— Тогда просветите, Фаддей Венедиктович. Верно ли мы вас поняли, что в глазах людей и перед законом невинный может оказаться злодеем, а злодей — невинным?
— Так, тысячу раз так!
— Но в таком случае благоволение к вам законов, на которое вы так упирали, ни о чем не говорит.
Булгарин смешался, но только на миг.
— Но не доказывает и обратного! — воскликнул он с жаром. — Толковать можно так, можно этак, одна философия, разве я что-нибудь утверждал? Одну истину, только истину!
— Какую из трех, Фаддей Венедиктович? Сначала вы представили себя борцом за идею, но это не оказалось истиной. Затем вы обвинили во всем, что заставляло вас поступать так, а не иначе, неумолимое давление обстоятельств. Но и в этом, как выяснилось, мало истины. Наконец, третья и, надеюсь, последняя ваша истина: поступал с благословения всех законов, значит, моя жизнь — пример гражданской добродетели.
— И даже ваш всезнающий, но предвзятый якобы потомков суд того не опроверг! Потому что истина…
“Считалось: не пойман — не вор, — устало подумал Поспелов. — А тут и пойман, и уличён, а не вор… Одна, кажется, только одна осталась возможность, я её теперь вижу, но видят ли её ребята?” Ему хотелось уткнуть голову во что-нибудь мягкое и прохладное — таким вымотанным он себя чувствовал. А Булгарин — тот ничего, был свеж… “Только не сорвись, Игоречек, только не сорвись!” — молил в душе Поспелов.
— Коли ваши поступки, Фаддей Венедиктович, вполне соответствовали человеческим законам и нормам, поощрялись ими, то вам нечего было скрывать. Почему же тогда вы таили от всех свою службу в Третьем отделении?
Как и следовало ожидать, ответом была снисходительная усмешка.
— Высшие государственные интересы, да будет вам известно, требуют от такого рода службы немалой секретности.
— Эту вашу работу общество считало нравственной или только мирилось с нею как с неизбежным злом?
— Противу такой службы мог говорить лишь смутьян!
— Следовательно, ваш донос, к примеру, на Тургенева, из-за которого тот угодил в тюрьму, был морален. Тургенев же, написав неугодную статью, поступил аморально.
— Как закон судит, так оно и есть.
— А если закон в одних случаях карает, а в других поощряет преступника, то какова цена такому закону?
— Сие уже казуистика, в которой, благодарение богу, я не силён.
— Будто? Как часто вы брали взятки?
— Я?! Взятки?!
— Вы. Взятки.
— Поклёп, ложные слу…
— Полно, Фаддей Венедиктович! До сих пор не хотите верить, что нам о вас все известно?
— То одна видимость взяток! Благодарственные подношения, дружеские подарки.
— Врёте. Показать, где, когда, с кого вы брали взятки за те или иные публикации в своей газете? Назвать имена этих фабрикантов, книготорговцев, актёров? Тому же Третьему отделению все это, кстати, было хорошо известно.
— Господи, да кто же у нас не берет взяток?! Обычай, можно сказать, такой. Все берут, и с меня брали, тут вывода никакого делать нельзя. Тут взвесить надо проступок, соотнести с заслугами…
— Иначе говоря, дело не в поступке, а в его оценке. Тургенев разгневал власть — и он преступник. Вы же, доносчик и взяточник, — примерный патриот. Нет, оказывается, закона, есть благорасположенность свыше.
— Как во все времена, как во все времена!
— Судите о прошлых временах, но не трогайте будущие, вы о них ничего не знаете.
— Истинно говорите! Как зимой невозможно без шубы, так в моё время нельзя без нравственных отступлений.
— Таков был закон жизни?
— Таков, таков! Я, что ли, его установил? Жил согласно, как все. Таких людей, хотите, мог бы уличить, так высоко стоящих…
— Все одинаково черненькие, так?
— Кто к власти прикоснулся, те, почитай, все.
— И раз все виновны, значит, никто не виновен. Кажется, это уже четвёртая ваша истина? Только и здесь неувязка, Фаддей Венедиктович. Большинство ваших современников доносы ненавидели, взяток не брали, лжи и угодничества не терпели. Не оттого ли общественное мнение и презирало вас, что вы воплощали в себе и то, и другое, и третье?
— Боже мой, я — то при чем?! Как свыше предписано было, так я и жил. Если пастух не туда ведёт стадо, то разве ягнёнок в ответе?
— Но вы-то были сторожевым псом. В уме вам не откажешь, многое хорошо понимали, только превыше всего была для вас выгода.
— Что ж с того? Лишь праведников не интересует выгода, однако бог создал людей такими, что праведников среди нас немного. Велика ли тут моя вина? Соблазнов не избежал, грешен. Сам царь лгал о событиях декабрьского возмущения, я не святей царя. Доносы были поощряемы — не я, так другой… Что допускалось, то делал, а чего не допускалось, того не совершал. Кругом взятки брали, и я брал. Пусть многогрешен! Зато не жил в праздности, как многие, мысли имел, труд уважал, написал девять томов сочинений. Неужели эта чаша весов не перевесит? Святой Пётр трижды предавал Христа, покаялся и был возведён в апостолы. Моё же раскаяние не слабей.
— Не видно его что-то, Фаддей Венедиктович. Ваше раскаяние больше на оправдание и торговлю похоже.
— Клянусь, в мыслях того не было! — Что-то лихорадочно прорвалось в словах Булгарина. Он взвинченно озирался. — Чем, чем могу доказать свою искренность?!
— В Третьем отделении вы, однако, не утруждали себя поисками, — едко усмехнулся Игорь. — Напомнить?
— Сего мало! — впиваясь взглядом в эту усмешку, вскричал Булгарин. — Должен со всей душой, по-нашему, по-христиански…
Внезапно он сложился втрое, и прежде чем кто-нибудь осознал смысл его движения, уже был на коленях.
— Как оплошавшее дите стою перед вами многогрешен!
Все так и застыли, лишь кто-то, подавленно вскрикнув, закрыл лицо руками. Постыдней и хуже вида упавшего на колени старика, его с дрожью простёртых рук была та поспешная готовность, с которой он это проделал. Никто не допускал возможности такой развязки от одной лишь видимости намёка на её желанность. Но намёк-то вышел не кажущийся… И во всем этом была своя страшная логика, ибо за ней стояла многоопытность холопа, который чутко улавливает окрик и точно знает, когда можно пререкаться, а когда следует униженно себя растоптать.
Смотреть на это было так омерзительно, думать о своей тут вине так нестерпимо, что Игорь с белым от ужаса лицом первым метнулся к пульту, вырвал его из сомлевших рук товарища. Все погасло с коротким, прозвучавшим как пистолетный выстрел щелчком. Исчезла обстановка девятнадцатого века, исчез и Булгарин. Но и оставшись наедине со своим временем, все молчали, не смея поднять глаз, как будто рядом ещё находился жуткий призрак.