Спальный вагон и маленькая тележка
Год назад мы стояли на сцене Большого цэдээловского зала – о, сколько несравнимо более занимательного видели эта сцена и этот зал! Только что в Большом зале объявили первого лауреата первой премии «Большая книга»: Дмитрий Быков, «Пастернак»!
Я пришел в отчаяние.
Дело в том, что незадолго до решающего вечера я заказал Диме Быкову серию из двенадцати рассказов для украшения журнала «Саквояж СВ», который я только что взялся редактировать. Журнал этот был задуман (забегая вперед, скажу, что замысел осуществился) как приятное разглядывание и даже чтение для обеспеченных пассажиров отечественных железных дорог – тех, что ездят в так называемых вагонах СВ (по-русски – спальных) и «вагонах повышенной комфортности» (как по-русски – не знаю).
И вот я договорился с Димой о серии сюжетных рассказов для удовлетворения дорожно-художественных потребностей этих небедных людей. Я был уверен (и не ошибся), что это как раз тот автор, который способен пробудить чувства добрые между закуской, чаем и сном на свежих казенных простынях… А теперь автору разом дали такие деньги, что он, конечно, забудет про мои робкие посулы.
«Димочка,- льстиво шепнул я ему на ухо,- а первый-то рассказик?.. Через недельку, а?» Нет таких унижений, на которые не пойдет редактор перед хорошим автором.
Дима удивленно пожал крупными плечами: «А как же?!»
И с безукоризненной пунктуальностью сдавал в течение двенадцати месяцев.
Чем хороши рассказы Дмитрия Быкова, написанные им для «Саквояжа СВ»? Для журнала и журнального читателя вот чем: среди глянцевых прекрасных картинок, рассказов о красивых вещах и экзотических местах пассажир вдруг обнаруживал нашу настоящую жизнь, точно такую, которой живет он сам и окружающие, нелепую, страшноватую и необъяснимо притягательную. При чтении быковских рассказов, даже самых фантастических, появляется твердое убеждение, что так все и есть на самом деле. Мне достоверно известно, например, что одна учительница, прочитавши в вагоне рассказ про червя попсы, поселяющегося в организмах нынешних молодых людей, стала пугать этим червем своих воспитанников. И они ей поверили! Так что читатель журнала после рассказа Быкова с еще большим удовольствием погружался в мир глянца, где уж точно никаких червей нет – или они невредные…
А для автора, смею думать, железнодорожные рассказы оказались важным опытом писания – точно под заказ не только по размеру, но и по жанру; по обязательной сюжетности; по жесткости, как теперь говорят, формата. При всей увенчанности Быков прозаик-то еще молодой, ему такой навык не помешает. Получился первоклассный цикл малой прозы – как обнаружилось в книге, совершенно цельный. С таким, я бы выразился по-современному, мессиджем: «Скучно на этом свете, господа! (Н.Гоголь) Но терпимо… (Д.Быков)».
Ну, а к «саквояжным» автор в полном своем праве присоединил в этой книжке еще несколько рассказов о времени нашей с вами жизни. Времени, которого Дмитрий Быков есть совершенно точное зеркало.
Александр Кабаков
* * *
Он жил у железной дороги (сдал комнату друг-доброхот) – и вдруг просыпался в тревоге, как в поезде, сбавившем ход. Окном незашторенно-голым квартира глядела во тьму. Полночный, озвученный гулом пейзаж открывался ему.
Окраины, чахлые липы, погасшие на ночь ларьки, железные вздохи и скрипы, сырые густые гудки, и голос диспетчерши юной, красавицы наверняка, и медленный грохот чугунный тяжелого товарняка.
Там делалось тайное дело, царил чрезвычайный режим, там что-то гремело, гудело, послушное планам чужим, в осенней томительной хмари катился и лязгал металл, и запах цемента и гари над мокрой платформой витал.
Но ярче других ощущений был явственный, родственный зов огромных пустых помещений, пакгаузов, складов, цехов – и утлый уют неуюта, служебной каморки уют, где спят, если будет минута, и чай обжигающий пьют.
А дальше – провалы, пролеты, разъезды, пути, фонари, ночные пространства, пустоты, и пустоши, и пустыри, гремящих мостов коромысла, размазанных окон тире – все это исполнено смысла и занято в тайной игре.
И он в предрассветном ознобе не мог не почувствовать вдруг в своей одинокой хрущобе, которую сдал ему друг, за темной тревогой, что бродит по городу, через дворы,- покоя, который исходит от этой неясной игры.
Спокойнее спать, если кто-то до света не ведает сна, и рядом творится работа, незримому подчинена, и чем ее смысл непостижней, тем глубже предутренний сон, покуда на станции ближней к вагону цепляют вагон.
И он засыпал на рассвете под скрип, перестуки, гудки, как спят одинокие дети и брошенные старики – в надежде, что все не напрасно, и тайная воля мудра, в объятьях чужого пространства, где длится чужая игра.
Отпуск
Валентин Трубников, хотя, конечно, никакой не Трубников, вдыхал знакомый вагонный запах, не изменившийся за три года, мельком взглядывал в темное окно, привыкая к своему облику, и ждал Веру Мальцеву, которая опаздывала. Это тоже ничуть не изменилось, прежде ей от него доставалось, о чем он в последние три года горько сожалел,- но теперь, правду сказать, Трубников радовался, что она задерживается. Его била дрожь, а когда толстого сорокапятилетнего человека бьет дрожь, это всегда смешно и неприлично. Воистину душа – хозяйка тела; материалисты, конечно, дураки. Тело ничего не может само. Этот Трубников, несмотря на годы, был здоровый, крепкий мужчина – вероятно, рыбак, автолюбитель, турист, и полнота его была не болезненная, а сочная и крепкая, от вкусной и здоровой пищи, от экологически чистых огурчиков с собственного огорода, не всякая эта нитратная гнусь. Вера Мальцева, вероятно, отшатнется при виде этого человека, он будет ей невыносим, и при всей своей хваленой воспитанности она не сможет скрыть раздражения. Противно ехать куда-нибудь с довольным, глухим ко всему человеком: никогда так не чувствуешь одиночества, как рядом с храпящей, плотной тушей, никогда не сознаешь так ясно, до чего мы все никому не нужны с нашей неизбывной болью,- в такие минуты кажется, что и Бог тоже толстый и тоже спит. В России, как в поезде с противным попутчиком, совершенно не с кем поговорить. Так называемого Трубникова это очень угнетало в свое время: лежал он, положим, в больнице, дела его были плохи, а рядом выздоравливал примерно вот такой. Трубникову, в силу плачевного его положения, хотелось поговорить, ночами он мучался от боли и от неуклонно прибывающих подтверждений диагноза, в такие минуты один понимающий взгляд сделает больше, чем любая таблетка,- но сосед ничего понимать не хотел: он оберегал свое едва наметившееся выздоровление, опасался заразиться от тяжелого соседа, на все трубниковские истории отвечал: «Всяко бывает», а от прямых вопросов уходил, отворачиваясь и хмыкая. Так Трубников и не узнал про него ничего, но возненавидеть успел капитально.
Выписываясь, сосед тщательно собирал свои судки, забрал даже старые газеты – не желал ничего оставлять в обители скорби; так зэк, говорят, перед выходом на волю должен все забрать из камеры – чтобы не возвращаться, типа примета. Трудно, трудно будет Вере Мальцевой всю-то долгую зимнюю ночку ехать с таким попутчиком в Нижний Новгород, в командировку, где у нее вдобавок сложное дело. Адвокат она молодой, двадцать семь лет, а проблема там ух непростая – Трубников это дело знал, газеты читаем. Две девочки удавили больную соседку по ее личной просьбе, скажите, какое милосердие,- и ведь не подкопаешься, она нацарапала кое-как слабеющей птичьей лапой, изувеченной амиотрофным склерозом, положенное «никого не винить». Девочки, однако, после успешной эвтаназии обобрали квартиру удушенной, и это меняло дело; Мальцева в жизни не взялась бы защищать мерзавок (происходивших, кстати, из вполне состоятельных семей), кабы не временные денежные затруднения – да собственный специфический опыт по этой части, о котором ниже.
Трубников охотно избавил бы Веру Мальцеву от своего соседства. Но что поделать – у него это была единственная возможность легально провести с ней ночь, он специально подгадал отпуск под этот визит – в командировки она ездила редко. Еще, не дай Бог, опоздает – и тогда потерян год и прахом пойдут все приготовления: выслеживание на вокзале, покупка билета в то же купе… Но она не опоздала – и как ни ждал ее так называемый Трубников, а все равно Вера явилась неожиданно; так и на всех их первых свиданиях, когда он уже переставал надеяться, она вырывалась вдруг из толпы, словно ее нарочно задерживали, а тут она чудом вывернулась из цепких рук и мчится ему навстречу от незримого преследователя, и на лице всегда страх.
– Ты чего?
– Я боялась, что ты уйдешь.
– В следующий раз точно уйду. Полчаса, Вер! Совесть иметь надо, нет?
– Ну прости. Вот видишь, ты бы ушел. И мы бы никогда уже не встретились.
– А телефоны отменили?
– Нет, я точно знаю. Если бы ты ушел, то всё.
– Ты меня испытываешь, что ли?
– Боже упаси. Пробки, честное слово. Вся Ленинградка стоит.
– Пешком надо ходить,- говорил он назидательно, и они шли куда-нибудь пешком, поминутно останавливаясь: она висла на нем, лезла целоваться, вглядывалась, словно торопилась насмотреться. Как выяснилось, имел место ненаучный факт предвидения.
Она ворвалась в купе, задыхаясь, и действительно слегка отшатнулась, наткнувшись на его взгляд. Трубников поспешно опустил глаза.
– Здрасьте,- сказала она.
– Добрый вечер.
– Ой, я еле успела.
– Да,- сказал Трубников, не поднимая глаз.- Пробки.
Правду сказать, он чувствовал себя отвратительно. В прошлый раз даже решил, что в отпуск больше не поедет, но легко сказать. Особенно его огорчили бледность и худоба Веры Мальцевой: в ее годы женщине, пусть даже одинокой, положено быть цветущей. Вероятно, он даже одобрил бы ее замужество – впрочем, это тоже легко сказать, в теории мы все альтруисты. Трудно ей было одной, трудно.
Поезд тронулся. Трубников сидел нахохлившись и украдкой взглядывал на попутчицу: особых изменений не наблюдалось. Он сам не знал, что его так пленяло в ее лице,- слава Богу, почти никто из друзей не разделял этого восторга; приятно все-таки, что разным людям нравятся разные женщины, это как у растений цветение в разные сроки, которое он помнил из курса ботаники. Какое-то в ней было веселье, готовность к внезапному озорству – сейчас, конечно, поутихшая, загнанная внутрь. Раньше она вспыхивала от первой спички, от любой шутки,- вообще легко загоралась, страшно переплачивала людям, восхищалась посредственностями, о любом фильме, в котором померещилось что-то свое, рассказывала взахлеб, приписывая авторам то, чего у них и в мыслях не было; бесценная для адвоката способность искренне верить в чужую святость! Первое громкое дело было у нее как раз с шахидкой-неудачницей, которая передумала взрываться, когда увидела в витрине розовую кофточку и захотела такую же; у нее, вишь ты, никогда не было розовой кофточки. Присяжных это не тронуло, закатали голубушку на всю десятку, не такое было время, чтоб жалеть чурок, да еще и начиненных динамитом; Вера бегала во все газеты, рассказывала, какая удивительная девочка, как рисует, какие пишет стихи! Стихи были впечатляющие, нет спору: «Хочу раскрыть свою темницу и отпустить себя, как птицу». И кофточку ей купила – осуществляются мечты!
– Ну, давайте знакомиться,- решительно сказала Мальцева, словно нырнула в холодную воду (в воду всегда вбегала с визгом – никаких этих долгих, осторожных вхождений, и с ним когда-то так же быстро сошлась, не думая о последствиях).- Я Вера Мальцева, еду в командировку. Вы до Нижнего?
– До Нижнего,- буркнул Трубников.- К сестре.
– Вы оттуда сами? Я просто впервые там буду, не знаю ничего…
– Нет, это она туда уехала. Замуж вышла.
– А,- сказала Мальцева.- Ну и как, удачно?
– Что – удачно?
– Замуж удачно вышла?
Что-то с ней было не так. Непонятно было, с чего она задает противному толстому мужику посторонние вопросы. Или так оголодала, что на любого кидается?
– Удачно. У некоторых вообще бывает удачно… свободная вещь…
Ах ты черт, подумал Трубников. Этого говорить не следовало. Она сразу вскинулась.
– Как вы сказали?
– Я говорю, бывают удачные браки иногда.
– Нет, не то! Про свободную вещь!
– А что, выражение такое,- не очень искренне удивился Трубников.- Многие так говорят.
– Это да, это да… Свободная вещь… А я вот адвокат, представляете?
– Чего ж не представлять,- он пожал плечами. Она явно нервничала, отсюда и болтовня.
– У вас там в Нижнем слыхали, какая история? Две девочки женщину задушили.
– Читал что-то,- сказал Трубников.- Она их сама просила, по-моему.
Проводница забрала билеты и разнесла белье. Она была ласковая, доброжелательная, с дробным быстрым говорком,- у Трубникова при уже упомянутых тяжелых обстоятельствах была такая медсестра, и цену ее доброте он знал отлично. Никого она на самом деле не жалела, а ласковый говорок у нее был вроде защитной реакции, чтобы не вымогали настоящего сочувствия. Проводница спросила, не надо ли чаю.
– Обязательно! Два стакана!- попросила Вера Мальцева.
– Не много будет?- поинтересовался этот, тоже мне, Трубников.
– А я в поезде очень люблю,- сказала она с вызовом.- В детстве, бывало, в Крым еду – с мамой, с папой, они развелись потом,- и счастье уже, знаете, начинается с чая. Сахар такой был, с поездом нарисованным. Мне очень нравилось слово «рафинад», я думала, что особенное что-то, поездное. Мы дома с песком пили.
– А куда в Крым?- спросил он.
– Ой, мы много куда ездили. В Судак, в Севастополь. У папы в Феодосии друзья были.
Трубников вспомнил Феодосию, таинственного папиного друга, к которому лет восемь не обращались, а тут Верка взяла его адрес и, предупредив телеграммой, не ожидая ответа, отправилась с молодым человеком в гости. Молодой человек говорил, что ничего хорошего не выйдет, но она только смеялась в ответ – девятнадцать лет, что вы хотите. Никакого друга на месте, естественно, не оказалось, он вообще переехал два года назад в Самару, как сообщили соседи,- эти же соседи указали и дом, где можно было за дикие деньги получить крайне убогую комнату, хозяйка все время плакала, у нее за неделю до этого погиб муж, молодой человек усмотрел в этом дурное предзнаменование, а Верка не верила во всю эту ерунду. Почему-то в тот год было страшное количество абрикосов. Наверное, это тоже было предзнаменование. Маленькие, хрупкие пароходики ходили по морю в Коктебель. Уезжали утром, возвращались вечером, в синих сумерках. Верка рассказывала страшное – импровизировала вообще с необыкновенной легкостью. Ночи были жаркие, она лежала, откинув простыню, а он смотрел на это счастливое бесстыдство – лежит, как Вирсавия, рубенсовская женщина, а на что смотреть-то, кожа и кости, птичьи ребрышки, подростковые тонкие ноги… Но что-то было, что-то необъяснимое, никогда и ни к кому так не тянуло.
Трубников сидел и думал: надо выйти, ведь она хочет лечь. Но он не представлял себе, как войдет и что будет делать, когда она переоденется. Все, что она говорила, он пропускал мимо ушей.
– Вы не слушаете?
– А? Нет, я слушаю.
– Нет, вы не слушаете. У вас болит что-то, да?
– Ничего не болит.
– Но вам не до меня, по-моему.
– Нет, Вера, говорите. Что вы. Очень интересно.
– Я говорю: а как они там отнесутся, в городе? Как вы думаете?
– Ну, откуда же я знаю. Я сам там не живу, только сестра. Но я думаю, город будет против, конечно.
– Почему?
– Видите ли… во-первых, мотив сострадания там исключен.- Он заговорил с привычной лекторской интонацией и сам себя одернул: не сочетается с нашей внешностью и повадкой рыбака, толстяка, туриста, станового хребта страны.- Они же обчистили квартиру, так? Потом: даже доктора этого, Караян или как его там…
– Кеворкян. Доктор Смерть.
– Ну да, Кеворкян… его же тоже приговорили, в Европе, в разгар политкорректности. Насколько я слышал, только в Голландии эвтаназия разрешена… и в Израиле, что ли…
– В Швейцарии,- сказала она.- В Англии…
– Ну, может быть. Я не занимался.
– А чем вы вообще занимаетесь?
– Я врач,- сказал он.
– Видите, как замечательно.- Она сидела, положив ногу на ногу, упершись подбородком в ладонь,- поза несколько искусственного, детского, умиленного внимания.- Но сами-то вы как относитесь?
– К чему?
– К эвтаназии.
– Резко отрицательно,- сказал Трубников.- Резко.
– Почему, можете сказать?
– Я думаю,- выговорил он не очень уверенно и на всякий случай опустил глаза,- я думаю, всё лучше, чем смерть.
– Ну, об этом вы, мне кажется, представления иметь не можете.
– А вы можете?
– Я могу,- сказала она твердо.- Бывают вещи значительно хуже смерти. Значительно.
– Это всё гуманитарные прибамбасы,- отмахнулся Трубников.- Тыр-пыр, восемь дыр. А я рассуждаю как врач – и для меня живой пациент всегда лучше мертвого. Даже если я ничего не мог сделать – все равно.
– Как вы сказали?- снова насторожилась она.
– Я говорю, если даже я ничего не мог сделать…
– Да нет!- она отмахнулась.- Вот сейчас, только что, про тыр-пыр…
Черт возьми, подумал Трубников, до чего приставучи все эти идиомы, словечки-паразиты, по которым нас можно будет узнать и после конца времен! Собственно, моя речь из них и состоит. Частицы и междометия. А что еще может сказать человек, имея мой опыт? Нет человеческих слов для такого опыта, при встречах только по глазам друг друга и узнаём… Иногда в городе встречаю наших – сразу раскусываю; подошел бы, поздоровался, но этикет, сами понимаете, этикет… Может сойти, а могут лишить отпуска, и хорош я буду.
– Про тыр-пыр,- терпеливо пояснил он,- это такая пословица. Основана на том, что у человека восемь дыр. Ну, не у всякого, у женского человека…
– Вы что, и уши считаете?- в ужасе спросила она.
– Это не я, это народ. А вы что же, за эвтаназию?
– Да,- сказала она решительно.- То есть я могу понять человека, который этого требует. И больше вам скажу – лично для себя я хотела бы эвтаназии.
– Но вы ничем не больны,- сразу насторожившись, сказал так называемый Трубников.
– Нет, я имею в виду – на случай чего-нибудь неизлечимого,- сказала она.- И потом, честно вам скажу, если бы меня сейчас кто-нибудь убил… черт знает, зачем я к вам со всем этим… ну, я не обрадовалась бы, конечно, но и сопротивляться бы особо не стала.
– Это у вас профессия такая,- мягко сказал Трубников.- Слишком много видите жестокости, ну и… Адвокат вообще, мне кажется, не женская работа. Всё лучше смерти, Вера. Честное слово.
Они еще поговорили минут сорок – странно, она не спешила переодеваться и укладываться, хотя он несколько раз порывался выйти из купе.
– Подождите, останьтесь.
– Но мы уже через шесть часов приедем…
– Ничего, я мало сплю. А вот скажите, пожалуйста…
– Что?
– Нет, ничего. Так вырвалось. Я у вас хочу ужасную глупость спросить.
– Спрашивайте,- пожал плечами так называемый Трубников, а сам насторожился.
– Нет, не буду. Ерунда, нервы надо лечить. Правильно я говорю? Надо мне лечить нервы?
– По первому знакомству не скажешь,- сказал Трубников и прокололся уже непоправимо: – все люди хорошие, когда спят зубами к стенке…
Она даже вскочила.
– Как вы сказали?
– Это выражение,- опустил он глаза.- Что вы, простых вещей не знаете?
– Ничего я не знаю,- сказала она,- ничего… Ну ладно, выйдите, я переоденусь.
Ночью, само собой, он не спал: стоило ехать в отпуск, чтобы спать! Как говорится, там отоспимся… И она тоже ворочалась, садилась на полке, долго, с мучительным любопытством смотрела на него – он физически чувствовал ее взгляд, всегда ощущал его, мог с закрытыми глазами сказать, в какой позе она сидит рядом. Никогда, ни с кем не бывало такой полноты понимания, а без нее все словно выключалось. Однажды, в самом начале, он на что-то обиделся и неделю с ней не разговаривал, запретил себе звонить, отвечать на звонки, думать… Все так о ней напоминало, что вычеркивать вместе с ней пришлось половину знаний, умений и привычек – это после полугода знакомства! Каково же ей теперь было без него, в каком узком мире она, должно быть, очутилась – ведь, запретив себе воспоминания, чтобы уж вовсе не рехнуться от боли, она обречена была лишиться всего прошлого, кроме школьного, всех мыслей, кроме простейших… Господи, спасибо за это жалкое послабление, за отпуска, да и то не навсегда, а пока кто-то тут помнит,- но это ведь, если вдуматься, дополнительная пытка. Нет, нет, с этой безжалостной волей я никогда не смирюсь – даже теперь, когда отлично знаю, что мы преувеличиваем Господне всемогущество, что многое зависит не только от него, что есть вещи – неизлечимые болезни, например,- которые посылаются совсем другими силами, и нет кого-то одного, кто отвечал бы за все. Иначе, конечно, этому одному нельзя было бы простить ни тех последних недель, когда он действительно мечтал об эвтаназии, ни тех первых дней, когда она осталась одна, а он продолжал все понимать и видеть.
Он лежал в темноте, закрыв глаза, никак не умея освоиться в неловком, тучном теле, внаглую захваченном в Москве на сутки,- и чувствовал, как худая светло-русая женщина рядом все крепче закусывает губу; такую вещь в темноте не разглядишь, но чувство, чувство куда денешь? Оно и в теле нелепого Трубникова не оставляло его. Дурацкая какая фамилия – Трубников. Впрочем, и Мальцев – тоже так себе.
– Если вы что-то знаете и молчите,- сказала она вдруг еле слышным шепотом,- это такая вещь, которая хуже убийства. Понимаете? Я сразу, как вошла, поняла, что вы что-то знаете. И эти словечки, и вообще. Ничего общего, конечно, но ведь не обманешь. Я почти уверена. Вы наверняка, наверняка знаете. Я вас очень прошу. Я вас у-мо-ля-ю.- Он отлично знал эту детскую манеру скандировать по слогам.- Я никому не скажу. Но бывает же, да? Если вам нельзя, то вы можете хотя бы намек какой-то… хотя бы привет, да?
Привет он однажды передавал, было дело. Был отпуск у Серегина, несчастного, сутулого мужика, которого помнил сын. Сыну не было до Серегина никакого дела, он помнил его, так сказать, пассивно, безэмоционально. И так называемый Трубников тогда сказал: чего тебе парня смущать, ты лучше зайди, пожалуйста, на улицу Юннатов, дом такой-то, отнеси букет. Положи у двери в квартиру тридцать два. Серегин отнес, но любопытство пересилило – он позвонил в дверь, стал говорить какие-то глупости, что-то про благодарного анонимного клиента… Очень хотел посмотреть, из-за кого так называемый Трубников так убивается. Посмотрел – ничего особенного, ни кожи, ни рожи; а Верку потом три дня успокаивали, ревела безостановочно…
– Вера,- спокойно сказал Трубников,- чего вы не спите, а?
Он физически ощутил волну невыносимой тоски, наплывающей с соседней полки. Он только что зубами не скрипел. Сказать было нельзя ничего, ни слова – мало того, что отпуска бы лишили, вообще сделали бы такое, по сравнению с чем и последние его тутошние недели показались бы раем. Там есть такие изощренные способы, которые здесь и в голову не придут.
– Да, простите,- быстро сказала Вера.- Да уже и приехали почти.
– Чего-то я бормотала ночью во сне, да?- спросила она холодным, розовым, снежным новгородским утром, когда поезд подкатывал к вокзалу.
– Не помню,- сказал так называемый Трубников.- Я, знаете, сам иногда во сне… Даже до крика доходит, если кошмар.
– Нет, мне кошмары не снятся. Мне сплошная радость снится. А проснешься – и тогда кошмар.
– Ничего, Вера,- сказал Трубников.- Всё лучше смерти, помните об этом, ладно?
– Удачи,- сказала она.
Трубников некоторое время смотрел ей вслед. Надо было, однако, торопиться. Он быстро пошел в зал ожидания и уселся на скамейку. «Шике-шике-швайне»,- пела Глюкоза. Шике-шике швайне сидели вокруг, позевывали, читали газеты. В эту секунду так называемый Трубников любил их невыносимо, потому что пребывать среди них ему оставалось не более минуты, а расставание предстояло не менее чем на год. Он закрыл глаза и с искренним сожалением покинул неприятное тело Трубникова.
Валентин Трубников, придя в себя, долго еще сидел на скамье в зале ожидания, пытаясь понять, как это его, приличного человека, начальника планового отдела, отца двоих детей, занесло в Нижний Новгород холодным январским утром. Бывают такие удивительные провалы в памяти, вроде и не пил ничего. Он не очень хорошо помнил, что с ним было в последние сутки, с тех самых пор, как чужая убедительная воля порекомендовала ему ненадолго заткнуться и принялась бесцеремонно распоряжаться его телом, паспортом и бумажником. Кстати, бумажник. Он заглянул туда и обнаружил обратный билет на дневной поезд. Быстро позвонить жене. Странные, необъяснимые случаи, наверняка отравление или цыганка. А иногда, читал он, вообще находят со стертой памятью, одинокого, потерянного, тоже где-нибудь на вокзале: как он попал в какой-нибудь Комсомольск-на-Амуре, совершенно не помнит. Определенно повезло.
Конечно, повезло, думал Мальцев, удаляясь от Трубникова. Это, знаешь, как в анекдоте про поручика Ржевского – «Некоторые так на березе и оставляют». А тебе, дураку, попался еще вполне цивилизованный отпускник.
Битки «Толстовец»
Коробов из окна купе отлично видел, как на шее у противного попутчика повисла худая, черноволосая, очень серьезная девушка лет двадцати двух. Он видел, как она неслась по перрону, чтобы в последние пять минут успеть что-то такое ему сказать на прощание. Он видел также, что у нее были отчаянные глаза – глаза влюбленной женщины, которая сама не понимает, что с ней происходит, и напугана этой внезапной переменой. Коробов знал этот тип хороших домашних девочек, столкнувшихся с большой любовью – чаще всего к полному ничтожеству – и разрушивших свой уютный мир за неделю. Иногда из них получались грандиозные роковые женщины, по это два-три случая из сотни. Остальные ломались непоправимо. Девочка была замечательная, в том и обида. Он привычно бросил взгляд на ее правую руку и обнаружил кольцо. Не сняла, значит. У попутчика кольца не было. Впрочем, это еще ни о чем не говорит.
Противность попутчика заключалась даже не в том, как небрежно он поприветствовал Коробова – и как аккуратно вешал плащ; не в том, что, выходя на перрон покурить и подождать свою красавицу, прихватил портфель, опасаясь, видимо, оставлять его наедине с Коробовым; даже и не в том, как приглаживал волосы перед зеркалом, окидывая себя напоследок придирчивым взором – достаточно ли я гладок и невозмутим, чтобы попрощаться с любящей женщиной, а вот мы еще прорепетируем это особенное выражение лица, слегка брезгливое, с которым сильные мачо моего класса реагируют на любое проявление чувств… Противность была в общем неуловимом самодовольстве, налете блатного хамства, от которого лощеные персонажи так и не могут избавиться, несмотря на все уроки хорошего тона, пристойные пиджаки и лучший парфюм. Главная добродетель дворовой шпаны – неколебимо серьезное отношение к себе – сквозила во всем, хоть Коробов и наблюдал будущего попутчика всего три минуты. Крутой мэн вошел, небрежно кивнул, повесил плащ, присел к столу, помолчал, забрал портфель и вышел курить на перрон, куда к нему скоро прибежала черноволосая, вот и весь материал для наблюдений,- но люди мы опытные, седьмые зубы съедаем, нам и этого достаточно. Потом, выбор экспресса тоже о чем-то говорит. Не в «Красной стреле» едем, в этом пределе советских мечтаний и образце красного шика, а в «Льве Николаевиче», стилизованном под тот самый, который оборвал страдания Анны Карениной. Только идиот мог обозвать поезд «Львом Николаевичем» – ведь все главные злоключения в жизни графа нашего Николаича были связаны именно с железной дорогой: на ней угробил любимую героиню, по ней пустил ездить идиота Познышева из «Крейцеровой сонаты», по ней сбежал из дома, на ней и помер. В «Николаиче» было много прочей безвкусицы – портрет графа на паровозе, в лучших традициях агитпоездов, битки «Толстовец» из говядины (хотя всем известно, что с шестидесяти граф был упертым вегетарианцем), проводники в поддевках, с намасленными проборами,- родное сочетание невежества, шика и квасной любви к национальному достоянию. Выбрать такой экспресс мог только понтистый и тупой малый, которому не жаль трехсот баксов за билет до Питера; ладно я – я здесь не по доброй воле, так решили организаторы, а вот он…
Попрощались, успокоилась, отплакалась; долгим умоляющим взором смотрит в гладкое квадратное лицо, ничего не говоря. Господи, подумал Коробов, до чего я завистлив! Можно подумать, что меня никогда так не провожали. Провожали сколько угодно, и ничем хорошим но никогда не кончалось. Но снисходительная вальяжность, с которой он гладит ее по волосам, глядя при этом поверх ее головы – вероятно, в свои блестящие финансовые перспективы… Ясно же, что перед нами мелкий деловар, едущий в Питер варить дела. Сейчас тебе будет поездочка, сынок.
Попутчик вошел, вагончик тронулся, черноволосая успела постучать в окно (Коробов предусмотрительно отвернулся, хотя что она там разглядит, снаружи-то…), разбиватель сердец небрежно ей помахал, удобно устроился за столиком, соизволил наконец протянуть ладонь и представиться:
– Сергей.
– Николай,- соврал Коробов неизвестно зачем.
– А ничего экспрессик, да? Могут, когда хотят.
Сейчас он скажет, что дела налаживаются, что в стране не стыдно стало жить. Лояльный бизнесмен новой генерации. Не сказал: играл в благородную сдержанность. Видно, однако, было, что его распирает счастье. Ему хотелось поговорить. Только что он получил от жизни очередное подтверждение своей блистательной крутизны, а как же. Какие девушки бегают нас провожать, какими отчаянными глазами на нас смотрят, хоть уезжаем мы небось на три дня. Как-то они тут будут в эти три дня без нас, без которых вон и небо над Москвой плачет…
– Жена?- спросил Коробов, кивнув на окно.
– Подруга,- расплылся Сергей, и Коробов понял, что попал в тему. Попутчик именно об этом желал побеседовать, в тоне легком, снисходительно-небрежном; кто вообще поймет эту вечную тягу влюбленных рассказывать о своем счастье? Мы тут гадаем, отчего так много стало рекламы – и в прессе, и по телику; а бабки ни при чем, объяснять все бабками могут лишь убогие материалисты. Дело-то в счастье: нужно им поделиться. Вот какие у нас чисто отбеленные трусы, и столь же отбеленные зубы, и длинные ноги, и экспресс «Николаич»! Мы размещаем свою рекламу вовсе не потому, что хотим привлечь ваши сердце зубы и иные органы к нашей продукции; мы делимся счастьем, восторгом обладателей, потому что иначе лопнем!
– Хороша, да?- спросил Сергей с неожиданно глупой улыбкой, и из-под квадратной маски успешного человека выглянул дворовый простак, которому повезло.
Коробов солидно кивнул и показал большой малец.
– Переживает,- сказал Сергей.
– Надолго в Питер-то?
– Да неделя всего. Но мы привыкли, что каждый день… Я даже сам чего-то психую.
– Ладно, из-за недели-то…
– Там муж,- сказал Сергей веско.
Коробов насторожился.
– В смысле у нее муж? И что, знает?
– Догадывается. Совершенно ее измучил, падла.
– Ну так за чем дело стало? Она еще молодая, времена, чай, не толстовские… Что «Анну Каренину» устраивать? Поехал, поговорил, объяснил, увез…
– Не хочет,- сокрушенно сказал Сергей. Чувствовалось, что эта ситуация удивляет его самого: к нему, такому прекрасному,- и не хочет. Другие в очередь выстраиваются, пятки лижут.
– Что, ребенок?
– Ребенок бы ладно, ребенка я бы взял. Хуже всё. Порядочная очень.
Ага, ага. Знаем и этот тип. Как спать – так пожалуйста, но как привести ситуацию к некоей ясности – так порядочная.
– Что, бросать не хочет?
– Ага. Говорит, он не переживет.
– Знаешь,- доверительно сказал Коробов.- Ничего, я на ты? Знаешь, мы всегда преувеличиваем чужую неспособность обходиться без нас. По себе знаю, сколько раз влипал вот так.
– Да я ей говорил!- горячо сказал Сергей. Видимо, с такими интонациями он убеждал партнеров по бизнесу, и только если не помогало, прибегал к прямым угрозам.- Я говорил: что он, ребенок? Что за тема, вообще? И я понимаю, если бы там что-то… Но ведь пустое место, неудачник! Вообще по нулям! Ты видел, как она одета? Я знаешь как ее бы одевал?
Коробов не просто видел. Он знал, как она одета, это совсем другое дело. Он вообще уже много чего про нее знал.
– А так я ей даже купить ничего не могу! Он увидит – сразу расспросы: откуда бабки?! Она редактор на ток-шоу, ей самой неоткуда взять. А он вообще какой-то… по пиару там чего-то… Зато пишет. Никто не печатает, а он пишет. Писатель. Как она задержится – он в крик, в слюни… Я вообще не понимаю, что это за мужик.
– Бывают такие,- со знанием дела кивнул Коробов, поощряя попутчика к откровенности.
– А она говорит: не как все. Особенный, да? Она говорит, что если уйдет, то он вообще всё, с катушек.
– Чем же она думала, когда за него выходила?- поинтересовался Коробов.
– Да ничем не думала, четвертый курс… Чем они все думают…
– Ну, может, в кровати что-нибудь особенное? Знаешь, бывает и такая привязанность, через это…- Коробов подмигнул и достал из сумки бутылку «Хеннесси».
– В кровати там…- Сергей усмехнулся.- Я знаю, короче, что там в кровати. В кровати я бы как-нибудь… переиграл бы. Нет, он на жалости держит. Истерики всё ей устраивает. То орет, то клянется: я без тебя… на второй день повешусь…
– Но не бьет хоть?
– Какое бьет… Если бы он ее раз ударил, я бы выследил и всё оторвал бы.
– А что, познакомить вас она не хочет?
– Ты что, она сразу в слезы… Она серьезная вообще, с ней легко не может быть. Я думал сначала – так, ну, разово. А потом оба влипли – ты что. Она вообще не из этих, что обычно… Я вообще у нее всего третий, представляешь? Двадцать три года, и третий, да?
Воистину, в беседе с попутчиком мы бываем откровенней, чем на исповеди.
У Сергея настырным модным звоном заявил о себе телефон. Он мельком глянул на определившийся номер и сделался суров.
– Да… Да, малыш.- Коробов еле удержался от победительной улыбки: он знал, точно знал, что будет «малыш»! Варианты: маленькая, сладенькая. Возможна зая.- Да, нормально. Я тоже, малыш. Нет, я позвоню сразу. Да. Да. Слушай, малыш, ну что неделя? Это же три дня и еще три, а на четвертый уже я. Да. Нет, не вздумай. Не надо. А что ты ему скажешь? Да нет. Ну, может, я сам вырвусь… Ну всё. Це-лю-лю.
– Что, к тебе хочет?- понимающе улыбнулся Коробов.
– Да, говорит, что вырвется… А куда мне там с ней? Я по делам еду.
– Будешь?- Коробов продемонстрировал этикетку.
– Давай… Надо бы пожрать чего-нить.
– Так нажми кнопку, они прямо в купе принесут. Я не хочу в ресторане толкаться, там бычня, быдляк…
Фразой насчет быдляка Коробов думал купить его окончательно – и не ошибся. Люди типа Сережи обязательно должны были чувствовать себя утонченнее себе подобных. Об этом они все и пишут свои «Духлессы»: мы тонкие и с чувствами, а вокруг нас отвратительный быдляк трет свои терки, разводит разводки, парит парки и снюхивает дорожки. Конечно, мы не хотим толкаться среди быдляка, и нам лень идти через три вагона. Мы сейчас закажем в купе, и халдей, от рождения предназначенный для удовлетворения наших высоких потребностей, принесет нам в горячих судках с запотевшими изнутри стеклянными крышечками две порции битков «Толстовец» с любимой графской цветной капустой и в соусе бешамель.
Под коньяк и битки «Толстовец», в самом деле принесенные через каких-то десять минут, Коробов узнал еще кое-что, хотя «узнал» – не совсем то слово. Он получил подтверждения, потому что все знал и так. Муж был старше нашей героини, до этого успел развестись, отличался мелочным, придирчивым, завистливым характером, ненавидел богатых, по-кухонному ругался на власть. Изводил расспросами и придирками. Первый год заставлял жить со своей матерью, сумасшедшей старухой, училкой на пенсии. Так все и учит до сих пор, причем всех. Удивительно, сколько гадостей успел «малыш» рассказать про своего мужа. Видимо, это была частая тема для разговоров – «малыш» быстро сообразил, что Сережа любит послушать про чужие неудачи, и вовсю старался угодить. Сережа мог хорошо себя чувствовать, только если вокруг него были лохи. Коробов быстро это просек и ненавязчиво дал понять, что у него самого сейчас проблемы – питерские не утверждают проект перестройки Петроградской стороны, все заказы хотят рассовать своим, а он московский гость, приглашенный архитектор… Сергей снисходительно кивнул: ну да, Питер – провинция, размаху нет. Сам он производил соки, да. Выжимал соки из московского пролетариата и упаковывал в картонные коробки. Топ-менеджмент «Бим-бим-дона», слышал? Как не слышать, ежедневно ездим мимо псевдомраморного чуда-юда на Мясницкой с пластмассовым Бим-бим-доном среди веселой стайки пластмассовой же детворы напротив парадного входа. Да и соки-то все разбавленные. Как любимую развести, это мы не можем, а сок – запросто.
Битки оказались недурны. Хорошо быть хозяином жизни. Сережа шиканул, заплатил. Вот мы и покушали за счет Бим-бим-дона. А мы ему еще коньячку. Язык у него развязался быстро, пошли подробности. Подробности, положим, он частично выдумывал,- вряд ли эта девочка способна на такие вещи, как оральный секс в ночном сквере, и вряд ли Сережа способен вызвать у нее такие чувства, чтобы порядочное, домашнее существо захотело экстрима прямо на Тверской,- но, может, он ее подпаивает?
– Нет, ты что. Просто она же раньше не видела этого ничего. В первый раз всё. Я думаю: как бы я ее на Бали свозил! Как бы я ей Венецию показал! Но какая там Венеция? Она вон в Питер не сможет на день вырваться. Она все боится, что он следит.
– Да как он следит? Нанял, что ли, кого?
– Я ей тоже говорю: откуда у него бабки-то? Нету у него бабок, нанимать-то! А она говорит: нет, я чувствую. Он ей мерещится уже. Я ей иногда говорю: смотри, вон Петя! Она прямо дергается вся. А я Петю в глаза не видел, не знаю даже, какой Петя. И фотку не показывает,- захохотал Сережа.
– Да чего там смотреть-то,- кивнул Коробов.- Урод небось. Копирайтеры все уроды.
– Ну!- воскликнул Сережа, горячо одобряя барское презрение к офисной пыли.
– Ну ладно, Серый,- сказал Коробов, разливая по последней.- За тебя, за удачу твою, за малыша твоего… и чтобы все, кто нам мешает, побыстрей сдохли.
Сережа с таким энтузиазмом стукнул тонким «толстовским» стаканом о стакан Коробова, что выплеснул несколько капель на крахмальную салфетку, покрывавшую стол. Он пил коньяк как водку – залпом, не чувствуя вкуса, без похвал, без ритуала, вообще без всего, что придает жизни очарование. Такие люди глотают жизнь, хавают ее, проглоты, жрут кусками, не разбирая ни вкуса, ни запаха; так же они употребляют наших женщин, не умея разглядеть родинки на их плечах, жилки под ключицами, не запоминая запаха их волос, не разбираясь в цвете и выражении глаз. И пусть сдохнут все, кто нам мешает.
– Вместе и сдохнем,- сказал Коробов.
Сережа машинально кивнул, но не успел захорошеть окончательно и потому насторожился.
– В смысле?- спросил он.
– В прямом,- кивнул Коробов, подтверждая: все ты понял правильно, голубок.- Минут через сорок, я думаю. Самое большее час.
На лице Сережи отразилась мучительная работа мысли. Он побелел, а ведь какой был красный. Несмотря на сентябрь, в «Николаиче» топили по-зимнему.
– Сто, не дысис?- спросил Коробов фразой из любимого анекдота.- А как дысял, как дысял! Посмотреть на Петю он хотел, голуба моя. На, полюбуйся напоследок. Петя, конечно, лох и не при делах. Но вы же никакие конспираторы, друг мой. Или ты думаешь, у меня и «Бим-бим-доне» своих людей нет? Ты же даже не скрываешься особо.
Сережа выхватил мобилу. Это у них был любимый жест, решение всех проблем.
– А толку?- спросил Коробов, глядя на него в упор.- Ты бы посидел, послушал, может, я тебе чего полезного напоследок скажу…
– Ну?- тяжелым голосом спросил Сережа. Видно было, что ему уже трудновато дышать, и он даже слегка сипел.
– Допустим, позвонишь ты своим ребятам в Питер. И допустим, нас там встретят соответствующие люди,- даже если я не успею сойти в Бологом, чего ты предусмотреть не можешь. И чего эти люди со мной сделают? Тут же через час будет два трупа, голуба моя. На хрена мне жить после всего? Ты что, не видел – я ведь тоже пил. Всё по-честному.
Сережа застыл и, кажется, не очень понимал человеческую речь. Коробов пощелкал пальцами у него перед носом.
– Спокойно, спокойно, Серый. Сосредоточься. Ты минут через десять отрубишься, надо торопиться. Я хочу, чтобы ты понял. Я не собираюсь убивать тебя одного, всосал? Мы оба тут будем лежать, молочные братья. Знаешь, что такое молочные братья? Это когда оба одну трахают, такое выражение. Я устал от ее вранья, ты понял? У меня в жизни, кроме нее, ничего не было. И если такая, как она, может с таким, как ты,- это означает конец мира, понял меня, Сережа? Поэтому я не буду жить, Сережа. Я не хочу заметать следы, плутать, бегать, вздрагивать от звонков. Понял? Но допустить, чтобы я умер, а ты жил, я тоже не могу, Сережа. Невозможно уходить из мира и оставлять тебя его хозяином. Поэтому я здесь, Сережа. А в Питер мне не надо, мне там остановиться негде.
До Сережи доходило. Он наверняка уже прислушивался к себе и ощущал, как холод медленно поднимается по ногам.
В дверь купе постучали.
– Без глупостей, Сережа,- предупредил Коробов.- Да, войдите!
– Десерта не желаете?- осклабясь, спросил халдей. В трактире такой слуга назывался поповой. Самое оно, к нашей-то половой крейцеровой сонате.- Имеется бланманже «После бала»…
– С кровью, что ли?- спросил Коробов.
– Что-с?- переспросил халдей.
– А десерта «Воскресение» предложить не можете?
– Нет-с,- огорченно ответил половой.- Еще не придумали-с.
– Это правильно,- кивнул Коробов.- Никакого воскресения не бывает. Идите, любезный, я вас позову, если надо будет. Вот вам «Фальшивый купон».
Половой благодарно принял чаевые. Дверь мягко закрылась.
– А противоядия я никакого не пил, Сережа,- упреждая нехитрую догадку попутчика, сказал Коробов.- Потому что противоядия нет. Ты про батрахотоксин слышал? Сильней кураре, ты что. Выделяется из кожи колумбийской лягушки кокои. В Москве достать не проблема. Есть на Птичьем рынке специалист.
– А вот это прокол,- неожиданно спокойно сказал Сережа.
– В смысле?- насторожился уже Коробов.
– Птичий рынок снесен. Там теперь Калитниковский зооцентр. Москву знать надо, Константин Николаевич, вот что я вам скажу.
Коробов надолго замолчал.
– Нет, я все понимаю, конечно,- сказал Сережа, закуривая.- Вы не против, я покурю? Нас в купе двое, потом проветрим… Все понимаю: Питер, все дела. До знания московских реалий не снисходим. Но если уж вы решили разыграть такой финт, надо как-то, я не знаю, готовиться, что ли. И потом, главный прокол питерских знаете в чем? Высокомерие непростительное. Как ваши к нам понаехали, я сразу заметил. Они же думают, что мы все лохи. «Звездных лабиринтов» не читаем, про «Зеленую смерть» не слышали, «Долину охранителей» в глаза не видали…
Коробов был польщен. Он не предполагал, что его читают менеджеры «Бим-бим-дона».
– Я же сразу просек,- улыбался Сережа.- Ну, думаю, автограф попросить – скучно. Замучали его небось этими автографами. Это вы на «Путника», что ли, ездили?
«Путником», в честь известной трилогии Лукьяшкина, назывался ежегодный подмосковный конгресс фантастов, на котором Коробов и получил от фанов бутылку «Хеннесси». Сам он обычно таких дорогих напитков не покупал.
– На «Путника»,- кивнул он.
– Я в этом году не сумел,- огорченно сказал Сережа.- А так-то я фан со стажем. Если б не вы, я бы по жизни ничего не добился. Топ-менеджеру главное что? Топ-менеджеру главное – полет фантазии. А у вас это дело поставлено.
– Вот ты какой, постоянный читатель,- с тоской сказал Коробов.
– Ага!- не почувствовал иронии Сережа.- Ну, думаю, этот сейчас чего-нибудь учудит! И точно. Как вы Колей представились, так я все и понял. Ох, думаю, сейчас поиграем! Такой автограф получил – лучше не бывает.
– А малыш, конечно, жена,- кивнул фантаст.
– Нет,- грустно сказал Сережа.- Про малыша все правда. Если бы придумывать, я бы посмешней придумал.
– Грустно.
– Да чего грустного… А ничего я вам подыграл, да? В рассказ какой-нибудь вставите!
– Вставлю,- сказал Коробов.
– А теперь нормального попьем,- сказал Сережа, доставая бутылку «Мартеля». Он нажал кнопку и вызвал халдея.- Слышь, молодой человек! Принеси нам еще этих… «Толстовских». А чего у вас там из холодных закусок?
– Салат «Семейное счастие»,- осклабился халдей.
– Ну, тащи,- разрешил Сережа.- Хоть в виде салата на него посмотреть…
Мужской вагон
В мужском вагоне Крохин ехал впервые. Этого нововведения он не понимал. То есть на самом деле оно было, конечно, в русле всего происходящего, только очень уж как по писаному все происходило. Как будто всей страной разыгрывали дурацкую пьесу, напряженно делая вид, что принимают ее всерьез. Простите, но тут у нас написано «диктатура». Значит, сейчас будет немножко диктатура. Не всерьез, а так, понарошку: закроем это, запретим то и введем раздельное обучение. До него, правда, пока не доходило, хотя отдельные голоса в его пользу раздавались уже года два; ограничились пока основами православной культуры. Но раздельные вагоны уже ввели – пока, конечно, в порядке эксперимента, на избранных направлениях… Крохин ехал как раз в избранном направлении, в славный город Казань, где у него была большая любовь. В Москве, само собой, у него оставалась жена – все как положено; вообще эта коллизия – одна там, другая тут,- была очень под стать вернувшемуся двоемыслию. Сколько Крохин ни выслушивал чужих историй, у всех было то же самое, и даже таксист, подвозивший его к трем вокзалам, успел рассказать ему о сходной ситуации. Он был парашютист-любитель, в клубе летал с любовницей, а дома ползал с женой. Сплошной разврат, в самом деле. Пора вводить раздельные самолеты.
Никаких внятных объяснений по поводу раздельных вагонов железнодорожное начальство не давало. Разве что самые общие: женщинам неудобно при мужчинах переодеваться, мужчинам неудобно при женщинах выпивать… В этом разделении на мужское и женское было что-то омерзительно имперское, очень характерное для государственных заморозков: четкая определенность, свои там, чужие тут. Сплошные антагонизмы: с Западом, с буржуями, с внутренними врагами, теперь вот и с женщинами. Мужчина должен быть мужчинским: защитник Родины, охотник, спортсмен, любитель поговорить о гоночных автомобилях, о рыбалке, в крайнем случае о бабах. Крохин ненавидел все это до рвотных спазмов. Он вообще очень любил женщин, а в мужском обществе скисал – не потому, что и детстве страдал от дефицита мужского воспитания, и даже не потому, что его били одноклассники. Никто его не бил, и отец у него наличествовал, а просто Крохин терпеть не мог доминирования, которым мужчины в России занимались непрерывно. Нормальная практика для замкнутых несвободных сообществ, Крохин как дипломированный социолог отлично это понимал. Женщины вносили в такие сообщества нежелательную разрядку. Мужчины без женщин тут же начинали стремиться к максимальной отвратительности, и самый гнусный немедленно становился лидером. Сейчас Крохину предстояло провести девять часов в замкнутом мужском коллективе, в принудительном сообществе четырехместного купе скорого поезда Москва-Новосибирск, и он заранее ненавидел попутчиков.
Он надеялся, что хоть не все места будут заняты, но бывают эпохи, когда сбываются худшие подозрения: в купе, помимо тридцатилетнего Крохина, оказались спортивный бодрячок лет сорока – тугой, белесый, с обтянутым пузцом, худощавый испитой мужичонка с длинным лицом вечного командировочного и огромный краснорожий детина с коровьими карими глазами. Все поздоровались с Крохиным за руку.
– Ну, товарищи, давайте знакомиться,- сказал тугой.- Некипелов Вячеслав, можно Слава. Еду до самого Энска, брательник женится. Будем гулять на свадебке.
– Каримов,- скучно сказал вечный командировочный. Он ехал в Казань в какой-то трансгаз – Крохин толком не расслышал.
– Крупский,- застенчиво сказал гигант, оказавшийся бодибилдером. Он строил свое тело пятнадцать лет по собственной системе и ехал теперь наглядно иллюстрировать собственную книгу об этом увлекательном процессе. Книга вышла в Москве, в «ГИЗДе» («Гигиена и здоровье»), но казанские магазины запросили серию встреч с автором, и автор покорно ехал.
– Ну, мужики,- радостным голосом затейника сказал Некипелов, едва поезд тронулся,- чего ни говорите, а хорошо без баб! Люблю, это самое, мужскую компанию!
Крохин тоскливо полез на верхнюю полку.
– Семен Семеныч!- укоризненно обратился к нему Некипелов, можно Слава, хотя Крохина звали Борисом.- Ну куда же вы от компании! У нас имеется…
Крохин собрался было объяснить, что пить ему совершенно не хочется, тем более с полузнакомыми людьми,- но понял, что объяснение не прокатит, и покорно слез.
– Вот и отличненько, и отличненько,- с комсомольским задором приговаривал Некипелов. Он был из тех бодрых мужичков, что любят слова «кратенько», «скоренько» и «нормальненько».- А то, знаете, влезла бы щас к нам какая-нибудь цаца – и всё, прощай мужская компания…
– Очень правильно,- грустно сказал бодибилдер Крупский. Он, видимо, успел натерпеться от женского пола. Им всем нужно было только его роскошное тело, а не утонченная, страдающая душа.
Некипелов быстро разлил отвратительный коньяк, перочинным ножом вскрыл нарезку, вечный командировочный Каримов извлек круглую пластмассовую банку с бледной селедкой в укропном соусе, Крупский застенчиво выставил два йогурта и пачку творожку.
– Это вы всегда так кушаете?- поинтересовался Некипелов.
– Для мышечной массы,- виноватым басом пояснил Крупский.
– Ну, со свиданьицем!- воскликнул можно Слава.
Крохин с тоской вообразил, как сейчас в купе вошла бы хоть самая завалященькая девушка – и все они тут же подобрались бы, оставили отвратительное панибратство, устыдились своей укропной селедки… Каримов постеснялся бы немедленно разуваться и вонять на все купе носками, словно эти неснимаемые носки служили ему во всех бесчисленных разъездах по неотличимым трансгазам… В мужском сообществе немедленно начинало дурно пахнуть, словно отказывали какие-то подсознательные тормоза; перед женщинами еще стеснялись, а друг перед другом чего ж! Некипелов стал рассказывать, как супружница сооружала ему с собой закуски, как она вообще его любит, хотя он в счастливом браке вот уже пятнадцать лет. Каримов слушал с тоскливой улыбкой язвенника. Крупский признался, что еще не женат, потому что в двадцать пять лет уехал в Штаты, только теперь вернулся, основав там скромную бодибилдинговую фирму, и как-то все было не до брака. Зато теперь в рамках правительственной программы «Закал» он отлично вписался в нацпроект «Готовься к службе» (это был новый аналог ГТО). Лозунг «Закал» почему-то никого не смешил – да и что такого, в конце концов? Закалиться, по местным понятиям, как раз и значило с ног до головы покрыться калом – только такой человек считался достойным гражданином…
– Нет, служить все-тки надо,- сказал Некипелов, ковыряя в зубах.
– Точно,- вставил свои пять копеек Каримов.- А то есть которые не служат. А за них другие служи. Кто за них будет служить? Крестьяне пойдут? И так уже армия не умеет ничего…
– Точно, точно.
– А то,- с горечью продолжал Каримов,- есть такие, за которых родители всё. Куда он такой годится, если всё родители? Развели тут, понимаешь. Я был в Швейцарии, все служат.
– А вы, Семен Семеныч, служили?- вальяжно спросил Некипелов у Крохина.
– Я Борис Андреевич,- угрюмо сказал Крохин.
– Значит, не служили?- истолковал его ответ Некипелов.- По здоровью чего или как?- и он подмигнул Крупскому.
– У меня была военная кафедра.
– А… Ну, эт не служба. Эт игрушки,- припечатал Некипелов.- Я так думаю: если ты мущщина – служи. Мущщина должен. Пусть не два, пусть полтора, теперь вот сделали полтора. Хотя лично я два служил и не зажужжал,- он хохотнул и опять подмигнул Крупскому.- Ну когда еще себя проверить-то? Мущщина должен себя испытать, иначе как ты будешь потом… в разных ситуациях?
– Есть которые не служат,- с затаенной злобой повторял Каримов. Видно, кто-то крепко подсидел его в трансгазе либо отбил бабу, кто-нибудь богатый, с престижными родителями.- Есть которые – всё за них другие делай, а они лежи. Я повидал…
– Ну, а вы, Семен Семеныч, по какой же части?- не отставал Некипелов.
– А вы, товарищ Кипятков?- спросу Крохин.
– Эк вы меня!- хохотнул Слава.- Ущучил, ущучил… Пальца в рот не клади, да? Ну, еще по маленькой. Я, Семен Семеныч, строитель. «Москву-сити» строим, слыхал?
– Слыхал.
– Ну а то!- воскликнул Некипелов и стал рассказывать, какой фантастической высоты и надежности будет «Москва-сити». Сам он был прораб и потому немедленно начал сыпать техническими характеристиками цемента, кранов и искусственной скалы, на которой все стояло. Часто упоминались немецкие балки. Основную часть будущего Вавилона возводили турки, и Некипелов одобрил их трудолюбие, хотя, заметил он, чурка есть чурка. Правильно?
– Они и в Штатах особняком,- печально сказал Крупский.- Кучкуются там.
– А ты, Саня, Шварценеггера видал?- спросил Некипелов.
– Абсолютно,- кивнул Саня. Почему-то все русские – даже после краткого пребывания в Штатах – вместо «да» отвечали «абсолютно», хотя у американцев Крохин такого не замечал.- Видал вот так, запросто. У меня фото с ним в книге,- он полез в дипломат и выложил глянцевый том, на задней обложке которого обнимал за плечи Шварца и Сталлоне.
– Он чё, нормальный парень?- поинтересовался Некипелов.
– Абсолютно,- сказал Крупский.- Вот как мы с вами, абсолютно. Очень много помогает детям у себя в штате. Его абсолютно любят.
– Есть такие, что помогают,- с той же горькой обидой сказал Каримов.- Наворуют, а потом помогают. Они все помогают, а ты спроси, откуда у него? Благотворители. Они обманывают всех, а говорят, что помогают. Я вот этого доктора знаю, забыл фамилию, который милосердие или что еще. Так он солнцевских лечит, я точно знаю.
Крохин отлично знал человека, о котором шла речь, и знал, что ни к каким солнцевским он отношения не имеет, просто имел несчастье один раз сфотографироваться с их паханом Карасем, когда тот пожертвовал на детскую больницу в Новопеределкине; но теперь, конечно, врачу было не отмыться. Каримов еще минут пять поругал жертвователей, сказал, что всё показуха одна, и пожаловался, что в больнице к нему недавно не было никакого внимания. После этого он долго рассказывал про свой желудок с пониженной кислотностью. Будь в купе хоть одна женщина, он, конечно, постеснялся бы таких анатомических подробностей, но теперь стесняться было нечего, и некоторое время все азартно обсуждали, что делать при поносе. Некипелов рассказал три анекдота в тему, Каримов визгливо смеялся, обнажая длинные зубы, и даже Крупский застенчиво улыбался, лаская всех коровьими глазами.
– А тебе пить-то можно, Саня?- спохватился Некипелов.
– Абсолютно,- кивнул Саня.- Если знать норму, то абсолютно.
– А скока у тебя норма, у такого большого?
– Двести грамм можно абсолютно.
– Вообще,- сказал Каримов,- что ты не женатый, я это, спортсмен, одобряю. Ты это правильно. Ничего хорошего.
– Ну,- подмигнул всем сразу Некипелов,- кое-что хорошее есть…
– Ничего хорошего,- убежденно повторил Каримов.- Они все могут вертеть как угодно, но они непонимающие.
Каримов, видимо, не привык пить, а может, давно не пил из-за своих поносов, и потому сейчас его не на шутку разобрало. Он начал делиться своей философией жизни, а сводилась она к тому, что все постоянно стремятся всех наколоть, обмануть и подставить. Уж на что он все время держал ухо востро, но лично его, Каримова, женщины всегда старались облапошить, предлагая свой сомнительный товар за его деньги и удобства. Если бы в купе была женщина, он постеснялся бы, конечно, этой оголтелой исповеди неудачника, которая в некотором смысле была еще зловоннее, чем разговоры о поносе; от нее тянуло давней неухоженностью и тупой тоской. Некипелов слушал, вставляя сочувственные замечания, но в одном вопросе согласиться с командировочным не мог. Конечно, соглашался он, бабы, безусловно, все как одна думают только об этом и еще хотят денег, и деньгами с ними можно делать что угодно, но если баба понимает в этом деле (тут он подмигивал и цокал), то можно и деньги, и жилплощадь, и что угодно. Большинство баб, конечно, не понимает, но некоторые понимает, и вот у него была одна в Сочи, которая доводила его до белого каления. Ты представляешь, говорил он Крупскому, она скрипела зубами! Зубами скрипела! Крохин узнал бы еще много интересного, но тут из соседнего купе к ним вломился пьяный дембель, жаждавший общения. Он выходил курить и ошибся дверью, и вот вломился к ним, а когда увидел, что у них есть еще,- не пожелал уходить. Он стал рассказывать про свои пограничные геройства. По его рассказам выходило, что китайцы совершают провокации ежедневно, и многих он взял лично, а с некоторыми пришлось драться врукопашную. Все это он норовил изобразить.
– Они знаешь что?- доверительно спрашивал он у Некипелова, живо смекнув, кто тут душа общества.- Они всю нашу Сибирь… уже практически всю! Они обнаглели, это самое, как я не знаю! У нас на заставе был Иванов во время учений, министр. Руку жал. Он говорил, что направление стратегистическое! Стра-те-ги-сти…
Крохин три раза порывался влезть к себе на верхнюю полку, но его удерживали. Непонятно, зачем он нужен был Некипелову – ни анекдотцев, ни интересных деталей про зубовный скрежет он не выдавал и ограничивался хмыканьем, даканьем и неопределенным меканьем; видимо, Слава, как всякий истинный затейник, не мог успокоиться, пока не покорит все сердца. Он успел выяснить мнение Крохина о том, что будет с долларом, кто станет чемпионом России по футболу и надо ли выгонять из Москвы всех чурок. Некипелов был уверен, что надо, а Каримов предлагал сразу посадить, потому что они сплоченные.
– Вот они защищают свои права,- говорил он обиженно.- А почему русские не защищают свои права? Почему у русских в Москве нет организации, которая защищала бы права? Если русские начнут защищать, то это сразу будет фашизм. А когда эти защищают, то это и нормально. Это вам как?
– Русские в Москве – хозяева,- терпеливо сказал Крохин.- Зачем им объединяться и защищать свои права?
– Хозя-яева,- презрительно протянул Каримов и отвернулся, чувствуя бесполезность разговора с таким зашоренным человеком.
– А вы не татарин будете?- простосердечно спросил Крохин.
– Я буду русский, москвич в пятом поколении!- вскинулся Каримов.
– А то фамилия…
– А что фамилия?!- поддержал Каримова погранец.- У нас был Бульбаш, все думали – хохол, а он татарин!
Каримов долго еще рассказывал, как он вынужден ютиться в спальном районе почти у самого МКАДа, даром что в пятом поколении, и о том, как весь этот район заселен незаконными гастарбайтерами и отвратительными торговцами, которые оккупировали московские рынки и не дают русским торговать; о том, кто мешает русским торговать и оккупировать собственные рынки, он не говорил ни слова. Некипелов горячо его поддерживал, а Крупский сообщил, что в Америке тоже много чурок, объединенных в мафии, а валят все на русских, подозревают только русских. Стали ругать Америку. Дембель трубно ревел и колотил красным кулаком в стену. Вошел проводник, ласково улыбнулся всем и не стал усмирять дембеля. Вероятно, в мужских вагонах следовало делать замечания кротко, смиренно, а лучше не делать их вовсе – целее будешь.
Выпили третью, купленную в вагоне-ресторане (сходить туда вызвался Крупский как младший). Дембель пел. Конечно, при женщине в купе не было бы и десятой доли подобного свинства. Под конец развезло и бодибилдера, принявшегося с остервенелой откровенностью и частыми вкраплениями английских слов рассказывать, как он у себя в Курске любил студентку медицинского училища и как она, фак, ему не дала. Все свои боди-успехи он одержал ради нее, в Америку уехал ради нее, а когда вернулся – оказалось, что она давно замужем за пластическим хирургом. Крупский бы его, конечно, сделал одним мизинцем, но хирурга боялся – вдруг у него скальпель и он чего отрежет? Гигант виновато улыбался, рассказывая все это, но чувствовалось, что хирург для него был кем-то сродни шамана. Он был наделен сверхъестественной силой и мало ли что мог отрезать в честном бою.
С пятой попытки Крохину удалось отделаться от мужского общения. Он лежал на своей верхней полке, слушал пение дембеля, анекдотцы Некипелова и каримовские инвективы, а думал о том, как отвратительны местные мужчины по сравнению с местными женщинами. Женщины никогда не позволяли себе подобной ксенофобии, не записывали в русские по принципу наибольшей мерзотности, не считали весь мир виноватым в своих бедах, не жаловались на то, что все мужики сволочи, а если жаловались, то исключительно в сериалах; женщины еще читали книги, пусть даже женские детективы – попутчики Крохина и этого в руки не брали; женщины, наконец, были в большинстве своем красивы, а мужчины являли собою паноптикум. В этих грустных размышлениях Крохин задремал, а разбудило его прикосновение небритой щеки и отвратительный дух коньячного перегара в смеси с укропной селедкой.
– Мура моя, Мура,- шептал дембель,- Мура дорогая…
– Какая я тебе Мура?!- шепотом заорал Крохин. В купе было темно, и с нижней полки, наискось от него, доносился чудовищный храп Некипелова. Ни одна женщина не могла бы храпеть с такими фиоритурами, внезапными садистскими паузами, внушавшими надежду, и новыми триумфальными раскатами.
– Мура моя Мура,- продолжал шептать ему в ухо погранец.- На палубу вышел, а палубы нет… Вручили нам отцы всесильное оружье…
– Тебе чего надо?- без приязни спросил Крохин.
– Всех!- захрипел дембель.- Они нас всех! Придут и всё заселят, я же вижу. А ты лежишь тут, люба моя, и не знаешь…
– Сам ты Люба,- сказал Крохин и отвернулся, но отвратительный небритый чужой человек еще дышал ему в затылок и норовил обнять – без всяких приставаний, в чистом дружеском порыве. Мужское тело было отвратительно. Крохин лежал, вяло отбивался и с невыносимой тоской думал о том, сколько раз его собственное мерзкое тело наваливалось вот так на чистую и нежную красоту, на совершенство, именуемое женщиной; и многие терпели, а некоторые любили! Он понял теперь внезапные приступы отвращения, овладевавшие его Элей вдруг, без всякой причины. По-хорошему, Эле не следовало терпеть его вовсе.
В остаток ночи уместилось много удивительных событий: Некипелов продолжал храпеть, дембель побежал блевать – и не добежал; хорошо, по крайней мере, что не заблевал купе. «Харчами расхвастался»,- презрительно проскрипел Каримов. Саня Крупский сказал, что один его друг – он с тщательностью второклассника выговаривал его американскую фамилию – тоже однажды перебрал перед первой брачной ночью и тоже, значит, метнул харчи – ну, не в сам момент, но сразу после, так что невеста подумала, что это она так на него подействовала. Крохин засыпал, слушал буйство дембеля в коридоре и каримовский шепотный монолог – несчастный рассказывал самому себе о том, какие все стали выжиги, а бабы в особенности. Крупский иногда подавал голос, отвечая на каримовские шепотные расспросы о ценах на американскую недвижимость. Зачем Каримов этим интересовался – Бог весть: ясно было, что покупать американскую недвижимость он не собирался. Просто ему все время надо было чувствовать, что кто-то живет много лучше нас – разумеется, за наш счет.
Среди всего этого шума и зловония, страдая вдобавок от коньячной изжоги, Крохин думал о главном – о том, как он придет завтра к Эле. То есть даже уже сегодня, о Господи. Он придет к ней, в чистоту, опрятность, интеллигентность ее квартиры,- придет грубый, страшный, чужой, ведь они не виделись три месяца, придет, чтобы сделать с ней грубую и страшную вещь – потому что страшно видеть рядом с собой мужчину, примитивную, пошлую особь, озабоченную только доминированием да демонстрацией нажитых комплексов. Мужчина жесток, труслив, циничен. Мужчина отвратительно пахнет. Невозможно даже просто спать рядом с мужчиной, а о том, чтобы принадлежать ему, не может быть и речи. Генофонд гибнет из-за мужчин. Одни мужчины храпят и пьют, как наши попутчики, а вторые умеют только брюзжать и всех ненавидеть, хотя они ничем не лучше… Что я сделал в своей жизни? Я делал женщин более или менее несчастными, и все это время я трепался, занимался никому не нужной и непонятно зачем существующей социологией, маскировал свои низменные желания стихотворными цитатами… Ненавижу! Крохин все мог себе представить – не мог представить только, как женщины терпят этих уродов, примитивных, как два пальца, и зловонных, как авгиевы конюшни.
Утром он долго сидел в скверике напротив Элькиного дома, не решаясь зайти. И просидел бы так еще час, а может, и уехал бы на фиг, ближайшим же поездом, не осквернив и не сломав ее жизни, не навредив ей эгоизмом и комплексами всякого самца… но она, со своей истинно женской интуицией, сразу просекла, что надо поглядеть в окно. В это окно она и увидела его, и сбежала к нему по лестнице, и потащила в дом – не то бы он, конечно, уехал. Но бабы понимают, и потому она ни о чем не расспрашивала его.
Миледи
Независимая, состоятельная, молодая, красивая, пышноволосая, худощавая, длинноногая, изысканная, изящная, профессионально успешная женщина Татьяна по прозвищу Миледи – а как вы хотите, чтобы окружающие трансформировали фамилию Милетинская?- ехала в Москву из Петербурга в комфортабельном, уютном, дорогом, шикарном, отличном купе сверхскоростного поезда ЭР-200, чтобы отметить свое неотвратимое, приятное, зрелое, своевременное, нисколько не огорчительное тридцатилетие в обществе своего нового красивого, щедрого, молодого, состоявшегося любовника по имени Григорий.
Миледи сидела в купе и думала о себе именно этими словами. Это было нечто вроде профессионального аутотренинга, но, по совести сказать, она и в самом деле встречала тридцатилетие в полном шоколаде. Врут, что большинство женщин боится возраста. Возраст – это компетентность, это право пользоваться плодами трудов, это особая, зрелая, чуть терпкая привлекательность (она так и думала: «чуть терпкая»). Молодость унизительна. Зрелость – ровное, надежное плато, достигнутое равновесие, и только от нас зависит растянуть его практически до бесконечности. Кроме того, новый любовник Миледи хоть и был младше ее на два года, но совершенно об этом не догадывался: он был главной ее вершиной, тем самым, к кому она шла все эти годы, дегустируя и отвергая предыдущие варианты. К этому человеку можно было бы даже переехать – он уже намекнул на это. Отметить вступление в новый возраст Татьяна хотела именно с ним. Как встретишь, так и проведешь.
В купе она была одна. Думала сначала выкупить второе место, но потом решила лишний раз испытать судьбу. Судьба в последнее время подбрасывала ей подарок за подарком – повышения, знакомства, проекты. Миледи передвигалась по жизни в ауре всеобщего завистливого обожания, ловила на себе восторженные взгляды и не снисходила до того, чтобы отвечать на них благодарной улыбкой. В конце концов, все это было должное, заслуженное. Тут и таилась прелесть возраста: спелые, так сказать, плоды. Страшно вспомнить, сколько она комплексовала в юности. Теперь уже ничьи резкие слова и грубые замечания (проистекавшие, понятно, от зависти) не портили ей настроения – она научилась игнорировать их. Но ждать подарков от судьбы не переставала – вечная азартная девочка, Диана-охотница. Так думала она о себе: да, Диана-охотница. Беру, что хочу. Вот сейчас войдет прелестный мальчик, или опытный зрелый мужчина, или увлекательный творческий человек, телеведущий или Сергей Минаев, и дорога превратится в еще одно приключение, а Григорий никогда ничего не узнает. Жизнь надо воспринимать именно так – как череду легких праздников, веселых авантюр и увлекательных… она задумалась, подыскивая третье слово, и тут дверь купе отъехала в сторону, и глазам Миледи предстал ее бывший муж Прохоров.
– Здорово, Таня,- сказал он, отдуваясь. Прохоров был полноват, но это его не портило – мог себе позволить при почти двухметровом росте.- Не ждала?
– Прохоров?!- изумилась Миледи.- Здравствуй, я очень рада! Какие бывают удивительные совпадения!
– Да, да,- сказал Прохоров.- Прямо как в «Космо». Поздравляю тебя, Таня, с днем рождения.
Он уселся напротив и угнездил на коленях дипломат, но никакого подарка оттуда не извлек. Вот тебе и судьба, подумала Миледи. Разумеется, никакой речи о возобновлении отношений и быть не могло, Прохоров был исчерпан и отброшен еще три года назад, да и брак длился всего пару лет,- но занятно было посмотреть на него с высоты своих прекрасных тридцати. В нем что-то было, да, что-то надежное, мило-медвежковатое,- но он, конечно, сильно отличался от двадцативосьмилетнего щедрого, состоятельного, состоявшегося, веселого, белозубого, безукоризненно одетого, благоуханного, свежего (нужное подчеркнуть – нет уж, давай все вместе) Григория.
– Прекрасно выглядишь, Таня,- сказал Прохоров с мягкой улыбкой.- А я вот, видишь, все один и выгляжу не очень хорошо.
– Ну что ты, Прохоров,- очаровательно улыбнулась Миледи.- Ты очень, очень славный. Я часто вспоминаю тебя. Мы были друг для друга необходимым этапом. Я благодарна всему и ни от чего не отрекаюсь.
– Да-да,- рассеянно кивнул Прохоров.- А у меня после тебя все не очень хорошо. Ты видишь какая, а я, прямо скажем, не ахти…
«И впрямь не ахти»,- подумала Миледи с явным удовольствием.
– Ну, не надо опускать руки,- сказала она.- Никогда не поздно реализовать свой шанс. Ты всегда был недостаточно позитивен, а ведь всё в наших руках.
– Ну да, ну да,- снова кивнул Прохоров, вытащил недорогой, некрасивый, немодный потрепанный, неинтересный, ненавороченный мобильник и набрал номер.
– Уже здесь,- сказал он в телефон.- Да, да, все отлично. Ну, привет.
Через несколько секунд дверь купе опять отъехала – они как раз пролетали мимо Купчина,- и взору Миледи предстал Паша, которого тут не могло быть ни под каким видом. Паша два года назад, с тех самых пор, уехал за границу. Он написал ей, что у него всего два варианта – или убить ее, или убить себя; но поскольку на самоубийство он пока решиться не может, то предпочитает мягкий его вариант, а именно Швейцарию.
– Ой, Паша!- воскликнул Прохоров.- Какая удивительная встреча!
– И то сказать,- кивнул Паша.- Прелестные бывают совпадения. Здравствуй, Коля.
Мужчины пожали друг другу руки.
– А ты гляди, с кем я еду-то!- радостно сказал Прохоров.
– О-о-о!- воскликнул Паша.- Ты едешь с Таней! Вы опять вместе?
– Что ты, Паша,- кротко сказал Прохоров, потупившись.- Разве Таня теперь снизойдет до меня… Видишь, я какой… Я старый, и толстый, и немодный… Нет, я оказался здесь для того, чтобы поздравить Таню с днем рождения.
– Еще одно удивительное совпадение!- с некоторым гнусноватым подвыванием ответил Паша.- Я здесь ровно для того же, йа, йа! Натюрлихь! Дорогая Таня, я поздравляю тебя с наступающим днем рождения.
– Спасибо,- суховато ответила Миледи. Ей переставал нравиться этот парад удивительных совпадений.- Очень приятно, мальчики, что вы встретились как друзья.
– Ну теперь-то что же нам делить?- искренне изумился Паша.- Теперь мы, конечно, друзья. Мы все теперь веселые, позитивные друзья… я присяду, дорогие ребята?- Он плюхнулся на мягкий диван рядом с Прохоровым.- Дружба – такое удивительное, прекрасное чувство… оно, мне кажется, даже больше любви. Как ты думаешь, Коля?
– Нет,- сказал Прохоров и решительно покачал головой.- Нет, как хочешь, Павел, а я не соглашусь с тобою. Я буду с тобою спорить. Любовь провоцирует нас подчас на чудесные поступки, мы сами потом не можем понять, что это на нас нашло… Вот, например, узнав, что Таня любит тебя, я сжег твою книгу в ванной. Вообрази. Там на обложке был твой портрет. Сначала я проткнул тебе глазки и ушки, а потом сжег на хрен в ванной. Прости, Паша.
– Ерунда,- сказал Паша.- Я даже ничего не почувствовал. Зато теперь мы друзья, и это прекрасно.
– Зато Таня почувствовала,- сказал Прохоров.- Правда, Таня? Ей было очень приятно. Когда она об этом узнала, она очень смеялась, очень. Вообще, мне кажется, ей нравился наш тройственный союз…
– Только когда ты не напивался,- резко сказала Миледи.
– Да, да, я напивался,- покаянно кивнул Прохоров. Она сразу вспомнила эту его манеру – шутовские покаяния вместо того, чтобы сделать хоть шаг к реальному изменению ситуации.- Я вообще чуть не спился, когда ты ушла, Таня. Точнее, когда ты выгнала меня. Правда, мы купили квартиру вместе, но ты сумела мне доказать, что любой суд встанет на твою сторону…
– Это так и было,- заметила Миледи.
– Я пил довольно долго,- продолжал Прохоров.- Но потом, как видишь, взял себя в руки и попытался начать все сначала. Это было не очень легко, но постепенно удалось.
– Я рада за тебя,- совсем уж неприязненно сказала Таня.- По-моему, ты выбрал не лучшее время для выяснения отношений.
– Да мы ничего не выясняем!- воскликнул теперь уже Паша.- Мы встретились в одном купе, и это очень приятно! Правда, оно двухместное, но мой друг Коля пригласил меня зайти в гости, и вот я тут с коньячком.- Он извлек коньячок.- Знаешь, Таня, я тоже тебе очень благодарен. Потому что после изгнания Коли мы были с тобой так чисто, так безмятежно счастливы целую неделю! Пока я не заглянул в твою электронную почту. Представляешь, до чего ты меня довела?! Ты – меня, писателя, человека строжайших правил! Но я сделал это, Таня: ведь когда-то я сам завел тебе эту почту на Яндексе, я знал пароль, и просмотр твоих писем привел меня в неистовство. Я давно уже замечал некоторое охлаждение в наших отношениях. Кажется, я был тебе интересен только до тех пор, пока у тебя – точнее, у нас – был Коля. Но стоило нам съехаться после колиного переезда к маме, как я сразу почувствовал: ты из тех женщин, кому мало одного! Ты стала холодна. Тебя все стало раздражать. Я не мог, извини, взять с собой в сортир книгу – а без этого какое же удовольствие?! Дело не в этом, конечно…- Он разлил коньяк по походным металлическим стопочкам, Миледи предусмотрительно отказалась, а Коля опрокинул.- Короче, через неделю это началось, месяц я терпел, а потом заглянул к тебе туда. И открылись удивительные вещи! Таня, оказывается, все это время ты любила вовсе не Колю и не меня, а нашего друга Геннадия!
– Алле-оп!- послышалось за дверью, и в следующую секунду в купе вошел, кто бы вы думали, естественно, Геннадий, и это было совершенное уже черт-те что, потому что после той истории Геннадий свалил в Киев, это я вам совершенно точно говорю, поехал делать украинскую версию своего издания, потому что там теперь свобода. Он сказал, что уходит от несчастной любви в революцию, ибо только революция способна склеить разбитое сердце. И тем не менее это был он, собственной персоной, чуть лысее прежнего, но в остальном прежний.
– А мы тут случайно встретились с Таней,- кивнул Прохоров.
– Представляешь?- подтвердил Паша.- Совершенно случайно!
– Так я шо и говорю,- с комическим украинским акцентом сказал Геннадий.- Я шо и кажу, хлопцы. И я совершенно случайно услышал ваши голоса – дай, думаю, загляну на огонек… Имею сало!- Он достал из-под мышки аппетитный сверток.
– Так и закусим!- возгласил Паша.- Мы как раз вспоминаем, Гена, как я узнал о твоем существовании. Я прочел вашу переписку с Таней, то самое письмо, из которого явствовало, что я оказался совсем не тем человеком. Она теперь очень томилась рядом со мной, я измучил ее подозрениями, ревностью, оказался хуже Коли…
– Трудно, трудно, но можно,- покаянно кивнул Коля.
– Хуже Коли,- со значением повторил Паша.- О Господи, чего я только не делал, прочитав ваши взаимные излияния. Конечно, Таня и тогда писала в стиле женского глянца, причем самого низкого разбора,- но все равно, знаешь, было очень увлекательно. Знаешь, что я тогда сделал?
– Что же ты сделал?- с живейшим интересом спросил Геннадий. На Миледи они, казалось, вовсе не обращали внимания.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.