— Никаких "или", — с внезапным ожесточением проговорил Гриднев. Во-первых, вы специалист, во-вторых, если бы не ваш поиск… Что же это такое, я уже сам себе не верю! Так материализоваться фантазия не могла, и все же это случилось…
— В жизни случается все, — тихо сказал Шорохов. — Тем более вероятное.
— Да, конечно… Берите эту чертовщину. Берите и расколдуйте.
Гриднев протянул янтарь, словно отстраняя его от себя. У Этапина задергалось веко.
— Так просто… — едва различимо прошептал он.
— Что? — не понял Гриднев. — Берите же, черт возьми!
Пальцы Этапина дрожали, точно готовились принять раскаленный уголь, взгляд рыскнул в сторону.
— Сейчас, сейчас, сердце…
Его рука все же продолжила движение, пальцы коснулись янтаря. И тут по ногам всех троих ударила волна, вскипела водоворотом, потащила ставший зыбким песок. Этапин находился ближе всех к морю, он покачнулся, рука с зажатым в ней янтарем нелепо вскинулась, и прежде чем кто-то успел опомниться, он рухнул в воду.
— Янтарь!.. Держите!..
Волна схлынула, но янтаря уже не было ни в подогнувшейся при падении руке Этапина, ни возле него на песке. Гриднев как был в одежде ринулся в море, Этапин по-крабьи пополз туда же, и несколько минут оба лихорадочно шарили по дну, словно потерю еще можно было вернуть.
Наконец, пошатываясь, оба выбрались на берег. Этапин кулем осел на песок.
— Я, я упустил!.. — повторил он, закрыв руками лицо.
— Что ж, море дало, море взяло, — только и сказал Гриднев.
Ни на кого не глядя, он двинулся прочь от моря. Шорохов долгим взглядом проводил его ссутулившуюся фигуру, над которой с криком реяли чайки, и подсел к Этапину.
— А теперь давайте сюда янтарь, — сказал он негромко.
Отпрянув, Этапин тупо уставился на поэта.
— Что?..
— Хватит вам, — устало поморщился Шорохов. — Все было ловко разыграно, но я видел ваше лицо и слышал ваш голос. Они лгали, об остальном было нетрудно догадаться. Янтарь должен быть у вас в правом кармане. Сами дадите или вам помочь?
Рыхлые щеки Этапина обвисли, он, не мигая, смотрел на море. Внезапно его рука шмыгнула в карман, вскинулась, и над серой водой сверкнул красноватый камешек. Набежавший вал принял его без следа и всплеска.
— Ничего нет, — без выражения сказал Этапин. — Нет и не было.
Шорохов пожал плечами.
— Вы ошиблись. Я не судья, просто мне хочется понять, что вас толкнуло. Зависть?
Этапин едва заметно покачал головой. В нем не осталось ничего от педантичного работника науки, в нем не осталось ничего от азартного охотника за камнями: на берегу сидел очень одинокий, очень, немолодой и очень усталый человек.
— Сначала я хотел пошутить, да… Гриднев занесся тогда, страшно занесся! Кинуть несколько ослепительных идей, из ничего сотворить целый мир, ему забава… Ну и ладно бы, ну и пусть. Нет, ты еще будь для него боксерской грушей, спорь, отражай, а он тебя с ног, с ног! Так всегда с другими, со мной, публично… Я же не мальчик. Как оглянешься назад — боже мой, ничего-то своего нет, весь растворился, потратился на дела, о которых завтра никто не вспомнит. Для этого ли в науку шел? А тут Гриднев… Что ты на него работаешь, его идеи обслуживаешь, ему дела нет, так и должно быть, раз судьба тебя обделила. Все ему, все! Вот и сорвался… А уж когда он заглотнул…
— Достаточно! — Шорохов снял с себя, куртку. — Накиньте, а то замерзнете… И хватит об этом. Остальное лучше вас своим «Моцартом» сказал Пушкин. Иная сцена, иные костюмы, а страсти те же… Подделать «доказательство», дать Гридневу выступить, исподтишка разоблачить, доконать не ядом — позором. Так? Гриднев «нашел» янтарь, не вы — хитро!
— Нет, — Этапин слабо усмехнулся. — Вы ничего не поняли. Трудно было сделать такой янтарь, еще труднее было бы доказать, что он подделка. Та самая проблема неразличимости, о которой говорил Гриднев! Что выдало бы мою руку? Рисунок сделан электронным лучом. Термография, след нагрева, и все. Так обработать янтарь мог и не человек… Датировка изображения? Нет зацепки. Мое свидетельство? Не говорите глупостей…
— Но тогда зачем все?
Ответом был хриплый смех.
— Если Гриднев сфантазировал подводную цивилизацию, то я сделал куда большее: я ее материализовал! Никто, нигде, никогда не поднимался до такого…
— Точнее, не опускался, — быстро сказал Шорохов.
— Нет, нет, нет! — Этапин выпрямился. — Достижение со знаком минус все равно достижение. Тут абсолютная высота! Когда я это понял, когда понял… Я перестал быть собой.
— Кажется, я начинаю понимать, — медленно проговорил Шорохов. — И все-таки вас что-то удержало от последнего шага. Вы «потеряли» янтарь…
— Да… — голос Этапина осел. — Не смешно ли? Какой-то плюгавый грек в каком-то незапамятном веке сжег какой-то ничтожный храм и тем запомнился навсегда. А я, создатель целой цивилизации, остался бы прежним… Конечно, можно было приладиться к «открытию» Гриднева… Приладиться! Можно было и посмеяться…
— Гриднев и так получил сверх меры, — сухо сказал Шорохов.
— Но не так, как я хотел! Еще можно было, промолчав, обдурить все человечество… Такой соблазн, такие возможности!.. И не смог. За час я прожил целую жизнь, это как пережог… А, теперь все равно.
— Нет, — мягко возразил Шорохов. — Никому не все равно, что о нем подумают люди, иначе и вы не сказали бы мне ни слова. Вы смогли отбросить научную этику и переступили через мораль, но оказались в выжженной пустоте. Зря вы кинули янтарь в море: он был подлинным произведением искусства. Вот ваше истинное достижение! Быть может, оно-то в конечном счете и удержало вас. Ведь подлое искусство так же противоестественно и невозможно, как голубой янтарь.
Этапин тяжело, с усилием встал. Сгорбившись, он долго смотрел на море, словно в извечном движений волн был ответ на все вопросы, в том числе и на вопрос, как жить дальше.
— Возможно, все так и есть, — сказал он с внезапным смешком. — Только вы плохо разбираетесь в камнях… Голубой янтарь, к вашему сведению, существует.
Путь Абогина
Солнца не было уже много дней подряд, с неба часто падал мокрый умирающий снег, бессильно ложился под колеса машин, которые, с шипением размазывая жижу и грязь, выхлестами брызг теснили прохожих к домам, таким же тоскливым и серым в непогоду, как мутный свет городского дня. После работы все спешили вжаться в автобусы и троллейбусы, ехали там, грея друг друга сквозь влажную ткань одежды, затем торопливо и молча растекались по домам, где их ждало ровное тепло батарей и привычное, как домашние тапочки, свечение телевизора.
Абогина вместе с другими автобус выплюнул на край тротуара и с надсадным подвывом покатил дальше, тяжелый, поскрипывающий, заляпанный грязью. Абогин, потянув носом воздух, замер. Небо было унылым и грязным, как вода после стирки, голые прутики сирени веником торчали над решеткой ограды, в промозглом воздухе тлел перегар бензина, но сквозь него, сквозь привкус грязи, сырой резины, металла пробивался смутный сигнал весны. Не запах — далекий, словно ниоткуда, зов весны был в воздухе!
Странно, еще утром весны не чувствовалось, Абогин был в этом уверен. Ветер с полей? И его не было. Вообще, чем пахнет весна? Талым снегом, клейкой землей, влажным теплом? Нет, нет, все это бывает и в ноябре…
"А ведь мы не знаем, чем пахнет весна!" Улыбнувшись, Абогин, как в детстве, отмахнул портфелем и с места перескочил мутную, шириной метра в два лужу. Нога чуть-чуть не дотянула, из-под каблука брызнул фонтанчик жижи. "Старею", — без сожаления подумал Абогин, как может подумать лишь тот, кому еще очень далеко до старости.
Стукнула дверь подъезда, навстречу вышел писатель, опустив голову, грузноватой походкой двинулся мимо Абогина. Они не были знакомы, хотя давно жили рядом, вернее, Абогин-то знал писателя, знал по его редким негромким книгам, у которых, однако, были свои почитатели, куда более зоркие и проницательные, по убеждению Абогина, чем все привычно ценящие привычное литкритики.
— Здравствуйте, Кирилл Степанович, — неожиданно для себя проговорил он.
— Добрый день, — приостановившись, писатель близоруко сощурился, от чего его крупное лицо застыло и напряглось. — Вы…
— Ваш сосед по дому, Игорь Абогин, — пояснил Абогин. — Но это неважно: читатель знает писателя, обратное не столь существенно. Просто у меня, если вы не очень торопитесь, небольшой к вам вопрос.
— Да, пожалуйста… Хлеб подождет.
Рука писателя машинально сунулась в карман пальто, где, очевидно, лежала авоська. Все как у всех, то ли с разочарованием, то ли с удовлетворением отметил Абогин. Что же его потянуло заговорить?
— Охотно провожу вас до булочной, хотя сомнительно, чтобы там сейчас был свежий хлеб, — сказал он.
— Ничего, нужен еще и сахар… Так в чем же вопрос?
— Однажды вы высказали ту мысль, что потребность самореализации так же сильна в человеке, как зов продолжения рода.
— Простите, это не я, — мягко возразил писатель. — То же самое было сказано задолго до меня.
— Верно. Но вы связали это свойство с всеобщим диктатом эволюционных закономерностей, которые заставляют растение взламывать асфальт, а человека выкладываться до предела. Чем, однако, тяга к самореализации может обернуться в будущем? Ведет ли она только к предельному раскрытию всех возможностей человека или к качественному преобразованию их самих?
— Хм… — замедлив шаг, писатель, как всякий попавший в затруднение курильщик, потянулся за сигаретами. — Курите?
— Спасибо, нет.
— И правильно делаете, — наклоненное к огоньку спички лицо писателя окурилось сизым дымком. — Преобразование возможностей? Что вы имеете в виду? Социальную сторону?
— Скорей психобиологическую.
— Тогда вряд ли. — Писатель покачал головой. — Мы сформировались самое меньшее сорок тысячелетий назад и с тех пор эволюционируем в основном социально. Не вижу, за счет чего в человеке вот так, сразу, могло бы возникнуть новое качество.
Абогин кивнул.
— В отдельном человеке нет, а как насчет человечества? Оно растет. Сто миллионов в палеолите, миллиард в прошлом веке, четыре с половиной миллиарда теперь, скоро может быть восемь и более. А количество должно переходить в качество. Или к нам это не относится?
— Так вот вы о чем! — Писатель отступил на шаг, словно Абогин внезапно укрупнился в его глазах. — Любопытно…
— Особенно, если связать это с другой вашей мыслью, — спокойно добавил тот.
— Какой?
— "Наука и техника внесли в нашу жизнь реальные для нас, сказочные для прошлых времен чудеса. Однако вглядимся: все они, будь то звездный, на Земле, всплеск ядерной энергии или голографические, лишь осязанием отличимые от вещной действительности призраки, — извлечены нами из физико-химического уровня материи. Ничего равного этому нет в биологии, тем более в психологии. Но разве эти уровни материи беднее скрытыми возможностями, там меньше ожидающих своего часа тайн и чудес? Скорее наоборот. Они есть, просто наука еще не подобрала ключа к более сложному. Вероятно, они даже напоминают нам о себе, как потрескивание натертого янтаря давало знать грекам об электричестве. Что толку! Инструмент науки еще слаб, чтобы уловить и понять эти сигналы. Будут "чудеса живого" и "чудеса психического", перед которыми, возможно, померкнут все нынешние, но это скорее всего случится не в нашем веке". Все правильно, Кирилл Степанович, только ведь это может случиться при нашей жизни! И не обязательно предусмотренным способом. Уран не концентрируется в природе до точки взрыва, а масса мыслящего вещества — та растет самопроизвольно. Какие возможности зреют здесь? Осторожней, промочите ноги…
— Ничего себе! — вырвалось у писателя. — Вы ученый, философ? Впрочем, неважно. Первый закон диалектики в приложении к демографии, так, так… С прибавлением скольких людей он может дать о себе знать и каким образом? Хм… Аналогично задаче, с какой песчинки куча песка становится дюной, а дюна… Ни с какой! Дюна не может сделаться горой, для этого песок должен превратиться в песчаник.
— Что и происходит, — заметил Абогин.
— Да, да, перекристаллизация личности под воздействием укрупняющейся массы человечества, я понял… Только в демографии ли дело? Мы прессуемся в городах — это фактор! В том же направлении действуют телевидение, транспорт, связь. Малосущественно? Кто знает… Да, самое главное! Мы живем в информационном поле, а оно быстро сгущается. Больше книг, больше знаний, невиданный прирост умственного труда, в реактор мысли подается все больше топлива и… Слушайте, в этом что-то есть! Как тут с переходом количества в качества? — Писатель взволнованно повернулся к мерно шагающему рядом Абогину. — Кипящий слой пока невелик, хотя и огромен для прошлого. Высшее образование не показатель интеллекта, сами знаете, сколько дураков с дипломами, но тут цифра хотя бы: им охвачено менее процента всего человечества! Это на двадцать или тридцать процентов неграмотных! Ну а когда соотношение перевернется? Что тогда? Это вам не медлительная биология! Право, есть над чем задуматься…
— Стали тут истуканами, человеку и пройти нельзя! — пронзительно раздалось под ухом. Старуха с вострым лицом магазинной проныры возникла будто из-под земли, кошелка в ее руках мелко тряслась гневной дрожью, и было отчего: оба дошли до булочной, и, не заметив, перегородили единственный меж лужами подход. — Чего вылупился? Тебе говорю!
Осекшись, писатель смущенно попятился в лужу, Абогин, отступив, распахнул дверь.
— То-то же! Совести в людях нет. — Старуха, торжествуя, просеменила в булочную, и дверь с визгом закрылась за ней. Оба сконфуженно посмотрели ей вслед, затем друг на друга.
— Н-да, — проговорил писатель. — Такая вот диалектика…
— Кто знает, — пожал плечами Абогин. — Будущее идет скрытыми путями, как вы однажды заметили.
— Ну и память! — Писатель смутился, будто сам себе сказал комплимент, притушил окурок и поискал глазами, куда его деть. — Да, о чем мы? Хотите, зайдем ко мне? А то здесь как-то, знаете…
— Да, сыро, — Абогин посмотрел вокруг. — А все-таки пахнет весной.
— Разве? — Писатель тоже оглянулся. — Не похоже: Впрочем, у вас обоняние острей, не курите. Так как? Ах, черт… — его лицо сморщилось. Сегодня ко мне должны зайти…
— Несущественно, это я должен извиниться, что задерживаю вас! И спасибо, вы уже ответили на мой вопрос. Обязательно напрошусь в гости, когда будет с чем! А пока разрешите поблагодарить.
— Разве я уже ответил?..
— Да, вполне. Всего вам доброго!
— И вам тоже…
Застыв на месте, писатель проводил Абогина долгим озадаченным взглядом. Странный читатель, странный… Какая резкая, всполошная мысль! Как незаметно он меня к ней подвел, индуцировал ее, можно сказать, я-то разглагольствовал, а он смотрел… Словно издали, словно хотел лишь убедиться — в чем? Да, да, как же я сразу не заметил этого! Интересно, подошел бы он с тем же, допустим, к Бунину?! Стиль, психология, образ; ни слова об этом, будто вся художественность второстепенна! Неужели он вправду верит, что разум и только разум спасет, что однажды в будничный день с человеком случится нечто такое… Вот что он проверял на мне, может быть, потому, что когда-то в чем-то оттолкнулся от моих мыслей. А теперь понял: отработанная ступень! Оттого и уклонился от приглашения. И если так — горько. Горько? Дети должны быть хотя бы умнее отцов, иначе какой к черту прогресс! Что ж, "здравствуй, племя молодое, незнакомое… приветствую тебя звоном щита"?!
Вздохнув, он наконец нырнул в булочную, где старуха с вечно недовольным лицом склочницы подозрительно тыкала пробником во все подряд булки, батоны и четвертинки хлеба.
В это время Абогин уже входил в подъезд. Жалуясь, двери проскрипели вслед свою обычную ревматическую песнь, в которой ему всегда слышалось: "Ску-учно! Толка-а-ют! Спа-асу нет!" Войдя в квартиру, он сбросил отяжелевшую от сырости куртку, но вопреки обыкновению не сел за работу.
Что с ним? Зачем он заговорил с писателем и так неловко, расстался?
Однажды кто-то из приятелей назвал его "помешанным скалолазом". Что ж, возможно. Он не помнил, когда и с чего это началось, казалось, он всегда гнал себя вверх. Сам, нещадно, только цели менялись. И всякий раз думалось, что вот доберется, осилит, а там будет хорошо, навсегда безмятежно. Будет хорошо, когда он сравняется в силе — нет, превзойдет! всех мальчишек, чтобы ни одна сволочь из подворотни не осмелилась прицепиться. Тогда над изголовьем его кровати висел портрет Суворова, физически слабейшего из солдат, который так вышколил себя, что и под старость мог загнать любого. Каждодневными тренировками Игорь доводил себя до изнеможения, когда трудно поднять веки, не то что руки. А он еще шел к приятелям поиграть — и улыбался.
В конце концов его стали наперебой зазывать в спортивные секции. Но уже пришло отрочество со своими тревожными вопросами: кто я? Зачем? Ради чего все?
Конечно, не ради секунд в беге и сантиметров в прыжке. И тут оказалось, что средство, каким он добился однажды поставленной цели, завладело им. Он уже не мог не перекраивать себя, не мог не раздвигать пределы своих возможностей; то, от чего порой наворачивались слезы, дарило такую радость побед, что всякая иная жизнь казалась уже пресной и скучной. Только вверх! Только вперед! Найти ответы на все вопросы! Он и прежде много читал, теперь стал пожирателем книг. Чем сложнее, тем лучше: есть что преодолевать. Правда, вскоре он обнаружил, что сложность отнюдь не признак глубины. Но и этот опыт дал ему многое: оказалось, "мускулы ума" могут наливаться силой, как и обычные, это так же тяжело, так же трудно и так же радостно. Даже еще интересней! Теперь его целью стало пересоздание своих способностей. Ими природа наградила его так же скупо, как и физической силой. Кто-то, не прилагая особого усердия, блистал в классе по математике. По истории. По биологии. Был парень, чьи рисунки даже побывали на выставке. В нем, Игоре, никто не находил никаких талантов. Что ж… Недостижимого нет. Это говорил ему опыт, подтверждение он нашел в книгах. Выяснилось, что есть педагоги, в чьих классах все дети талантливо рисуют, или поют, или решают трудные математические задачи. Все! Дело в методике и искусстве учителя. У Абогина такого учителя не было, зато у него был один-единственный ученик — он сам.
Года через три он стал побеждать на школьных олимпиадах, а его рисунками заинтересовались художники. К этому времени он понял, в чем же его талант: в умении самообучаться, в инстинктивном чувстве метода, каким любую, самую скромную способность, можно возвести в степень.
Главное, захотеть. В любом предмете, как бы скучно он ни выглядел, найти интересное, зажечь себя этим интересом, остальное вопрос времени и труда. Нет таких гор, которые не мог бы покорить альпинист, а что его ведет? Интерес.
Школа взвыла, когда он объявил учителям о своем намерении перейти в ПТУ. Однако Абогин продумал и этот шаг. Он мог бы и сам хорошо научиться работать руками, но зачем тратить на это свободное время, когда можно тратить учебное? Да и мастерские ПТУ не чета той, которую можно завести дома. А умелые руки так же нужны в жизни, как и хорошо организованный ум.
Так он себя готовил. К чему? Отроческое желание "найти ответы на все вопросы" теперь казалось наивным. Для душевного спокойствия легко заиметь расхожие суждения обо всем на свете, тогда как найти окончательное знание невозможно и в бесконечной чреде лет, ибо всякий ответ тянет за собой новые вопросы. Тут не понежишься на прокатных пуховиках, изволь быть восходителем!
Кризис юности так или иначе преодолевают все, общий поток подхватил и Абогина. Жить надо! Магнит веселья, успехов, любви сам собой притягивает молодость, и не до философий тут, когда в тебе бурлят нерастраченные силы, а жизнь разворачивает все новые восхитительные дали. Ценность жизни в ней самой, этой формуле и еж следует.
Я жизнью пьян.
Я пью и не могу напиться ее вином;
Меня дразнит и манит океан желаний…
Такие стихи Абогин писал в восемнадцать лет. Общий поток его подхватил и понес, но быть пловцом он не перестал. На математическом факультете он уже считался восходящей звездой. Ему было, в общем, все равно, куда поступать, ибо когда нет никаких особых талантов, кроме дара приумножения самих способностей, годится любой вуз. Все же были причины, почему он избрал именно математику. Во-первых, это не столько наука (у математики нет своего конкретного объекта исследований), сколько метод познания, значит, ее можно приложить к чему угодно. Во-вторых, математика пока в особом почете, значит, по этой дороге можно идти быстрее, чем по любой другой. В-третьих, в математике никого не удивляет ранний взлет (великий Галуа не дожил и до двадцати лет). Немалое преимущество, если учесть…
Но понимание того, что именно надо учесть, пришло к Абогину позже, хотя оно уже присутствовало в подсознании и, возможно, вело его, как тайный автопилот. А пока ничего такого сверхособенного Абогин в себе не замечал. Он жил и радовался жизни, только время еще более уплотнилось, ибо ко всему прежнему добавились свидания, турпоходы, работа в стройотрядах и многое другое. Он чувствовал, как его засасывает жадный интерес ко всему на свете. Стоило заметить на книжном прилавке толстенный том с непонятным названием «Адгезия», как рука сама тянулась к книге: что это такое? Любого могла оттолкнуть брошюра, на обложке которой значилось: "Общесоюзный классификатор. Профессии рабочих, должности служащих и тарифные разряды". Там ничего не было, кроме перечня, но Абогин прочитал брошюру насквозь. Кто мог догадаться о существовании такой профессии, как «вздымщик»? А что означает "заготовщик подбор и гужиков"?! "Сверловщик кочанов капусты" — он не подозревал, что профессии сузились настолько! Абогин радовался брошюрке, словно нашел золотую россыпь. Впрочем, это и была россыпь — для социолога, писателя, философа, лингвиста, для всякого понимающего человека.
Смешно подумать, он когда-то хотел все узнать, все постичь и подняться на все вершины! "Нельзя объять необъятное". А если хочется? Если он так привык? Если без этого радость не в радость? Отказываться? Превращаться в высоконаучного "сверлильщика кочанов"?
Нет. Упоение есть не только в бою.
Абогин научился быстро извлекать информацию — для этого не надо много книг, надо знать, где найти две-три книги, которые содержат в себе все главное, умное, свежее. Абогин научился думать непрерывно — в битком набитом транспорте, в очередях, в парикмахерской. Он научился владеть собой, своим настроением, как до этого научился владеть своим телом, проник во все секреты древних и современных приемов духовной тренировки. Оказалось, что даже сны можно сделать творческими.
И вот теперь молодой доктор наук, уже известный ученый, он, в сущности, не знал, что ему делать дальше…
И все из-за поразительной сверхудачи.
Это началось еще в школе. Однажды, задумавшись над статьей о свойствах лунной поверхности, он почувствовал, что в ней чего-то не хватает. Конечно! Он даже вздрогнул при этой мысли. Почему до сих пор никто не учел способность планетарного вещества испаряться в вакууме? Ведь все испаряется, а уж в вакууме, да под воздействием высоких температур! В лучах солнца лунное вещество должно подтаивать, как снег. Возгоняться, хотя, разумеется, не так быстро, как вольфрамовая нить электрической лампочки. Почему же никто не рассмотрел это условие эрозии лунной, тем более меркурианской поверхности? За миллиарды лет своего существования безатмосферные планеты должны были основательно похудеть. Насколько? Он задрожал от нетерпения. Это можно рассчитать, если известна скорость испарения каменных пород в вакууме в зависимости от той или иной температуры. Возможно, таких цифр нет, кого они интересуют, но уж данные по вольфраму и другим металлам, конечно, имеются. Следовательно, кое-что можно прикинуть уже сейчас. Да, но где сыскать эти данные?
С минуту Абогин сидел, отрешенно глядя на настольную лампочку. Как вдруг перед ним словно раздвинулась завеса. Он увидел весь процесс от начала и до конца. Кто-то будто подсказал ему недостающие сведения, они зазвучали в нем как мерный, ниоткуда шепот. Он быстро схватил бумагу, страница за страницей стал покрывать вычислениями. И тут же понял, что исходная посылка ошибочна: ни Луна, ни Меркурий не будут худеть, потому что испарения их пород слишком тяжелы, чтобы улетучиться.
Все равно он не смог оторваться. Его словно нес какой-то поток. Это было чуть-чуть жутковато и захватывающе интересно. Камень планет испарялся, теперь он знал, как и насколько. Ничтожной дымкой зависал над поверхностью, чтобы ночью осесть атомарным инеем. Уже по одной этой причине поверхностный слой Луны, тем более Меркурия, должен был отличаться от всего известного на Земле. Хотя и на Земле идет этот процесс, только слабей, только иначе, сами того не замечая, мы вдыхаем запах испаряющихся на солнце гор!
Абогин не помнил, как доплелся тогда до постели. Только засыпал он с ощущением небывалого, поистине космического счастья. Оно сохранилось в нем, хотя наутро все заметки пришлось запихнуть в ящик. А что оставалось делать? Кто же примет статью от мальчишки, который даже не в состоянии объяснить, откуда взялись исходные данные!
С тех пор он не прикоснулся к заметкам, но его дни озарились, как если бы в ящике стола лежало перо жар-птицы. Так длилось несколько месяцев, пока однажды в свежем номере «Природы» он не обнаружил собственные расчеты. То есть, конечно, все было изложено иначе, строго, академично, но ход мысли, расчеты и выводы совпадали…
Страницы журнала расплылись перед ним дрожащим мутным пятном, он вскочил, заметался по комнате, как ослепленная птица.
К счастью, чем невероятней событие, тем быстрее на помощь спешит здравый смысл. Кто-то другой додумался до того же самого? История науки полна примерами совпадений. Взявшиеся ниоткуда цифры? Вероятно, он где-то прочел эти сведения и благополучно забыл о них, а когда надо, они проявились в памяти, как это бывает сплошь и рядом. Все нормально, более того — превосходно! Ведь он как-никак своим умишком достиг того же самого, до чего додумался ученый. Пусть даже это было "изобретением велосипеда" все равно! Может быть, он, Игорь, гений?
Он подошел к зеркалу и долго разглядывал в нем свое потрясенное, с детски припухлыми губами, лицо. Гений? Не то серые, не то голубоватые глаза смотрели испытующе, жалко. Теленок, просто одурелый теленок, и ресницы какие-то белесые!
И все-таки он сделал это. Сумел. Значит, сумеет еще не однажды…
А что, если это случайность? Что, если это больше не повторится?!
Страх был напрасен: это повторилось. Только он был уже не прежним мальчиком, а студентом. Теперь было кому показать работу и было кому порекомендовать ее в печать. Профессора ахали, благословляли, гордились и наставляли на путь истинный. Виданное ли дело! Сегодня работа по топологии, завтра — по теории чисел, а послезавтра вообще черт знает что гипотеза, доказующая, что звезды в своем движении по галактическим орбитам оставляют позади себя протонный шлейф! Пусть это свежо, убедительно, но нельзя же так разбрасываться! Нельзя, это скользкая дорожка к дилетантизму.
А Абогин не мог иначе. Не только потому, что его интересовало решительно все. Важнее было другое: не он управлял прозрениями, а они им. Все чаще и чаще его посещали далекие от математики идеи. Это случалось, когда он оставался один, когда его не тяготили заботы и можно было спокойно думать обо всем на свете. Тут-то в сознании и раздвигалась шторка…
Именно так: раздвигалась. Он вдруг начинал что-то различать. Вначале смутно, затем все ясней, словно то, о чем он думал, уже существовало в каком-то умственном измерении, надо было только пристально и неторопливо вглядеться. О, это было непросто, мозг изнемогал от напряжения, как мускулы альпиниста на крутизне, и затем, когда вершина была достигнута, наступала сладкая опустошенность.
Увы, войти в это состояние по заказу не удавалось…
Что ж, творчество есть творчество, озарение в нем как подарок. Но не таков был Абогин, чтобы смириться. Корова на лугу и та жует не бессмысленно! А тут? Не угодно ли: и ученый, и художник нередко с самого начала прозревают конечный результат, то есть знают то, чего пока не знают, и вот уже всем загадкам загадка — порой математик выводит новую формулу прежде, чем сыщет доказательство! Это известно, в философии для обозначения такой странности даже есть термин — антиципация, но никто этого не понимает. Вот, казалось бы, истина: мысль возникает, как кристалл в перенасыщенном растворе. Все вроде бы верно, без знаний шагу ступить нельзя, но тогда самыми удачливыми творцами должны быть эрудиты. А это далеко не так! Какими особыми знаниями обладал скромный чиновник патентного бюро Альберт Эйнштейн? Молодой, только что со студенческой скамьи Нильс Бор?
Возможно, Абогин удовольствовался бы достигнутым и не терзал бы себя размышлениями, если бы его удовлетворяли собственные успехи. Увы! Привычка к жесткому самоконтролю возобладала. Для всех он был блестящим молодым исследователем, а он уже поставил себе беспощадный диагноз: посредственность.
Именно так. Что статьи, что диссертации! Упорная, год за годом, работа над собой, бесконечное напряжение всех сил, а результат? Все несравнимо с тем, чего в те же годы добились Галуа, Эйнштейн, Бор.
Значит, смирись или снова бери умением любую свою способность возводить в степень. А как, если неизвестно, что именно надо совершенствовать? Творческая работа совершалась как бы помимо его воли, ума и желания: все поддавалось ему, только не это!
Еще хуже. Его в отличие от других все время куда-то заносит. Он математик, отчасти физик. Почему его так беспокоят совершенно посторонние идеи? Например, эта. Он совершенно не думал об алкоголизме, когда вдруг его посетила простая мысль. Разве только человек стремится одурманить себя? А кошка? Собака? Слон? Лошадь? У всех есть любимые наркотики. Выходит, сама эволюция встроила в млекопитающих эту потребность. Может быть, это побочное следствие какого-то эволюционного приобретения или просто ошибка, случайный сбой, который не уничтожился лишь потому, что животным эта особенность их биохимии ничем особенным не грозит: природных наркотиков мало, они встречаются далеко не на каждом шагу. Только человек мог снять ограничение, сделал это и навлек на себя беду. Заложенная эволюцией мина сработала.