Хроники Бустоса Домека
ModernLib.Net / Современная проза / Борхес Хорхе Луис / Хроники Бустоса Домека - Чтение
(стр. 5)
В столь горестной ситуации ему могли бы оказать поддержку влиятельные друзья, занимавшие стратегически важные посты, однако выяснилось обстоятельство, их всех от него оттолкнувшее. Его экономическое положение было отнюдь не блестящим! У него даже не оказалось средств обзавестись парой очков! Пришлось их нарисовать, как и все остальное, включая трость. Судья обрушил на преступника всю тяжесть закона. Брадфорд же и далее явил нам свою закалку пионера, терпя мученичество в Сьерра-Чика [139]. Там он и скончался от бронхопневмонии, и на хилом его теле не было ни единой тряпицы, все только нарисованное.
Карлос Англада с присущим ему нюхом на самые прибыльные веяния модернизма посвятил страдальцу серию статей в «L'Officiel» [140]. Будучи председателем Комиссии по сооружению памятника Брэдфорду на Деревянном бульваре в Некочеа, он собрал подписи и значительные взносы. Насколько нам известно, памятник не был поставлен.
Больше осторожности и обтекаемости выказал дон Хервасио Монтенегро, надиктовавший в Летнем университете небольшой курс о нарисованной одежде и о тревожных перспективах, грозящих из-за нее портняжному делу. Неприятности и препятствия, пророчимые лектором, не преминули вызвать знаменитый «Ответ» Англады: «На него клевещут даже посмертно!» Не удовлетворившись этим, Англада вызвал Монтенегро на дуэль, предлагая скрестить перчатки на любом пятачке суши и, в порыве нетерпения поскорей осуществить свою riposte [141], вылетел в «боинге» в Булонь-сюр-Мэр. А тем временем секта разрисованных умножилась. Самые смелые неофиты, презрев неминуемые опасности, истово подражали пионеру-мученику. Другие, по характеру более склонные к piano, piano [142], пошли по среднему пути: toupet [143] из естественных волос, но монокль нарисованный и пиджак из неизгладимой татуировки. Касательно брюк промолчим.
Подобные предосторожности оказались неэффективными. Набрала силу реакция! Доктор Куно Фишерман, в тот период возглавлявший Бюро Общественных Связей Центра Шерстепроизводителей, опубликовал книгу под названием «Смысл белья и одежды – утепление», которую вскоре дополнил брошюрой «Оденемся!». Эти выстрелы наугад вызвали все же отклик в группе молодых людей – побуждаемые вполне понятным стремлением к действию, они появились на улице, катясь кубарем в «тотальном костюме» без единой щелочки, покрывавшем счастливого владельца с ног до головы. Излюбленными материалами были кожа с подкладкой и непромокаемая ткань, к которым вскоре прибавили шерстяную подушку для амортизации ударов.
Недоставало лишь эстетического элемента. Эту заключительную печать поставила баронесса де Сервус, указавшая новый курс. В качестве первого шага она вернулась к вертикальности и к высвобождению рук и ног. В содружестве со смешанной группой металлургов, художников по стеклу и производителей экранов и ламп она создала то, что начали называть «пластическим нарядом». Не считая трудностей, обусловленных весом, которые никто не пытался отрицать, «наряд» позволяет своему носителю вполне уверенно передвигаться. Он состоит из металлических секций, напоминая скафандр, доспехи средневекового рыцаря и аптечные весы, при движении сыплет искрами, слепящими пешехода, и издает дробный перезвон, этакую приятную звучащую сирену.
От баронессы де Сервус идут две школы, сама она (по словам сведущего человека) больше поощряет вторую. Первая школа – «Флорида»; вторая, в более народном духе, – школа «Боэдо» [144]. Приверженцы обеих школ, несмотря на нюансы разногласий, сходятся в том, что не рискуют появляться на улице.
В их дружеских спорах участвовал молодой Борхес, входивший во «Флориду».
Гардероб II
Хотя к определению «функциональный» – как мы в свое время упоминали – в кругу архитекторов относятся с явным пренебрежением, в рубрике «Гардероб» оно завоевало прочные позиции. К тому же мужской наряд представляет собой соблазнительную мишень для атаки критиков-ревизионистов. Реакционеры потерпели очевидное поражение, тщетно пытаясь доказать красоту или даже пользу таких излишеств, как лацкан, обшлаг, пуговицы без дырочек, галстук-бант или лента на шляпе, названная поэтом «цоколь шляпы». Возмутительная произвольность этих бесполезных прикрас уже осознается широкой публикой. В этом плане решающим окажется приговор Поблета.
Нелишним будет напомнить, что новый порядок берет свое начало в одном пассаже англосакса Сэмюэля Батлера [145]. Этот господин подметил, что так называемое человеческое тело является проекцией творческой силы и, при ближайшем рассмотрении, между микроскопом и глазом нет разницы, ибо первый есть усовершенствование второго. То же самое можно утверждать о палке и ноге – согласно пресловутой загадке из края пирамид и Сфинкса. Тело в целом – это машина: рука действует так же, как «ремингтон», ягодицы – как деревянный или электрический стул, конькобежец – как коньки. А посему нет ни крупицы смысла в бегстве от механизма, ведь человек – нечто вроде первого наброска того, что под конец дополняется очками и креслом на колесах.
Как нередко случается, большой рывок вперед осуществился благодаря счастливому союзу действующего в тени мечтателя и предпринимателя. Первый, профессор Луцио Сцевола, начертал общую схему; второй, Нотарис, возглавлял солидную фирму «Скобяные изделия и распродажа старых вещей», которая, сменив профиль, называется теперь «Функциональная одежда Сцеволы – Нотариса». Позволим себе рекомендовать тем, кто этим интересуется, посетить – без каких-либо обязательств – вполне современное заведение упомянутых коммерсантов, где к вашему случаю отнесутся с величайшим вниманием, Опытный персонал за умеренную цену удовлетворит ваши потребности, снабдив вас патентованной «перчаткой-мастером», две части которой (точно соответствующие двум рукам) включают следующие пальцеудлинители: пробойник, штопор, авторучку, художественно выполненную каучуковую печать, стилет, шило, молоток, отмычку, трость-зонт и автогенный сварочный аппарат. Иные клиенты, возможно, предпочтут «шляпу-универсал», позволяющую переносить продукты, ценности, а то и крупные предметы. Еще не поступил в продажу «костюм-архив», где карман заменен ящиком. «Седалища» с «двойной пружинной прокладкой», за которую ратуют изготовители стульев, завоевали признание потребителей, и их успех избавляет нас от необходимости рекомендовать их в данной рекламе.
Новейший подход
Парадоксальным образом тезке «чистой истории», одержавший победу на последнем конгрессе историков в По [146], представляет немалое препятствие для правильного понимания упомянутого конгресса. В явном противоречии с этим тезисом мы принялись рыться в отделе периодики Национальной библиотеки, изучая газеты за июль текущего года. Работа, впрочем, оказалась вполне по нашим силам – многоязычный бюллетень подробно освещал жаркие дебаты и вывод, к которому пришли участники конгресса. Главной была тема «История – наука или искусство?». Беспристрастные наблюдатели отметили, что оба враждующих лагеря ссылались на одни и те же имена: Фукидид, Вольтер, Гиббон, Мишле. Не хотим тут упустить удобный случай поздравить делегата из Чако [147] сеньора Гайфероса [148], смело предложившего участникам конгресса предоставить особо почетное место нашей Индо-Америке, начиная, естественно, с Чако, знаменитого края, давшего много славных имен. Как часто бывает, произошло непредвиденное: единодушную поддержку снискал, как известно, тезис Севаско «История есть акт веры».
Поистине настало время для того, чтобы получила всеобщее признание эта идея, революционная и свежая, хотя и подготовленная долгими размышлениями на протяжении веков. И впрямь не найдется ни одного учебника истории, какого-нибудь Гандиа [149] и т. п., в котором, более или менее развернуто, не был бы представлен тот или иной подтверждающий ее прецедент. Двойная национальная принадлежность Христофора Колумба, победа у берегов Ютландии, которую в 1916 году одновременно приписали себе англосаксы и германцы, семь городов – родин известного писателя Гомера – эти случаи, несомненно, всплывут в памяти среднеобразованного читателя. Во всех приведенных примерах пробивается в эмбриональной форме воля к утверждению своего, автохтонного, родимого. Вот сейчас, когда мы с открытой душой сочиняем эту добросовестную хронику, нам все уши прожужжали споры по поводу Карлоса Гарделя [150]: для одних он Красавчик с Мясохладобойни, для многих – уругваец, вроде Хуана Морейры [151], а котором спорят враждующие просвещенные поселки Морон и Наварро [152], уж не говоря о происхождении Легсамо, – боюсь, что он с Восточного Берега [153].
Вернемся, однако же, к декларации Севаско: «История есть акт веры. Архивы, свидетельства, археология, статистика, герменевтика, сами события не имеют значения. Истории довлеет история, свободная от каких-либо колебаний и сомнений, пусть нумизмат спрячет монеты и архивариус – рукописи. История – это инъекция энергии, животворящее дыхание. Историк, дабы умножить могущество, сгущает краски; он опьяняет, возбуждает, вселяет храбрость, вдохновляет – никаких оглядок и мерехлюндий; наш лозунг – решительно отбрасывать все, что не укрепляет, не дает положительного заряда, не сулит победные лавры».
Непостоянный Поблет, как многие другие, раз навсегда установил, что точные науки основываются не на статистическом накоплении; чтобы втолковать молодежи, что три плюс четыре равняется семи, не складывают четыре меренги с тремя меренгами, четырех епископов с тремя епископами, четыре кооператива с тремя кооперативами или четыре лакированных башмака с тремя шерстяными чулками; усвоив правило, юный математик знает, что три плюс четыре неизменно дают семь, и ему не требуется повторять этот опыт с карамельками, с тиграми-людоедами, устрицами и телескопами. Такой же метод требуется в истории. Нужно ли нации патриотов военное поражение? Конечно нет. В новейших текстах, одобренных соответствующими правительствами, Ватерлоо для Франции – победа над дикими ордами Англии и Пруссии; Вилькапухио [154], начиная от Пуна-де-Атакама [155] до мыса Горн, – сплошь потрясающие победы. Вначале кто-то малодушный возразил, что подобный ревизионизм раздробит единство этой дисциплины и, хуже того, поставит в труднейшее положение издателей всеобщих историй. В настоящее время нам ясно, что подобное опасение безосновательно, ибо даже самый недальновидный человек понимает, что размножение противоречивых утверждений исходит из общего источника, из национализма, и подтвердит urbi et orbi [156] все сказанное Севаско. Чистая история превосходно удовлетворяет справедливый реваншизм каждого народа: так, Мексика вернула себе на словах – напечатанных – нефтяные скважины Техаса, а мы, не подвергая опасности ни одного аргентинца, приобрели ледовую шапку Южного полюса и его неотчуждаемый архипелаг.
Больше того. Археология, герменевтика, нумизматика, статистика в наши дни уже не служебные науки, они в конце концов обрели самостоятельность и, сравнявшись со своей матерью Историей, стали чистыми науками.
Esse est percipi [157]
Как старый турист, исходивший зону универмага Нуньеса и его окрестностей, я, конечно, заметил, что грандиозный стадион Ривер почему-то исчез. Сокрушенный этой утратой, я поделился своим недоумением с другом, доктором Хервасио Монтенегро, видным членом Аргентинской Литературной Академии. И он навел меня на верный след. В то время он готовил что-то вроде «Всеобщей истории национальной периодики», весьма солидную компиляцию, над которой трудилась его секретарша. Привлеченные им документы случайно подсказали ему, где собака зарыта. Незадолго перед тем, как он погрузился в вечный сон, он направил меня к нашему общему другу, Тулио Савастано, президенту клуба «Мясо-хладобойня-Юниорс», в помещение которого на углу улиц Коррьентес и Пастер я и направился. Этот видный деятель, несмотря на режим двойной диеты, предписанный его личным врачом и соседом доктором Нарбондо, был еще подвижен и бодр. В честь недавней победы его команды над Канарской сборной он был слегка Навеселе и, расположившись поудобней, потягивая вместе со мной мате, поведал мне важные подробности касательно интересовавшего меня вопроса. Хотя я повторял себе, что Савастано когда-то был моим другом детства и забав на перекрестке улиц Агуэро и Умауака, значительность его поста внушала мне робость, и я, чтобы снять напряжение, поздравил его с успешной проработкой последнего гола, который, несмотря на энергичное вмешательство Сарленги и Пароди, забил center-half [158] Реновалес после исторического пасса Мусанте. Растроганный моей преданностью команде Мясохладобойни, выдающийся деятель сделал последний глоток мате и произнес философски, как бы говоря с самим собой:
– Только подумать, что это я изобрел им эти имена!
– Неужели? – спросил я со стоном. – Неужели Мусанте зовут не Мусанте? Реновалеса не Реновалес? А Лимардо – не настоящая фамилия кумира всех болельщиков?
От услышанного мной ответа у меня подкосились ноги.
– Да что вы? Неужто вы еще верите в существование болельщиков и кумиров? Где вы живете, дон Домек?
Тут в кабинет вошел курьер, могучий, как пожарный, и тихо доложил, что с сеньором хочет поговорить Феррабас.
– Сам Феррабас? Диктор с бархатным голосом? – воскликнул я. – Ведущий душевных застольных бесед на тринадцатом и пятнадцатом каналах и рекламы мыла «профумо»? Я собственными глазами увижу его? Его-то уж наверняка зовут Феррабас?
– Пусть подождет, – распорядился сеньор Савастано.
– Пусть подождет? Не лучше ли мне пожертвовать собой и удалиться? – предложил я с искренней самоотверженностью.
– И не думайте, – отрезал Савастано. – Артуро, скажи Феррабасу, пусть заходит. Все равно.
Феррабас вошел с непринужденным видом. Я хотел было уступить ему свое кресло, но Артуро, этот пожарный, остановил меня одним из тех взглядов, что подобны порывам полярного ветра. Властным голосом президент обратился к вошедшему:
– Слушай, Феррабас, я переговорил с Де Филиппо и Камарго. В следующей игре Мясохладобойня проигрывает, два к одному. Игра будет жесткая, но хорошенько запомни, не вздумайте повторить пасс Мусанте Рено-валесу – народ уже знает его наизусть. Я требую побольше воображения, да, воображения. Понятно? Можете идти.
Собравшись с силами, я задал вопрос:
– Должен ли я сделать вывод, что score [159]определяется заранее?
И тут Савастано буквально сокрушил меня в прах.
– Нет никакого score, ни команд, ни матчей. Стадионы обветшали, разваливаются на части. Теперь все происходит на телевидении и по радио. Неужто вы не заподозрили по фальшивому возбуждению дикторов, что все это обман? Последний футбольный матч в нашей столице состоялся двадцать четвертого июня тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Именно с этого дня футбол, а с ним и другие отрасли спорта – это драматургия, все разыгрывает один человек в студии либо актеры в майках, снимаемые кинооператором.
– О Боже, кто же это придумал? – еле слышно спросил я.
– Никто не знает. Все равно что доискиваться, кто первый додумался устраивать торжественные открытия школ и пышные визиты коронованных особ. Все эти действа существуют только в студиях звукозаписи и редакциях. Поймите, Домек, знамение нашего времени – массированная реклама.
– А завоевание космоса? – простонал я.
– Это программа иностранная, совместная американо-советская продукция. Да, не будем отрицать, новшество, достойное похвал, успех в области псевдонаучного спектакля.
– Ох, президент, вы меня пугаете, – пробормотал я, уже не думая о почтительном тоне. – Получается, что в мире ничего не происходит?
– Происходит, но очень мало, – ответил он со своей английской флегматичностью. – Чего я не понимаю, так это вашего страха. На всем земном шаре люди сидят себе дома развалясь, глядят на экран или слушают радио, хотя бы обзор желтой прессы. Чего вам еще, Домек? Надо признать гигантское движение вперед, неуклонный темп прогресса.
– А если иллюзия нарушится? – спросил я почти шепотом.
– Не бойтесь, не нарушится, – успокоил он меня.
– Если что, я нем как могила, – пообещал я. – Клянусь в этом моей преданностью, моей верностью вашей команде, вам лично, Лимардо, Реновалесу.
– Можете говорить, что захотите, никто вам не поверит.
Зазвонил телефон. Президент поднес трубку к уху и воспользовался свободной рукой, чтобы указать мне на дверь.
«Бездельники»
Атомный век, закат колониализма, борьба антагонистических интересов, коммунистическое учение, рост стоимости жизни и снижение заработной платы, призыв Папы к согласию, непрерывное падение курса нашей валюты, труд, не дающий удовлетворения, распространение супермаркетов, умножение необеспеченных дензнаков, завоевание космоса, обезлюдение сельских местностей и соответствующее разрастание бидонвиллей – все вместе образует тревожную истину, наводящую на раздумье. Но одно дело диагностировать болезнь, другое – предписать лечение. Не претендуя на звание пророков, мы, однако, отважимся заметить, что импорт «бездельников» в нашу страну с перспективой производства их у нас в большой степени поможет, наподобие успокоительного лекарства, уменьшить столь распространившуюся нервозность. Господство машины – факт, который никто не станет оспаривать; «бездельник» же – еще один шаг в сем неминуемом процессе.
Какими были первый телеграф, первый трактор, первая швейная машинка «зингер» – эти вопросы поставят в тупик даже интеллектуала; в отношении «бездельников» такая проблема не возникает. Во всем мире не найдется иконоборца, который стал бы отрицать, что первый их экземпляр был произведен в Мюлузе [160] и что его бесспорный родитель – инженер Вальтер Айзенгардт (1914 – 1941). В душе этого выдающегося тевтонца боролись два человека: неисправимый мечтатель, опубликовавший две пухлые монографии, ныне забытые, – о личностях Молиноса [161] и мыслителя желтой расы Лао-Цзы [162], – и основательный мастер, методично целеустремленный, с практическим складом ума, который после некоего количества машин чисто промышленного значения создал третьего июня 1939 года первого упомянутого «бездельника». Мы говорим о модели, хранящейся в музее Мюлуза, – около метра двадцати пяти сантиметров в длину, шестьдесят сантиметров в высоту и сорок в ширину, однако в ней есть почти все детали, от металлических емкостей до соединительных трубок.
Как водится в любой пограничной местности, у одной из бабушек изобретателя были по материнской линии галльские корни, и самые уважаемые особы в округе знали ее под именем Жермен Бакюляр. В брошюре, на которой основывается этот наш рекламный очерк, говорится, что печать изящества, коим отмечено создание Айзенгардта, имеет своим источником эту струю картезианской крови. Не станем умалчивать о нашем согласии с такой приятной гипотезой – к тому же ее выдвигает Жан-Кристоф Бакюляр, продолжатель и популяризатор мастера. Сам Айзенгардт погиб при аварии автомобиля марки «бугатти», ему не дано было увидеть «бездельников», которые ныне господствуют на заводах и в конторах. Дай Бог, чтобы он созерцал их с небес, уменьшенных расстоянием, а потому более близких к прототипу, изготовленному им собственноручно!
Предлагаем теперь краткое описание «бездельника» для тех читателей, что еще не удосужились сходить посмотреть на него в Сан-Хусто [163], на фабрике корнет-а-пистонов Убальде. Монументальное это изделие занимает высокую террасу, находящуюся в центре предприятия. С виду оно напоминает непомерно большой печатный станок. Оно вдвойне выше обслуживающего его мастера, вес его исчисляется несколькими тоннами, цвет – окрашенного черным железа, материал – железо.
Мостик, к которому ведет лесенка, позволяет посетителю осмотреть «бездельника» и потрогать. Он услышит внутри что-то вроде слабого биения и, приложив ухо к машине, различит тихое журчание. Действительно, внутри «бездельника» имеется система трубок, по которым в темноте струится вода с неким количеством камешков. Никто, впрочем, не станет утверждать, будто окружающую «бездельника» толпу привлекают его физические свойства, нет, их завораживает сознание, что в его нутре трепещет нечто безмолвное и таинственное, нечто играющее и дремлющее.
Цель, которую преследовал в своих романтических бдениях Айзенгардт, полностью достигнута – везде, где имеется такой «бездельник», машина отдыхает, а человек, получив заряд бодрости, работает.
Бессмертные
And see, no longer blinded by our eyes [164].
Руперт Брук
Мог ли кто сказать мне в то наивное лето 1923 года, что в рассказе Камило Н. Уэрго «Избранный», подаренном мне автором с посвятительной надписью, которую я из деликатности предпочел вырвать, прежде чем предложить книжку для продажи нескольким книготорговцам, под лоском увлекательного сюжета таится гениальное предвидение? Обложку украшает фотография Уэрго в овальной рамке. Гляжу на нее, и кажется, что вот-вот он закашляется, – чахотка подкосила многообещавший его талант. Он скончался внезапно, не успев расписаться в получении посланного мною письма, которое я отправил в одном из свойственных мне порывов великодушия.
Эпиграф к этому беспристрастному очерку я переписал из вышеуказанной книжки и попросил доктора Монтенегро перевести его, но просьбу мою он не исполнил. Чтобы читатель сумел представить себе место действия и ситуацию, приведу краткое изложение рассказа Уэрго.
Рассказчик посещает в Чубуте [165] землевладельца-англичанина, дона Гильермо [166] Блейка, который кроме разведения овец упражняет свой разум, разбираясь в хитросплетениях древнего грека Платона и самоновейших изысканиях хирургии. Основываясь на этой sui generis [167] литературе, дон Гильермо утверждает, что пять чувств, присущих человеческому телу, мешают восприятию реальности или искажают его и что, если бы нам удалось от них избавиться, мы бы узрели ее такой, какова она есть, сиречь безграничной. Он полагает, что в глубине нашей души существуют вечные образцы, истинные идеи всех вещей, и что органы, коими наделил нас Творец, оказываются grosso modo [168] помехами. Они действуют как темные очки, закрывающие от нас внешний мир, одновременно отвлекая нас от того, что мы несем в себе.
Блейк прижил с работницей своего поместья сына, которому предстояло созерцать реальность. Прежде всего Блейк проводит полную анестезию, затем делает ребенка слепым и глухонемым, освобождает его от обоняния и вкуса. Заодно принимает все меры, чтобы избранный не ощущал свое тело. Все прочее осуществляется с помощью приборов, обеспечивающих дыхание, кровообращение, усвоение пищи и выделение экскрементов. К сожалению, освобожденный от чувств не способен ни с кем общаться. Неотложные дела вынуждают рассказчика уехать. Через десять лет он возвращается. Дон Гильермо умер, его сын на свой лад продолжает жить в мансарде, загроможденной аппаратами, и дыхание у него нормальное. Уезжая навсегда, рассказчик роняет непогашенный окурок, от которого этот сельский дом сгорает, и он сам не может определить, сделал он это умышленно или нечаянно. Так заканчивается рассказ Уэрго – в свое время он казался странным, однако ныне его с лихвой превзошли созданные учеными ракеты и астронавты.
После краткого, но добросовестного изложения фантазий покойника, от которого мне больше нечего ждать, перейду к сути дела. Память возвращает меня в субботнее утро 1964 года, когда мне предстоял визит к доктору-геронтологу Раулю Нарбондо. Увы, все мы, некогда молодые, старимся: буйная грива редеет, одно ухо, а то и оба закладывает, пушок сменяется сетью морщин, зубы крошатся, кашель не смолкает, позвоночник гнется горбом, нога обрастает мозолями, – короче, pater familias [169] утрачивает силы и бодрость. Вот и для меня, вне всякого сомнения, настал час просить доктора Нарбондо произвести обновление моего организма – ведь он славился тем, что заменял износившиеся органы другими в хорошем состоянии. С болью в душе – в этот день команда Экскурсионистов должна была расквитаться с Депортиво Эспаньоль, и я скорее всего опоздал бы на этот важный матч – я направился к доктору, проживавшему на углу улиц Коррьентес и Пастер. Квартира его была на пятом этаже, я поднялся на лифте марки «электра». Подойдя к таблице с именем Нарбондо, нажал кнопку звонка, а затем, решительно взяв себя в руки, проскользнул в приоткрытую дверь и вошел в приемную. Там, наедине с журналами «Вы» и «Билликен» [170], я не заметил, как прошло время, пока часы с кукушкой не пробили двенадцать, – от неожиданности я подскочил в кресле. И тут же спросил себя: как это понимать? Чувствуя себя детективом, осторожно сделал несколько шагов по направлению к соседней комнате – правда, полный решимости при малейшем шорохе исчезнуть. С улицы доносились гудки, зазывания газетчика, торможение машин, спасающее пешехода, однако вокруг меня царила глубокая тишина. Соседняя комната напоминала лабораторию или заднее помещение аптеки – везде медицинские инструменты, склянки. Надеясь, что дальше находится кабинет, я толкнул следующую дверь.
Взору моему предстало нечто непонятное. Небольшое круглое помещение с белыми стенами, низким потолком, неоновыми лампами и без единого окна, которое могло бы унять клаустрофобию. Находились там четыре персонажа или же предмета меблировки. Цвет у них был такой же, как цвет стен; материал – дерево; форма – кубическая. На каждом кубе небольшой куб с решеточкой, и внизу в ней – щель рта. Вглядевшись в решеточку, я не без страха заметил, что изнутри за мной следит что-то вроде пары глаз. Из щелей через правильные интервалы исходили дружные вздохи или слабенькие голоса, но ни слова было не понять. Стояли все четыре куба по кругу так, что каждый находился напротив другого. Не знаю, сколько прошло минут. Но вот наконец появился доктор.
– Извините, Бустос, что я заставил вас ждать, – сказал он. – Я выходил возвратить билет на матч с Экскурсионистами. – И, указывая на кубы, продолжил: – Имею удовольствие представить вас Сантьяго Зильберману, нотариусу в отставке Лудунье, Акилесу Молинари и сеньорите Бугард.
Из кубов донеслись тихие нечленораздельные звуки. Я с готовностью протянул руку, но ввиду невозможности рукопожатия поспешил ретироваться, изобразив вымученную улыбку. Кое-как добрался до приемной и с трудом пролепетал:
– Коньяку, коньяку.
Нарбондо вышел из лаборатории с градуированным стаканом, наполненным водой, в которой он растворил какие-то шипучие таблетки. Чудесное лекарство! Тошнотворный запах прояснил мои мозги. Доктор же, замкнув дверь в таинственное помещение на два поворота ключа, приступил к объяснению.
– С удовольствием констатирую, дорогой Бустос, что мои бессмертные произвели на вас сильное впечатление. Мог ли кто предполагать, что homo sapiens, этот едва пообтесавшийся дарвиновский антропоид, достигнет подобного совершенства. Мой дом, клянусь вам, – это единственный дом в Индо-Америке, где во всей строгости применяется метод доктора Эрика Степлдона [171]. Вы, конечно, помните, в какую скорбь повергла научные круги в Новой Зеландии смерть этого всеми оплакиваемого ученого. Могу, кроме того, похвалиться, что я продолжил и развил работу моего предшественника, внеся в нее некоторые черты, свойственные нашим буэнос-айресским вкусам. Сама по себе его теория – еще одно колумбово яйцо – весьма проста. Телесная смерть всегда имеет причиной недостаточность какого-то органа – назовите его почка, легкое, сердце или как вам заблагорассудится. Заменив эти компоненты организма, по природе своей подверженные порче, не-окисляющимися элементами, мы устраним причину, по которой душа, по которой вы сами, дорогой Бустос Домек, не можете быть бессмертными. Тут нет никаких философских хитростей – тело время от времени заново пропитывают каучуком, конопатят, и обитающее в нем сознание не дряхлеет. Хирургия принесла человеческому роду бессмертие. Достигнуто главное: разум живет и будет жить, ему ничто не угрожает. Каждый бессмертный пребывает в уверенности, что наша фирма ему гарантирует быть свидетелем in aeterno [172]. Его мозг, день и ночь орошаемый системой магнитных потоков, – это последний бастион животного происхождения, где еще сосуществуют шарикоподшипники и клетки. Все остальное – формалин, сталь, пластмасса. Дыхание, питание, деторождение, подвижность – даже испражнения! – пройденные этапы. Бессмертный есть недвижимость. Не хватает, правда, одного-двух ударов кисти – звучание голоса, диалог, – да, здесь еще возможны улучшения. Что ж до неизбежных расходов, не беспокойтесь. По вполне законному договору клиент передает нам свое имущество, и фирма Нарбондо – я, мой сын, его потомки – обязуется поддерживать его in statu quo [173] во веки веков.
Тут он положил руку мне на плечо. Я почувствовал, что его воля меня подавляет.
– Ха, ха! Разлакомились, соблазнились, мой славный Бустос? Вам понадобятся каких-нибудь два месяца, чтобы передать мне все в виде акций.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|
|