Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прощай, Африка !

ModernLib.Net / История / Бликсен Карен / Прощай, Африка ! - Чтение (стр. 12)
Автор: Бликсен Карен
Жанр: История

 

 


В конверте было пятьдесят рупий, которые я ему одолжила в первый раз, и четыре рупии, взятые у Фараха. Кроме этих денег -- а я никогда и не надеялась их получить -Эммануэльсон написал мне длинное, разумное и очень милое письмо. Он нашел работу -- служил барменом в Додоме -- неизвестно, что это был за бар, но дела у него шли прекрасно. Я подумала, что у него есть свой талант, дар благодарности: он помнил до мельчайших подробностей тот вечер у нас на ферме и много раз повторял: там он чувствовал, что находится среди друзей. Очень подробно он описывал свое путешествие в Танганьику. О племени масаи он говорил с большой приязнью. Они нашли его на дороге, приютили у себя, они оказались очень гостеприимными, добрыми людьми и взяли его с собой в дальние кочевья, по многим затейливым маршрутам. Он писал, что они так полюбили слушать его рассказы о путешествиях по разным странам, что и отпускать не хотели. Языка масаи Эммануэльсон совсем не знал и, как видно, поведал им свою Одиссею на языке пантомимы.
      Мне показалось как нельзя более естественным, подходящим к случаю, то, что Эммануэльсон нашел приют у масаи, и что они так хорошо приняли его. Подлинная аристократия, как и настоящий пролетариат во всем мире, понимает, что такое трагедия. Для них это и первооснова Божьего промысла, и лад -минорный лад -- нашего бытия. В этом их отличие от буржуазии всех классов, которая отрицает трагедию, не желает слышать о ней, даже
      само слово "трагедия" вызывает у них неприязнь. Многие недоразумения между белыми эмигрантами среднего класса, осевшими в этих краях, и туземцами возникает из-за этого непонимания. А хмурые масаи принадлежат одновременно к обоим классам -- к аристократии и к пролетариату -- и они с первого взгляда узнали в одиноком, одетом в черное, путнике героя трагедии; а актер-трагик сразу нашел среди них подобающее ему место.
      Глава шестая Посещения друзей
      Посещения моих друзей были для меня большой радостью, и все обитатели фермы об этом знали.
      Когда Деннис Финч-Хэттон возвращался из очередного долгого сафари, я обычно утром возле дома встречала молодого масаи, стоявшего на одной ноге, длинной и стройной. "Бэдар возвращается! -- объявлял он. -- Будет тут дня через два или три."
      Днем один из скваттерских "тотошек", живший на окраине фермы, уже сидел на лужайке у дома, чтобы предупредить меня, когда я выйду: "На излучине реки я видел стаю цесарок. Если хотите настрелять их для Бэдара, я поведу вас туда на закате, покажу, где они сидят."
      Мои друзья, великие путешественники, любили мою ферму, должно быть, за то, что она всегда ждала их, всегда была на месте и не менялась. Они бродили в бескрайних просторах, ставили свои палатки и снова снимались с лагеря во многих местах, и теперь им было очень приятно огибать поворот дороги, зная, что путь к моему дому неизменен, как орбита любой звезды. Им было приятно увидеть знакомые лица, потому что у меня были неизменно одни и те же слуги все время, пока я жила в Африке. Я-то мечтала вырваться с фермы, а они, возвращаясь,
      мечтали о книгах, о полотняных простынях, о прохладе комнат с закрытыми ставнями; сидя у походных костров, они вспоминали все прелести жизни на ферме и, приехав ко мне, первым делом спрашивали -- ну как, научили вы своего повара делать "охотничий омлет"? А граммофонные пластинки с "Петрушкой" Стравинского получили с последней почтой? Даже когда меня дома не было, они гостили в моем доме, а когда я надолго уезжала в Европу, хозяином в доме оставался Деннис. "Мой лесной замок", -- так Беркли Коул прозвал мой дом.
      За блага цивилизации мои гости вознаграждали меня охотничьими трофеями: это были шкуры леопардов и гепардов, из которых в Париже можно сшить меховые шубки, кожа змей и ящериц для туфель и перья марабу.
      А мне так хотелось их чем-нибудь порадовать, что я изучала по старинным поваренным книгам рецепты всяких затейливых блюд и посадила в своем саду множество европейских цветов.
      Однажды дома, в Дании, моя старая знакомая подарила мне двенадцать прекрасных клубней пионов, которые я не без труда провезла в Африку -- ввоз растений был очень строго ограничен. Я посадила их у себя в саду, и они сразу принялись и пустили прихотливые изогнутые пурпурные побеги, которые покрылись тонкими листьями и круглыми бутонами. Первый распустившийся цветок -- огромный белый пион, назывался "Герцогиня Немурская"; он был пышный, очень изящный, и от него шел сильный, свежий и сладкий аромат. Когда я срезала этот цветок и поставила его в вазу у себя в гостиной, все мои белые друзья останавливались и обращали на него внимание: "Да это же пион!" Но вскоре все остальные бутоны засохли и осыпались, так что у меня, кроме этого единственного прекрасного цветка, не расцвел ни один пион.
      Несколько лет спустя мне случилось беседовать с англичанином-садовником, служившим у леди Макмиллан, в
      Хиромо, о разведении пионов. "Нам не удалось развести пионы в Африке, -- сказал он, -- и не удастся, пока мы не вырастим здесь пион из привозной луковицы и не получим от него семян. Так мы развели у нас в колонии дельфиниум." И я могла бы прославиться, если бы мне удалось развести пионы в Африке, я обессмертила бы свое имя, как сама герцогиня Немурская; а я загубила свою славу собственными руками -- срезала уникальный цветок и поставила его в вазу с водой! Потом мне часто снилось, что у меня растет белый пион, и я радовалась во сне: оказывается, я все-таки не срезала тот цветок.
      Ко мне в гости приезжали друзья и с соседних дальних ферм, и из города. Хью Мартин из земельного управления приезжал побеседовать со мной из Найроби; это был блестящего ума человек, до тонкости знавший самые редкие произведения мировой литературы и всю жизнь мирно прослуживший на государственной службе на Востоке; среди многих талантов он приобрел и поразительное умение казаться похожим на необъятно-толстого китайского идола. Он прозвал меня Кандидом, а сам играл на ферме роль забавного доктора Панглосса, непоколебимо уверенного в низости презренного рода человеческого и всей Вселенной и считавшего, что этого вполне естественно -- почему бы и нет? Он сразу усаживался в огромное кресло и почти никогда из него не вылезал. Поставив перед собой бутылку и стакан, тихо сияя, он излагал и разъяснял свою теорию жизни, блистательные мысли сверкали, словно фейерверк, быстро образуя как бы фантастическую, мгновенно ветвящуюся поросль материализованной мысли; этот толстяк жил в полном мире со Вселенной, твердо веря в Дьявола, и его отличала печать чистоты, что бывает чаще с учениками дьявола, чем со слугами Господа Бога.
      А по вечерам на ферму неожиданно налетал молодой носатый норвежец -- он управлял фермой, расположенной
      с другой стороны от Найроби. Он был дельным фермером и помогал мне в работе на ферме и словом, и делом больше, чем кто-либо из соседей -- и помощь эту он оказывал просто и охотно, будто само собой разумеется, что фермеры, особенно скандинавы, обязаны верой и правдой служить друг Другу.
      Он прилетал ко мне на ферму, как камень, выброшенный собственным бунтующим духом, словно из жерла вулкана. Он уверял, что можно спятить, живя в стране, где люди ни о чем другом, кроме как о волах да о сизале^, говорить, не могут, что душа его изголодалась, терпение лопнуло. Не успевал он войти, как начинал разговор до глубокой ночи -- и о чем только он не говорил: о любви и о коммунизме, о проституции, о Кнуте Гамсуне и Библии, и при этом он не переставая курил ужасный табак, настоящую отраву. Он почти ничего не ел, никому не давал сказать ни слова, и если я пыталась вмешаться, переходил на крик, весь горя от возбуждения, бодая воздух своей взлохмаченной светловолосой головой. Ему надо было облегчить душу от всего, что в ней накопилось, но во время разговора его обуревали все новые и новые мысли. Вдруг, часов около двух ночи, он сразу умолкал, выговорившись до конца. Посидит немного, стихнет, присмирев, -- вид у него как у больного, которого выпустили немного погулять в госпитальном саду -- потом вдруг вскочит, бросится в машину и умчится прочь на страшной скорости, готовый выдерживать, сколько сможет, разговоры о сизале и волах.
      Ингрид Лидстром приезжала погостить у меня, когда ей удавалось освободиться на день-другой от дел на своей ферме в Ньору, где ойа разводила индюков, и от огорода, где она выращивала овощи на продажу. У Ингрид был светлый ум, под стать ее светлой коже; ее отец и муж были офицерами шведской армии. Она с мужем и детьми приехала в Африку, словно в поисках веселых приключений, как на
      * Лубяное волокно.
      пикник, решив быстро разбогатеть, и они накупили большие участки под посевы льна -- тогда тонна льна стоила пятьсот фунтов, но когда цена вскорости упала до сорока фунтов, и засеянные участки и все машины совершенно обесценились, Ингрид, спасая ферму ради своей семьи, сразу развела птицу и засеяла огород; работала она не покладая рук, не зная отдыха. В этой борьбе за жизнь она так полюбила свою ферму, своих коров и поросят, своих туземцев и свои овощи, так влюбилась в свой собственный клочок африканской земли, что уже готова была продать и мужа, и детей, только бы сохранить его. В эти тяжелые времена мы с ней часто плакали друг у друга на груди при одной мысли о потере так полюбившейся нам африканской земли. Приезды Ингрид были для меня большой радостью: в ней было столько заразительного веселья, бодрости, смелости, -- такими бывают старые шведские крестьянки --а на ее обветренном смуглом лице сияла победоносная белозубая улыбка сказочной Валькирии. Во всем мире любят шведов именно за то, что они умеют все собственные беды и горести схоронить в глубине своего сердца и проявить такую рыцарскую отвагу, что свет их духа виден издалека.
      У Ингрид служил поваром и слугой старый кикуйю, по имени Кимоза, который заботился обо всех ее делах, как о своих собственных. Он работал на нее и в огороде, и в птичнике, и служил вдобавок дуэньей для трех ее дочурок, провожая их в школу и встречая после уроков. Ингрид мне рассказала, что, когда я приехала в Ньоро в гости на ферму, Кимоза просто потерял голову, бросил все свои дела и принялся готовить для меня невероятно пышный прием, учинил бойню среди индюшек -- до того он был потрясен величием Фараха. Ингрид мне потом рассказывала, что Кимоза считал знакомство с Фарахом самой великой честью, какой он удостоился в жизни.
      Ко мне приехала миссис Даррел Томпсон из Ньоро, хотя я была с ней едва знакома: доктора предупредили
      ее, что жить ей осталось всего несколько месяцев. Она сказала мне, что совсем недавно купила в Ирландии замечательного коня, призового конкуриста, -- лошади были ее страстью и гордостью, они для нее, как в жизни, так и в смерти воплощали все самое прекрасное, самое чудесное -- и вот теперь, узнав от врачей, что ее ждет, она сначала решила телеграфировать домой, чтобы коня не присылали, но потом решила оставить его мне, когда она умрет. Я об этом случае совсем позабыла, и когда через полгода она умерла, этот конек -звали его Пурбокс" -- прибыл в Нгонго. Оказалось, что умнее этого коня у нас на ферме никого не было. С виду он был довольно неказистый, коренастый, далеко не молодой. Деннис Финч-Хэттон иногда ездил на нем верхом, а я никогда до этого не снисходила. Но он, исключительно благодаря своей стратегической гениальности и аккуратности, прекрасно зная, что надо делать среди атласных, пляшущих под наездниками красавцев, привезенных богатейшими жителями колонии, сумел выиграть конкур в Кэбете, устроенный в честь принца УЭЛЬСКОГО. Сохраняя свой обычный скромный и непритязательный вид, он вернулся домой с большой серебряной медалью и вызвал громадный переполох на ферме и в доме -- после целой недели мучительных волнений мы встретили победителя восторженным триумфом. Пал он от сапа через полгода, мы похоронили его за конюшней, под лимонными деревцами, и горько оплакивали; слава надолго пережила его.
      Старый мистер Балпетт, которого члены клуба звали "дядя Чарльз", частенько приезжал ко мне обедать. Он стал большим моим другом, и казался мне образцом истинного джентльмена викторианской эпохи, но вполне и нашим современником. Он переплыл Геллеспонт и одним из первых поднялся на Маттерхорн, а в ранней молодости, должно быть, в восьмидесятых годах, был любовни
      * Кружка для бедняков (англ.). 200
      ком красавицы Отэро*. Говорили, что она вконец разорила его, а потом бросила. Мне казалось, будто я сижу за обедом не то с Арканом Дювалем, не то с кавалером де Грие- у него хранилось много фотографий прекрасной Отэро, и он любил поговорить о ней. Как-то за обедом в Нгонго я сказала ему: -- Я узнала, что мемуары прекрасной Отэро опубликованы. А про вас там написано?
      -- Да, -- сказал он, -- там есть и про меня. Разумеется, под другим именем.
      -- Что же она о вас пишет? -- спросила я.
      -- Пишет, что я был тем самым юнцом, который за полгода истратил на нее сто тысяч, но что она этих денег стоила. Я рассмеялась:
      -- А вы как считаете, это верно? Он ответил мне, почти не раздумывая:
      -- Да, -- сказал он, -- да, это верно. Мы с Деннисом Финч-Хэттоном устроили для мистера Балпетта настоящий пикник на холмах Нгонго, когда ему исполнилось семьдесят пять лет. Сидя там, на самой вершине, мы почему-то заговорили вот о чем. Если бы нам вдруг предложили самые настоящие крылья, которых уже не сбросишь, согласились бы мы или все-таки отказались бы?
      Старый мистер Балпетт сидел, глядя на бескрайнюю равнину, простиравшуюся внизу, -- на зеленую долину Нгонго и на мощную рифтовую долину на западе, словно примеряясь, готовясь и вправду взлететь в любую минуту. -- Я согласился бы, -- сказал он, -- безусловно, согласился бы. Ничего лучше я бы и не желал. -- Потом он ненадолго замолчал и добавил: -Однако, будь я дамой, я бы хорошенько все обдумал.
      * Известная куртизанка начала века.
      Глава седьмая Аристократ-первооткрыватель
      Для Беркли Коула и Денниса Финч-Хэттона мой дом был своим, словно для них уже наступил коммунизм. В доме они чувствовали себя полными хозяевами, очень этим гордились и любили привозить с собой все, чего, по их мнению, в доме не хватало. Они заботились, чтобы у нас всегда было вдоволь отличного вина и табаку, выписывали для меня из Европы книги и граммофонные пластинки. Беркли привозил на своей машине груды яиц, индеек и апельсинов -- у него была ферма на горе Кения. Оба старались сделать меня таким же знатоком вин, как они сами, и не жалели на это ни сил, ни времени. Им доставлял особое удовольствие привезенный мной из Дании фарфоровый сервиз, хрусталь и стекло; они строили посреди обеденного стола высокую, сверкающую стеклянную пирамиду из всех моих бокалов и рюмок и наслаждались, созерцая ее.
      Когда Беркли гостил у меня на ферме, он любил каждое утро, в одиннадцать часов, выпивать бутылку шампанского в лесу. Однажды, прощаясь со мной перед отъездом, он поблагодарил меня за гостеприимство, но добавил, что одно обстоятельство омрачило его радость: нам принесли вместо тонких бокалов для вина вульгарные, грубые стаканы из толстого стекла.
      -- Знаю, Беркли, -- сказала я,--но у меня осталось так мало хороших бокалов, а наши слуги обязательно перебьют их, пока донесут в такую даль.
      Он посмотрел на меня очень серьезно, не выпуская моей руки.
      -- Но, дорогая моя, -- сказал он, -- это было так печально. Разумеется, после этого в лес мы брали самые лучшие бокалы. Вот что удивительно: друзья в Англии так огорчились, когда оба они уехали оттуда, их обоих так любили,
      так ценили и здесь, в колонии -- и все же они стали какими-то отщепенцами. Не то, чтобы их изгнало общество -- их вообще не изгоняли ниоткуда, они были изгоями времени, людьми не нашего века. Только одна Англия могла породить таких людей, носителей своего рода атавизма, представителей стародавних времен, иных веков; их Англия существовала лишь в прошлом. В нашем веке у них уже не было дома, им пришлось скитаться по свету, и на ферму их вынесло течением времени. Но они сами этого не сознавали. Наоборот, у них было какое-то чувство вины перед Англией, перед той жизнью, которую они бросили, будто то, что она им наскучила и они от нее сбежали, было дезертирством, уклонением от бремени, которое их друзья остались нести вместо них. Когда Деннис заговаривал о своей юности -- хотя он и сейчас был очень молод -- о своих планах на будущее, о советах, которые ему давали в письмах английские друзья, он цитировал шекспировского Жака:
      Ты, братец, видно, прост, Коль бросил псу под хвост Здоровье и покой По прихоти пустой.
      Но у него было неверное представление о самом себе, да и у Беркли тоже, а может быть, и у Жака. Все они считали себя дезертирами, которым порой приходится расплачиваться за свое своеволие, но, в сущности, они были изгнанниками и с благородным мужеством переносили свое изгнание.
      Если бы на узкую голову Беркли надеть парик с длинными шелковистыми локонами, он легко мог бы сойти за придворного короля Карла Второго. Он мог бы -- легконогий юнец из Англии -- присесть у ног престарелого д'Артаньяна, каким тот стал в романе "Двадцать лет спустя",
      слушал бы мудрые поручения героя и хранил бы их глубоко в сердце. Мне всегда казалось, что Беркли не подвержен закону гравитации, и что пока мы сидим у камина и беседуем, он может взлететь прямо вверх, через каминную трубу. Он прекрасно разбирался в людях, не создавая себе никаких иллюзий, но и не злобствуя. Но из какого-то бесовского лукавства он был особенно очарователен с людьми, которых ни во что не ставил. Стоило ему, образно выражаясь, натереть мелом свои подошвы, как он превращался в неподражаемого шута. Но чтобы стать шутником на манер Конгрива или Уичерли en pleine vingtieme siecle^, нужно было нечто большее, чем таланты, которыми обладали Конгрив и Уичерли: горение и величие духа, почти безумная вера и надежда. Когда шутка звучала чересчур дерзко и надменно, вас внезапно охватывала острая жалость. Когда Беркли, слегка оживленный и разогретый вином, как бы освещенный изнутри, начинал разглагольствовать, садясь на своего любимого конька, -- на стене за его спиной начинала расти и двигаться гротескная тень; громадный рыцарский конь переходил в галоп, фантастический и высокомерный, будто он гордился своим благородным происхождением, а происходил он по прямой линии от Росинанта. Только сам Беркли, шутник без страха и упрека, страшно одинокий здесь, в Африке, наполовину инвалид -сердце у него было слабое -- владелец фермы на горе Кения, которую он горячо любил и которую с каждым днем все больше прибирали к рукам банки -- только он не видел этой тени и не боялся ее.
      Небольшого роста, легкого сложения, рыжеволосый, с узкими ступнями и ладонями, Беркли держался поразительно прямо, с чисто д'артаньяновской надменностью, слегка поворачивая голову вправо или влево -- едва заметно, по привычке завзятого дуэлянта, не знавшего поражений. Двигался он совершенно бесшумно, как кошка. И, как это свойственно кошкам, превращал любую комнату
      * В середине двадцатого века (Глава восьмая Крылья
      У Денниса Финч-Хэттона в Африке не было другого дома, кроме моей фермы, и он жил у меня в перерывах между своими сафари; у меня были его книги, его граммофон. Когда он возвращался на ферму, она одаряла его всем, что там было; она говорила с ним -- как умеют говорить кофейные плантации, когда после первых проливных дождей они стоят, промокшие насквозь, облитые белоснежными цветами, как облака, насыщенные влагой. Когда я ждала Денниса и слышала, как его машина приближается к дому, мне тут же становились слышны голоса всех вещей на нашей ферме, наперебой говорящих о своей истинной сущности. На ферме он всегда чувствовал себя счастливым; он приезжал только тогда, когда ему этого хотелось; и ферма знала в нем качество, неведомое остальному миру -- смирение. Он делал только то, что хотел, и ложь никогда не оскверняла его уста.
      И еще была у Денниса черта характера, мне очень приятная: он любил слушать, когда ему рассказывали разные истории. Я всегда думала, что, наверное, стала бы знаменитой во Флоренции, во время Чумы". Нравы переменились, и умение слушать повествования в Европе потеряно. Африканские туземцы, не умея читать, сохранили искусство слушать; стоит только начать им рассказывать: "Жилбыл человек, и вот он пошел по равнине и встретил там другого человека..." -- как они уже целиком поглощены
      * Намек на происхождение "Декамерона" Боккачо (пр. пер.).
      214
      рассказом и мысленно бегут следом за неизвестными людьми по равнине. Но белые люди обычно, даже сознавая, что надо бы выслушать ваш рассказ, никак не могут сосредоточиться. Если они и не начинают ерзать на месте, вспоминая о каких-то недоделанных делах, то засыпают. Но те же самые люди всегда просят дать им что-нибудь почитать и могут целый вечер просидеть над любым попавшимся под руку печатным текстом; они готовы скорее прочесть речь, чем выслушать ее. Они привыкли все читать глазами.
      Деннис лучше воспринимал все на слух и предпочитал, чтобы ему сказывали сказки; приехав на ферму, он всегда спрашивал меня: "Есть у тебя новая сказка?" Я придумывала много всяких историй в его отсутствие. По вечерам он любил устроиться поуютнее, разбрасывал перед камином подушки, вместо дивана, я тоже усаживалась на пол, скрестив ноги -- как положено Шахразаде! -- и он выслушивал, не сводя с меня ясных глаз, длинные сказания от начала до конца. Запоминал он все лучше, чем я сама, и, бывало, когда в рассказе самым драматическим образом появлялся какой-то новый персонаж, он меня останавливал: "Этот человек уже умер в самом начале; впрочем, это не имеет значения."
      Деннис учил меня латыни, приохотил к чтению Библии и греческих поэтов. Сам он знал наизусть многие места из Ветхого Завета и во все походы непременно брал с собой Библию, за что его очень уважали мусульмане.
      От него же я получила в подарок граммофон. Я обрадовалась от всего сердца, и вся ферма как-то ожила. "И соловей в лесу, как звук твоей души..." Иногда Деннис приезжал неожиданно -- я в это время была на кофейной плантации или на кукурузном поле -- привозил новые пластинки, запускал граммофон, и когда я возвращалась верхом, уже на закате, мелодии струились мне навстречу в чистой вечерней прохладе, и я знала, что Деннис уже при
      ехал, словно он сам, как это часто случалось, заливался веселым смехом, глядя на меня. Туземцам нравился граммофон, и обычно они собирались вокруг дома, слушая музыку; у некоторых моих домашних слуг уже были любимые мелодии, и когда кроме меня никого дома не было, они просили меня заводить им эту музыку. Забавно, что Каманте неизменно выбирал адажио из бетховенского концерта для фортепиано с оркестром до-мажор, но в первый раз, когда он меня просил поставить эту пластинку, он не без труда объяснил мне, какую музыку он хочет.
      Все же у меня с Деннисом вкусы были разные. Мне хотелось слушать старинную музыку, а Леннис, словно оправдываясь перед нынешними временами за то, что он с ними не гармонирует, всегда предпочитал самые современные произведения искусства. Он любил слушать только самую авангардную музыку. "Конечно, я любил бы Бетховена, -- говорил он, -- если бы он не был так вульгарен."
      Нам с Деннисом, когда мы были вместе, особенно везло на встречи со львами. Иногда он возвращался, проведя два или три месяца в охотничьем сафари, очень расстроенный -- никак не мог найти хорошего льва для гостей из Европы, которых он сопровождал. А ко мне в это время приходили масаи и просили пойти и застрелить льва или львицу, наносивших урон стадам, и мы с Фарахом выезжали в их "маньятту") разбивали там палатки, сидели всю ночь в засаде у приманки или выходили ни свет ни заря, но даже следов не встречали. Но стоило нам с Деннисом выехать верхом на прогулку, мы видели всех местных львов в полном составе: они пожирали свою добычу или переходили у нас на глазах высохшие русла рек.
      В день Нового года, еще до восхода солнца, мы с Деннисом оказались на новой дороге к Нароку, и гнали машину, как только можно гнать по такой скверной дороге.
      Накануне Деннис одолжил свою тяжелую винтовку приятелю, который отправлялся на юг с группой охотников, и только поздно вечером вспомнил, что не предупредил этого человека насчет того, что винтовка пошаливает и курок может внезапно отказать. Деннис был очень расстроен, боясь, как бы с этим человеком не случилась беда. Мы не могли придумать ничего лучше, чем выехать как можно раньше по новой дороге и попытаться перехватить караван охотников в Нароке. Предстояло проехать шестьдесят миль по бездорожью; охотники ехали по старой дороге и двигались медленно -- грузовики у них были перегружены. Плохо было одно -- мы не знали, проложена ли новая дорога в Нарок.
      Предутренний воздух в нагорьях Африки так осязаемохолоден, так свеж, что каждый раз кажется, будто едешь не по земле, а сквозь темную воду, по дну глубокого моря. Даже пропадает ощущение, что ты вообще движешься: прикосновения холодных струй к щекам кажутся глубоководными течениями, а твоя машина, как сонный электрический скат, лежит неподвижно на дне моря, с горящими глазами фар, пропуская мимо себя все, что несет подводное течение. И звезды такие яркие, огромные потому что это дрожащие, расплывчатые отражения, а не настоящие звезды. Какие-то живые существа, темнее фона, то появляются, то исчезают, подпрыгивая и ныряя в высокую траву, как прячутся морские блохи и крабы в прибрежном песке. Рассветает, и к восходу солнца дно поднимается на поверхность, словно новорожденный остров. И тебя овевают новые запахи: свежий и острый запах оливковых деревьев, резкий запах сгоревшей травы, и, внезапно -- удушливый запах падали.
      Канутья, слуга Денниса, сидевший позади, в кузове пикапа, осторожно коснулся рукой моего плеча и показал куда-то вправо. На обочине, в двенадцати-пятнадцати ярдах от нас, темнела какая-то туша, словно на песке у моря
      отдыхал дюгонь, а на нем что-то колыхалось в темной воде. Потом я увидела, что это огромный мертвый самецжираф, очевидно убитый выстрелом из ружья два-три дня тому назад. Стрелять жирафов строго запрещается, и нам с Деннисом пришлось потом защищаться от обвинения, будто мы убили этого жирафа, но нам удалось доказать, что он погиб задолго до нашего приезда; никто так и не узнал, кто его убил и зачем. На огромной туше жирафа кормилась львица, она подняла голову -- поглядеть на проезжающую машину. Деннис шепотом спросил меня: "Подстрелить ее?" -- видно, он рыцарски считал горы Нгонго моими личными охотничьими угодьями. Мы проезжали по землям тех самых масаи, которые приходили ко мне жаловаться, что их скот истребляют львы, и если именно эта львица убивала по очереди их коров и телят, пора было ее прикончить. Я кивнула, Деннис выскочил из машины, отошел на несколько шагов, но львица тут же нырнула за тушу жирафа: Деннис побежал в обход, чтобы видеть львицу, и выстрелил. Я не видела, как она упала; когда я подошла, она лежала мертвая в большой черной луже крови.
      Времени снимать с нее шкуру у нас не было, надо было ехать дальше, догонять сафари в Нароке. Мы огляделись, примечая это место; от мертвого жирафа шел такой сильный запах, что проехать мимо, не заметив, было довольно трудно.
      Но, проехав еще две мили, мы увидели, что дорога кончилась. Лопаты и прочее рабочее снаряжение лежали у обочины, а дальше шла бескрайняя каменистая равнина, едва серея в рассветной мгле, не тронутая рукой человека. Мы посмотрели на брошенное снаряжение, на лежащий перед нами путь, и решили, что придется оставить приятеля Денниса и его винтовку на произвол судьбы. Правда, потом, когда тот вернулся, он сказал, что винтовка ему так и не понадобилась. Мы повернули обратно и оказа
      лись лицом к востоку; утренняя заря заливала румянцем небо над долинами и холмами. Мы поехали обратно, навстречу солнцу, все время разговаривая про львицу.
      Жираф показался впереди, и мы уже ясно различали на его шкуре, на боку, куда падал отсвет, более темные квадратные пятна. А когда подъехали поближе, вдруг увидали, что на туше стоит дев. Мы подъезжали немного снизу, и лев стоял наверху темным силуэтом на пылающем небе. Lion passant Оr.* Прядь его гривы слегка шевелилась от ветра. Я встала с места -- так меня потрясло это зрелище, -- и Деннис произнес: "Теперь твоя очередь стрелять!" Мне не очень-то хотелось стрелять из его винтовки -- она была слишком длинная, слишком тяжелая для меня и больно отдавала в плечо; но ведь здесь выстрел был признанием в любви, значит, и стрелять надо было из винтовки самого большого калибра, не так ли? Когда я выстрелила, мне показалось, что лев высоко подпрыгнул вверх и упал вниз, подогнув лапы. Я стояла в траве, тяжело дыша, опьяненная ощущением всемогущества, которое появляется после меткого выстрела, потому что ты разишь с большого расстояния. Я обошла тушу жирафа. Вот он -- пятый акт классической трагедии. Всех постигла смерть. Жираф казался чудовищно огромным, зловещим, все четыре длинные ноги и длинная шея торчат в стороны, а брюхо распотрошили львы. Львица, опрокинувшись на спину, застыла с высокомерной гримасой, обнажившей страшные клыки -- она в этой трагедии играла роль femme fatale**. Лев лежал невдалеке от нее; как же случилось, что ее гибель ничему его не научила? Голова льва покоилась на передних лапах, роскошная грива окутывала его, как королевская мантия, вокруг него тоже растеклась большая лужа, и уже достаточно рассвело, чтобы утренний свет обнаружил в ней алый отблеск. Деннис и Канутья засучили рукава и, пока солнце вставало, сняли шкуры со львов. Потом они
      *Лев на золотом поле (геральдический термин) (франц.). **Роковая женщина (франц.).
      отдыхали, и мы выпили бутылку кларета, с изюмом и миндалем -- я захватила все это, чтобы в дороге отпраздновать первый день Нового года. Мы сидели на травке, пили вино и завтракали. Мертвые львы, лежавшие совсем рядом, были великолепны в своей наготе -- ни кротки лишнего жира, и каждый мускул очерчен смелой, упругой линией -- да, они были, до последней жилочки, такими, как должно, и не нуждались ни в каком прикрытии.
      Вдруг, когда мы спокойно сидели, отдыхая, по траве и по моим ногам пронеслась тень, и, взглянув вверх, я увидела высоко-высоко в голубом небе кружащихся грифов. Сердце у меня стало таким легким, словно я запустила его в небо на бечевке, как запускают воздушного змея. И я сочинила стихотворение:
      Тень орла скользит по равнинам, К далеким, безымянным Небесно-голубым горам.
      Но тени крутобоких юных зебр Прячутся весь день под их копытцами, Они лежат, притаившись, Дожидаясь вечернего часа, Когда они вытянутся -- Синие тени на красно-кирпичной В лучах заката равнине -- И побредут к водопою.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21