* * *
В пронзительном свете науки, в палящих лучах её интегралов и лазеров тайны Земли исчезали, как клочья тумана в разгаре дня. Миражем развеялась Атлантида, истаял след “снежного человека”, каталоговую этикетку обрёл “морской змей”, любое место на поверхности планеты уподобилось странице раскрытого учебника.
— И тогда спохватились… — пробормотал старик.
— Что? — не понял мальчик.
Старик протянул руку в простор синевы и выси. Ветер с гор задувал в лёгкие, отмахивал пряди седых волос, и темно врезанный в распах неба прочерк лица казался летящим туда, где выше ветра вставали кручи камня и льда. До них было много часов пути, и все равно их громада так спорила с небом, что редкие и быстрые в нем облака виделись сорванными с круч покровами снежной метели.
— Это там, — сказал старик.
Теперь мальчик понимающе кивнул. Пошевелился, чувствуя, как проворные касания ветра охватывают его под одеждой. Хотелось зябко поёжиться, но старик стоял в распахнутой куртке, возвышался, выставив туго обтянутую свитером грудь, и мальчик тоже расправил плечи, крепче упёр башмаки в суровый камень перевала.
Так они простояли не одну минуту. Пламенное в густой синеве солнце отбрасывало узкую, неподвижно-прямую тень старика. Кому или чему он так противостоял? Ветру, холоду, выси? Самому себе?
Вопрос не сложился в уме мальчика, но потревожил его сознание, как вид распахнутого пространства, как скрытый вызов дали, все то, перед чем он был мал. Хотя ни о чем таком он не думал, зрение примеривалось к алмазно-блещущим вдалеке зубцам, искало в них слабину, и режущая ветер фигура старика подспудно укрепляла это неясное желание потягаться с тем, что как будто выше человеческих сил.
— Жизнь — это преодоление, — снова пробормотал старик. — А если преодолевать нечего? Незачем? Поздно?
— Дед, ты о чем? Тот усмехнулся.
— Соображаю, как не протереть при спуске штаны, — сказал он совсем другим тоном. — Круто, и как бы нам не заскользить на пятой точке.
— Дед, вот ты всегда так! Говоришь загадками, а как что — отшучиваешься.
— Просто я привык к языку природы.
— Она не шутит.
— Это ещё как сказать… Только ухватишься за истину, думаешь; все, обрёл, — а тут тебе парадокс, маленький такой, язвительный, и ты снова стоишь дурак дураком. Чувство юмора, оно, думаешь, откуда? Защитный рефлекс! Ладно, дружок, пошли, сверзимся, не ночевать же на перевале…
Он повернулся к спуску. Мальчик не без сожаления, что разговор оборвался, двинулся следом.
Научившись лет семь назад работать с домашним компьютером и соответственно с Центральным искинтом, он, подобно многим своим сверстникам, вскоре отвык обращаться к взрослым со сложными вопросами, ибо машина отвечала в том же духе, что и они, только надёжней, полнее, чётче. “Это так, а это не так, потому что… То-то объясняется тем-то и имеет такую причину… Это пока неизвестно, есть ряд гипотез…” Взрослые сами и для себя создали этого советчика, так как не могли все точно помнить и знать, а он мог, в чем мальчик и убедился! К тому же искусственный интеллект всегда был в ровном настроении, и общаться с ним было так же удобно, как спать на мягкой подушке.
Не то что с дедом! Но именно его хотелось расспрашивать бесконечно. Не потому, что тот знал нечто особенное, искинту неизвестное, а потому, что думал как-то необычно.
Однако в городе у деда всегда масса неотложных дел, и мальчик охотно согласился с его внезапным предложением отправиться к Аттеку, “просто так”, как выразился дед. Это “просто так” было прелестно и чуточку сомнительно, поскольку взрослые, исключая, пожалуй, маму, в любом деле и даже развлечении, как мальчик давно убедился, обязательно преследовали какую-то цель. Была ли она у деда? Пока они просто брели как заблагорассудится, ночевали где придётся, не спеша приближаясь к “заповеднику тайны”.
Зато теперь обоих словно намагнитило нетерпением. Бесконечные спуски и подъёмы, пустяковые для альпиниста, не были лёгкими ни для старика, ни для подростка, так что, несмотря на частые привалы, к концу дня вымотались оба. Но по-разному. Там, где старик делал одно движение, мальчик делал три, причём все движения старика казались скупо отмеренными, предельными, тогда как мальчик, наоборот, тратил себя без оглядки, хотя ноги порой тяжелели, а сердце подскакивало к горлу. Все равно и тогда его горячила радость движения и неисчерпанного запаса сил, радость, которую он невольно ощущал тем острее, чем осторожней расходовал себя старик. Как вдруг на очередном подъёме силы его покинули, он выдохся весь, сразу, а старик меж тем, все так же еле передвигая ноги, продолжал брести и карабкаться.
Его отягчённая рюкзаком спина мерно удалялась от ошеломлённого внезапной слабостью мальчика, пока тот снова не обрёл дыхания. Силы к нему вернулись так же внезапно, как ушли, он в два счета нагнал старика и, как прежде, пристроился ему в затылок. Внезапное предательство тела изумило подростка, зато воскрешение было чудесным, и он, ликуя, заново чувствовал упругую гибкость мускулов, послушную работу сердца, жаркий ритм крови, уверенную готовность все превозмочь.
Старик ничего этого пережить не мог, оч просто шёл, как заведённый, и этот завод кончился, едва они нашли место для ночлега. Тогда он повалился, как скинутый с плеч рюкзак, и пока мальчик, коротко передохнув, возился с сушняком для костра, продолжал лежать, ощущая близкий ко сну покой тела, чувства и мысли.
“И все-таки я дошёл, — сказал он себе. — Толстой был прав: чтобы осилить уже непосильное, в спутники надо взять доверившегося твоим заботам ребёнка”.
— Дед, ты, никак, заснул? — Держа перед собой разлапистую охапку валежника, мальчик с шумом выломился из чащи кустарника.
Веки старика чуть дрогнули, он покачал головой.
— Просто есть время быть птицей и есть время быть черепахой.
— Как это?
— А так. Это тебе только жизнь объяснит, и только своя,. Однако ты прав: пора и за дело!
Он вскочил, как ему показалось, легко.
Они расстелили спальники под лапчатым покровом сосны, чьи длинные узловатые корни всюду оплетали гранит, точно набухшие каменные жилы.
Ветра не было. С ним уснули все звуки, только неподалёку гремел холодный и чистый ручей. Горы занимали полнеба, от взгляда на них кружилась голова, а все внизу казалось мелким, как в перевёрнутом бинокле. Солнце клонилось к дальнему перевалу, ледники уже розовели в косых лучах, а ниже, в иззубринах гор, в их складках, копилась вечерняя мгла. Западая сизыми тенями, подёргиваясь прожилками морщин, серея к подножию, громада хребта словно дряхлела на глазах. Ледники же, по мере того как мрачнел и остужался камень, наоборот, наливались румянцем, будто одному вечер нёс старость, а другому юность, хотя на деле это, конечно, было лишь фантазией человеческого ума.
Старик следил за всем молча, пока тишину не нарушил возглас:
— Гляди, дед! Там знаки! Во-он… Те самые!
— Вижу, дружок, вижу…
Высоко в обрыве скалы медленно проступили корявые подобия букв, очертания которых воображение в конце концов соединило в ничего не значащее ни на одном языке слово “АТТЕК”. Это нелепое, будто дрожащей иглой процарапанное на каменной плоскости слово внезапным своим проявлением и присутствием там, где знакам человеческого письма не положено быть, казалось многозначительным намёком неведомого.
— Обычный трещинный раскол, — задумчиво проговорил старик. — И все же… Природа точно свидетельствует своё умение писать не то по-русски, не то по-латыни. Аттек! Лучшей вывески для тайны и не придумаешь.
— Аттек, аттек, аттек… — Мальчик покатал слово на языке. — Кетта!
— Какая “кетта”?
— Слово наоборот.
— Зачем?
— Интересно. Знаешь, как прочесть наоборот слово “лазер”? Получится: “резал”! Здорово придумали, правда?!
— Придумали? — Старик рассмеялся. — Так лазер же нерусское слово!
— Да ну? Серьёзно?
— Это просто комбинация первых букв в английских словах “Light Amplifications by Stimulated Emission of Radiation”, то есть “усиление света в результате вынужденного излучения”. Но надо же! — Он покачал головой. — Теория вероятности куда фантастичней нашей фантазии, если скальные трещины сами собой собираются в письмена, а перевёртыш английского сокращения на русском вдруг обретает неожиданный смысл!
— Вот, а ты спрашивал, зачем… Мало ли что…
— Тебя эти чудеса как будто не удивляют.
— Но они же научные! Смотри, “аттек” гаснет!
Слово погасло с последним лучом солнца, и все стало быстро меркнуть. Снизу, стирая оттенки и очертания, потопом ночи стремительно поднимался мрак, и горы, теряя огромность, оседали в его сумеречные глубины. Но ледники ещё ало светились, киноварью зубцов врезаясь в прозрачно темнеющее небо.
— Последние зубцы… — прошептал старик.
Мальчик удивлённо покосился на его смутно сереющее в потёмках лицо.
— Ничего, дружок, просто вспомнилось. — Лёгкая рука деда легла на мальчишеское плечо. — Так хотел назвать свою итоговую книгу писатель и мыслитель прошлого Иван Ефремов. “Последние зубцы”. Последние зубцы гор, которые он видел, и последние зубцы кардиограммы. Какой точный смысл…
— Так это же когда было! Когда сердце на всю жизнь было и первым, и последним. Что ты, дед, право… Слушай, а почему скрытая за этим хребтом тайна считается последней? Это ж неверно! Разве их мало осталось?
— Не таких. Не на поверхности Земли.
— Не таких… Тайны что, бывают “такие” и “не такие”?
— Какие хочешь. Великие, мелкие, для всех, для немногих, подлинные, мнимые — всякие.
— А в заповеднике какая?
— В том вся и прелесть, что значение тайны выясняется, лишь когда она перестаёт быть тайной! Пока что она для всех. Когда-то таких, доступных обычному зрению и слуху, на Земле было сколько угодно. Теперь осталась последняя. Вот наука и взяла её под охрану от самой себя.
— Ну и логика! — Мальчик совсем по-взрослому пожал плечами. — Не суй руку в свой же карман получается…
— Логика! — фыркнул старик. — А от кого, спрашивается, мы охраняем природу? Вот так-го… Логика тоже бывает разная.
— Все равно непонятно.
— А все понятно только амёбе. Без мозгов потому что.
— Я не о том… С заповедником непонятно.
— Знаешь, и мне тоже! — весело воскликнул старик.
— Как? Ты же сам, говорят, решал!
— Верно. Ну и что? Считается: что-что, а уж собственные решения нам до конца понятны. Будь это верным, люди никогда бы не удивлялись своим поступкам.
— Но тут наука решала!
— Наука и уверенность — разные вещи. Уверенней всего, кажется, решали всякие чингисханы и гитлеры… А что говорил Эйнштейн? “Нет ни одного понятия, относительно которого я был бы уверен, что оно останется незыблемым. Я даже не уверен, что нахожусь на правильном пути вообще” Да, так или примерно так думал подлинный учёный. Вот и я сейчас уверен только в одном: не худо бы поесть и погреться.
Хмыкнув, мальчик исчез в темноте, зашуршал там приготовленным сушняком. Зажигалка в его руке метнула крохотную молнию, которая вспышкой осветила задумчивое и словно уже недетское лицо. “Сын своего века, маленький Зевс”, — с нежностью подумал старик. Взметнулось рыжее пламя хвои, залпом взлетели искры. Треща, занялись сучья. Во все стороны отпрянули бегучие тени; мрак за их призрачным колыханием сомкнулся ещё плотней, и лишь говор ручья напоминал теперь о глубине скрытого во тьме пространства.
Поужинали в охотку у пышущего жаром костра. Едва костёр притухал, как над головами прорезывались очерченные звёздной пылью зубцы гор, но очередная вспышка огня стирала их для глаз, которые тогда видели лишь глухую черноту ночи. Все стягивалось к кругу света и от него зависело. “Все мы живём в круге своих представлений”, — вскользь подумал старик. Забыв о дымящейся кружке чая, он заворожённо смотрел на пламя, мысли его были далеко. “Допуск иррационализма в науку — вот что такое этот ваш замысел заповедника тайны! — выкрикнул тогда Зонненберг. — Простите, но я в этой затее не участвую!”
Да, так он сказал и вышел из зала такой походкой, будто над ним реяло священное знамя рационализма. И все примолкли, ибо то же самое знамя трепетало в их душах. Рационализм, логика, знание — разве не с этим наука вышла к людям, не этими ли ключами просветители хотели отомкнуть все замки будущего?
И все же они тогда приняли это решение. Все-таки приняли…
— Утверждают, что наука начинается со слова “знаю”, — тихо, будто про себя, заговорил старик и продолжал, все более распаляясь: — Нет. Наука начинается со слова “не знаю”. Ведь как было? Во все века, при всех религиях, задолго до всех религий человек твёрдо знал, как устроен мир и отчего дует ветер, куда девается ночью солнце, на чем держится Земля и отчего на ней зло. Загляни в любой миф, в любое писание — там все объяснено… Как трудно было тогда сказать: “Я знаю только то, что ничего не знаю”. Но с этого началось познание. Не знаю, как устроен мир, не знаю, что такое звезда, не знаю, есть ли у человека душа, не знаю, не знаю, не знаю! Но жажду узнать, проверить и убедиться, что это правда. Если то, что двигало Сократом и Галилеем, — это рационализм, значит, он страсть, могучий зов и порыв. А не таблица логарифмов, не безотказная память искинта! Безумству храбрых, да…
Он перевёл дыхание. Его освещённое сполохами костра лицо казалось мятущимся. Мальчик смотрел на него во все глаза.
— Да, безумство… Выяснилось же, что окончательного ответа о мире нет и быть не может, что каждый шаг ранит исследователя признанием ошибок, которые только что мнились с таким трудом добытой истиной… Охладило ли это? Скорей, наоборот. Вот странно-то! Ни одно животное по доброй воле не двинется в бесконечность искать неизвестно что… Мы же поступили именно так. И это занятие в конечном счёте оказалось куда как практичным! Настолько практичным, победным и плодотворным, что фраза “наука утверждает…” для многих стала тем же самым, что “бог сказал…”. Ну нет! Заповедник тайны противоречит логике науки, которая призвана сокрушать все и всяческие тайны? Тем лучше! Вопрос — какой логике… Ведь если бесконечно познание, то бесконечна и логика, каким бы парадоксом это ни оборачивалось. Все и началось с парадокса. Уже к концу двадцатого века стало ясно, что без науки нельзя обойтись ни в одном сложном случае жизни. И что поэтому научное мышление должно стать достоянием всех. Всех! А наука меж тем от людей отдалялась. Когда-то любой, при некотором досуге и скромных средствах, мог погрузиться в мир звёзд, как Гершель; бактерий, как Левенгук; веществ, как Шееле. А теперь и образование есть, и досуг, и средства, но что ты можешь без современных инструментов? К науке, положим, приобщены миллионы, но за порогом лаборатории — миллиарды. И как же быть со столь необходимым обществу научным мышлением миллиардов? Вот в чем загвоздка! Нельзя научиться плавать, стоя на берегу, водить машину, читая о езде в книгах… Нельзя. И с мышлением то же самое. Заповедник тайны — просто одна из мер, одна из мер приобщения. В нем, было бы желание, каждый любознательный может стать первопроходцем. Право на исследование должно быть обеспечено каждому, верно?
Мальчик ничего не ответил. Облокотившись о рюкзак, он смотрел уже не на старика, а вдаль, где за толщей мрака и камнем хребта скрывалось то место, куда научные экспедиции не имели доступа, куда, как встарь, можно было только дойти, осилив кручи, и, как в былые времена, искать неведомое, кто знает, существующее ли.
— Хитрые вы какие! — вдруг вырвалось у мальчика.
— Хитрые? — Старику показалось, что он ослышался. — Хитрые?…
— Ну да. Тайна интересна настоящая. А когда её для чего-то придумали…
— Но её же никто не придумывал! — Старик подался вперёд, словно то, о чем говорил мальчик, имело особенное значение. — Она же есть! Может быть, мнимая, но есть! Там, среди горячих источников, льда и диких зарослей, кое-кто слышал внезапную, ниоткуда музыку — как это понимать? Будто бы светящиеся в ночи “орлиные камни” — только ли обман чувств? Почему здесь, нигде больше? Что тут фантазия, тень легенды о стране вечно юных, а что явь? Тайна, последняя тайна Земли!
— Которую вы запросто могли разгадать…
— Да. Но передний край нужен всем. Тайна, доступная каждому, необходима!
— И многие идут?
Старик опустил голову. Да, они об этом думали. Боялись нашествия миллионов. Успокаивали себя тем, что какая-нибудь загадка шаровой молнии так и не далась человечеству, пока не вмешалась наука, но и она свыше века была бессильна; так что ничего не затопчут, не сотрут тайну в порошок за два-три сезона.
Не затоптали, не стёрли… Но что случилось с мальчишкой, с мальчишками всего мира, которых, бывало, хлебом не корми, а подай им НЛО, подай им Несси? И чем таинственней тайна, тем пуще разгораются их глаза…
— Понимаю… — задумчиво проговорил он. — Научная самодеятельность. Что-то вроде домашнего вязания по соседству с заводом-автоматом, да? Но и рукоделие существует, значит, необходимо! А в заповеднике все без дураков. И трудности подлинные, и разгадка, добудь её кто, войдёт, что называется, в анналы.
Мальчик пробормотал что-то.
— Что? — переспросил старик.
— Так, припомнилось, — ответил тот нехотя. — Бабушка говорила: на тебе, боже, что нам негоже.
Старик крякнул и, чтобы скрыть замешательство, потянулся поправить костёр. В лицо ему пахнуло дымом, он закашлялся, с досадой протёр заслезившиеся глаза.
— Послушай, ты, ученик искинта… — сказал он чуть охрипшим голосом. — Если ты думаешь, что это правда…
— Дед, я не хотел…
— Помолчи! Ты сказал правду. Но всю ли? Вот я на старости лет приплёлся к своему, так сказать, детищу. Зачем? Не знаю. То есть… Стоп! Заповедник надо было создать, мы его создали, и нам было ясно, ради чего. А вышло что-то иное, и сами мы, похоже, руководствовались чем-то иным. Чем? Теперь и вовсе глупый вопрос, а покоя нет. Все до конца познать невозможно, а хочется, чтобы все стало ясным сразу и до конца, так уж мы с тобой, человеки, нелепо устроены. Сами себя загоняем в ловушку!
— Слушай! — Глаза мальчика заблестели. — А что, если…
— Ну, ну?
— Может быть, вы просто пошу…
Он недоговорил, замер с открытым ртом. Над ними точно вздохнуло небо, тишину прорезал дальний нечеловеческий вопль. Оба вздрогнули. Звук раскатился тревожным эхом, мертвенно отразился от скал. Так мог бы вскричать терзаемый муками камень. Вопль и донёсся откуда-то с вершин. И не успело замереть эхо, как над одним из горных зубцов свечой восстало дрожащее белесо-фиолетовое во тьме сияние.
Мальчик привскочил. Даже в алом отблеске притухшего костра его лицо выделилось бледным пятном.
— Орлиные… Это “орлиные камни”?!
— Ну и ну! — Старик шумно перевёл дыхание и, словно смахивая что-то, быстро провёл по лицу ладонью. — Вот глупость-то, аж пот прошиб… Все уже погасло. — Он проворно подкинул в костёр пару-другую сучьев. — Нет, это не “орлиные камни”, это кричал и светился обычный лёд. Разрядка каких-то там внутренних напряжений, электризация, искинт все знает лучше меня… Однако нам повезло; такое наблюдается редко.
— Черт-те что и сбоку бантик… — Мальчик смотрел туда, где только что колыхалось фиолетовое зарево, и дрожь голоса перечеркнула иронию.
— Что, повеяло таинственным? — усмехнулся старик.
Мальчик перевёл взгляд на костёр. Некоторое время оба молча смотрели, как огонь лижет сучья, как в вышину, буравя мрак, устремляются искры, спешат, обгоняя друг друга, к единому для всех чёрному финишу. Ритм их бега завораживал взгляд. Костёр разгорелся, от него веяло успокоительным теплом.
— Ты что-то хотел сказать, — напомнил старик.
— Я? Ах, да… — Не отводя немигающего взгляда, мальчик улыбнулся каким-то своим мыслям. — Тайна — она вроде зверя…
— Зверя?
— Ага! Тигров и львов только и делали, что убивали, а как остались немногие, так им заповедник. И с тайнами вроде этого. Вы пожалели последнюю, ну и правильно.
Сказав это, мальчик не взглянул на старика, может быть впервые не ища его одобрения. Тот молчал, ссутулившись.
Пожалели… Почему бы и нет? Никто об этом тогда не сказал ни слова, ничего такого вроде и в мыслях не было. И все-таки было. Не в мыслях — глубже. Тайны Земли — они же спутники детства науки, всего человечества.
— Да, — сказал он наконец. — Отчасти ты прав. Все мы вышли из страны детства, а вот обратно войти… Пора и соснуть, однако.
Мальчик согласно кивнул. Его томила усталость дня, такая переполненность мыслей и чувств, что на самого себя, вчерашнего, он смотрел будто свысока, как на маленького и уже далёкого. Но сейчас это чувство взрослости мешало думать и говорить, клонило в сон.
Они дождались, пока прогорел костёр. Угли рдели долго и жарко. Мальчик заснул, как канул. Старик же бессонно глядел в далёкое небо, пока земля привычно и мягко не поплыла под ним куда-то в звёздную вышину.
Да, сказал он себе, вот этого, верно, больше не будет. Земля укачивает меня, должно быть, в последний раз, а я так и не понял, в чем притягательность звёздной бездны, отчего при долгом взгляде туда тело становится невесомым и плывёт, плывёт под баюкающее колыхание планеты…
И первый человек, возможно, испытывал то же самое, а я так и не узнаю почему. Все древние, кроме этой, тайны уже раскрыты. Все позади: циклопы, атланты, песьеголовцы, моря мёртвых зыбей, неведомые полюса, Атлантиды и Несси, мифические небыли и загадочные были планеты. Ничто на Земле уже не манит воображение даже мальчишек — и в детях кончилось детство.
Что-то другое начинается. Что?
Мальчик не слышит, спит. Да он и не знает ответа. Звёздной дорогой над ним светит Млечный Путь…
Уж не в этом ли последняя тайна Земли? Не та, простенькая, что мы сохранили, совсем другая… Может быть, при долгом взгляде на звезды Земля оттого начинает баюкать человека, что она воистину колыбель? И это её забота — укачать того, кто слишком настойчиво и рано потянулся к дальним огням… Но когда в этой колыбели детям уже не грезятся сны о дивных землях и загадочных существах — значит, пора!