм всей поэмы. С этим связана и ее основная идея, и тема.
      Тема заключается в том, как развиваются звенья единой цепи рода. Отдельные отпрыски всякого рода развиваются до положенного им предела и затем вновь поглощаются окружающей мировой средой; но в каждом отпрыске зреет и отлагается нечто новое и нечто более острое, ценою бесконечных потерь, личных трагедий, жизненных неудач, падений и т. д.; ценою, наконец, потери тех бесконечно высоких свойств, которые в свое время сияли, как лучшие алмазы в человеческой короне (как, например, свойства гуманные, добродетели, безупречная честность, высокая нравственность и проч.).
      Словом, мировой водоворот засасывает в свою воронку почти всего человека, от личности почти вовсе не остается следа, сама она, если остается еще существовать, становится неузнаваемой, обезображенной, искалеченной. Был человек— и не стало человека, осталась дрянная вялая плоть и тлеющая душонка. Но семя брошено, и в следующем первенце растет новое, более упорное; и в последнем первенце это новое и упорное начинает, наконец, ощутительно действовать на окружающую среду; таким образом, род, испытавший на себе возмездие истории, среды, эпохи, начинает, в свою очередь, творить возмездие; последний первенец уже способен огрызаться и издавать львиное рычание; он готов ухватиться своей человечьей ручонкой за колесо, которым движется история человечества. И, может быть, ухватится-таки за него…
      Что же дальше? Не знаю, и никогда не знал; могу сказать только, что вся эта концепция возникла под давлением все растущей во мне ненависти к различным теориям прогресса.
      Такую идею я хотел воплотить в моих «Rougon-Macquar'ax» в малом масштабе, в коротком обрывке рода русского, живущего в условиях русской жизни: «Два-три звена, и уж видны заветы темной старины»… Путем катастроф и падений мой «Rougon-Macquar'bi» постепенно освобождаются от русско дворянского education sentimentale, превращается в алмаз, Россия — в новую Америку; в новую, а не в старую Америку. Поэма должна была состоять из пролога, трех больших глав и эпилога. Каждая глава обрамлена описанием событий мирового значения; составляют ее фон.
      Первая глава развивается в 70-х годах — прошлого века, на фоне русско-турецкой войны и народовольческого движения, в просвещенной либерально семье; в эту семью является некий «демон», первая ласточка «индивидуализма», человек, похожий на Байрона, с каким-то нездешними порываниями и стремлениями, притупленными, однако, болезнью века, начинающимся fin de siecle.
      Вторая глава, действие которой развивается в конце XIX и начале ХХ века, так и не написанная, за исключением вступления, должна быть посвящена сыну этого «демона», наследнику его мятежных порывов и болезненных падений, — бесчувственному сыну нашего века. Это — тоже лишь одно из звеньев длинного рода; от него тоже не останется, по-видимому, ничего, кроме искры огня, заброшенной в мир, кроме семени, кинутого им в страстную и грешную ночь в лоно какой-то тихой и женственной дочери чужого народа.
      В третьей главе описано, как кончил жизнь отец, что сталось с бывшим блестящим «демоном», в какую бездну упал этот яркий когда-то человек. Действие поэмы переносится из русской столицы, где оно сих пор развивалось, в Варшаву — кажущуюся сначала «задворками России», а потом призванную, по-видимому, играть некую мессианическую роль, связанную с судьбами забытой богом и истерзанной Польши. Тут, над свежей могилой отца, заканчивается развитие и жизненный путь сына, который уступает место собственному отпрыску, третьему звену все того же высоко взлетающего и низко падающего рода.
      В эпилоге должен быть изображен младенец, которого держит и баюкает на коленях простая мать, затерянная где-то в широких польских клеверных полях, никому не ведомая и сама ни о чем не ведающая. Но она баюкает и кормит грудью сына, и сын растет; он начинает уже играть, он начинает повторять по складам вслед за матерью:
 
«И я пойду навстречу солдатам…
И я брошусь на их штыки…
И за тебя, моя свобода, взойду на черный эшафот».
 
      Вот, по-видимому, круг человеческой жизни, съежившийся до предела, последнее звено длинной цепи; тот круг, который сам, наконец, начинает топорщиться, давить на окружающую среду, на периферию; вот отпрыск рода, который, может быть, наконец, ухватится ручонкой за колесо, движущее человеческую историю.
      Вся поэма должна сопровождаться определенным лейтмотивом «возмездия»; этот лейтмотив есть мазурка, танец, который носил на своих крыльях Марину, мечтавшую о русском престоле, и Костюшку с протянутой к небесам десницей, и Мицкевича на русских и парижских балах.
      В первой главе этот танец легко доносится из окна какой-то петербургской квартиры — глухие 70-е годы; во второй главе танец гремит на балу, смешиваясь со звоном офицерских шпор, подобный пене шампанского fin de siecle, знаменитой veuve Clicquof еще более глухие — цыганские, апухтинские годы; наконец, в третьей главе мазурка разгулялась: она звенит в снежной вьюге, проносящейся над ночной Варшавой, над занесенными снегом польскими клеверными полями. В ней явственно слышится уже голос Возмездия.
 
       12 июля 1919

ПРОЛОГ

      Жизнь — без начала и конца.
      Нас всех подстерегает случай.
      Над нами — сумрак неминучий,
      Иль ясность божьего лица.
      Но ты, художник, твердо веруй
      В начала и концы. Ты знай,
      Где стерегут нас ад и рай.
      Тебе дано бесстрастной мерой
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.