Благо враг был, конечно же, рядом.
Он был, это я ничего не видел и не понимал, она же с ходу сообразила, какова опасность. Вот вам, мудрые мои современники, задача: что увидела и поняла Эя?
Я, само собой, догадался лишь задним числом. Тесная кабина хроноскафа, разумеется, показалась Эе пещерой. А в пещерном сумраке, понятно, могут скрываться хищники. И ведь мерцающие огоньки индикаторов так похожи на зрачки притаившихся в засаде животных!
Она успела замахнуться разрядником, словно дубинкой. Мне стоило немалых трудов её удержать и успокоить.
— Нет же, нет, — уговаривал я её, когда она наконец затихла. — Это не глаза, видишь, я их трогаю, видишь? Можешь сама прикоснуться…
Она уже поняла свою ошибку, но окончательно её убедило лишь осязание. Она тут же потеряла к огонькам всякий интерес.
Где мы?
Я уже справился с невольно потрясшим меня судорожным смехом, вложил разрядник обратно в кобуру и включил обзор. Ох, Эя, Эя, с тобой не соскучишься, и что бы я сейчас без тебя делал?
Хлынувший свет заставил её зажмуриться и заслониться, но уже мгновение спустя она радостно вскрикнула:
— Взах! Взах!
Так, ещё в моем времени, она называла двузубую, самую приметную вершину родных мест. Больше никаких сомнений не осталось: мы находились там, куда стремились попасть.
Я заранее, чтобы не пугать Эю, отстегнул привязные ремни, она могла свободно двигаться, и, конечно, она рванулась наружу. И, конечно же, её руки упёрлись в стену.
Радость тут же сдуло с её лица. Она ещё раз, уже с недоверием, коснулась стены, такой прозрачной для взгляда и такой непроницаемой на деле, и рассерженно мотнула головой.
— Обман, — сказала она с презрением. — Го-ло-графия.
Вот это психика, подумал я с завистью. Сколько на неё обрушилось, и все скатилось, как с гуся вода, лишь капелькой задержалось случайное слово “голография”. Вот все, что Эя вынесла из нашего мира чудес науки. И то лишь потому, что по её описаниям мы пытались смоделировать облик местности, показывали Эе изображения, чтобы она корректировала наши попытки, и попутно, само собой, отвечали на её недоуменные вопросы. Понять она, видимо, ничего не поняла, но, похоже, быстро связала увиденное с эффектом отражения предметов в спокойной воде и вполне этим удовлетворилась.
Ладно, это не важно, пусть посидит надув губы. Место, значит, то самое. Время — осень, тоже сходится. Но почему Эя словом не обмолвилась об этом столбе дыма в отрогах хребта, приметная же деталь… Броская, такую нельзя запамятовать.
— Там что-то дымит, — сказал я. — Что бы, интересно, это могло быть?
— Дракон, — ответила Эя.
Так, так, дракон, стало быть… Что ж, дракон так дракон, огнедышащий, надо думать. Фумарола какая-нибудь, ничего удивительного. Тогда молчание Эй понятно. Дракон есть дракон, вряд ли его можно считать приметой местности, он же грозное существо, злой дух, который летает ночами, кушает маленьких непослушных детей или что-то там ещё придумала их фантазия… Я в своём хроноскафе тоже гожусь на роль дракона, могу в этом качестве поспорить с любой фумаролой. Раз уж мне придётся жить до скончания века, то, безопасности ради, не установить ли таким манером собственный культик? Я и Снежка, дракон и драконесса, попробуй кто-нибудь подступиться… Из Эй можно сделать превосходную жрицу, она бы собирала дань с окрестных племён. Неплохая, что и говорить, перспектива, чёрный, не хуже суеверия, юмор.
— Нет, Эя, — проговорил я вслух. — То, что ты видишь, не голография, не обман. Горы настоящие, лес настоящий, все настоящее. Вот, убедись…
Я отомкнул мембрану и вышел. С коротким вскриком, едва не сбив меня с ног, следом рванулась Эя. Мои ботинки глубоко ушли в пепел (говорю о своих, потому что Эя успела избавиться от этих непонятных и обременительных штуковин). В ноздри ударил мерзкий запах гари. К ногам, ластясь, подкатил чёрный смерчик, свернулся в порошистый клубок и пошёл гулять дальше.
По лицу Эи текли слезы. Выскочив, она сразу упала на колени, ласкающим движением погладила чёрную землю. Теперь она верила, что глаза ей не лгут, и рвалась к дому, мне стоило немалых трудов вернуть её в хроноскаф и убедить, что до становища куда быстрее добраться с помощью “магии”. Упоминание о магических силах, которыми я наделён, её убедило. Конечно, мы познакомили её с нашими машинами, она вроде бы даже поняла, что все это не наваждение, но в её уме плохо укладывалось, что “скалы” движутся по воле человека. Вот летающий человек — это дело другое, в это она быстро поверила. Ещё бы! Сказки зародились в глубокой древности, в них герой мог летать и летал, тут была прямая аналогия с птицами и видениями сна. Но чтобы огромные скалы мчались по небу с людьми, чтобы эти бездушные громады исполняли желание? Это так и осталось вне представлений, хотя я, конечно, не прав, называя скалы “бездушными”; для Эй все на свете было одушевлено, только по-разному. Возможно, именно это позволяло ей более или менее спокойно воспринимать чудеса нашего мира.
Но доверяла Эя только привычному и неохотно вернулась в хроноскаф. Усадив её и взяв слово, что она ни к чему не прикоснётся, я двинул машину. Конечно, до стойбища, где жила Эя, быстрее всего можно было добраться по воздуху, но я не хотел привлекать внимание, тем более являть собой “дракона в небесах”, и, приподняв аппарат на гравиподушке, тихо повёл его к распадку леса. Разумеется, Эя не поняла, почему я избрал окольный путь, и заволновалась. Я не стал ничего объяснять, просто сказал, что мы можем двигаться только так. Она не возразила, но, похоже, сделала для себя кое-какие выводы. Моё настроение Эя чувствовала хорошо, и оно, видимо, вернуло её к первоначальной догадке, что где-то неподалёку спрятался враг, столь же могущественный, как я сам. Если бы я не взял с неё слова сидеть неподвижно, какой-нибудь рычаг, боюсь, был бы на всякий случай сломан и превращён в оружие. Иначе зачем ей было бы браться за ботинок? Озираясь по сторонам, она держала его в руке и при этом что-то шептала. Я так и не понял, чем он был для неё. Защитой вроде креста и распятия или оружием, тем более магическим, что ботинок оставался частичкой нашего, безусловно, таинственного и могучего мира? Не знаю, не знаю, что наметалось в её голове; легче понять инвариантность перехода во времени, чем это.
За машиной, пока мы пересекали пожарище, резвой стайкой бежали клубы чёрной пороши. С этим шлейфом мы и въехали в лес, но там они не сразу рассыпались. Чтобы не продираться сквозь чащу, я вскоре вывел машину к ручью, мелкому и такому прозрачному, что были видны не только камни на дне, но и продолговатые рыбёшки, которые стремительными брызгами серебра кидались врассыпную ещё до того, как их накрывала тень машины. На склонах пламенела осень, в кипучих изломах ручья дробилось солнце, мир был прекрасен, чего, разумеется, нельзя было сказать о моем настроении.
Я спешил, как только мог, однако извилистые распадки и чащоба водоразделов, которые приходилось пересекать, задерживали движение, отчего прошло не менее часа, прежде чем мы приблизились к цели. Эя едва сдерживала возбуждение, да и я тоже. Наконец позади остался последний завал. Чтобы не обнаруживать себя, я притормозил машину метрах в десяти от перегиба возвышенности, завёл её в густую тень подлеска, вылез сам и выпустил Эю. Несколько шагов — и мы оказались на краю гребня.
Внизу в солнечной безмятежности нежилось продолговатое озеро, к его берегам подступали берёзы и сосны. Воду полосами морщила блескучая рябь. Ток-ток-ток! — где-то неподалёку стучал дятел, которого ничуть не волновали всякие там хроноскафы. Меж соснами противоположного берега просматривались конусы хижин, несколько узких долблёнок было приткнуто в камышах. Все в точности отвечало описаниям Эй. Сердце забилось так гулко, что я ухватился за ствол дерева: там, в одной из хижин, должна была находиться Снежка.
Могла находиться, тут же остерёг я себя.
— Вот ты и дома… — сказал я Эе.
Ответом было молчание. Ноздри Эй раздувались, словно она принюхивалась, вид у неё был скорее хмурый, чем радостный.
— В чем дело? — встревоженно спросил я.
Лицо девушки, по которому скользила зыбкая тень листвы, казалось вырезанным из потемнелого дерева. Я схватил бинокль. Что её повергло в столбняк? Люди покинули стойбище? Мы попали не в ту осень? Изображение прыгало, от волнения я не сразу поймал то, что хотел. Наконец мне удалось справиться с оптикой.
Постройки оказались сложнее, чем это виделось издали, каждая хижина представляла собой равноугольную спираль, такая их геометрия благоприятствовала сохранению тепла центрального очага и оттоку дыма наверх. Там, где серые слеги стен, сходясь на конус, собирались в пучок, они были черны от сажи и копоти. Машинально я отметил поразившую меня деталь: последовавшие за палеолитом тысячелетия отвергли эту спиралевидную, как у ракушек, планировку жилищ, зато её возродило наше время, на совершенно ином, разумеется, качественном уровне, ведь наши эмбриодома тоже обрели сходство с ракушками…
Возле одной из хижин не то дрались, не то возились лопоухие собаки. Затем в поле зрения вдвинулись самые обычные, грубо сколоченные качели. Далее за кустами просматривался резной столб, очевидно, какой-то тотем; глубокие затёсы создавали свирепое подобие человеческого лица, провалы губ, похоже, чернели запёкшейся кровью. Я содрогнулся при мысли, чья это может быть кровь, и поспешил подавить отчаяние.
Люди здесь были. На тропинке возникла похожая на бабу-ягу старуха в облезлой, мехом наружу, накидке, с мотающимся на дряблой шее костяным ожерельем и палкой в руках. Спёкшееся морщинами лицо выглядело маской, так густо его покрывала черно-багровая то ли раскраска, то ли татуировка. Старуха приостановилась, её подбородок затрясся, по-лягушачьи приоткрывая провал беззубого рта. Прослеживая её взгляд, я сместил бинокль и увидел голого пузатого ребятёнка, который справлял малую нужду и, заслышав голос, стремглав припустил к хижине. Туда же заковыляла старуха. Нет, отвернула к другой, самой высокой хижине. Стойбище жило, там вроде бы все было в порядке.
Я опустил бинокль и нетерпеливо взглянул на Эю. Её глаза темно блестели, руки, точно сдерживая крик, были прижаты к груди.
— Иду, — сказала она отрывисто. — Жди!
— Снежка… Она…
— Увижу, увижу!
— Твои близкие там?
— Да, да!
Она дрожала от нетерпения, мыслями была уже там, в хижинах, все остальное, казалось, её ничуть не волновало, но это было не совсем так.
— Твой враг не нападёт? — спросила она внезапно.
— Нет, — ответил я со всей уверенностью, на которую был способен. — А что?
— Тогда жди. Не показывайся.
— Хорошо. Когда ты вернёшься?
— Не знаю. День ежа укрытен и долог!
Лингвасцет все переводил исправно, но был ли это разговор на одном и том же языке? Я не успел ничего уточнить, Эя скользнула вниз, сбежала бесшумно, как тень, и тут же пропала, будто растворилась в воздухе.
Снова я обнаружил её, когда она уже плыла по озеру. Одежду она, видимо, скинула на берегу, потому что на ней, когда она вылезла, не оказалось ни лоскута. Выйдя, Эя отряхнулась, и, вопреки моим ожиданиям, не взбежала наверх. Некоторое время она зачем-то принюхивалась к своим мокро струящимся волосам, затем нарвала какую-то траву, втёрла её в волосы, прополоскала, затем, сев на корточки, принялась разрисовывать себя глиной. Я ожидал, что появление Эй будет замечено и на берег высыпят её соплеменники. Никто не показался. Эя наконец закончила свой ритуальный, надо полагать, туалет и медленно, каким-то непонятным зигзагом, двинулась к самой большой и высокой хижине, куда было прошла старуха.
Наблюдая в бинокль, я ждал, что будет дальше. Крики изумления, радостный шум? Эя скрылась. Все было тихо.
Впрочем, так длилось недолго. Несколько минут спустя по тропинке просеменила уже знакомая мне баба-яга. Гортанно, с надрывом прокричала что-то, лингвасцет ничего не перевёл. Задохнулась от усилия, старчески обмякла. Ей могло быть и сто, и сорок лет, люди её времени стареют быстро. Наконец она перевела дыхание и прошла к идолу. Куст мешал видеть, что она там делает. Похоже, старуха разожгла костёр, так как вскоре там взвился дымок. И, словно это была команда, стойбище ожило. К идолу потянулись люди. Трудно было различить, кто молод, кто стар, кто мужчина и кто женщина, так одинаково были разрисованы лица и однотипны одежды. Все шли с оружием в руках. Кое-кто вроде бы с беспокойством поглядывал на небо. Детей в этой толпе не было.
Все сгрудились возле костра. Сомкнувшиеся спины, вдобавок кустарник, не позволяли видеть, что там происходит. Отдельных слов нельзя было разобрать. Дым стал гуще, повалил клубами. Иногда в бинокле возникали отдельные, ничего мне не говорящие из-за раскраски лица, словно там двигались не люди, а какие-то непостижимые насекомые, которые приняли облик людей. От нетерпения я переходил с места на место, даже залез на дерево, но там мне помешала листва. Впрочем, Снежка вряд ли могла участвовать в этом таинстве. Вообще надо было набраться терпения, только так и можно в этой неспешной теперь жизни.
Дым тем временем опал, все стали молча расходиться. Кучка людей двинулась к той хижине, куда зашла Эя. Вскоре снаружи не осталось никого.
Чужая жизнь загадка, доисторическая вдвойне, я так ничего и не понял. Шло время, в посёлке ничего не менялось. Лишь изредка пробегали собаки, похоже, ещё не научившиеся взбалмошным лаем доказывать свою бдительность и холопскую преданность хозяевам.
Солнце неспешно клонилось к вершинам, так же неспешно росли и удлинялись тени, сонно покачивались лапы сосен, во всем был невозмутимый покой осени, когда уже отцвели все травы, давно вывелись все птицы и звери, когда сама природа словно убаюкивает себя перед долгим зимним забвением. Первое время я беспокойно ходил взад и вперёд, затем присел на поваленный ствол. Солнце ещё пригревало, в ветвях тонко серебрилась паутина, дятел куда-то убрался, было тихо, лишь в озере, будто нехотя, плескалась рыба. Дышалось здесь иначе, чем в моем времени, и думалось иначе, пространство не пронизывал обычный и потому незаметный, как фон, ток мыслей и чувств миллиардов людей, который ощущался всегда и везде, в самом глухом и укромном уголке моей Земли. Здесь его не было. Думалось расслабленно. Незаметно для себя я уже смирился с крахом наших надежд, не терзался догадками, которые так напугали меня, все это осталось в прошлом, и скорбеть о потерях не имело смысла, надо было мириться с настоящим. С тем, что этот мир теперь мой навсегда. Мой и Снежки. Только бы она была жива!
Но даже это саднящее беспокойство не перерастало в тревогу. Просвеченный солнцем мир был так безмятежен и кроток, что никакое зло, казалось, не могло сюда вторгнуться, возмутить слитный шорох этих древних сосен, мирный отсвет воды, дремотную тишину хижин. Я знал, что эта видимость обманчива, знал и то, что прошлое, которого я лишился, не отпустит меня, будет болеть и терзать, возможно, совсем придавит тоской по утраченному времени, где было все, чем я жил. Это было возможно, но сейчас душа отдыхала.
И куда мы рвёмся прочь от своих истоков?
Иное время, несчитаное, вековечное, завладевало мною. Оно незримо присутствовало во всем, было столь же реально, как смиренный опад листьев, как их жёлтая круговерть в косом предвечернем свете, как последнее тепло солнца в беспечальном небе, где даже суровая нагота снежных вершин смягчалась кротко голубеющей дымкой простора. Прежде я бежал, ежеминутно бежал, только сейчас я это почувствовал. Бег жил в моей крови, до всех потрясений, мною всегда владел стремительный ритм эпохи, прежде я этого не замечал, как не замечают постоянного биения пульса, надо было вылететь на обочину, расстаться со всеми замыслами и надеждами, чтобы почувствовать это.
Мы гнали не одно столетие, гнали так, что ноги прикипели к педалям. Иначе мы не могли. В спину жалили болезни и голод, путь грозил перекрыть обвал экологической катастрофы, от многого надо было уйти, мы спешили уйти — и ушли. Откормленный золотом монополий генерал такая же фигура музея, как закованный в металл рыцарь и троглодит с шипастой дубинкой. Хлеб не проблема, когда его можно делать из всего, в чем есть элементы жизни. У конвейера производства давно уже стоят не люди, а киберы, обременительная для Земли индустрия вынесена в космос, и воздух планеты свеж, как на заре человечества. Чего же ещё? — сказали бы предки Мечта осуществилась, живи и радуйся.
Будто когда-нибудь можно достичь всего… Будто мечта не бежит впереди человека. Когда есть хлеб, нужны звезды, близкие и далёкие, небесные и земные. А где желания, там и проблемы, там трудности, там бег. Нам бы ваши заботы! — снова могли бы сказать наши предки. Да, возможно. Но когда выясняется, что немыслимые для прошлого ресурсы энергии тем не менее вскоре могут иссякнуть, то одна эта малость не позволяет сладко вздремнуть у речки, и надо штурмовать какой-нибудь вакуум не только ради познания и чисто духовного им наслаждения. А сколько ещё подобного, как непросто управление земной природой, как желанна, трудна и необходима эстетизация Земли, как трудно удержать достигнутое равновесие! Нужны атланты, а человек не рождается атлантом, уж я — то знаю, насколько я сам далёк от идеала, я, воспитатель. А тут ещё законное и такое естественное желание человечества замедлить чрезмерный бег прогресса, спокойно насладиться его плодами. Только мы пожелали дать себе роздых после всех перевалов и круч, только нас поманил такой ровный, казалось бы, в весенних цветах луг, как все рванулось из-под ног и грянуло хроноклазмами. Так и бывает, когда расслабляешься, когда очень хочешь сочетать достигнутое с тихой безмятежностью древнего, слитного с природой, бытия на земле, такого, как здесь, в этой тишине, в этой невозмутимости дремлющего на солнце селения. Грянувшее не рок, но и не случайность. Или все же случайность?
Я улыбнулся. Напрасные мысли. Что мне до них теперь? Я никогда не узнаю ответа. Отныне мне жить здесь, среди этих сосен и гор, в мире, где нет и ещё долго не будет радостей, тревог и забот прогресса, где незаметен бег минут и дней, где все соразмерно движению солнца, росту травы, опаду листьев. Ты хотел покоя? Вот он, в шорохе сосен, в косом и неярком свете, который золотит все, к чему прикоснётся, в запахах нетронутой земли, в светлом и безбрежном небе, знающем одних только птиц. Отныне это твой мир, твой и Снежки, если все закончится хорошо. Забудь о прежних стремлениях, о друзьях и близких, о себе самом, каким ты был или хотел стать. Ничего этого больше не будет. Придут другие заботы, огорчения, радости и несчастья, постепенно, быть может, утихнет тоска по прошлому, мир Эй поглотит вас.
Новый Адам и новая Ева, готовы ли вы?
Золотистый свет расплылся перед глазами, я обнаружил, что плачу. Все, что жгучим комом застряло в душе, — и горечь утрат, и мука долга, и невозможность иной судьбы, и собственное бессилие, и подавленный страх перед неизвестным, — все вылилось теперь слезами. Я не вытирал их. С прошлым надо было проститься наедине, с прошлым, которое ещё так недавно представлялось мне единственно возможным настоящим и будущим.
Не помню, сколько я так просидел. Тени уже накрыли склон, воздух похолодел, только озеро, вбирая последний свет, червонно и ало пылало внизу. Прохладным касанием по щеке скользнул опадающий лист.
Я вздрогнул. Где Эя?
В посёлке мертвела тишина. Просматривались не все тропинки и хижины, какое-то движение могло ускользнуть, однако любое громкое слово отозвалось бы и на этом берегу. Но слышен был только бухающий плеск рыбы.
Надвигалась ночь, а с ней и неизвестность. Как же я мог забыться?
Я вскочил. Не зная, что делать, я закружился на месте. Во мне все заторопилось. Ждать? Идти самому? Почему Эя не показалась хотя бы на миг? Её задержали?
Что, если…
Я порывисто оглянулся, крадучись отступил к машине, вгляделся в неясный сумрак леса. Никого, ничего, кроме серой глыбы хроноскафа, такой внушительной и чуждой всему вокруг. Нет, нет, нелепо подозревать Эю в измене! Никто украдкой не зайдёт сзади, не набросится на меня с тыла, это все ложные страхи, детские призраки одиночества и боязни.
Что же все-таки делать и надо ли? Ведь Эя не оговорила срок своего возвращения. Вдобавок внутреннее чувство подсказывало, что Снежка жива. Я продолжал верить в это, хотя, возможно, только лишь потому, что ничего другого мне не оставалось. Но где же Эя, куда делись её соплеменники?
Я так мало знал о её мире, что не мог ни на что решиться. Может быть, все идёт, как надо, что для них лишний час…
Хотя был уже вечер, нигде так и не занялся дымок очага. Никто не выходил наружу, не выпускал детей, все точно вымерло или уснуло. Нет, что-то во всем этом было не так, очень даже не так. Селение притаилось, замерло не к добру.
“День ежа”. Как я мог забыть эти слова Эй, не придать им значения! Ёж свёртывается, выставляя колючки, замирает, пока длится опасность, все очень и очень похоже. Это мне наблюдение за домами ничего не сказало, но Эя сразу уловила неладное, насторожилась, почуяла тревогу своих близких. Что же крылось за этим, какая угроза? Звери не могли потревожить стойбище, человек задолго до этого времени стал самым свирепым хищником Земли, дома на него никто не осмелился бы напасть. Набег другого племени? Это было возможно. Но почему тогда нигде никаких дозорных, почему Эя не предупредила меня?
Не выдержав, я сбежал к озеру, но оттуда все было видно хуже, чем сверху. Круто поднимался противоположный скат, тёмная у берегов вода ходила кругами, будто её поставили на огонь, всплёскивалась с шумом, колыхала глянцевые листья кувшинок, жемчужно розовела там, куда ещё не дотянулись тени, жила своей жизнью, столь же далёкой от человеческих забот, как первая искра звезды в синеющем крае неба.
Делать мне здесь было нечего, я поспешно вскарабкался наверх.
И тут я увидел Эю.
Она уже спустилась к воде, странно изменённым шагом брела по песчаному намыву, шла, как будто вокруг была непроницаемая тьма. Однако глаза её не были слепы, незрячи скорей были сами движения, ноги ступали врозь, обвисшие, словно лишённые мускулов, руки колыхались не в такт шагам, в этой рассогласованности было что-то нечеловеческое, более похожее на походку повреждённого робота. В воду Эя вошла так, будто собиралась пересечь озеро пешком, и поплыла, лишь очутившись в воде по ноздри. Но и тогда её движения сохранили прежнюю надломленную машинальность.
Я смотрел обомлев.
Выходя на берег и поднимаясь по склону, она ни разу не замедлила шаг, не оступилась, но и не уклонялась от сомкнутых ветвей, не поднимала рук, чтобы отвести хлещущие удары, мерно шла напролом, и чем ближе она подходила, тем было очевидней, что движется не сам человек, а его подобие. Это было страшно, но в те мгновения во мне перегорел всякий испуг. Один! Я остался один среди смыкающихся теней ночи, потому что меня уже оставила всякая надежда увидеть Снежку, а в том, что ко мне приближалось, ничто не напоминало прежнюю Эю.
— Что с тобой? — отступая, прошептал я.
Ничто не изменилось в её походке. Теперь нас разделяло всего несколько шагов, я отчётливо различал белое, как снег, лицо Эй, мертвенно пустые глаза, капли воды на щеках. Она остановилась, как шла, губы не шевельнулись в ответ.
Шагнув, я судорожно сжал её мокрые безвольные плечи, повернул лицо девушки к свету. Голова Эй запрокинулась, в зрачках пусто и призрачно качнулось вечернее небо, такое же стылое и чужое, как их взгляд.
— Что с тобой? — закричал я прямо в эти слепые неподвижные глаза.
— Я умерла, — прошелестел едва различимый голос.
В дрогнувшие зрачки вкатилась прозрачная, крохотная в них луна. Мои сжатые пальцы осязали тепло человеческого тела, но это было все, что в нем осталось от жизни. То, что в детстве однажды глянуло на меня с могил, снова близко и жутко смотрело в упор, но там стояли наделённые бесплотным существованием, понятные мне нелюди, а здесь передо мной был живой мертвец.
Тут провал, дальнейших секунд я не помню. Возможно, минут? Что-то кинуло меня к машине. Я всем телом вжимаюсь в холодный металл, словно в нем избавление от того ужаса, который стоит за плечами. Бок машины дышит горелой окалиной, в нем, знакомом, несомненность и моего существования. Там, внутри, четвёртая в левом подлокотнике кнопка, крайняя; она от всего, от забвения и от безумия, от призраков и от страхов; возможно, она ещё и от чёрной магии, которая живого человека обращает в ходячий труп. Меня корчит от хохота, но наружу, это я твёрдо помню, не вырывается ни звука. Я вламываюсь в машину, навстречу мне плещется тихий, такой родной и надёжный, свет приборов.
Я валюсь на сиденье, унимаю раздирающий хохот, зализываю невесть откуда взявшуюся ссадину на пальце. Все в порядке, кнопка подождёт. Меня колотит озноб, руки трясутся, но я быстро нахожу то, в чем нуждается Эя. Наука против колдовства, пусть так. И мне не помешает. В общем-то все равно, на что мне теперь жизнь? Может быть, она и ни к чему, но прежде разберёмся. Эю я в обиду не дам. Не дождётесь, сволочи!
Глоток, этого достаточно. Теперь наружу.
Все серо, безвидно в сумерках. Эя тенью стоит там, где стояла, человек, из которого вынули душу. И кто? Сородичи, близкие. Какая нелепая, чудовищная, непостижимая магия! Наш век близок к тому, чтобы вдохнуть разум в неживое, её век, похоже, решил обратную задачу.
И как решил! Я и то едва не сломался, а ведь магия была направлена не против меня.
Что ж, поборемся. Вынуть-то душу вынули, а все-таки Эя вернулась ко мне. Все-таки вернулась…
Я поднёс стимулятор к её губам. Она их не разжала. Зачем мертвецу пить? Все верно. А зачем ему куда-то идти? Говорить?
— Пей!
Робот повинуется приказам, Эя повиновалась. Глоток перехватил ей дыхание, она закашлялась, согнулась пополам. Так, хорошо, мертвец не кашляет, вегетативка не поражена, ну, маленькая, ну, сестричка, оживай, нечего, нечего, подумаешь околдовали, с кем не бывает, наша магия посильней, психорол — это тебе не наговоры…
Я обнимал Эю, подбадривал, чувствовал, как под ладонями оживают мускулы, как теплеет внутри худое озябшее тело, как одеревенелая кукла снова становится человеком, могущественная психохимия исправно делала своё доброе дело.
Потребуется ли ещё внушение? Я вернулся к машине, достал запасную одежду и стал натягивать её на Эю, чтобы девушку не доконал ночной холод. Она повиновалась, как ребёнок, дышала мне в шею, казалось, безучастно принимала заботу, но стоило мне отодвинуться, чтобы затянуть молнию на куртке, как она рванулась, прижалась всем телом и, спрятав лицо на груди, заплакала молча, безнадёжно, потерянно.
— Ну, что ты, что ты, — шептал я, гладя её вздрагивающие плечи. — Все обошлось, все хорошо…
— Я мёртвая. — Она прижалась ещё сильней. — Мёртвая, мёртвая…
— Глупости! — Я повернул её лицо к себе. — Чушь! Ты дышишь, ты плачешь, ты живая. Живая! Я тебя расколдовал, понятно?
— Нет. — Голос её опять сник. — Ты не можешь.
— Почему?
Запинаясь, она объяснила почему. И пока объясняла, из её голоса уходила жизнь, лицо гасло, она удалялась от меня, точно и не плакала вовсе, не искала помощи и сочувствия, не была прильнувшим ко мне, как к матери или отцу, ребёнком, таким не похожим ни на прежнюю Эю-воительницу, ни на недавнюю Эю-робота. Не все было ясно в её словах, но кое о чем я мог бы и сам догадаться.
Родовое сознание — вот слово, которое объясняло многое, если не все. Человек, в отличие от многих других существ, не способен долго и без ущерба жить в одиночестве, этим он похож на пчелу или на муравья, ибо общество столь же властвует над душой, как земное тяготение над телом. Это так же верно для нас, как и для наших далёких предков. Вне общества посреди самых райских кущ для нас расстилается незримая и неосязаемая, но не менее страшная, чем любая Сахара, пустыня жизни. До неё не надо далеко идти, она рядом, и только близость людей оградой встаёт меж ней и человеком. Но эта ограда может быть и фасадом дворца, и стеной каземата. Причём сразу тем и другим одновременно.
Для меня семьёй было все человечество, для Эй — одно её племя, и разница здесь не только количественная. Для историков памятен тот испуг, который возник в первые десятилетия научно-технической революции. Бездушная техника, к которой человек привязан, не лишает ли она души его самого? Роботизация — не роботизирует ли она человека? Не будет ли он стандартизирован, как машина? Не превратится ли в винтик, серийно штампуемый по всем правилам изощрённой науки? Смятенному сознанию рисовались бесконечные, от полюса до полюса, шеренги людей, запрограммированных, как серийные киберы.
Они не туда смотрели, эти встревоженные: то, что виделось им в грядущем, находилось в прошлом. В том времени, где немногие приравнивали многих к скоту, к предмету хозяйства и обихода, а это состояние повсеместно длилось не век и даже не тысячелетие. Там же, где дело до этого не дошло, там было другое. Свобода? Да, Эя, конечно же, не была рабой…
Она была членом родовой общины.
За пределами оазиса человека ждёт жажда и смерть. За пределами рода может не быть ни жажды, ни голода, все равно участь отщепенца трагична. Того, кто надолго исчез и как-то сумел вернуться, род может счесть оборотнем, мертвецом, для него не найдётся ни еды, ни крова, там, где он был счастлив, от него отшатываются мать и отец, дом, куда он из последних сил стремился, отвергает его как зловещего призрака. И что бы живой мертвец ни говорил, ни делал, для него все бесполезно, он отторгнут и обречён, хуже, чем прокажённый.
Это не правило, но и не исключение, это черта родового сознания, дичайшая и нелепейшая для нас, вполне понятная для людей далёкого прошлого. Одиночка долго прожить не сможет, его погубит не голод, так хищники, так что-то ещё, это всем известно, не раз подтверждено опытом, а раз так, значит, после какого-то срока возвращается не человек, а дух. Нет жизни вне рода! Нет и не может быть, как в гиблой, за чертой оазиса, пустыне, а дух погибшего, оборотень, так же реален для древнего сознания, как вкрадчивый ход змеи, как удар небесного грома. Оборотня надо заклясть и изгнать, чтобы он увёл с собой смерть, лишь так можно обезопасить род. Ну а в колдовское заклятье каждый верит настолько, что внушение любого убивает не хуже яда.