Адольфо Биой Касарес
Воспоминание об отдыхе в горах
Телеграмму в «Гранд-отель», чтобы забронировать номера, один – для Виолеты, другой – для себя, я отправлял сам, потому-то и был так взбешен, когда консьерж невозмутимо повторил: «Как вы и просили, мы подготовили один номер». Что обо мне подумает моя подруга? Как смогу убедить ее, что сделал это безо всякой задней мысли, что не воспользовался ее доверчивостью и что не заманиваю ее в западню? Положение не из легких. «Гранд-отель» – переполнен; поселить даму в каком-то дешевом отелишке – против моих правил. Уехать самому – все равно что сразу отказаться, не столько от некоей надежды, пусть и призрачной, сколько от возможности пусть недолго, но отдохнуть в горах. Я уже хотел было крикнуть, чтобы они разыскали телеграмму, как Виолета сказала ласково:
– Мне не страшно остаться с тобой в одной комнате. А тебе?
Я опешил, пролепетал «спасибо» и более ее не слушал: бросился бежать по коридору, прочь от Виолеты и консьержа. Ясней всего в этот миг мне представлялось лишь омерзительно большое ложе в номере; но я ошибся: это была широкая комната с двумя узкими кроватями у стен – Боже мой! – метрах в четырех-пяти друг от друга. Спальню отеля все это напоминало мало, скорее уж спальню какой-нибудь виллы. Ну можете представить себе: этакую домину в сотню комнат для громадной семьи. В первые же минуты кто-то, кто придирчиво осматривал бы комнату, быть может, и увидел ковер непонятной расцветки, безбрежный как море, нескладные стулья с кретоновой обивкой, короткие допотопные кровати и сероватую душевую, но мне, сопровождавшему даму, предмет поклонения и любви, все – и вещи, и дом, и весь мир – показалось чудесным и восхитительным. Консьерж отпер дверь нашего номера, мы остались наедине, и я подумал: «Сейчас в моей жизни что-то должно произойти, нечто важное и незабываемое».
Виолета, ее муж Хавьер и я давно задумали это путешествие. Однажды он сказал мне:
– На зимних каникулах Виолета собирается в Кордову
, я с ней поехать не смогу. А ты?
Это был не просто вопрос.
Помнится, в тот вечер мы горячо спорили об истине. Хавьер утверждал, что истина – абсолютна и едина, я доказывал – относительна. Поскольку все логические выкладки в основном были использованы, я готов был уже поссориться, и тогда мы перешли к обсуждению поездки. Его доводы, ехать мне или нет вместе с Виолетой, и мои – прямо противоположны, но те и другие – великолепны.
Хавьер считал, что Виолете со мной – как за каменной стеной. Я люблю ее – значит, буду заботиться о ней. Я ревнив – значит, буду блюсти ее честь. Он полагал: жена души в нем не чает – значит, у меня никаких– надежд. Мы выглядели довольно странно: я – слишком влюбленный, чтобы пускаться во все тяжкие с его женой, она – оживленная и счастливая меж двух мужчин, пленительная, сияющая и безгрешная. Без сомнения, Хавьер прекрасно знал и действующих лиц этого спектакля, и саму постановку, потому так смело смотрел правде в глаза, но только с одной стороны, мне же истина виделась с разных. Он подтвердил, что я прав. (Боже мой! В чем же? Если все в этом мире относительно, в чем же я прав? Какую особую тайну я знаю?) Я знаю, или, по крайней мере, подозреваю, что однажды женщина, как созревший плод, падает прямо в руки настойчивого возлюбленного. Разумеется, никто не должен изводить себя излишним постоянством и верностью. Но все-таки женщины созревают и падают, жизнь берет свое, и когда к ним приходит час великой усталости, мы становимся их спасительной каменной стеной, а когда к ним приходит час сомнения, мы превращаемся в генералов, ведущих свои войска в наступление. К тому же мне казалось, что я, как всякий генерал, бдительно охраняю свои позиции. И с каким успехом? Время от времени я посвящал Виолету в детали моих похождений с другими женщинами. Она всегда внимательно выслушивала и только потом (много позже и только наедине) отпускала на их счет саркастические замечания. В этих задушевных беседах скрытно я признавался ей в любви. А Виолета (все-таки более нежная, чем ехидная) при каждом удобном случае убеждала меня в справедливости своей оценки моей новой подружки; что до меня, то я казался ей сатиром, каким и был на самом деле, помесью двух животных, весьма нелепой. В конце беседы я обнаруживал невосполнимые потери, – все: личность, устремления, взгляды на жизнь – все сплошное недоразумение и ошибка, но я не отчаивался, ведь рядом была Виолета. Кто не знает ее, тот меня и не поймет. Думая о ней, всегда представляю себе некое сияние, явившееся нам однажды ночью, когда мы гуляли по городу. Воображение бессильно. Утонченность, красота и свет – все трепетало в моей спутнице. Жизнь рядом с этим сиянием с лихвой окупает какие угодно потери. К тому же, когда со мной приключалось что-то плохое, первой моей мыслью было: как бы в этом случае поступила Виолета? Неизбежно взывал к ней: сбежит ли начальник с моими годовыми сбережениями, сгорит ли мансарда, хранившая воспоминания о родителях, умирает ли брат… Что я делаю? Тотчас взываю к Виолете. Зачем? Чтобы лишний раз побыть в ее обществе, услышать пару нежных слов. Если кто-то посчитает, что я довольствуюсь малым, пусть вспомнит, что все относительно, что для меня такая малость означает большее, упомянутые случаи это подтверждают, мои невзгоды дарят мне драгоценные воспоминания. Иногда кажется: в глубине души я сам ищу их, призываю их. Скажут, что любовь тех, кого зовут платониками или того хуже, вовсе и не любовь, но как бы то ни было, она вызывает вполне реальные чувства. Каким бы это невероятным ни показалось, но такое положение дел наполняло меня горькой надменностью, стойкой и непоколебимой. Я вожделел, ревновал, выжидал, страдал без какой-либо награды, и мне казалось, я морально возвышаюсь над всеми, каждодневно получая свою плату. Конечно, я старался стать господином Виолеты; если не удавалось сделать это, то я покорялся ей с ласковой простотой, каковую девушка позволяет какому-нибудь родственнику, выросшему вместе с ней, или почтенному дядюшке, или избранному жениху и между делом ласкает своих кошек и собак. Покоряться – еще не значит отказываться. Когда консьерж оставил нас одних, я, сочтя все ночи, что ждут нас впереди, сказал себе: «Никогда ты еще не был так близко к своей заветной мечте, но если ничего не получится, по крайней мере сохранишь волшебное воспоминание о том, как делил уединенный кров с дамой». Мои размышления нарушила Виолета:
– Давай прогуляемся, пока еще не очень поздно.
Мы спустились вниз и через стеклянную дверь вышли на внешнюю галерею. Оттуда казалось, что мы на корабле – на корабле, окруженном высохшим и пыльным газоном, – или в Версале, поскольку этот сад тоже был разбит на разных уровнях и с озером в конце аллеи. Мы прошлись по этому Версалю среди искривленных акаций, вдоль череды шале и лачуг, мимо
pelouses
, на которых лежали клочки газет, таких иссушенных, что, будь они бисквитом, тронь – и рассыпались бы.
– Что за воздух! – воскликнул я. – Тебе не кажется, что ты позабыла все свои недомогания и люмбаго в Буэнос-Айресе?
– У меня никогда не было люмбаго, – ответила Виолета.
– А у меня было.
С удовольствием представил свое самое что ни на есть ближайшее будущее: жить себе спокойно в этом прибежище оздоровления и праздности, – сезон оздоровления и праздности, лет этак в тридцать или сорок, проводят здесь аргентинцы: дань стойкой и пошлой традиции людей с побережья.
Так мы дошли до конца парка. В ореоле застывшей пыли какой-то потрепанный грузовик медленно полз по улице городка, наполненного местной ностальгической музыкой, время от времени прерываемой грозными заявлениями правящей партии. Я сказал:
– Вернемся в наш эдем. Горячий чаек нам бы не помешал.
Чай подали – тепловатый, ко всему прочему в больших чашках из фаянса, насквозь пропитанного запахом протухшего молока, с влажным печеньем и ломтями вымоченного в молоке хлеба, поджаренного бог весть когда, в зале с чучелом орла и портретом Сан-Мартина, писанным маслом. Добрая половина посетителей была стариками. Я сказал себе: «Не провести ли мне свою жизнь, умиротворенно беседуя за чашкой чая?» Жаль только, что спокойных бесед недостаточно, и что собеседник посчитает меня пошлым, и что мне нечего будет сказать в ответ. (Сейчас – другое дело: я с Виолетой.) И снова воскликнул:
– Что за воздух! Один лишь глоток способен оживить даже слона. Не правда ли, ты сейчас сбросила лет этак тридцать?!
Виолета не ответила. Да и что она могла ответить? Тридцать лет назад она еще и не родилась. Дорогами любви мы попадаем в разные ситуации, одна из которых – дурашливое ребячество, или точнее – впадаем в детство. Что же сказать, в конце концов? Все так быстротечно. Надо ли повторять, что я – в полном расцвете сил? Целый день я старательно пытался вообразить, будто мы с Виолетой – сверстники, пока внезапно не осознал ошибку. Надо было брать власть над Виолетой, как над малым ребенком, вместо этого она вновь мной понукала. Ко всему прочему, как сигнал, что песенка зрелого мужчины уже спета, рано или поздно рядом с твоей молодой подругой обязательно объявляется не менее молодой спутник. А здесь объявился не один молодчик – целая сборная французских лыжников, неизвестно зачем приглашенных провинциальным правительством сюда, в Кордову, из Потрерильо, где они должны были участвовать в каком-то чемпионате.
Какая бездна пролегает между нами и нашими женщинами! Бьюсь об заклад, что ни один человек в здравом рассудке не обратил бы ни малейшего внимания на этих мужланов, в то же самое время перед ними безоговорочно капитулирует любая из женщин. Они молоды, пышут здоровьем, но ими движет только инстинкт либо весьма откровенное желание. Что, в их глазах зажегся чистый свет? Не будьте наивными; у них все разложено по полочкам: стакан молока, ломоть полезного для здоровья хлеба и весьма доступная во всех смыслах женщина. Они – это особый вид благородных животных, со своей особой статью, своими модными стрижками и изысканными одеяниями. Конечно, они не были абсолютно похожи друг на друга, так что я без особого труда мог отличить необъятного Маленького Боба, который с первого же взгляда показался мне наиболее опасным, от Пьеро, типа, который, не будь рядом Маленького Боба, был бы среди прочих просто исполином. В нем, в этом самом Пьеро, угадывалась некая сентиментальная черточка, каковую мы, наверное, обнаружили бы в задремавшем тигре, убаюканном музыкой; с единственной лишь разницей, что не музыка, а Виолета заставляла Пьеро смежить веки. Точно и не замечая моего присутствия (хотя я никуда не отлучался), он ухаживал самым наглым образом прямо у меня под носом. Боже, какая пытка быть человеком, чье единственное достоинство в том, что он – интеллектуал! Если вокруг нас происходит нечто подобное, то рассудок сначала блуждает в потемках, наполняется негодованием и в конце концов покидает нас. Я ненавижу грубую силу. Если бы я решился (скажем так) устроить драку с Пьеро, то худшим исходом стало бы не поражение и бегство, самым худшим было бы, так и не ударив соперника ни разу, повиснуть на его руке, дергаться и дрыгать ногами в воздухе. Именно это и тяготило меня.
С самого начала ревность убеждала меня: ничего хорошего ожидать не приходится. Я обозревал с какой-то особой щепетильностью помещение, вроде бы овальное, со стойким духом сапожной лавки, именовавшейся
boоte
, где мы и собирались ежевечерне. Лишь только Пьеро уводил Виолету танцевать, я чувствовал себя потерянным и позабытым, но вдруг она оказывалась рядом и тут же показывала мне всю несостоятельность моих опасений: либо пропускала следующий танец с Пьеро, либо танцевала с кем-нибудь другим, либо подсаживалась ко мне поболтать. Ну как тут было не оставить свои столь зыбкие сомнения, как можно было отказать ей в благородстве?! Но не будем забывать, что ревность – и скрытая, и явная – мучительна, а для такого человека, как я, – невыносима.
Дабы отвлечься от своих переживаний, я стал обращать внимание на других женщин. Иногда удавалось привлечь к себе внимание. Пока Виолета танцевала, я старательно убеждал себя, что не стоит с собачьей преданностью следить за каждым ее шагом. Лучше смотреть куда-нибудь в другую сторону, и я стал усердно изучать лицо, руки и в особенности пальчики некоей Моники. У этой кордовки руки и ножки были восхитительны. В тот вечер, когда ее муж отправился по делам в Буэнос-Айрес, Моника выпила уже добрый литр шампанского и вынудила меня танцевать с ней. И хотел бы я знать, что повергло Виолету в такое раздражение! Может быть, причина кроется в ее отвращении к «вульгарности сладострастия», как она говорит, или все же есть смысл подумать о ревности? Я рассуждал примерно так: если она ревнует, значит, старается удержать меня; если она ревнует, значит, она не так уж и совершенна; если она не так уж и совершенна, если она такая же, как все прочие, так почему бы ей однажды не полюбить меня?
Полно мечтать; сейчас я должен рассказать все, что тогда произошло. Неожиданно в Кордове оказалось: мне еще рано ставить на чувствах крест. Всякий день ходить пешком или скакать на лошади по горам, греться на солнце или читать Сан Хуан де ла Круса
подле источника, ощущать в воздухе некое благоухание – было изумительно, потому как рядом была она, моя подруга. И это последнее слово – подруга – приносит мне воспоминания, которые во сто крат милее всех равнин и гор всего мира, воспоминания о том, как мы делили общий кров; я видел брошенное на спинку стула, как подобие волны, женское белье – и представлял, как она, моя женщина, наклоняется, чтобы снять чулки, а после небрежным движением поглаживает ноги.
Прискорбно, но по ночам, сулившим мне так много, надежды мои таяли. Правда, вместе с ними уходил и страх. В конце концов я пришел к очевидному заключению: если Виолета не сдается мне, – значит, она и никому не уступит. Поскольку нет ни надежд, ни страхов, я и пытаюсь объяснить себе все происшедшее ночью пятнадцатого июля. Мы сами придумываем для себя побудительные мотивы того, что случается.
Итак, пятнадцатое, время завтрака, мы болтаем друг с другом, лежа в постелях; Виолета сказала:
– А не совершить ли нам прогулку в горы с доном Леопольдо?
– Прекрасно, – ответил я.
– В горах бы и пообедали.
Сколько раз я убеждался: стоит женщинам взять на себя все хлопоты по подготовке пикников или разных там завтраков на природе – итог неутешителен: все как минимум некомфортно. Обычно я возвращаюсь после таких прогулок с болью в пояснице, в желудке, с разламывающейся головой и грязными руками. А между тем я воскликнул:
– Великолепно!
И я был абсолютно искренен. Пикник с Виолетой неизбежно оставит чудесные воспоминания. Путеводная звезда моего поведения, особенно если я с женщиной, – добиваться изобилия и разнообразия воспоминаний, это – часть, и уже давно, моей жизни.
– Я займусь провизией, – объявила Виолета.
– Я – доном Леопольдо и лошадьми, – ответил я.
– Тогда вставай, не хватало, чтобы дон Леопольдо уехал с другими.
– С другими? В отеле нет никого, кроме древних мумий и французов, никогда не сидевших в седле.
Говоря это, я подрывал позиции своих соперников. Я умылся и ушел. На углу возле магазина «Все для досуга» встретил Монику. Нет, она вовсе не была безобразна.
– Завтра возвращается муж, – сказала она. – Почему бы тебе не зайти ко мне поужинать?
Я ответил вкрадчиво и туманно, что не могу обещать ей этого. И пока продвигался вперед, к заветной цели, размышлял: «Женщины меня балуют, мне везет». Дон Леопольдо был на своем боевом посту. Я сказал, что желал бы нанять лошадей, и спросил, не мог бы он сопровождать нас в нашей прогулке. Мы быстро договорились обо всем.
Разговаривая с доном Леопольдо Альваресом, я все время смотрел на него. И осознал, как сразу, много и очень быстро, отчаянно жестикулируя, обнажая нутро марионетки, пытаемся сказать мы, городские жители. Даже одежда нас изобличает. Мы и не подозреваем, насколько наша внешность вызывающе вульгарна.
Мы с доном Леопольдо вскочили на лошадей и, взяв третью под уздцы, направились к отелю. По пути я спросил его о возможном маршруте. Он перечислил: гора Сан-Фернандо, Ла-Месада, Потаеннная Вода, Львиный ключ (произнося
ливиний).Все эти названия мне ничего не говорили; я выбрал последнее.
Так как дон Леопольдо дал понять, что до избранного места путь неблизок, я сказал Виолете: надо отправляться незамедлительно. Время – это яблоко раздора между мужчиной и женщиной. Каким удивительным талантом тянуть время обладает Виолета! Еще немного, и вполне могло бы показаться, что мы – муж и жена. Мы выехали далеко за полдень. Добрая часть пути пролегала по узкой крутой тропинке, вдоль склона какой-то горы до самой вершины. Дон Леопольдо возглашал, указывая куда-то вдаль: «Три холма, Сан-Фернандо, Сахарная Голова».
Было уже около трех, когда мы наконец-то спешились; попили воды из Львиного ключа, она нам показалась дивной, расстелили на земле скатерть, закрепив ее камнями, разложили снедь из корзинок и пообедали. На солнце было не холодно.
Этот горный район под Кордовой дон Леопольдо за долгие годы объездил верхом из конца в конец и рассказывал о нем так, будто бы только здесь и была сосредоточена вся география, вся фауна, вся флора, вся история и все легенды всего мира; край тигров, львов (которые с первыми лучами утренней зари приходят сюда напиться из ключа), драконов, фей, королей и даже хлебопашцев. Поэтому, безусловно, мое блаженство и мои злоключения – только от Виолеты, но к чести старика, что провел нас по этим местам в гармонии с нашей душой, скажу, что, пока был рядом с ним, я верил: жизнь и счастье – не тема для обсуждения.
Уже наступила ночь, когда мы вернулись в отель. Виолета сказала:
– Как я устала! Сил нет даже поесть. Только – спать.
Мне вспомнилось: многоопытный дон Леопольдо советовал оставлять Виолету одну, но, взвесив свои шансы, все за и против, я потерял всякую надежду. Тут мне пришла мысль: Виолета остается в надежном месте, а я, кажется, обещал Монике зайти к ней. И – направился к ее дому. Холод, который по вечерам обычно рождает в нас ликование, в тот вечер обжигал мне лицо и ноги.
Моника попросила помочь ей собрать на стол. Мне показалось: мы оба играем в семью (и эта игра понравилась мужчине, который обычно живет один). Быть может, из-за того, что Моника не слишком привлекала меня, или виной тому бутылка красного вина, которую мы выпили перед ужином, или усталость после прогулки, но я едва помню то, что было; встреча, ужин и так далее – туманное воспоминание.
На улице меня ждала еще одна неожиданность: выпал снег. Я очутился посреди первозданно чистой белизны, отливающей в лунном свете серебром. Должно быть, снег шел довольно долго, потому как все уже было укрыто им. В призрачном блеске мне казалось, что мороз просто обязан вернуть ясность моим мыслям, но я ошибся. Уж и не знаю, что за снотворное подмешивает Моника в свое красное вино. По другую сторону от сточной канавы, поблизости от магазина «Все для досуга» увидел домик, на котором не было традиционной таблички «Больным вход воспрещен»; то, что обычно казалось мне нормальным, тогда (как я сейчас понимаю: последствие возлияний) все представлялось фантастичным. Вывеска на доме гласила: «Фабрика. Строим бомбоубежища». Неужели спрос на эти самые бомбоубежища так велик, что позволяет подобным фабрикам возникать везде, по всей Республике?! Я сказал себе: перед отъездом в Буэнос-Айрес обязательно должен взглянуть опять на эту вывеску, дабы удостовериться: не почудилось ли мне.
Наконец-таки добрался до отеля, надеясь, что все уже уснули и Виолета тоже не заметит моего возвращения. Так и случилось. В лунном свете, проникавшем сквозь полузадернутые шторы балкона, увидел Виолету, спящую с открытым ртом. С преогромными усилиями разделся и повалился в свою кровать.
Проснулся посреди ночи, уверенный: пока я спал, что-то случилось. Проснулся будто под действием наркотика или кураре: все чувствуешь и не в силах пошевелиться. Что же было в вине, которым меня потчевала Моника? Бывало, я выпивал и больше, но такого со мной никогда еще не случалось. И тут дверь приоткрылась. Громадина Маленький Боб протиснулся в комнату, огляделся по сторонам и направился к кровати моей подруги, на мгновение застыл, склонился, – впечатление: словно спускался с горы, – с нежностью дотронулся до ее плеча, поцеловал и лег на нее. Не спрашивайте меня, сколько времени прошло, прежде чем этот тип встал. Я видел, как он сел на край постели, вытащил пачку сигарет, достал одну, бережно вставил ее в губы Виолеты, достал другую для себя. Оба курили молча, наконец мужчина сказал:
– Сейчас двое плачут.
Я услышал, как бы себе в утешение, голос Виолеты:
– Двое?
– Да. Первый – твой Пьеро. За ужином я заверил его, что ночью не приду к тебе. Сейчас он стоит там, на улице, под снегом. Он ждет меня, а так как меня нет, то понял, что потерял.
И вновь я услышал голос Виолеты:
– Ты сказал – двое.
– Второй – вот этот, что лежит в своей кровати и притворяется, что спит, но я вижу: он плачет.
Машинально я провел рукой по глазам. Рука увлажнилась. Тыльной стороной зажал себе рот.
Наутро проснулся, наполовину задохнувшись. Первым желанием было тотчас расспросить Виолету. Но я вынужден был обождать, пока горничная раздвинет шторы, поставит подносы с завтраком, сначала один, потом – другой, и, развесив банные полотенца, удалится. Все это время Виолета говорила о том, что ночь была холодной, что она рано уснула, не знает, в котором часу я вернулся, и все это так искренно – так правдиво и честно рассказывала об этом мне, человеку, который все прекрасно знает, – так что я даже начал сомневаться в случившемся ночью. В тот день я не осмелился расспросить ее, решил, что надо выждать подходящий момент. Подумал: все откроется при встрече Виолеты с Маленьким Бобом. Я неотступно следил за ней, скрывая тоску, ненависть и боль. Но так ничего и не узнал. Никаких тайных встреч не было. Виолета и Маленький Боб выказывали полную отчужденность и равнодушие друг к другу. Мне известно: после любовного акта мужчина и женщина обычно избегают друг друга (вовсе непредосудительно какое-то время любить друг друга, как животные); но так или иначе, эти двое не встречались и до пятнадцатого июля. Решил переговорить с Пьеро, как мужчина с мужчиной, но затем понял: как бы мы с Виолетой ни были далеки друг от друга, – я не должен говорить о ней с каким-то пигмеем, которого я презираю.
Сейчас мы в Буэнос-Айресе. Так ничего и не удалось разузнать до самого отъезда, даже – есть ли в городе действительно фабрика, где строят бомбоубежища. Боже мой, было бы намного лучше, если бы то, что случилось тогда ночью, оказалось бы всего лишь сном, навеянным вином Моники. Временами я думаю и сам себе твержу: Виолета не могла совершить подобного злодейства. Злодейства? Это моя вина – сколько раз говорил ей: все или ничего, – но уступить моим желаниям – значит покинуть мужа и детей; с другой стороны – любовь с этим мужланом, ночью, для нее это, быть может, – нечто иное, совсем не важное, не заслуживающее внимания, будто и не было вовсе. Без сомнения я-то воспринимаю все это совсем по-другому, но я не в счет.