* * *
Движение давно обернулось неподвижностью. Они мчались — и покоились. Летели, оставаясь на месте. Перемещались из ниоткуда в никуда. Так им казалось. Ничто не удалялось, ничто не приближалось, все оставалось, каким было, на веки веков неизменным, как Земля позади, как Луна впереди, как мертвенная сфера звёзд вокруг. И о какой бы скорости ни твердили приборы, власть наглядного столь велика, что из двух утверждений — “ракета перемещается” и “нет, она недвижна” — чувства выбирали второе и настаивали на нем, как на истине. Рассудок не спорил. Не все ли равно и какая, в сущности, разница? Люди всегда жили на летящей планете, но она им казалась неподвижной и осталась такой, когда выяснилось, что в действительности Земля мчится. То ли ещё может ужиться в сознании!
Но где покой, там однообразие, а где однообразие, там и скука. Сдерживая зевоту, Шелест следил за показаниями приборов. Строго говоря, в этом не было особой нужды, ведь, если что не так, первым это заметит кибермозг и он же первым распорядится. Но положение обязывает. Инструкция тоже; её параграфы сродни былым заповедям господним: столь же непререкаемы и, пожалуй, ещё более дотошны. Сплошное повеление и запрещение.
Рык они не запрещали. Рык доносился сзади. Нехороший был рык, торжествующий. Скашивая взгляд, Шелест видел взволнованно-окаменелые лица детей. Стереовизор они держали на коленях, и нельзя было разглядеть, что там происходит, но, судя по зеленоватому колыханию на лицах, по трубному реву и крику, перед ребятами расступались болотистые джунгли, в которых затаился некий инопланетный монстр. Вне всякого сомнения, ракета в этот миг для детей не существовала, были лишь заросли и замершее в них чудовище.
“Но ведь в полёте действительно скучно”, — привычно успокоил себя Шелест.
Все верно, только дети впервые покинули Землю. Перед ними впервые раскрывался космос, и, казалось, они должны были жадно прильнуть к иллюминатору или вовсю резвиться в невесомости, ибо где ещё можно так кувыркаться, шалить, висеть вниз головой! Поначалу все так и было, но скоро кончилось, и они, как старички, уселись перед своим стерео. Словом, то же самое, что на Земле. Это при детской-то любознательности! Среди звёзд! Правда, за время полёта кабину можно было изучить, как собственный карман, да в её тесноте особо и не покувыркаешься. Правда и то, что на полпути к Луне во внешнем мире мало что меняется. Все так. И не так, потому что ещё года три назад обычная прогулка в городском реалете сопровождалась восторженным писком, ойканьем и расспросами, от которых звенело в ушах. А теперь они путешествуют к Луне.
— По-моему, впереди комета, — отчётливо проговорил Шелест.
Никакого отклика сзади. Тишина и вроде бы хруст ветвей. Там кто-то пробирался. Или подкрадывался. Может быть, намеревался кого-то слопать.
— Тошка, Олежка! Комета!
— А?…
— Да оторвитесь же! Комета!
— Что ты сказал, папочка?
— Комета, я говорю.
— Где?
— Во-о-он! Левей и ниже Плеяд. Такой жёлтенький головастик…
А-а…
Бум-м! Трах!
— Разглядели?
“Не уйдёшь, Рик, не уйдёшь… И пэксы тебе не помогут!” — взревел стереовизор.
Их не трое было в ракете, их было четверо. И тот, четвёртый, был неиссякаем; он развёртывал мир призрачных событий, вводил в призрачную Вселенную, каждое мгновение наполнял впечатлениями, делал это без пауз и скуки. Да был ли он вполне призрачным? Он был неосязаемым — это верно; он был искусственным — и это правда. Но как зримая реальность он был доподлинностью. Здесь, в переносном приёмнике, видеомир ещё отличался от настоящего размерами. Дома — нет. Все пропорции там были соблюдены настолько, что все едино — смотришь ли ты стерео или глядишь в окно. Только это уже такое окно, где все непрерывно и увлекательно меняется.
Но ведь к этому и стремились! Того и добивались режиссёры, операторы, сценаристы, актёры. Добивались тогда, когда снимали хронику, чтобы все было как в жизни, в самом густом и выразительном её замесе. Добивались, когда ставили фильмы и пьесы, в идеале такие, чтобы от вымысла нельзя было оторваться, чтобы он был правдивей правды. Древняя магия искусства, которую техника возвела в степень, её законы управляли режиссёрами, операторами, драматургами. Вообще неясно, что действительней в сознании — Гамлет, которого никогда не было, или твой прадед, о котором ты почти ничего не знаешь. Пожалуй, Гамлет. Или Пьер Безухов. Даже Маугли. Они больше, чем вымысел. Это друзья или, во всяком случае, близкие знакомые.
И все-таки…
Поколебавшись, Шелест на мгновение включил корректировочный двигатель.
— Пап, что ты делаешь?!
— Ну, в самом-самом интересном месте!…
Голоса были не просто обиженные — в них прорвалось возмущение. Шелест поспешно выключил двигатель.
— Надо было чуть-чуть подправить… — пробормотал он.
Ответа не последовало. Плазменная струя перестала создавать помехи, которые искажали изображение, и зрелищный мир вернулся к ребятам.
Нотка неприязни в их голосе обескуражила Шелеста. Замечал ли он её прежде? Скорей всего она проскальзывала и раньше, причём именно тогда, когда он пытался оттащить детей от призрачного мира. Просто он этого не замечал, потому что старался не замечать.
Так стараются не замечать признаков старости. Так стараются не замечать признаков отчуждения. Так стараются не замечать, пока это возможно, любых медленных и скверных перемен. Пока это возможно. Значит, теперь это уже невозможно?
“Не делай из мухи слона, — осадил себя Шелест. — Когда это бывало, чтобы дети ни разу не злили отца, и наоборот?”
Мигнул сигнал вызова. Шелест включил связь и выслушал новый, вызванный его внепрограммным манёвром расчёт траектории. Выговора дежурный Лунной Базы не сделал, но заметил, что в рай спешить незачем, так как оное место в связи с полным торжеством атеизма закрыто на учёт.
— Прекрасно, — отпарировал Шелест. — Но ведь и ад закрыт тоже…
Он мог позволить себе такой ответ, потому что сделанный им манёвр пока что не противоречил правилам.
— Зато существует квалификационная комиссия! — Дежурный, как любой уважающий себя служащий, не мог допустить, чтобы последнее слово осталось не за ним. А чтобы оно действительно было последним, он сразу же отключился, как человек, у которого дел по горло.
Впрочем, забот у него и вправду хватало. Тут все было привычно, понятно, и настроение Шелеста улучшилось. “Все образуется, — сказал он себе, — не стоит преувеличивать. Нет ничего такого, что бы со временем не пришло в норму. Даже если поначалу сама эта норма кажется тягостной”.
Он внимательно прислушался к тому, что говорили заполнившие кабину призрачные видеогости, и его поразила ничтожность их речи, отчётливая здесь, в чёрной бескрайности и звёздной бесконечности. Ничтожность? Плохих произведений всегда больше, чем хороших. Есть масса книг, которых никто не читает и не прочтёт. Но передач, которых не смотрят, нет. Да что же это такое?
Крыса с электродом в мозгу. Крыса, замыкающая контакт, чтобы возбудить “центр удовольствия”. Забывшая обо всем другом крыса. Плевать ей на то, каким образом достаются удовольствия, важно, что они достаются!
Усилием воли Шелест отогнал чудовищное видение. Оглянулся. Все как всегда. Прильнули, впились взглядом, расширенные зрачки черны, как провалы Мрака. Нет, не черны, в них напряжённо пульсирует отражение видеомира. Подвижный отсвет на неподвижных лицах. Беглые мазки разноцветных теней, их мимолётная ретушь, по заворожённым мордашкам скользят блики упоительных снов. Макушки склонённых голов топорщатся хохолками: у Олежки — как поросячий хвостик, у Тошки он щёточкой.
Да разве в видеотехнике дело! Ему самому в детстве порой нравилась такая чепуха, что вспоминать стыдно. Глотал все подряд — и ничего. Была прямо-таки дикарская жажда зрелищ и развлечений, прошла, миновала. Онтогенез, говоря языком науки, повторил филогенез: личность в своём развитии сжато воспроизвела духовную эволюцию человечества.
Более чуткий Тошка уловил отцовский взгляд. Карий глаз дрогнул, вгляделся, проверил: нет повода их упрекнуть, все в порядке, можно смотреть дальше… Лицо мамино, тонкое, и тени на нем акварельные, шейка как склонённый стебель цветка; у Олежки все крепче, круглее, веснушек в этом призрачном свете не разглядеть, сопит от переживания. Мальчишечки, мои мальчишечки! Где вы, что с вами?! Так бы и взял под крыло — защитить. Но от кого, от чего? Праздничная прогулка, все идёт своим чередом, Луна уже близится, — о чем речь?…
Луна стала наконец укрупняться. Две трети выпуклою диска были озарены Солнцем, и в его беспощадном свете оспины кратеров, резкие изломы гор, угольные провалы теней поражали своей отчётливой и мертвенной наготой. Самый суровый камень земных хребтов всегда смягчён, милосердно затушёван воздушной дымкой, чуть изменчив, неуловимо жив. Здесь все было иначе.
— Ребята… — Голос Шелеста дрогнул. — Под нами Луна!
Они зашевелились и повернули головы. Теперь с одного бока на лица детей падал меловой отсвет Луны, а с другого их озаряли телефантомы. Странные, как маска клоуна, лица: наполовину белые и лунные, наполовину в беглых радужных бликах.
— Да выключите вы эту дрянь! — заорал Шелест.
— Ну, пап! Ведь мы смотрим!
Они смотрели. Их взгляд перебегал: Луна — фантомы, фантомы — Луна… Фантомы, все чаще фантомы, все реже Луна — ведь на ней ничего не происходило!
На ней и не должно было ничего происходить. Она близилась, вот и все. Шелест видел Луну много раз, и всякий раз его охватывало волнение. В первый раз то было волнение открытия и гордости. Он спускался. Вступал в свои новые владения. Он был избранником и победителем, хотя и оставался простым пассажиром. Какая разница, ведь и тот, кто впервые летит авиарейсом, на короткий миг ощущает себя немножко Икаром!
Потом было иначе. В Луне всегда оставалось что-то недосказанное. Что-то ускользающее от глаз… Может быть, потому, что она открывалась вся и сразу? Все напоказ, все нараспашку, чего в жизни не бывает. А может, он просто помнил, что в детстве, его детстве, Луна была загадочной и труднодоступной?
Теперь не то… Дети ни разу не были на Луне, но стерео часто являло её так, что, казалось, протяни руку, и ты коснёшься лунной поверхности. Полный эффект присутствия! Пусть не своими глазами, но дети видели Луну издали, и вблизи, и в упор, и как угодно.
В его детстве голография только зарождалась.
Луна — фантомы, фантомы… Он едва сдержал желание вырвать из их рук этот идиотский ящик и расколошматить его о переборку.
Ладно. На Луне меж ними не будет четвёртого. И сколько времени они упрашивали свозить их на Луну! Значит, там они будут втроём.
— Внимание, ребята, приготовились! — сказал он. — Идём на посадку!
Там, сзади, на полуслове оборвался звук выключенного стерео, сухо щёлкнули пряжки ремней. “Дисциплинированная публика… — с удовлетворением подумал Шелест. — Наконец-то!”
Лунный диск вздрогнул и накренился. Шелест сажал машину. Сейчас в его руках была власть над тяготением и ему покорялось пространство. От рёва двигателей вибрировали стены. Лёгким прикосновением пальца Шелест мог усилить или укротить огненный вулкан тяги, мог заставить лунный мир содрогнуться. И если бы все так было в действительности, как бы любовались им сейчас дети! Но все было не так. Он мог управлять этой силой — и не мог, потому что за него, лучше него, помимо него действовали автоматы, а он, в сущности, был зрителем, и его право вмешиваться оставалось чистой теорией.
Посадка прошла как должно, не пришлось шевельнуть даже мизинцем.
— Проверить скафандры! — командовал Шелест. — Сначала воздух, затем связь… Тебе не помочь, Олежка?
Нет, помощь не требовалась. И команды были излишними. Ребята сами знали, что делать, и делали — этому обучил их не папа (кто бы ему доверил!), этому обучили их на курсах, и они вполне могли обойтись без отца. Правда, было мгновение, когда, казалось, его вмешательство вот-вот потребуется: у трапа Антон и Олег едва не сцепились, решая, кому первому ступить на Луну. Обошлось, однако: оба спрыгнули разом.
В некотором ошеломлении, которое всегда сопутствует резкому переходу в новое состояние, они смотрели на Луну. Их окружала тёмная и в то же время ослепительная равнина, под ногами было нечто весьма похожее на шлак.
— Мы на Луне, — прошептал Шелест. — Чувствуете, ребята?
Олег с недоумевающим видом глядел вверх.
— Ты что, Олежка?
— Звезды…
— Какие звезды?
— Да в небе… Почему их нет?
— Нет, потому что нет. Как они могут быть, если светит Солнце? Звезды гаснут в его отблеске.
— Но там они есть… Солнце и звезды.
— Где?
— В стерео…
— В стерео! Это же технический приём, трюк, который создаётся аппаратурой! Фокус!
— А-а… Понятно. Чего мы стоим? Пошли!
Ракета осталась позади и скрылась. Из-за близости горизонта казалось, что они бредут по острову, чьи края обрезаны аспидной пустотой неба. И то, что возникало вдали, словно всплывало из пучин, медленно приподнималось над окоемом, прирастало к “острову”. Но появлялось все одно и то же: камень. Россыпи камня, груды камня, изъязвлённый камень, прах и окалина, шлак космической плавки, угли давно сгоревших скал, чёрный пепел миллионолетий. Над всем застыл косматый и огненный глаз Солнца, на все давил свинцовой тяжести свет, в котором ярко пылала и не могла сгореть серая убогость лунного камня.
Дети то ускоряли шаг, словно надеясь, что за горизонтом окажется нечто иное, то медлили, озираясь, наклонялись, как бы ища потерю. Скафандры окукливали их фигуры, за прозрачными забралами шлемов поворачивались недоуменные и словно даже чумазые мордашки, глаза рыскали по сторонам, и Шелеста радовал этот интерес. Но как он вскоре понял из отрывистых реплик, все обстояло не так просто. Ну где же, где те чудные перемены цвета, которые, если верить киносъёмкам, были на Луне повсюду?!
Они и были. Хотя общий тон оставался мрачно-серым, рефлексы света придавали лунному реголиту то коричневатый, то зеленоватый отлив, который менялся при повороте головы и скрашивал угрюмую мертвенность камня. Но разве эта скупая игра оттенков могла сравниться с теми волшебными изменениями цвета, которые могли создавать и создавали съёмочные камеры? Дети сравнивали то, что они прежде видели не своим зрением, с тем, что они видели в натуре теперь, и явно испытывали разочарование. Все оказывалось бедней, суше, строже.
То же самое, что со звёздами в лунном небе, то же самое! Операторы и режиссёры, знакомя человечество с Луной, не то чтобы лгали, хотя порой случалось и это. Чаще, гораздо чаще они просто-напросто следовали велению своего искусства, то есть отбирали самое-самое, на их взгляд, интересное, сервировали факты, чего жизнь никогда не делает, невольно что-то выделяли, усиливали, ретушировали — лишь бы приковать внимание и обострить интерес. А как иначе? Дайте двум людям одинаковые камеры, заставьте снимать одно и то же — снимки все равно выйдут разными, и вы, естественно, предпочтёте более выразительный. Теперь внесите в это дух соревнования, потребуйте творчества, вооружите людей волшебным могуществом голографии. Когда-то изображение было лишь бледной тенью действительности; ныне уже сама действительность выглядела ухудшенной копией изображения. Ребята не могли не сравнивать, и они сравнивали.
“Что вы делаете! — хотелось закричать Шелесту. — Ведь это же Луна, настоящая Луна, Луна, где вы никогда не бывали, Луна, о которой ваши, иного века, сверстники и мечтать не смели! Вы не имеете права скучать!”
Бесполезно, они бы не поняли. Их интерес к Луне угасал. Что они могли здесь увидеть такого, чего раньше не видели? Луна — не Земля. Здесь нечего слушать, потому что нет звуков, не дано осязать, потому что человек замкнут в скорлупе скафандра и, пожалуй, лишь зрение соединяет его с окружающим. А зрение, выходит, уже не своё — чужое, заёмное… Вот если бы ребятам разрешили ощутить неземную лёгкость своего тела! Но прыгать и бегать им запрещалось категорически, потому что на Луне падение грозит не синяками и шишками, а разрывом скафандра и смертью. Им только одно оставалось — смотреть.
Он отстал на два шага и смотрел, как идут его дети. Они шли рядком в поблёскивающих скафандрах, два шагающих металлических домика, один повыше, другой пониже, а так — неразличимые. Он быстро нагнал их, обнял, прижав к себе.
— Что, папа?
Ничего, просто ему хотелось услышать их голос.
— Оглянитесь, — сказал он.
Они оглянулись.
— Видите наши следы?
Конечно, их нельзя было не заметить: следы рубчатых подошв цепочкой тянулись до горизонта.
— Они не сотрутся, — сказал Шелест. — Они будут тут… Может быть, миллионы лет. Вы знаете это?
Он хотел сказать: “Вы чувствуете это?”, но передумал, потому что не был уверен, поймут ли его.
Олежка кивнул.
— Ага… Но этого не будет.
— Их затопчут метеориты, — уточнил Тошка.
— Нет, — возразил брат. — Прежде их затопчут люди.
— Пожалуй, — только и смог выговорить Шелест.
Все-то они знали! Оборотная сторона бдения перед стереовизором: что-что, а информацию они впитывали, как губка воду. Ещё вопрос, у кого её больше — у них или у старца в каком-нибудь девятнадцатом веке. Вероятно, у них. А цена этому?
“Все не так, — с глухой досадой подумал Шелест. — Не то, и я не о том… А о чем? Ошибка, все надо было продумать заранее! И как показывать, и что им говорить…”
Мысль споткнулась. О чем он? Продумывать, планировать… общение с собственными детьми?! С сыновьями? Чтобы, значит, они, как когда-то, прижимаясь к его плечу, перебивали вопросами, чтобы он снова мог видеть их доверчивый и жадно-внимательный блеск глаз? Чувствовал себя самым-самым (после мамы) необходимым человеком, кладезем ума и знаний? Чтобы исчез тот лишний, что поселился меж ними, чтобы только он, отец, одарял их своим пониманием всего на свете? Не ради ли этого он затеял все?
И вот они на Луне, никого больше нет, дети с ним, только с ним — и что дальше? Не только тела, их души в скафандре. Окажись рядом свежий человек, что бы он сказал о внутреннем мире этих двоих? Ну, уравновешенные, ну, замкнутые, малоэмоциональные… Что ещё?
Похожие друг на друга. Усреднённые.
Шелест вздрогнул, даже обернулся, словно кто-то мог подслушать его мысль. А что, если… Ещё никогда не было такого могучего, такого всеобщего воспитателя, как стерео. Никогда. Даже в эпоху гипнотического, как тогда казалось, на деле примитивного телевидения. Впрочем, уже в те годы возникло слово “теледети”. Может быть, происходит даже не усреднение, а свёртка психики. Так, как это бывает при гигантской силе тяготения; околозвёздное пространство схлопывается, замыкается само на себя, окукливается “чёрной дырой”, которая и принадлежит этому миру, и находится вне его. И коль скоро в жизни возник сверхмощный источник психологического притяжения, если личность не может вырваться из этого поля, а, наоборот, все более поглощается им, то…
Шелест споткнулся, горизонт качнулся перед его глазами. “Нег, — мысленно вскрикнул он. — Нет, нет, нет!” Разве он сам не из поколения “теледетей”? Вдобавок, если его панические рассуждения верны, то люди все более должны походить на песчинки, гладкие, скатанные и неразличимые. Тогда и расцвет личности, между прочим, надо искать в прошлом, где-нибудь среди толп обездоленных и молящихся.
Но разве можно сравнить?!
Шелест медленно перевёл дух. Дети шли, не оглядываясь, длинные отброшенные ими тени то сходились, то размыкались, как лезвия огромных чёрных ножниц. Оказывается, ребята нашли занятие: они пинали камешки, которые отлетали так далеко, что, упав, становились неразличимыми.
Местность — давно пора! — стала меняться. Горизонт как бы приподнимался, они шли, шли, а он поднимался все круче, пока вдруг не разверзся у ног обрывом.
Все трое остановились. Кратер был залит тенью, над ней сверкали иззубрины скал. Шелест, не отрываясь, смотрел на пламенеющие скалы, на тень, куда можно было кануть, как в воду. Белое и чёрное, ничего больше, но это место всегда волновало Шелеста. Оно обладало свойством, которое не мог выразить и передать никакой объектив, ибо стоило раздразнить воображение, как глаз начинал видеть несусветное и разное. Мрак твердел, сверкающий камень скал, наоборот, обретал лёгкость огня, и тогда казалось, что тёмный покров лунных бездн охвачен языками мертвенно-белого пламени. Но так же легко и внезапно все выворачивалось наизнанку: скалы из огненных и невесомых превращались в сверкающие, навечно вмороженные в толщу мрака льдины. Одно видение накладывалось на другое, льды пылали, огонь искрился морозным блеском, все мешалось, уже не было неподвижности, твердь трепетала языками пожара, а тень змеилась течениями, которые возносили над чернотой то ли айсберги, то ли раскалённые глыбы лавы. Непросто, непросто человеку было вернуться в состояние, когда все выглядит таким, каким оно есть: внизу самая обычная, рябая от бликов тень, а над ней ярко освещённые, щербатые, тоже обычные скалы.
Шелест долго стоял зачарованный. Все заботы отошли далеко, стали мелкими и ничтожными. Наплывом, без горечи, думалось и о том, что дети уже не те, уходят, и он сам им все менее нужен. Что ж! Дети растут, отдаляются, так было всегда, теперь это ускорилось, и не могло быть иначе, потому что ускорилась жизнь. Смел ли он в своём детстве мечтать о подобной, запросто, прогулке на Луну? Но если фантастика, не успеешь оглянуться, становится явью, то поколения, как никогда прежде, должны отличаться друг от друга. Иначе все замрёт в таком вот лунном оцепенении. Как замер он сам, как замерли дети…
Дети?
Он очнулся. Не веря глазам, огляделся. Никого не было рядом, никто не стоял по^ди, дети ушли бесшумно. Цепочка крадущихся следов, огибая скалу, вела по пологому скату вниз.
Шелест задохнулся от растерянности, испуга, гнева.
— Олег, Антон!…
Слова канули в беззвучие.
— Олег, Антон!!!
Он ринулся вниз. И услышал приглушённый смех.
Тогда он все вспомнил и понял. Не он ли ещё на Земле обещал детям эту вечную как мир игру, посулил её именно здесь, в кратере, в лунных тенях?
Но игра по подсказке и на поводке — уже не игра, что угодно, только не игра.
Снова раздался прерывистый смех.
— Ищи нас, папа, ищи…
Только на Луне можно не опасаться, что голос выдаст место, где ты спрятался. И только лунные тени позволяли стать невидимкой в пределах взгляда того, кто ищет.
— Ау, папа, мы здесь!…
Шелест перевёл дыхание. Их следовало выбранить за самоволие, но… Тот, посторонний, не мог участвовать в этой игре, ни в какой игре, где требовались смётка, изобретательность, общность.
И вообще человек начинается со слова “сам”.
— Раз, два, три, четыре, пять! — звонко, как в детстве, закричал Шелест. — Я иду искать!…