Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Как Путин стал президентом США: новые русские сказки

ModernLib.Net / Юмористическая фантастика / Быков Дмитрий Львович / Как Путин стал президентом США: новые русские сказки - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Быков Дмитрий Львович
Жанр: Юмористическая фантастика

 

 


Дмитрий Быков

Как Путин стал президентом США: новые русские сказки

КАК ПУТИН СТАЛ ПРЕЗИДЕНТОМ США: НОВЫЕ РУССКИЕ СКАЗКИ

ПРЕДИСЛОВИЕ

В 1913-1916 годах Максим Горький создал лучшее, на мой вкус, свое произведение – цикл фельетонов «Русские сказки». Пафос всегда ему мешал, а вот с юмором у этого автора все обстояло отлично. В цикле из двух десятков сказок он остроумно отхлестал и черносотенцев, и декадентов (Сологуб даже хотел с ним стреляться), и либералов, думающих только о том, на каком бы заборе написать очередной протест… В общем, отличная получилась книга.

В1999 году я без всякой надежды на скорую публикацию начал набрасывать «Новые русские сказки». Сочинены были уже первые пять опусов, когда Михаил Леонтьев затеял сатирический журнал «Фас». Там эти сказки и стали появляться – они были в каждом из восьмидесяти вышедших номеров журнала, и всегда сопровождались прелестными иллюстрациями художника Бориса Маркевича. Картинками к «Новым русским сказкам» и посейчас оформлен знаменитый московский клуб «Дума».

Впоследствии «Фас» прекратился, и последние сказки я публиковал уже в «Вечернем клубе». Многие из них размещены на разных сайтах Интернета – иные с моего ведома, иные без, и второй вариант, пожалуй, даже приятней. В общем, автору радостно уже то, что эти сочинения не остались в своем бурном времени: их вполне можно читать и сегодня, когда события 1999-2001 годов, служившие поводом для сочинения сказок, благополучно забылись.

Это было время довольно забавное, по крайней мере на ретроспективный взгляд. Сначала «Единство» насмерть схватилось с «Отечеством», Доренко грыз Лужкова, Киселев поливал Ельцина; потом бушевали конфликты вокруг НТВ, потом бежали Гусинский и Березовский, возникали и затихали слухи о переносе столицы в Петербург, – и все это время шла вторая чеченская война. В общем, было о чем написать политическую сказку.

Сегодня ее тоже есть о чем написать. Пока есть Россия. есть и этот жанр, изобретенный Щедриным, расшифрованный Горьким и посильно обновленный вашим покорным слугой. Но о новых временах расскажут новые русские. а сейчас я предлагаю вам скромную хронику рубежа веков. Кто-то вспомнит о тех временах с содроганием, кто-то с умилением, а я – со смесью умиления я содрогания, которую иногда еще называют катарсисом.

В сочинении большинства сказок мне помогала моя жена Ирина Лукьянова, так что все претензии лучше делить на двоих, а комплименты сразу адресовать ей.

ГЕНЕРАЛ И ЖИДЫ

Больше всего на свете генерал не любил жидов. Нелюбовь его к ним имела, если можно так выразиться, характер метафизический. Жиды не могли обойти его по службе, потому что почти не шли в военную службу по слабости духа. Жиды почти не встречались ему в скудном гарнизонном быту, где жадному и жирному жиду нечем прокормиться. Жиды не отбивали у генерала женщин, потому что предпочитали своих жидовок. Так что чувство генерала к этим трудно описуемым, но явно вредным существам было в основе своей бескорыстно.

Самое ужасное, что по мере усиления ненависти генерала к жидам их количество парадоксальным образом возрастало. Во времена генеральской юности жиды встречались очень редко, и всякий, кто подсмотрел живого жида в естественной среде его обитания – например в адвокатской конторе или в аптеке, – мог считаться счастливцем. К тому же в начале пятидесятых жидовские ряды сильно поредели, поскольку их объявили вредителями и стали истреблять специальным жидомором. Но чем больше генерал их ненавидел, тем больше они плодились, и вскоре дошло до того, что они стали везде.

Просыпаясь, генерал совал машинально ноги в сапоги, и в одном из сапог обязательно сидел жид. Генерал вытряхивал пархатого из сапога, проверял, не нагажено ли там и только после этого надевал любимую обувь. Жид сидел в кармане офицерской формы генерала и похабно скалился из тюбика с зубной пастой. Маленький, тонко жужжащий жид прилетал сырыми ночами пить генеральскую русскую кровь. Еще несколько жидов-кровопийц, уже в другом обличье, коричневые, овальные и с острыми попами, жили у генерала в диване. Жид щекотал генерала во время смотров, заставляя ерзать и дергаться. Стоило снять фуражку, как жид по-гоголевски забирался и туда и, искательно, но с тайной насмешкой глядя на генерала, пищал оттуда:

– Это сто зе, васе превосходительство? Ай-яй-яй, везде жиды…

Кончилось тем, что пара знакомых генерала, доселе безупречных с этнической точки зрения, тоже стала жидами. Генерал, приглашенный в гости к ближайшему товарищу, ротному командиру с кристальной репутацией вечно красного, пьяного и орущего служаки, неожиданно обнаружил на столе у него мацу в шоколаде, и сколько ни уверяла несчастная жена генеральского товарища, что это вафельный торт ценою три рубля, единственная скудная радость местной кондитерской промышленности, генерал явственно чувствовал в торте привкус крови христианских младенцев. Он этот вкус хорошо знал, поскольку по роду своей службы как раз и был занят тем, что морил христианских младенцев, попадавших в его распоряжение, чтением устава, шагистикой и голодом.

Генерал немедленно побежал к унитазу – извергать из себя кровавую пищу – и, глянув в зеркало, висевшее в ванной, с ужасом увидел в зеркале жида. Машинально генерал выхватил пистолет, намереваясь убить сначала отражение, а затем и подлинник, но вспомнил, что у жида должно висеть специальное, жидовское, зеркало, которое показывает все в извращенном свете. Дома он тут же кинулся к волшебному стеклу и с облегчением увидел в нем нормального, несколько даже заурядного гарнизонного генерала, каких в армии было множество – больше, чем рядовых, и уж точно больше, чем надо. На него смотрело этнически чистое, классическое, несколько грушеобразное лицо отечественного военного: поуже, где думают, пошире, где едят, усы в память о генералиссимусе, рот, чтобы через него выходили команды, и уши, точно пригнанные под поля фуражки. Слава Богу, все было на местах. Единственное, что на левом погоне опять-таки сидел жид, но к этому генерал уже привык – он прихлопнул мерзавца пятерней, так что на ткани мундира расползлось жирное жидовское пятно. В этих пятнах давно уже было все белье и вся одежда генерала. Иногда он убивал на себе до десятка жидов в день.

Воинской службе генерала жиды совершенно не препятствовали. Они, конечно, отравляли его быт, но ярость генерала по этому случаю была так велика, что новобранцев он мучил с особенной яростью, учения проводил браво и в стрельбе демонстрировал чудеса, потому что с мишени ему подмигивал известно кто. Выпустив обойму свинцовых жидов по картонному, генерал приходил в прекрасное расположение духа.

Рано или поздно все единомышленники встречаются, так уж жидовский Бог устроил этот мир, невыносимый для православного. На генерала обратили внимание люди из партии Кровавого Поноса, гордо называвшие себя так вместо унизительного названия «Красно-коричневые». Кровопоносники издавали газету «Ужо!», где публиковали свои открытия. Открытия были несколько однообразны и сводились к обнаружению новых жидов в антинародном правительстве, на прозападном телеви-дении и в собственных карманах. В карманах жиды водились только тогда, когда там появлялись деньги, потому что где деньги, там и жид. Зато в правительстве и на телевидении, где деньги так и хрустят под ногами, от жидов было буквально не продохнуть. Маленькие, носатые, они бегали по «Останкину» и Белому дому со своими жидовкам» и скрипочками и воровали друг у друга деньги.

Высшей точкой генеральской карьеры был октябрь 1993 года, когда кровопоносникам удалось собрать под свои знамена самое большое количество публики. Единомышленники называли генерала не иначе как «блестящим офицером», что в общем соответствовало действительности, потому что вся одежда генерала лоснилась от жира убиваемых на нем жидов, а стирать ее он не давал, не желая смывать знаки своей доблести. Несколько десятков одурманенных жидомором людей поехали под руководством генерала штурмовать «Останкино», другие под водительством кровопоносников остались оборонять Белый дом. Впоследствии, с течением времени, кровопоносни-ки непрестанно наращивали число жертв октября, и пять лет спустя у них выходило, что в «Останкине» и Белом доме была перебита большая часть московского населения, а остальных в окрестных домах изнасиловал ОМОН. У генерала и активистов партии поноса было, как мы уже поняли, воспаленное воображение, в нем возникали картинки, достойные маркиза де Сада, и генерал с соратниками наводняли газету «Ужо!» описаниями русокосок и синеглазок, которых жидовский ОМОН насиловал по парадным своими обрезами. Письма от нескольких таких изнасилованных и убитых девушек, написанные кровью на стене в то самое время, когда омоновцы как раз додушивали несчастных (отчего в конце следовали извинения за плохой почерк), стали боевыми документами оппозиции.

Самое удивительное, что среди всей этой кровавой вакханалии, когда жиды резали одних и обрезали других, парадоксальным образом уцелели не только все лидеры оппозиции, которые уже призывали на Москву боевую авиацию, но даже и третьеразрядные кровопоносные публицисты, долго еще писавшие многопудовые романы о том, как именно их пытали под стенами Белого дома. Большинство их передовиц открывались словами «Когда нас убивали», но всякий раз выходило, что либо лидеры оппозиции были очень уж живучи, либо их убивали какие-то неумелые, непрофессиональные жиды. Напрашивался, впрочем, и еще один вывод: их не только не убивали, но и не сажали, и не отправляли в дурдом невзирая на все к тому основания – в силу той единственной причины, что берегли для какого-то особенного случая. И случай этот не замедлил представиться.

В то время во главе столицы стоял хищный колобок, который на пути своего восхождения во власть успешно схарчил и бабушку, и дедушку, и лису, и волка, не говоря о бесчисленном количестве зайцев, и теперь примеривался к Кремлю. Вверх его катила целая орда приспешников, не жалевшая сил (а их требовалось немало, поскольку по мере схарчивания встречных и поперечных колобок тяжелел). Вся орда столичных жуликов, взяточников, подхалимов и чиновников, скучающих по временам своего всевластия, тяжело дыша, катила круглого ставленника, как катят неуклонно тяжелеющий ком для снеговика, и все подминала на своем пути. В какой-то момент, однако, катильщикам сделалось ясно, что отя желевшего колобка с застрявшим в зубах мясом невинных жертв не удастся вкатить в Кремль без существенной подмоги. Кое-кто прибежал на помощь из самого Кремля, надеясь впоследствии устроиться при колобке и не задумываясь о том, что он и их схарчит по своему обыкновению. Но нужен был народный порыв, и ко-лобковые катальщики стали поглядывать в сторону кровопоносников.

Власть, признаться, побаивалась такого варианта. Надо было срочно сорвать намечавшийся союз, и для этой цели был совершенно необходим генерал.

Генерала, надо сказать, в то время уже мало кто воспринимал всерьез. Даже кровопоносники относились к нем)' спокойно, потому что генерал давно не баловал своих поклонников разнообразием. Он почти забыл все слова, кроме «жиды» и «равняйсь», поэтому иногда обзывал жидами даже лидеров родной оппозиции. Случалось ему вместо обычного «Здравствуйте, Александр Андреевич» (так звали главного редактора «Ужо!») сказать «Жидствуйте, Александр Евреевич», – и даже сотрудники «Ужа!», относившиеся к генеральским странностям с пониманием, начали поглядывать на него с подозрением. Генерал стал выступать с идеей ревизии словаря, из которого следовало выбросить все слова, скрытно пропагандирующие жидов: жидкость, ожидание, кружит и пр. Он усмотрел следы еврейского проникновения на Русь даже в классическом памятнике «Слово о полку Игореве», в котором упоминался шелом, т.е. замаскированный шалом, которым предполагалось зачерпнуть из Дона. Азовское море явно было присвоено жидами, назвавшими его в честь своего неведомого азохенвэя. В совершенное оцепенение привела генерала жидовская наглость, когда в учебнике для второго класса «Родная речь» встретились ему знакомые буквы: «Пришла зима. Медведи и еЖИ Давно впали в спячку…» Это было беспрецедентное, неприкрытое растление русских детей. Генерал лично вырывал из учебников злосчастную страницу с ежами, так некстати впавшими в спячку. Впрочем, зимой у генерала были особые трудности. На страну опускались провокационные шестиконечные снежинки, которые сбрасывали с натовских самолетов, как пропагандистские листовки. Самолетов не бьшо видно, но снег был явно вреден, потому что холоден, неприятен на ощупь. Генерал только сейчас понял, почему в их проклятом Израиле не бывает зимы, а у нас так полгода. Они свозили к нам на своих еврейских самолетах свой шестиконечный еврейский снег!

В таком-то состоянии генерал и оказался востребован своими главными врагами. Однажды ночью генерала посетило видение. Впрочем, сны от яви он отличал теперь не очень хорошо и не поручился бы, что перед ним призрак. Призрак был подозрительно телесен, поблескивал очками и говорил как настоящий.

Пришло время, – сказал призрак. – Пора выступать. Вы подадите сигнал. Завтра под вас подставят трибуну, дадут микрофон, и вы на всю страну скажете все, что думаете про жидов. Это будет знаком, что можно.

Что можно?

То самое, – железным голосом сказал призрак. -Вы дадите сигнал, и начнется.

А сам ты часом не жид? – подозрительно спросил генерал, пытаясь ощупать призрака.

Как можно! – отвечал призрак. – Жиды совсем не такие. Жиды вот какие, – и сунул генералу пачку зеленых, хрустящих жидов с жидовскими тайными знаками на них. Генерал машинально сунул пачку в карман и забылся тяжелым сном.

Наутро все случилось так, как и обещал призрак. Под генерала подставили трибуну, подвели к нему микрофон, на площади замерла толпа.

– Жжжиды! – закричал генерал. – Все жиды! Он, она, они, оне жиды! Жидовки! Жиденята! Жидовствую-щие! – В это самое мгновение пара жидов высунулась из генеральских карманов, и генерал принялся охлопывать себя по бокам, надеясь убить шустрых тварей. – У, пархатые! Сам помру, а десяток жидов на тот свет с собой заберу!

Прихлопывающий, притопывающий и повизгивающий генерал был так забавен, что публика на площади разразилась аплодисментами. Десяток жидов, видимых одному генералу, вовсю ползал по нему, генерал так и лупил себя ладонями по ляжкам и плечам, подергиваясь, как Петрушка, и народ от души подзуживал веселого военного. Никто, разумеется, не принял его всерьез, но все телеканалы успели показать обезумевшего жидоборца, и кровопоносников в упор спросили: – Этот – ваш?

Кровопоносникам и самим было стыдновато за генерала. Он был настолько не в себе, что они и сами давно собирались его сдать в дурдом или откреститься от такого сомнительного союзника, но их, как назло, опередили конкуренты. Генерала растиражировали в миллионе копий, превратили в универсальное пугало, отдали ему столько эфирного времени, сколько отродясь не получала вся кровопоносная оппозиция, – и оппозиции, право, было отчасти даже обидно, что ей дали озвучить далеко не самый конструктивный свой тезис. У нее еще столько было рецептов – например уничтожить под корень две трети населения независимо от национальности, с чего же предоставлять жидам исключительные права, и так всю жизнь у них привилегии! – но их уже никто не слушал… Дошло до того, что немногочисленные, остававшиеся покуда в Отечестве генераловы враги впали в полную панику, в крови их очнулся генетический страх погромов, и как некоторым генералам везде мерещились эти самые, так и этим самым стали везде мерещиться генералы. Несколько этих самых в панике бежали из страны, другие планировали было пойти демонстрацией, распевая «Семь-сорок», а самые слабонервные обнаружили нескольких генералов на себе и принялись их бить, оставляя на одежде пятна ружейной смазки.

В течение ближайших трех месяцев генералово имя не сходило с газетных полос. Колобок и главный крово-поносник расстались со слезами, как пылкие любовники восемнадцатого века, – долго жали друг другу руки, целовались и шептали: «До радостного дня, милый… до другого раза…» Генерал попал в рейтинги влиятельнейших политиков своей родины. Все, кому мерещились жиды, поместили его портрет в домах как главное средство от жидов. Его фото появилось на бутылке жидомо-ра. За этой суматохой как-то совершенно забылось, где же, собственно, сам генерал.

После того как он сыграл свою роль, никому до него не было дела. А между тем состояние его прогрессировало. Жиды окружали его повсюду – генерал отказывался от пищи, потому что на тарелке усмехался жид с макаронами, жид по-строгановски, жид фри. Водка была жидкая, солнце – цвета детской неожиданности. Наконец генерал перестал разговаривать, окончательно утратил человеческий облик и в таком виде был подобран Московским зоопарком, который заподозрил в генерале чрезвычайно редкий вид бабуина и до сих пор пытается понять, откуда у бабуина фуражка. Вы и теперь можете увидеть генерала в Московском зоопарке. Он сидит на лиане, лихорадочно почесываясь, и ищет на себе жидов. Только не говорите никому, что узнали его. Потому что кровопоносники, жидоборцы и даже отдельные евреи остро нуждаются в генерале для решения своих частных проблем. Ввиду невозможности дальнейшего использования собственно генерала они изготовили из него прелестное пугало, которое поражает сходством, особенно издали. Находящийся внутри органчик исправно воспроизводит одно-единственное волшебное слово. Подергиваемый за ниточки представителями Гусинского конгресса (некоммерческая организация, занимающаяся политической благотворительностью), он шлепает себя по разным местам и дергает грушевидной головой.

ГОМУНКУЛУС ГЕНА

"Жила-была баба, скажем, – Матрена…"

(А.М. Горький «Русские сказки»)

Жила-была баба, допустим, опять Матрёна. Тем более, что с начала века в ней очень мало что изменилось: аршином по-прежнему не понять, умом не измерить, больна всем сразу, лечиться не хочет и не помрёт, по всей вероятности, никогда. Правда, сказать, что она по-прежнему велика и обильна, было уже никак невозможно: если чего и было у ней в изобилии, так исключительно паразитов, которых ползало по ней видимо-невидимо. Велика она была, что да, то да, хотя некоторые её конечности уже отсыхали и отпадали понемножку, да и часть волос по окраинам повылезла, но масштабом Матрёна по-прежнему впечатляла, и дети у неё не переводились. Лучших из них Матрёна по своему обыкновению поедала, некоторых для вкусу предварительно сгноив, либо отправляла на воспитание к соседям, чтобы не смущали её покоя. Чада её, выросшие в соседских домах, изобрели там вертолёт, телевизор и второй концерт Рахманинова. Соседи были Матрёне очень благодарны и иногда подбрасывали еды.

Любил ли Матрёну Борис, сказать довольно затруднительно. Знали только, что масштабами он был отчасти сходен с Матрёной, да ещё походил на неё тем, что решительно не знал, для чего он такой большой уродился. Однажды, заскучавши, он возжелал обладать Матрёной. И вскоре стал очередным законным мужем нашей героини. Правда, зная свою обоюдную непредсказуемость, герои промеж собою заключили брачный контракт на четыре года: там, говорят, посмотрим. Первое время они очень веселились, но потом Матрёна стала замечать, что детей у неё становится всё меньше, пальцы отваливаются всё быстрей, волосы и вовсе выпадают дождём, а на теле завелись струпья – то там зачешется, то тут заболит. Когда пришёл срок продлевать контракт, Матрёна явственно стала склоняться к тому, чтобы Борю каким-то образом сместить, потому что сожительство их потеряло для неё всякую привлекательность. При очередном продлении она твёрдо решила с Борею завязать.

Боря, однако, тоже был не пальцем сделан, не под забором найден (хотя находили его иногда и там, что греха таить), и лишаться Матрёны ему совершенно не хотелось.

Как вы думаете, что он сделал? Никто не угадает. Он замесил в колбе гомункулуса.

Чтобы гомункулус уродился пострашнее, смешал он в колбе желчь бюджетника и голодную слюну шахтёра. Плеснул елея – для умиротворения крайностей. Влил банный пот аппаратчика, выходящего из сауны порезвиться в бассейне с секретаршей. Добавил слезу охранника-пенсионера, вспомнившего боевую молодость, когда такие, как он, гоняли босиком по колымскому морозу не таких, как он. Пошла в дело и кровавая сопля писателя-патриота. Ну и, ясное дело, сам плюнул в получившийся питательный бульон – чтобы гомункулус вышел что надо, с волей и даром убеждения. В порядке украшения навесил Боря на своё чадо спереди серп и молот, а сзади – свастику. Чтоб уже совсем было страшно – что спереди, что сзади. Замысел был прост, как всё гениальное. Хочет, значит, Матрёна сменить мужа. Глядь, – а на пороге гомункулус. Вот и весь тебе выбор Матрёны. Знамо дело, Боря тут же восстанавливается в правах ещё на четыре года. Чтобы сам гомункулус, не дай Бог, при всей своей ярости никого не покусал, зубов ему Боря не дал. Всё остальное было у него как у человека, только уж очень страшное. И назвал Боря своё изобретение – Замечательно Юркий Гомункулус, Активно Насаждающий Оппозиционные Взгляды. А для краткости стал звать сокращённо, по первым буквам. То называется аббревиатура. Гомункулус и впрямь получился юркий да шустрый, возрос стремительно, даром что буквально из грязи, а главное – тут уж наш Франкенштейн достиг своей цели – был так страшен с виду, что на фоне его и Боря казался подарком судьбы. Правда, о мировоззрении его Боря совершенно не позаботился. Оппозиция – и всё тут. В результате гомункулус, которого Боря иногда ласково звал Геною (от латинского genus – рожать), был постоянно разрываем на части взаимоисключающими стремлениями. Слеза охранника требовала от него всех расстрелять. Попов в первую очередь, ибо они враги народа. Елей, напротив, вменял Гене в обязанность регулярно прикладываться к поповской ручке. Он же склонял Гену к православию, но кровавая сопля писателя-патриота требовала интереса к чёрной магии и трудам Александра Дугина. Голодная слюна шахтёра хотела всё у всех отобрать, но пот аппаратчика в такие минуты прошибал Гену с небывалой силой, удерживая от непредсказуемых действий. Короче, так бы его и разорвало, но Борин плевок словно цементом сплачивал в одном теле взаимоисключающие крайности.

Дальше всё случилось по-Бориному: подходит время продлевать контракт, Матрёна ропщет, и тут входит Боря с гомункулусом под руку: а ентого ты не хошь? Глянула Матрёна и обмерла: на щеке бородавка, на лбу другая, голос, ровно из бочки, и говорит, как по писаному, но кроме писаного, ничего сказать не может, потому что программа ему в голову заложена очень нехитрая, ровно на год, чтобы Матрёну один раз уговорить. Больше двух продлений Боря бы и сам не выдержал. Да и Матрёну почти никто ещё не выдерживал дольше.

Потому сказать Гена мог очень немногое: всё не так, преступная клика, бей не наших, миру – мир, вставай, страна огромная, всем по куску, власть – народу, красный октябрь, чёрный октябрь (имелись в виду два пожара в Матрёнином сердце, разделённых семьюдесятью шестью годами), самодержавие, православие, народность, пролетариат, духовность, гляжу в озёра синие, пасть порву – и ещё кое-что из репертуара писателя-патриота, в основном по фене.

Глянула Матрёна, лицом в Борисову грудь уткнулась, задрожала:

– Не оставь ты меня, – причитает, – друг сердешный, спаси от свово чудища!

– Да чем же он не люб тебе? – подначивает Боря. – Он тебе враз кровопускание сделает – половина паразитов к соседям со страху сбежит! То-то им от нас давно никакого подарка не было!

– Ах нет, сударик, – лепечет Матрёна, – ты хоша и крут, и в гневе страшон, и зашибаешь по маленькой, но никакого сравнения! Убери своего Гену, кормилец, а я за то тебя ишо четыре года на широкой своей груди продержу и кормить буду, чем попросишь!

– Ну то-то! – говорит Боря. – Спасибо, Гена, ты послужил мне и можешь убираться.

– Миру – мир, – отвечает Гена, – позорную клику – к ответу!

– Да ты чо, Гена?! – восклицает Борис. – Ну-ка, пошёл вон отсюда!

– Вставай, страна огромная, – говорит Гена. – Власть советская пришла, жизнь по-новому пошла. Мы наш, мы новый мир построим. Кто не работает, тот не ест. Отче наш, иже еси на небеси, будь готов!

Тут-то и вспомнил с ужасом Боря, что забыл вмонтировать своему кадавру кнопку для выключения, – чтобы, значит, могла его кукла дать обратный ход, заткнуться, исчезнуть в тумане и не препятствовать больше его с Матрёною счастью, – как минимум, до очередного продления контракта. Гомункулус не имел обратного действия! Хорошо хоть, не было зубов… Ни к каким действиям Гена способен не был – только и мог твердить, как заведённый: долой, мол, преступную клику, смело, товарищи, в бога душу мать, – и наслаждаться семейственным счастием в его присутствии не было никакой возможности! Полезет Боря на Матрёну, на пуховую перину, а Гена тут как тут, стоит у кровати и бухает, как из бочки: «Выведу народ на улицы! У меня философское образование! Владыкой мира будет труд! Смирно!».

К тому же с супружескими обязанностями Боря справлялся всё хуже и хуже – его больше привлекала сначала бутыль, припрятанная у Матрёны в погребе, а потом общение с молодёжью, которой он отдал Матрёну на поругание, сказавши, что реформаторы своё дело знают. Реформаторы с Матрёной разобрались по-быстрому – стали кусками рвать её мясо, расплодили невиданное число паразитов, а сами колесили по Матрёне в иномарках, распевая непристойные песни и поговаривая промеж собою, какая у них Матрёна дура и как мало ей осталось портить тут воздух. Матрёне всё это дело, конечно, надоедало помаленьку, и скоро кадавр Гена стал ей казаться не худшим вариантом.

– Пожалей меня, убогую, – плакалась она ему.

– Подымется мститель суровый, и будет он нас посильней! – гулко восклицал Гена.

– Ить, что творят со мной, ироды! – жалилась Матрёна.

– Банду к ответу, судью на мыло! – выдавал Гена.

– Раньше-то лучше было, – замечала Матрёна.

– Снявши голову, по волосам не плачут, – корил Гена. Он этих пословиц и поговорок знал чрезвычайно много.

– Один ты меня понимаешь, – умилялась Матрёна.

– Двум смертям не бывать, а одной не миновать, – некстати вворачивал Гена, но Матрёне уже было неважно, кстати он говорит или некстати. К тому же за время, проведённое с Борей, Матрёна здорово поглупела – и оттого ей, что ни скажи, всё было в тему. Тут бы и смениться Бориному режиму, но расплодившиеся по Матрёне паразиты быстро дотумкали, что и с гомункулуса можно кое-что поиметь, и стали потихоньку его растаскивать. Каждому – что понравится. Один – самый радикальный паразит – утащил слезу охранника. Другой – слюну шахтёра. Третий – пот аппаратчика. Расчленили бедного кадавра за каких-то пару лет до того, что из всех лозунгов, которые в него заботливо вложил Боря, только один и остался: банду к ответу! – но про эту банду уже так вопили все паразиты, включая и членов банды, что голос Гены в этом хоре совершенно потерялся.

Паразит Вольфыч взял у кадавра блатную истерику.

Паразит Михалыч перенял аппаратную солидность, непрошибаемую наглость и пролетарскую лысину.

Паразит Максимыч отхватил лозунг насчёт того, что прежде было лучше.

Паразиты Альберт с Александром спёрли свастику, а юродивый Виктор по кличке «Лужёная Глотка» прихватил серп и молот. Только и успел выдохнуть Гена, когда его окончательно разбирали на лозунги да обломки: «За победу!» – но выдоха этого никто уже не услышал.

– Где же ты, избавитель? – спросила Матрёна – и ахнула.

Три десятка ожиревших, но вечно голодных избавителей лезли на неё, подбираясь к самому горлу. То и точно был её Гена, но сначала на тридцать поделённый, а потом на сотню умноженный. И у каждого в пасти сверкали острые железные зубы.

Матрёна ахнула и в очередной раз лишилась чувств.

САПОГ

Жил-был сапог – обычный, кирзовый. Собственно, кирза была в той стране наиболее распространенным материалом – из нее шили сапоги, варили кашу… И небо над страной было какого-то беспросветного кирзового цвета – зимой с него сыпалась белая кирза, а летом в нем горело тусклое желтое солнце, как блик на сапоге.

Сапог в той стране было чрезвычайно много. В какой-то момент их произвели больше, чем было ног, тем более что совать ноги в эти сапоги никто и не рвался: сапог был атрибутом защитника Отечества, а защита Отечества сводилась к тому, чтобы два года питаться кирзовой кашей, выполнять на асфальтовом квадрате упражнение «Делай раз!», нюхать портянки и изображать дембельский поезд. И вот, поскольку желающих соваться в сапоги стало катастрофически мало, сапоги стали действовать сами. Одни топали на плацу, выполняя упражнение «Делай раз!», другие нажимали на педали бронетранспортеров, третьи махались в воздухе, изображая ногопашный бой, а четвертые летали в жарком небе третьего мира, наводя ужас на туземцев. Некоторые из сапог – из числа наиболее ленивых и тяжелых – попали в начальство и постепенно сделались хромовыми, что, впрочем, мало сказалось на их внутренней неизбывной кирзовости.

В стране происходили какие-то перемены: то исчезали свободы и по карточкам выдавались продукты, то исчезали продукты и по карточкам выдавались свободы, но на сапогах все это сказывалось мало, поскольку покрой их во все времена одинаков, а запасы ваксы и кирзовой каши у страны, слава Богу, были такие, что хватило бы на весь третий мир. Сапоги по-прежнему топали, махались, алчно разевали рты, требуя каши, и сколько бы правительство той страны ни обещало заняться сапожной реформой – все оставалось без перемен, потому что реформировать сапог невозможно, как ты его ни начисть.

Случилось, однако, так, что перемены в Отечестве зашли слишком далеко и дошли до демократических выборов. Наиболее вероятным кандидатом на пост вождя выглядел суровый уральский царек, не терпевший никаких возражений и потому ставший символом свободы. Символ свободы сидел в своем штабе, строил перепуганных помощников на подоконнике и мрачно размышлял, как бы ему удовлетворить вкусы всех категорий населения.

Так, – говорил царек. – Что у нас там с либеральной интеллигенцией?

Довольна, вашество! Вякает, совершенно от счастья забывшись!

Гм. Вякает – это хорошо. Что регионы?

Говорят, мол, суверенитету хотим!

А что это такое?

Никто не знает!

Гм. Я тоже не знаю. Ну знаете что: если хотят, скажите, что мы дадим. Столько дадим, сколько они унесут. Изберемся – разберемся.

Есть, вашество! Но есть еще одна, как бы сказать, неохваченная категория: доблестные защитники Отечества! То есть… сапоги!

Гм. Чего же им надобно? Ну пообещайте ваксы…

Никак нет, вашество! В них за последнее время чрезвычайно возросла гордость, потому что они давно уже самостоятельно, без помощи людей защищают Отечество. Надо бы с одним сапогом… на выборы пойти!

Гм. И есть на примете?

Есть! Боевой, заслуженный, летающий!

Но он хоть левый или правый?

Да какая разница, вашество! Вы разве не знаете, что они у нас давно обоюдные?

Это была правда: в той стране давно уже показалось обременительным шить левые и правые сапоги, потому что шились они по разным выкройкам, а это вдвое больше работы. Поэтому теперь там все сапоги шили по одному усредненному образцу, а выдавая их немногочисленным солдатикам, просто, обмакивая спичку в хлорку, писали на одном «л», а на другом «п». Для порядку, и не дай Бог перепутать. Так сапоги лишились политических убеждений, зато сильно упростились в изготовлении.

Ну ладно, – хмуро согласился царек. – Несите вашего… кирзового орла.

Да он уж давно тут ждет!


Дверь распахнулась, и в штаб гордо промаршировал немного уже поношенный, но в целом вполне бодрый сапог в генеральском звании со всеми необходимыми навыками: умел топнуть, пнуть, тянуть носочек, щелкнуть каблуком и при случае даже сплясать русскую. Царек примерил его, и сапог оказался совершенно по ноге _ вечная, впрочем, генеральская черта в тех краях; царек притопнул, прихлопнул, огладил голенище – черт, и впрямь удобная вещь!

Но надо ему фамилию подыскать, – произнес он задумчиво. – Нельзя же идти на выборы в паре с безымянным вицепрезидентом. Как же его назвать? Ножной? Но это как-то неприлично… Руцкой!

В результате он пошел на выборы в одном лапте (для аграриев) и в одном сапоге – и стал президентом в первом туре.

Ну, дорвавшись до власти, он очень быстро показал стране, кто тут новый хозяин: для начала пнул сапогом предыдущего лидера (он-то, собственно, все свободы и ввел, на свою голову), потом потопал на ближайшее окружение и перетасовал его на всякий случай, потом поставил во главу всей местной экономики чрезвычайно начитанного корректора из журнала «Коммунист», а газету «Правда» переименовал в «Неправду», после чего почил на лаврах. Меж тем регионы вскоре растащили весь суверенитет, так что у доминиона его практически не осталось, – и в стране воцарились распад, хаос и уныние. Мстительные сотрудники газеты «Неправда» и оттесненные от корыта руководители создали заговор с целью свергнуть нового царька, а на его место посадить кого другого.

– Но кого?! – стенали неправдисты, не находя вокруг себя и уж тем более среди себя достойного лидера.

– Вообще-то я готов, – скромно потупившись, заметил председатель местного парламента.

– Ты?! Да ты… Да у тебя фамилия знаешь какая!

– Ну и что, подумаешь, фамилия! Зато умище, умище…

– Да ты сам свое название вслух выговорить не можешь!

Отчего же, очень могу: Руслан-Имран-Хасбулат-Абдул-Об стул-Табурет!

Ааа, – безнадежно махнули рукой неправдисты. – Сиди уж, серый кардинал. Нам местного надо!

Тут-то их воспаленный, затуманенный мщением взгляд упал на сапог.

Братцы, сапог! – воскликнул самый хитрый из неправдистов. – Ей-богу, сапог!

Так он же на нем…

Ну и что? Сейчас на нем, а будет на нас! Он же нелевый, не правый – нового образца… Гляди, наблистили как, – сияет что твой двугривенный! Ну-ка, тащи его!

И, подкравшись к царьку, почивавшему на лаврах, неправдисты вместе с дружественной им частью депутатов подхватили сапог за каблук и общими усилиями – хэк! хэ-э-эк! – стянули его с царственной ноги. И стал сапог служить делу патриотизма, как прежде служил делу демократии. Натянул его на басурманскую свою ногу Аб-дул-Об-стул-Табурет и стал им топать перед собранием:

Вот так раздавлю я неверных! Вот так покажу я узурпатору!

И жидов! – кричала оппозиция.

И жидов, конечно, жидов! Чпок, чпок – всех перечпокаю!

И телевидение!

А конечно, телевидение! Наденем наш сапог на Останкинскую телебашню, чтоб не показывала чего не след!

Господин вашество! – хором запричитали помощники. – Пробудитесь, отец родной! Вы слышите: грохо чут сапоги!

А, где, что! – встрепенулся царек. – № мой это… ну этот-то, правая нога моя!

Его стащили, вашество! – выли перепуганные помощники. – Позорно стащили!

В одном лапте, полубосой и заспанный, отправился царек стыдить свою обувь:

Ай-яй-яй, а еще боевой сапог! Ты же мне присягал!

Никак нет, – отвечал сапог, у которого прорезалсядар речи. – Я присягал Отечеству.

Так я и есть твое Отечество, дурной твой каблук!

Никак нет, мое Отечество есть тот, на которого я надет.

– Тьфу ты, черт, – почесался царек. – Так я ж тебя на кол надену, кирзовая душонка.

Царек был крут и с оппонентами разбирался живехонько: не прошло и часу, как патриотической оппозиции, засевшей в парламенте, отключили свет, газ, воду и электричество, а также забили канализацию: ни тебе чайку поставить, ни, извиняюсь, наоборот. А это последнее очень скоро понадобилось патриотической оппозиции, потому что к парламенту пришли танки и начали предупреждающе рычать. У Абдул-Об стул-Табурета вспотели ноги, и сапог очень быстро это почувствовал.

– Батюшки! – заорал он. – Я все понял! Я его знаю, не один год он меня на себе таскал! ОН НАШЕЛ СЕБЕ ДРУГОЙ САПОГ!


Сообразить это было нетрудно – топот нового сапога по кличке Грач, прозванного так за свою черноту и беспросветность, уже вовсю раздавался по кремлевской брусчатке.

Пли! – кричал Грач, почувствовав, что от того, как он будет сейчас плить, зависит то, сколько ему будет можно в ближайшие годы. – Топчи! Рррви!

Братцы! – закричал сапог, выбегая на крышу пар ламента и размахивая голенищем. – Братцы, летите сю да, боевая авиация! Прихватите побольше женщин и детей – пускай они нас прикроют своими телами!

Но в ответ на все его призывы только залп грохнул из танка, и патриотическая оппозиция в панике залегла на полы. Часть неправдистов уходила через коллекторы, другая выходила с поднятыми руками. Сапога схватили на крыше, повязали и отвезли в Лефортово, где он стал размышлять о присяге и понял наконец, что поступил неправильно.

Я осознал свою ошибку! – отстукивал он по стене, чтобы услышала охрана. – Я понял, что если ты на комнадет, так за того и держись!

Ну что, вашество? – доложила охрана царьку. -Сапога-то, может, выпустим? Он же безвредный… пал жертвой заблуждения… неодушевленный предмет, что вы хотите.

И то сказать, – кручинился глава. – Удобный был… А он осознал?

Осознал, вашество! Говорит, что верней раба у вас таперича не будет!

– Ладно, – вздохнул царек. – Прощаю. Он пуганый, будет мой навеки. Мне верные люди… то есть вещи… чрезвычайно нужны!

И сапог извлекли из «Лефортова» и привезли перед царьковы очи.

– Что это ты будто покраснел? – спросил царек. -Опять, что ли, прокоммунистические симпатии?

– Никак нет, исключительно от стыда…

То-то. Прощаю. Служи мне исправно и больше чтоб ни-нн! – И сапог надели на целую область. Область была выбрана сравнительно недалеко от Москвы, чтоб сапог оставался под присмотром, небогатая и негордая, ко всему привычная. Поначалу она даже обрадовалась:

Ну, этот-то у нас порядку наведет!

Сапог снова присягнул царьку на верность, заявив во всеуслышание:

– Господа-товарищи! Между человеком и сапогом чего не бывает. То он меня вляпает, извините, в навоз, то я ему жму, извиняюсь, до мозолей. Но вообще-то живем мы душа в душу и ходим теперь исключительно в ногу! Очутившись удельным князьком, сапог прежде всего потребовал себе новую стельку:

Старая надоела, – объяснил он помощникам. – Нам, губернаторам, новые стельки положены.

Постыдись, старый, – уговаривали сапога боевые товарищи. – Седина в голенище, а бес в подметку! Подумай, вместно ли тебе, старому сапогу, с новой стелькой прилюдно якшаться!

Папрашу не учить! – воскликнул сапог и топнул. Соратники сгинули.

В полном соответствии с армейским опытом сапог, надетый на область, мигом ввел шагистику как обязательную дисциплину, за ударный труд стал присваивать звание «Отличник боевой и политической подготовки», а все свое время стал посвящать наведению единообразия. Об урожаях и удоях он особо не заботился, думая все больше о том, чтобы злаки на полях были подстрижены по ранжиру, коровы ходили строем, а средства массовой информации пели в унисон. С утра он лично строил эти средства и задавал ритм:

Ать – и, два – и! Правое плечо вперед, песню запе… вай! Кто спасает род людской?

Разумеется, Руцкой! – хором отзывалась толпа.

Полон доблести мужской?

А-бя-за-тель-но Руцкой!

Радость области Курской?

Ис-клю-чи-тель-но Руцкой!

Атлична!

Для довершения единовластия сапог расставил своих родственников на все главные областные должности, так что скоро на всех руководящих постах оказались: тупой валенок, рванный тапочек и инфузория-туфелька.

– Единообразие! – завидовали в центре.

Область постонала-постонала, да и привыкла. Подумаешь, сапог. Не хуже, чем у людей. В Белой Руси вон вообще чурбан избрали, и ничего, царствует. Тем более что в далеком Красноярске тоже уже вовсю грохотали сапоги, да такие скрипучие, что слышать невозможно. Тенденция, решила область.

Вскорости царька опять разбудили помощники:

Проснитесь, вашество! Срок истекает!

Ну так я Грача сброшу, – и царек спросонья потянулся лаптем к другой ноге, чтобы стащить очередной сапог.

Да мы его давно сняли, чтоб народ не раздражать!

Ну, Коржа…

И его сняли. Развонялся.

Ну, Лебедя…


И его скинули, вашество! Пока вы спали, мы эти сапоги меняли как перчатки. Оттого-то вы до сих пор и у власти. Но таперича надо освобождать престол для нового человека, да такого, чтобы вы при нем могли себе спокойно почивать на тех же лаврах, а не закаляться, допустим, в районах Крайнего Севера!

Нда, – задумался царек. Со сна он соображал туго, а так как спал теперь почти все время, то тугость эта не проходила вовсе. – Надо бы вместо меня сапога поставить, но только верного…

Не поддержат сапога, вашество.

Да кого я спрошу!

Вы-то, может, и никого, да и они вас не спросят. Сами изберут. Надо такого, чтобы всем понравился и чтоб лица у него не было видно. Потому что если лицо будет – так он уж точно понравится не всем!

Это дело, – заметил царек. – Надо бы человека-невидимку…

– Гениально! – воскликнуло окружение. – А где ж у нас такие водятся?

– Да водятся, – почесал в затылке царек. – Среди бойцов невидимого фронта…

Бойцами невидимого фронта называлось особое подразделение, которое вело войну тайно. Фронта никто не видел, бойцов не знали даже в лицо, да и результатов-то, если честно, тоже давно видно не было, но все утешали себя тем, что это такие специальные незримые бойцы. Царь крикнул во всю глотку:

Эй, бойцы мои незримые! Есть кто-нибудь?

Есть, – раздался рядом с ним тихий, но очень решительный голос.

Здравия желаю!

Здравствуйте, здравствуйте, – спокойно сказал голос.

Это ж не по уставу, – опешил царек.

У нас свой устав, – загадочно ответил голос. -Ну-с, чем можем?

Да надо преемника мне, – объяснил царек, – такого, чтоб всем по душе пришелся. Стало быть, из вас, из невидимых…

Годится, – сказал невидимый боец. – Но учтите, мы невидимы только первые полгода. Потом у нас начинают проступать некоторые, как бы сказать, черты. Такая особенность.

Да тогда уж, пожалуйста! – с облегчением воскликнул царек. – Лишь бы поначалу… чтоб понравился всем!

Это мы запросто, – холодно пообещал голос. -Ступайте во дворец, готовьте прикрытие, легенду и камуфляж.

И помощники быстренько-быстренько забегали, собирая одежду для преемника: набрали, конечно, второпях – у кого что есть. Один пожертвовал кимоно для карате, другой – костюм лыжный, с шапочкой, третий – куртку поношенную (хорошую жаль отдавать), четвертый – штаны камуфляжные, пятый – свитер вязаный, вполне еще ничего… Царек лично свои лавры передал, улежанные, но зато уютные. Одели невидимку кое-как – стало его немного видно; правда, между лыжной шапочкой и курточкой по-прежнему было пусто, но пространСТВО это было таким небольшим, что отсутствие лица вполне можно было принять за оптический обман.

А обувь-то, обувь-то! – вспомнили помощники.

Послать за сапогами! – заорал царек.

Тут же по областям, городам и весям полетели вестники, вербуя одежду и обувь для преемника, и первым вызвался наш сапог.

Служу! – воскликнул он в надежде, что его области перепадет теперь еще немного денег. – Лоялен!

Старый друг лучше новых двух! – умилился цареки лично надел сапог на ногу преемнику.

Не жмет? – спросил он заботливо.

Попробовал бы он, – сквозь зубы ответил преемник.

В лыжной шапочке, кимоно и сапогах он вышел к народу, сжимая в одной руке гранатомет, а в другой – статуэтку железного Феликса в одну двухсотую натуральной величины. Послышался общий стон умиления, и в тот же миг страна восторженно избрала себе нового властителя.

Обратите внимание, какое суровое, сдержанное лицо, – говорили одни.

И при этом доброе! – с придыханием стонали другие.

И бывший царек с облегчением продолжил смотреть сны, а новый уселся на лавры. Но почивать на них он не собирался – он начал постепенно проступать, как проступает в ванночке проявляющийся фотоснимок. Главное же, что он начал увеличиваться, и одежда бывшего царька и его приспешников становилась ему тесна. От нее осталось одно кимоно – широкое и потому годящееся на любой размер. Первой он скинул лыжную шапочку, потом потертую курточку… Дошла, наконец, очередь и до сапога.

Меня-то за что?!– – взвыл сапог. – Я же верой и правдой! Я же вашу ногу обнимал, как пух!

Все бы хорошо, – ровно отвечал бывший невидимка, – но вы мне малы.

Да я растягиваюсь! Я целой области годился, а теперь мал?!

Теперь и области малы. Мы, понимаете ли, вводим новую моду – импортную. У нас на невидимом фронте не приняты отечественные сапоги.

А какие? – спросил сапог.

Испанские, – пожал плечами боец невидимого фронта. Фронт, кстати, становился все более видимым, тоже проявляясь, как пейзаж в туманен – и видно уже было, что проходит он практически через всю страну: вон в северной столице сидит боец, и на Дальнем Востоке генерал, и экономикой рулят чекисты, и даже в родной теперь области нашего сапога с отчетливым отрывом лидирует в борьбе с коммунистом железный испанский сапог невидимого фронта, а сапог по фамилии Руцкой вообще вычеркнут из списков кандидатов, словно его и не было никогда.

Куда же мне теперь?! – тоскливо вопросил сапог. – Ведь я все-таки ваш…

Известно куда, – пожал плечами новый царек. – Куда попадает старая обувь?

В ремонт? – с надеждой спросил сапог.

В ремонт – когда новой нет, – мрачно ответил царек. – А когда ее до фига и больше – на свалку истории. Там наш сапог теперь и пребывает. Но, к чести его будь сказано, он и там остается собой. Навел порядок на свалке истории. Они там теперь все маршируют, поют и разучивают упражнение «делай раз!».

И правильно. Все лучше, чем зря валяться. Будет чем заняться новым людям, когда и они попадут туда.

ПРОДАННАЯ ПРАВДА

Если бы Гена не продал правду, о нем вряд ли можно было бы сказать хоть что-нибудь определенное. До такой степени стерты были черты его гладкого желтоватого лица, до того заурядны казались деликатные, но без особого политеса манеры, так приятен и, однако, совершенно лишен индивидуальности был его голос, не высокий и не низкий, – словом, идеально подходя на роль хранителя правды, а то и самого вождя, он никак не выглядел виновником краха своей стаи. Кто заподозрил бы в столь округлом и для всех удобном человеке, который никогда ничему толком не учился, ничего не знал и ничего не любил, первопричину великих потрясений? Напротив, только таким и можно было доверить все, чем владели Генины единомышленники, – а именно землю и правду.

Правда эта была у них с 1912 года, с того самого рокового 5 мая, когда она таинственным образом возгорелась из искры. Ни один здравомыслящий человек не верил, что из искры может что-либо возгореться, а уж тем более правда, но первый хранитель правды так дул на искру, что раздул из нее все желаемое. Честно сказать, поддувала ему и творческая интеллигенция, вечно передо всеми виноватая, и угнетенные меньшинства, задыхавшиеся в черте оседлости, и даже кое-кто из правящего класса, в глубине души не сомневавшегося, что все одно пропадать – и уж лучше гореть, чем гнить. Без правды, однако, у поджигателей ничего бы не получилось. Этой правды никто толком не видел, потому что уж больно загадочная это была субстанция, – она обладала способностью ежедневно меняться в зависимости от обстоятельств, но это-то ее свойство и делало поджигателей совершенно непобедимыми. Правда была не только коллективным агитатором и коллективным пропагандистом, но и коллективным организатором. Она имела три священных источника и три неделимые части. Она была конкретна. Она была всегда одна и та же, но при этом каждый раз другая, и в этом заключалась ее диалектика, куда более непостижимая, чем догмат о Живоначальной Троице. Многие, и притом не худшие, умы свихнулись, пытаясь отыскать эту правду. В поисках ее они резали лягушек, ходили в вонючие крестьянские избы, шли на каторгу, вглядывались в дно стакана, – но никому из них не приходило в голову, что правда раздувается из искры. И уж тем более не могли предположить все эти примитивные существа, что настоящая правда должна меняться в соответствии с нуждами своих обладателей: это было открытие, сопоставимое с одновременно доказанной теорией относительности. Овладев священной правдой, которую, подобно огню, поддерживали специально обученные хранители, будущие Генины единомышленники оказались перед всем миром в подавляющем большинстве, за что и получили название большевиков. Для краткости, впрочем, они называли себя просто «б», чем дополнительно подчеркивалась великая изменчивость правды, С помощью своей диалектической правды большевики сначала победили всех оппонентов, потом счастливо избавились примерно от трети родного народа. объяснив это его интересами, и не вызвали в нем ни малейшего ропота. Иноземные полчища пытались выведать у большевиков их правду, но те не выдавали ее никому – прежде всего потому, что правда эта вообще не подлежала словесному оформлению, а потому ни один Кнбальчиш не мог бы внятно ее сформулировать, даже желая пойти навстречу настойчивым просьбам буржуинов. Эта же правда позволила большевикам совершенно разорить и охмурить богатую и разумную страну, сохраняя ее. однако, в полном своем подчинении. И даже когда правда кратковременно стала заключаться в том, что все беды случились именно от большевиков, они продолжали оставаться во всеоружии – таково было волшебное действие загадочной субстанции. Немудрено, что ьее обретения – 5 мая – отмечался в стране больше-! как главный национальный праздник. В этот день страна награждала тех своих сыновей, которые раньше других поняли, что главное для познания правды – не искать правды. Правда была как царствие небесное: она открывалась не искавшим ее. Достаточно было сказать – Я прав!» – как правда, наподобие верного Мухтара, Сыла тут как тут и ластилась к своему обладателю.

Хранителями ее как раз и назначались простые люди со стертыми чертами и нехитрыми фамилиями – Афанасьев сын. Фролов сын, Петров сын… Гена отлично вписывался в этот ряд и с детства мечтал достичь поста храни-аяьку все необходимое у него было, и главной чертой, обещавшей ему триумфальную карьеру, была его редкостная, не вытравимая серость. Серость была во всем – в названии города Серова, которому повезло стать Родиной Гены, в Гениных глазах и волосах, словах и трудовой биографии. Поработав токарем и по служив в армии, Гена издали начал свой долгий путь к правде – сначала он получил в свое распоряжение смену, с обладания которой начинали многие будущие правоохранители. Смену Гена держал в кулаке и вскоре довел ее до уровня собственной серости, что не осталось без поощрения. Его призвали из Ленинграда в Москву и вручили облегченный, молодежный вариант правды, еще отнюдь не дававший власти над миром, но позволявший постичь великую относительность заветной субстанции. После нескольких досадных проволочек Гена вплотную приблизился к осуществлению своей мечты и по достижении сорока лет с небольшим в торжественной обстановке получил-таки правду: и то сказать, серей него претендентов не было.

Трепеща и замирая, переступил Гена желанный порог. На самом высоком этаже многоэтажного правдохранилища, в кованом ларце за семью замками, под стеклянным колпаком дожидалась правда. Гена знал, что она дает неограниченные возможности и любые права. Он повернул семь ключей в семи замках и, затаив дыхание, откинул крышку. То, что предстало перед его взором, было ни на что не похоже.

Человеку, никогда не видевшему правды и привыкшему к мысли о ее всемогуществе, трудно объяснить, что такое на самом деле было в ларце. Гена увидел нечто скукожившееся и пожелтевшее от времени, нечто жалкое, пыльное, грозящее вот-вот рассыпаться в прах. Та грозная, стальная и кровавая правда, о которой он был с детства наслышан, – правда цвета штыков и кремлевских звезд, шинелей и мировых пожаров, золотых колосьев и вывороченных внутренностей, – теперь лежала перед ним, благоухая портянками. По сравнению с Гениным идеалом, дававшим ключ к тайной власти, она выглядела примерно так же, как сброшенная кожа Царевны-лягушки на фоне ее подлинного великолепия. И так же, как у Ивана-царевича, первым побуждением Гены было сжечь к чертям собачьим эту кожу, обманувшую его лучшие ожидания. Но, в отличие от своих предшественников, он был парень расчетливый и понимал, что сжечь всегда успеется, – можно попробовать для начала извлечь из своего нового положения какую-никакую выгоду. Не зря же он шел к нему всю жизнь, смиряя плоть, избегая случайных связей, подавляя естественные позывы к убийству и мздоимству, не зря же больше сорока лет посвятил чтению непередаваемо скучной литературы, в которой на все лады доказывалась единственная мысль о том, что правда всегда права! Правда правильна, правдива, правомочна, правосудна, обречена на правящую роль, – все это Гена сорок лет твердил наизусть, чтобы теперь сжимать в кулаке горсть праха! Нет, так просто он сдаваться не хотел.

Надо сказать, что во времена Гениного провозглашения храшггелем интерес к правде во всем мире несколько поутих, никакие буржуины не бились за право обладания ею, и Гене начало казаться, что он остался с самым что ни на есть неликвидным товаром на руках. Но мировой капитал не дремал. Гена пал жертвой первого же искушения: хитрый, порочный старый грек подкрался к нему с мерзким нашептыванием «Правда хорошо, а счастье лучше».

Продай правду! – шипел развратный грек.

А много ли дашь? – тихо, чтобы не услышали товарищи по партии, спрашивал Гена.

Да уж не обижу! – шептал коварный соотечественник гречневой каши.

Тем временем большевики начали надоедать Гениным сородичам. Конечно, это не мешало им сохранять всевластие, но ропот нарастал, и Гена благодарил Бога, в которого не верил, что на его счастье нашелся глупый грек, согласившийся за приличные деньги купить такой неходовой продукт. В назначенный день грек явился к Гене и принес с собой полный сундук драгоценностей. Гена вынес ларец с правдой и по требованию грека расписался кровью. Стоило ему изобразить свою нехитрую подпись, как в комнате запахло серным дымом и лампочка подозрительно замигала, а сам Гена почувствовал себя так, словно из него вынули позвоночник.

Что это?! – пролепетал он.

Это что же, это так… это ничего… – успокоительно зашепелявил грек, подхватил ларец и устремился к выходу. У самой двери он обернулся на перепуганного, враз ослабевшего Гену, внезапно демонически расхохотался и ссыпался вниз по лестнице, словно в преиспод нюю. Сквозь громовой хохот он кричал на чистом русском языке:

– Дурак же ты, братец! ха! ха! ха!

Не успела за греком захлопнуться дверь, как в кабинет Гены вбежали испуганные вожди большевиков – и, увидев сундук с драгоценностями и копию договора, все поняли.

– Что же ты наделал! – в ужасе застонали вожди, и Гена увидел, как драгоценности в сундуке превращают ся черт знает во что: рубины – в красных жуков, изум руды – в лягушек, а бриллианты – в омерзительных медуз[1]. Договор вспыхнул и предстал горсткой пепла.

Ты же правду продал, Гена! – с горькой укоризной сказали вожди.

Господи, да кому она нужна такая! – оправдывался пораженный Гена. – Через месяц нам бы приплачивать пришлось, чтобы ее взяли!

Дурак же ты, братец! – дословно повторяя грека, качали головами вожди. – Ты думал, наша правда розами пахнет? Нет, голуба, она такая, какая есть. Да только у кого она, у того и сила. Ты же сам читал: наше учение все сильно, потому что верно, и наоборот! Ты знаешь, что теперь будет? Не знаешь? А мы тебе скажем: ничего у нас не будет. А у них будет все. Проворонили, выпустили мы из рук нашу правду, недостойному вручили ключи!

И вожди покаянно повалились на колени перед портретом первого правообладателя, но он только щурился на них презрительно, словно говоря: «Продали, продали… и кому? – греку!»

И точно: не только грек, но и заокеанские его хозяева с того дня быстро пошли в гору, чуть было не захватили мир, сделались в нем единственной реальной силой, – а большевики пришли в такой упадок, что их чуть было не запретили, оставив легальными только потому, что под запретом они еще могли привлекать сердца, а на поверхности не вызывали у народа ничего, кроме омерзения. Как крошка Цахес, у которого выдрали волшебные волоски, они предстали во всей своей гнусности и бессилии, и всякий мог бросить им в лицо:

Что, суки? Продали правду? Да ее у вас и не было, у скотов…

Была, была и есть! – нестройным хором кричали вожди.

А вот и нету! Правда у заокеанских воротил! – и увы, злопыхатели были правы.

Что до самого Гены, ему с тех пор решительно ни в чем не было удачи. Делался ли он вторым лицом в родной партии – и партия проигрывала выборы, хотя за два месяца до них казалась гарантированной победительницей. Назначали его за округлость манер спикером в парламенте – и парламент превращался в рассерженный улей, где депутаты дрались, лаялись или спали, но ни одного разумного решения принять не хотели и не могли. С богатством у Гены тоже не вышло: стоило ему попытаться наварить деньжат под предлогом основания в родном городе таинственной Академии национальной безопасности, как об этом появилась публикация в местной демократической газете. А не успел Гена подать на газету в суд, как женщину-депутата, автора публикации, зверски убили. Так что Гене опять не повезло. Он, правда, в полном соответствии с нравами своей родной партии пытался подать в суд на мертвую, но удостоился лишь общего презрения. В былые времена, когда у него была правда, их партии и не такое сходило с рук, но теперь их уже решительно никто не принимал всерьез.

Дошло до того, что, когда Гена возжелал стать губернатором Подмосковья и имел все шансы получить вожделенную должность, победа и тут не обломилась ему, хотя шла прямо в руки. Соперником Гены оказался генерал, выше всего ставивший честь мундира, известный крутым нравом и ненавистью к любому, кто осмелился бы намекнуть на малейшее его несовершенство. Генерал даже основал со своим другом, неумолкаемым певцом и сомнительным бизнесменом, движение «За то, чтобы все заткнулись». Проиграть такому человеку была попросту немыслимо, и Гена в душе торжествовал победу – все опросы общественного мнения давали ему верных десять процентов перевеса. Но отсутствие правды магическим образом сработало и тут, и верный выигрыш уплыл у Гены, из рук в силу труднообъяснимого стечения обстоятельств. Не помогла и поддержка правительства, и энтузиазм чиновничества, и гладкая речь – Гену явно вытесняли на свалку истории. Ни ему, ни его единомышленникам в стране ничего больше не светило. Правда уплыла, унеся с собою всемогущество. У любого грека было теперь больше шансов стать хозяином страны, нежели у большевика.

Нет, не сказать, чтобы большевики так уж легко смирились с потерей правды. Но за время своего всемогущества они так одрябли телом и ожирели духом, что все попытки вернуть заветный ларец ни к чему, кроме горького разочарования, не привели. Один богатырь по пути в Грецию завяз в болоте, да там и обустроился, командуя мелким гнусом. Другой привлек на свою сторону всяческую нечисть, получил от Бабы-Яги волшебный клубочек, который должен был привести его в Грецию, но по пути уморился и продал клубочек владельцу туристической фирмы, а владелец, не будь дурак, лихо наладил с его помощью регулярные туры на Кипр. Там, поближе к правде, срочно обосновались самые расторопные воры и убийцы со всей Гениной Родины. Третий герой благополучно достиг Греции, прихватив с собой почти всю партийную кассу, но, оказавшись в этой процветающей стране, да еще в непосредственной близости от правды, – понял, что возвращаться ему нет никакого смысла". Там он теперь и живет и, говорят, не бедствует.

– Эх вы, – глумилась отечественная нечисть. – Куда вам правду выручать? Вам на печи лежать, под себя холить…

Но горький этот упрек, излетавший из красно-коричневых грудей последних истовых большевиков, не трогал их вождей. Лишившись своей правды, они медленно догнивали, уже не заботясь даже о сохранении вертикального положения. Лица их зарастали бородавками, из речей исчезала связность, а глазенки, и всегда довольно тусклые, казались подернуты блеклой пленкой, какою заволакивает глаза безумцев и маразматиков. У них не хватало сил даже проклясть Гену, и Гена так же мирно доживал среди них свой век, не мечтая уже ни о каком могуществе, ни даже о богатстве.

А русская правда, дающая все права, так и лежит в своем ларце за семью печатями. Лежит – и ждет богатыря, который вырвет ее из лап поганого грека, вернет в Россию и устроит в ней такое, что ух, и ах, и хрясь, и блямс, и бздым, и тарара. Ведь мы такие правдолюбы – совершенно никуда без правды! Будет она – будет и хрясь, и блямс, и бздым, без которых нет нам на свете ни покоя, ни смысла, ни счастья.

НЕВИННЫЙ ГРИША

Гриша был чист до такой степени, что невинность его вошла в пословицу, в самом буквальном смысле. Так, если юноша долго и безуспешно домогался девушки, тратил уйму средств на походы с нею в ресторан и на провожания до дому, зазывал, наконец, к себе, поил вином и валил на диван, но она сжимала ноги как безумная и обещала закричать, – незадачливый кавалер обиженно бурчал:

– Ну что ты, честное слово, как Гриша…

Гришина невинность делала его любимым героем старых дев и особо принципиальных подростков, ну, и всех остальных, у кого по какой-то причине не получалось. Гришин пример отчасти вдохновлял огромную страну, потому что благодаря ему в ситуации полного облома можно было гордиться своею невинностью.

Случилось так, что все Гришины начинания с какою-то неумолимостью рушились, ему не давали закончить, а чаще и начать, и утешаться в этой ситуации в самом деле оставалось только полною и совершенною чистотой. Впрочем, была у Гриши и другая забава: он играл сам с собою в игру – уединится с зеркалом, выберет прекраснейшего и вручит ему яблоко. Естественно, яблоко чаще всего доставалось ему.

Время от времени Гриша продолжал получать предложения от разных партнеров, но всех отвергал, как та разборчивая невеста, которая рада уж была, что вышла за калеку, – или, вернее, как тот Умный мышонок, которому не нравилась ни одна колыбельная, пока не пришла кошка и не успокоила его навеки. Одни были для Гриши слишком красны, другие слишком коричневы, третьи толсты, четвертые худосочны.

Именно эта способность всех ругать с равною убедительностью привлекала к Грише многие сердца. В стране, где Гриша имел несчастье уродиться, особенно ценилось неприятие всего и вся – за это прощали даже обломы. Наш невинный герой, убедительно отшивавший женихов, со временем снискал славу обличителя. Дошло до того, что всякое его появление в общественном месте собирало толпы восторженных горожан.

– Обличитель идет! – кричали зеваки, когда Гриша чинной походкой благовоспитанного юноши входил на местный форум или где они там собирались, чтобы выяснить отношения. Гриша мог даже не призывать к покаянию: при виде его маленьких чистых глаз, бледного, вечно скептического лица и полной, сильной фигуры хотелось тут же в чем-нибудь повиниться. Гриша сделался в парламенте всеобщим любимцем – такая любовь, как известно, завоевывается без большого труда. Достаточно, оказалось, выйти на трибуну и начать, обращаясь к правым:

– Вы скоты, А потом оборотиться к левым и быстро, пока не стихли их аплодисменты, добавить:

– Но и вы ничуть не лучше.

За такой эстетский, хотя и неконструктивный подход Гришу часто звали на телевидение, где он повторял свои инвективы. Он сделался знаменит, но столь желанные властные полномочия доставались тем, кто не брезговал вступать в союзы. Гриша, однако, ждал. Он ждал, что час его наступит. Но он все не наступал. Репутация невинного Гриши была уже так незыблема, что даже когда он втайне хотел, чтобы к нему кто-нибудь пристал, – все уважительно проходили мимо, но глазок не строили и за выпуклости не щипали.

Гриша начал догадываться, что так и доживет век в красивых, но безрадостных играх с зеркалом и яблоком, при уважительном, но несколько-таки брезгливом отношении большинства. Грише захотелось какого-нибудь – хотя бы и платонического – союза, который позволял бы и невинность соблюсти, и капитал приобрести.

Подчеркивая свою невинность, Гриша любил ходить мимо борделя, в котором, по странному совпадению, размещались власти описываемой страны. Под окнами борделя регулярно собирались демонстрации оппозиционеров. Гриша ловко лавировал между борделем и демонстрантами, поплевывая в обе стороны. Из борделя периодически выгоняли проштрафившихся девиц, которые позволяли себе критиковать бандершу, претендовали на ее место или просто знали больше арифметических действий, чем она и ее ближайшие родственники. Однажды из борделя выпихнули на панель скромненькую круглолицую хохотушку Стешу, которой сочувствовала даже оппозиция, давно требовавшая прикрыть бордель. Дело в том, что Стеша была к бандерше настолько лояльна, что уж ее-то, Стешино, изгнание было совершенно нечем объяснить. Это и внушило Грише сочувствие к девушке. После двух неудачных попыток он добился от нее твердого обещания – по крайней мере, до зимы гулять только вместе. Правда, до поцелуев еще не дошло, но рукопожатия и вздохи были уже в разгаре.

– Гриша, – урезонивали кумира поклонники. – Да она же из борделя! Ты же сам говорил, что они там все замаранные! Ты на форуме голосовал, чтобы они ответственность несли! Между прочим, Стешу твою хоть и поперли, но она там была за домоправительницу, правую руку бандерши!

КРОШКА КИРИ

Крошка Кири, родившийся и выросший на юге одной большой и бестолковой страны, обладал единственным, но полезным волшебным свойством: на него так и хотелось что-нибудь свалить. Объяснить это можно было, с одной стороны, тем, что уж больно он был чистенький, хорошенький, опрятный и маленький до полного гномо-образия. С другой же стороны, что-то в его уверенной повадке, поблескивающих очечках и твердой круглой головенке выдавало такую надежность и внушало такую уверенность, что и самые бессовестные подставщики знали: ничего ему не будет. Крошка Кири был прямо-таки рожден для того, чтобы все, за что любого другого давно убили бы, сходило ему с рук. Крошка Цахес, описанный нашим немецким предшественником и кумиром, обладал счастливой способностью нравиться влиятельным людям. Крошка Кири обладал не менее счастливой способностью выходить сухим из любой воды, хотя бы и самой мокрой. Что бы на него ни валили, какой бы ответственностью ни наделяли, – наш крошка, как некий радужный пузырь, взлетал себе все выше и выше. Его приход в какую-нибудь новую сферу деятельности означал, что близится в этой сфере глубочайший кризис, и только маленький Кири способен без всякого ущерба для себя оказаться крайним в долгой цепочке провалов. Почему его с детства и бросали на самые безнадежные участки работы, которых он, конечно, не спасал, но и ущерба никакого не терпел, а то и зарабатывал народную любовь.

Это чудесное свойство стало проявляться буквально с рождения. Бывало, разобьют шаловливые дети дорогую вазу, брызнут хрустальные осколки по паркету – крошка Кири тут как тут. Вбегают чьи-то разгневанные родители, которым не посчастливилось принимать в этот день гостей, – а шалуны уж выставили на порог маленького Кири: все он! И плевать циничным детям, что малютка присоединился к их буйным играм в последний момент, когда ваза уже опасно накренилась: все равно ему ничего не будет, а их и выпороть могут. Посмотрит гневный родитель на аккуратного крошку, на чистенькую его матроску с отложным воротничком, на честные, в круглых очечках, глаза, да и скажет: молодец, смелый мальчик, все равно этот печальный инцидент с нашей собственностью был исторически обусловлен… И Кири получает конфету.

Собственно, по этой схеме и строилась вся его жизнь: чуть где аврал или катастрофа, сейчас бегут за Кири. Со стороны могло даже показаться, что аккуратный малыш одним своим появлением притягивает неприятности. Но не следует путать причину и следствие: Кири работал не притягивателем бедствий, а громоотводом. Личное обаяние малютки было таково, лепет его так честен, а матроска так отутюжена, что срывать на нем зло не смело никакое начальство.

Кто это сделал? – грозно спрашивало оно.

А это наш Кири! – отвечали подросшие мальчишки.

А, Кири, – добрело начальство, теплея глазами. – Ну, пусть себе. Наверное, это было обусловлено того…исторически.

После школы Кири срочно направили на завод, потому что производство в его Отечестве начало падать, как некая Пизанская башня, и пизец этой башни казался все более неотвратимым. И точно – вскорости большинство заводов встало, но Кири уже перебросили в комсомол. Комсомолом в той стране называлась загадочная организация, позволявшая наиболее активным молодым людям в обмен на небольшую и, в общем, необременительную ложь жить по вполне цивилизованным стандартам, то есть совокупляться с подругами в саунах, ездить по заграницам, слушать хорошую музыку и даже изучать менеджмент – в тех пределах, в которых он вообще зачем-нибудь нужен в стране, где никто ничем не управляет. В комсомоле, где Кири отвечал за культуру и досуг, намечалась все та же пизанская ситуация (Кнри вообще, в соответствии со своим назначением, явился в эту страну как некий гонец из Пизы, в тот самый момент, когда все начало помаленечку разваливаться). Не успел Кири прийти в комсомол, как тот наирну° выпустив, однако, в жизнь отряд молодых людей, умевших лгать, посещать сауны и имитировать менеджмент. После недолгого пребывания в бизнесе (все банки и фонды в тех краях возникали и лопались стремительно, так что Кири был при деле) нашего героя бросили на самую опасную должность в правительстве – он стал отвечать за топливно-энергетический комплекс. Дело в том, что как раз в то время начал разражаться небольшой мировой кризис, цены на нефть поползли вниз, и чтобы прикрьггь катастрофу с главной статьей местного экспорта, был призван наш универсальный громоотвод.

Упали, стало быть, цены-то? – спрашивали у Кири испуганные граждане.

Упали, друзья, – честно отвечал Кири, поблескивая очечками. – То есть у нас тово… поступлений не предвидится?

Никаких. – еще честнее отвечал Кири, наклоняя головку. – Стало, лалу сосать будем?

Придется и пососать, – констатировал Кири с бесстрастием хирурга.

А_ ну и ладно. Впервой, что ль, – кивали сограждане, умиляясь честностью крошки: мог бы соврать, но постыдился – значит, и роптать грешно.

Как раз в то время в Кирином отечестве количество Пюанских башен начало понемногу переходить в качество и явственно обозначился край той веселой жизни, которой Кирины сверстники и братья по классу жили последние десять лет. Страна набрала внешних и внутренних долгов, установила фиксированный курс доллара, производить же, однако, ничего не начала, а питаться нефтью уже не могла по причине снижения ее стоимости и питательности. Ошва государства, знакомый с делами очень поверхностно, но обладавший мощным нюхом на всякие пизанские проявления, вызвал начальника правительства.

– Что, кренимся? – спросил он его со своей знаменитой прямотой.

Не без того, – ответил начальник правительства со своей знаменитой кривизной.

Что делать будем? – в упор спросил глава.

Так-то оно так, а ежели не туда, так мы завсегда! – отвечал начальник с присущей ему меткостью.

Слушай, – раздумчиво произнес глава, осененный догадкою. – Есть у тебя в правительстве такой… махонь кий такой… аккуратный, словом! Молодой совсем! Какого звать-то?

Гениально! – вскричал начальник правительства, взмахивая бровями. – Как же я сам-то не допер! – и с чувством исполненного долга подал в отставку, а Кири был призван к рулю. И хотя местный парламент попервости роптал, государственная воля прозорливого главы оказалась сильнее: подросшего мальчика в матроске утвердили начальником правительства.


Да ты что делаешь? – пытались урезонивать главу отдельные недотепы. – Нешто такого можно ставить на второй пост в стране?

Только такого и можно, – загадочно отвечал глава.

Да он руль один раз крутанет – и все рухнет!

– Он и крутануть не успеет, как все уже рухнет, – сказал глава, и в эту самую секунду его пророчество исполнилось с точностью до миллиметра. Сначала упал рубль, а потом и все остальное – кроме, разумеется, настроения Кири. Он вышел к народу, честно блестя очечками, и прямо посмотрел ему в глаза.

На Кири с тоскою взирали братья по среднему классу, сроду югчего не сделавшие, но уже привыкшие к тому, что за это-то невмешательство в жизнь платят лучше всего. Обалдевшие вкладчики разводили руками на руинах банковской системы. Бюджетники, которым уже нечего было терять, взирали на Кири даже с каким-то состраданием. Пролетариат и крестьянство, о существовании которых страна вспоминала только раз в четыре года, когда о них напоминал гомункул Гена, со своих огородов умиленно шептали:

– Махонькой какой…

– Так что ж, это конец, Кири? – прямо спросил кто-то из бюджетников.

Он, – лаконически отвечал малютка.

Стало быть, крякнулись реформы-то наши?

Абсолютно, – кивнул Кири.

Десять лет – и все не туда? – мрачно хохотнул какой-то пролетарий.

Похоже, – ясным голосом произнес крошка.

И внешние, стало быть, долги заморозим, и внутри, стало быть, все треснуло?

А как же, – твердо сказал Кири. – Если конец, так всему.

Ну ничего… ничего… ты, главное, не огорчайся! – хором заутешал крошку народ. – Ну подумаешь, что ко нец! Начнем наконец с нуля, оттолкнемся от дна… Исторически, стал быть, обусловлено… Ведь не ты ж виноват, маленький. Подставили тебя. Иди с миром.

И во все время, что страна пыталась разобраться в том, все ли лопнуло или кое-что осталось, рылась в руинах, откапывала сбереженные копейки, – никто не говорил о Кири плохого слова. Да и не был он ни в чем виноват. Его всегда звали в последний момент.

Случилось так, что в столице того государства правил недалекий, жестокий и падкий на лесть хан ПА, что расшифровывалось как «Почетный Архитектор». Он очень любил, чтобы его называли Па, как любящего отца, и именно таковым себя ощущал на протяжении добрых шести лет. Почетный Архитектор действительно застроил всю столицу новыми зданиями по своему вкусу, но всякую масленицу сменяет великий пост, и сколько ни затыкал Па-хан глотки своим недоброжелателям, ясно было, что в его ханстве настает время упадка. Вечно жировать не дано никому, особенно в стране, в которую ежедневно прибывают новые гонцы из Пизы.

Сам Па-хан, будучи личностью недальновидной и заглядывая не дальше козырька своей кожаной короны, признать надвигающегося кризиса не желал и лютовал все яростнее. Но советники его, по-восточному подобострастные и лживые, видели чуть подальше. Им-то первым и пришла светлая мысль позвать Кири.

А что, ежели нам его подставить на ханство? – шептались они.

Па не допустит! Па его зубами загрызет!

Ну, загрызть-то не загрызет, а облает сильно, – смекали самые умные. – А кого Па облает, у того рей тинг сам собой подрастет – хочешь не хочешь, а подра стет! Глядишь, когда все окончательно поползет, будет нам на кого свалить. Срочно бегите за Кири!

И гонцы немедленно прибыли к Кири с предложением ни много ни мало возглавить столицу, которая в сознании большинства ее жителей уже неразрывно ассоциировалась с Па-ханом.

Кири в то время как раз сидел без работы, потому что все уже рухнуло и больше его никто для прикрытия не звал. Правда, собирался окончательно накрыться так называемый праволиберальный блок, и Кири позвали его возглавить, но поскольку блок находился уже в состоянии полураспада, ангажемент мог прекратиться в любой момент. Так что Кири с радостью согласился, не забыв, однако, спросить:

А что, у вас там действительно скоро… крышка?

Идет к тому, – угрюмо кивнули гонцы.

Так я готов, – гордо сказал Кири и пошел похо дом на столицу.

Пахан, разумеется, не был готов к такому обороту событий и немедленно обрушил на бедного малыша поток такой грязной ругани, что симпатии всех старушек, молодушек и невинных детей тут же обратились на сторону Кири. Вскоре его шансы возглавить столицу сделались более чем реальны, и даже Па-хан прекратил свои атаки, ибо стало очевидно: на случай очередного всеобщего руха Кири незаменим.

Чем окончилась борьба Кири за ханский престол, мы пока не знаем, а чего не знаем, о том не говорим. Лишь о двух вещах мы считаем необходимым предупредить благосклонного читателя. Во-первых, если Кири пустят в президенты страны, это будет вернейшим признаком, что существовать под прежним названием стране осталось не больше месяца. А во-вторых, когда его призовет Господь, это будет означать, что Ему срочно потребовался подставной заместитель, потому что до конца света остаются считанные секунды. Следите за Кири, господа. И помните, что если Кири не стал президентом и не взят на небеса – значит, и у нашей Родины, и у остального человечества есть покуда время.

ХОМЯК АБРАМЫЧ

В необъятном русском поле, где кочки да колдобины, заревой простор и обнаглевшие сорняки, ржавые трактора да неунывающие комбайны, – жил-был хомяк, скромный пушистый вредитель с маленькими бегающими глазками над большими защечными мешками.

Кто видел когда-нибудь хомяка или, не дай Бог, покупал его детям для домашнего умиления, тот знает, что это не самое приятное животное. Хомяк вонюч, хитроват, свободолюбив – и в силу природной гибкости легко вылезает между прутьями клетки, а в силу природного ума быстро нахомячивается открывать дверцу. Наконец, хоть он и ест ваше русское зерно, но приручить хомяка до состояния собачьей преданности не удавалось еще никому. Разумеется, для детей нет большего повода для радостного визгу, как вид домашнего любимца, стреляющего живыми глазками в поисках съестного и беспрерывно шевелящего мокрым розовым носом. А щеки, служащие хомяку закромами, а толстые ляжеч-ки, на которых сметливый зверек сидит во время еды, а шустрые лапки, которыми неблагодарная тварь держит печеньице, хрустя, подлец, на всю квартиру! Хомяк, безусловно, опасен для поля, в особенности русского, где его для того и держат, чтобы было на кого свалить неуро– жай, – но в малых количествах он забавен и по-своему обаятелен.

Обычай валитъ на хомяка завелся в русском поле давно. Всем в тех краях была знакома типичная речь председателя колхоза, надсадно выступавшего перед своим народом:

– У прошлом годе, товаришшы, мы засеяли сто га пшеницы. Все пожрал поганый хомяк. У этом годе, товаришшы, мы засеяли двести га пшеницы. Все опять пожрал поганый хомяк. У будущем годе, товаришшы, мы засеем тышшу га пшеницы. Нехай поганый хомяк подавится!

Объективности ради следует заметить, что ни один хомяк, хотя бы и прожорливый джунгарский, сжирающий в день три своих веса, никогда не смог бы до такой степени обкутать русское поле, как то ему инкриминировалось. В природе, по счастью, не существует хомяка с такими защечными мешами. Но если бы нельзя стало валить на хомяков, пришлось бы искать конкретных виновников, а это никому не улыбалось. Так что хомяка не только не истребляли, но в некотором смысле даже лелеяли.

Этот полезный опыт захотелось однажды перенять тогдашнему Царю зверей, заправлявшему русским полем и окружавшим его лесом. Царь был малообразованный, но обладал феноменальной интуицией и все соображал, почти как человек. Для человека же, как мы знаем, главное не установление истины, а обнаружение крайнего – особенно если этого крайнего все равно нельзя истребить. В один прекрасный день царь зверей вызвал хомяка для конкретного разговора.

Надо сказать, что у Царя зверей были серьезные проблемы с самоидентификацией. Никто из подданных немог толком сказать, что он собою представлял с точки зрения биологической. Одни утверждали, что он лев, другие – что прав, третьи – что медведь, четвертые – что шакал, и черты всех названных животных он умудрялся в себе сочетать равноправно. Было в нем также что-то от лисы, стервятника, слона и дятла, но намешано все было в таких сложных пропорциях, что подчиненные предпочитали называть его просто Царь. Такое-то существо предстало перед хомяком, когда он явился в царственную пещеру.

Пещеру устилал красный ковер, под которым бешено грызлись несколько гиен. Злобный барсук, отвечающий за государственную безопасность, скалился у входа. Где-то в дальних покоях берлоги слышался немолчный, сосредоточенный плеск и пыхтенье: это енот-полоскун отмывал царские деньги. Волк по кличке Сок Овец, прозванный так за любовь к свежатинке, лежал у трона Попахивало.

Тебя как звать-то, зверек? – спросил Царь зверей, вглядываясь в круглое существо, не перестававшее шевелить носом и стрелять глазками.

Борис Абрамыч, – отвечал с достоинством хомяк, стараясь не слишком открывать рот, чтобы не высыпалось зерно. Хомяк знал, что Царь может его упрятать куда угодно и надолго, так что почел за лучшее явитьсяс запасцем.

– Абрамыч? – переспросил царь. – Из этих, что ль? Хомяк с готовностью кивнул.

– Это дело, – одобрил Царь. – Чем хуже, тем лучше. Что ж, милый, есть у нас тут одна, как это называется, задумка. Хочешь быть во всем виноват?

А надо вам сказать, что хомяк – чрезвычайно сообразительное животное, потому что вся его жизнь есть один непрерывный расчет. Надобно счесть, сколько зерен запасти на зиму, чтобы хватило, но и чтоб не зарваться; надобно обладать навыком быстрого счета, чувством опасности и нюхом на выгоду, – словом, если слона официально считают самым мудрым представителем фауны, то хомяка неофициально числят самым сообразительным. Глазки его забегали, как костяшки на счетах. Хомяк прикидывал. Прошло три минуты.

Ваши условия, – сказал хомяк.

Деловой, – уважительно сказал Царь зверей. – Гарантии личной безопасности, свободный вход ко мнеи зерен сколько влезет.

Царь тоже был расчетлив и понимал, что ущерб в любом случае будет меньше, чем выгода, тем более что много ли влезет в хомяка? Хомяку в такой сделке был свой резон: гарантии личной безопасности никогда не помешают небольшому зверьку, чьим главным оружием являются щеки, а кроме того, Борис Абрамыч любил славу. Хомяк преисполнялся гордости, когда слышал, как председатель колхоза возлагал на него ответственность за все, вплоть до погоды.

– Что ж, по лапам, – отвечал хомяк, и с этого дня началась его стремительная карьера, о которой впоследствии не говорили в лесу только ленивцы по причине своей патологической лени.

Собственно, внешне не изменилось ничего. Хомяк вел прежнюю тихую жизнь, разве что зерно ему теперь приходилось не добывать, а только прятать: ежемесячно от царя зверей прибывал курьер с пакетиком, в котором лежало много больше, чем может съесть средний грызун. Но поскольку в лесу и поле случалось все больше странностей, хомяк очень скоро оказался в центре общественного внимания. Стоило людям из пещерной администрации намекнуть кое-где кое-кому, что это, мол, все хомяк, – как лесные жители охотно верили! Нелишне будет добавить (хотя всякий хомяковод знает это из личного опыта), что прожорливый зверек находится в постоянном движении. В отличие от остальных лесных и полевых жителей, тихо занятых повседневной работой, он с дикой силой бегает туда-сюда, создавая энергичным беганьем иллюзию бурной деятельности и не переставая шевелить носом. По ночам же хомяк шуршит. О, как знает этот звук любой, у кого дома жил Борис Абрамыч! Вы легли спать после трудов праведных, и тут в углу клетки раздается хищное, неумолчное шуршание. Можно подумать, что он там что-то делает. Уверяю вас, он ничего не делает. Он шуршит. Но это получается у него так громко и сосредоточенно, что возникает впечатление, будто только Абрамыч и занят делом, а вы – так, домашнее животное.

Очень хорошо зная эту свою особенность, Борис Абрамыч бегал и шуршал, мелькая где только можно, и тем добросовестно отрабатывал зерно. Он учредил специальную премию в несколько зернышек для наиболее одаренных певчих птиц. Он публично и громко высказывался о том, как следует вести себя Царю зверей, и никого не удивляло, что какой-то хомяк дает советы властям. Он сделался своим животным при норах барсука и нескольких волков. Вся его функция заключалась в том, что он приходил и сжирал бутерброды, приготовленные волками для себя. Жрал он, как все хомяки, громко, быстро и неопрятно, но никакой другой деятельности за ним ей-богу же не водилось. Однако все лесные жители, видя вездесущего хомяка выбегающим из таких важных нор, полагали, что вся лесная внешняя и внутренняя политика делается с его соизволения. И то сказать – больше в лесу никто не бегал.

– Лапа хомяка! – в один голос восклицали белки и зайцы, видя подбитую охотником утку, ободравшего бок лося или выпотрошенную лисой курицу. – Поразительно, как он все успевает!

Я не говорю уже о том, что любые кучки, оставляемые на своих путях лесными жителями, будь то характерные орешки лося или гигантская «пробка», извергаемая только что проснувшимся медведем, немедленно приписывались хомяку по его неискоренимому свойству гадить русскому народу. Хомяк никогда не отказывался, потому что работал честно и зерно свое в конвертах получал исправно.

Да это не он! – усомнились некоторые. – Хомяк не может… столько! Пять хомяков не могут столько!

А я могу, – скромно замечал хомяк. – Главное – мобильность, понимаете? Время требует мобильности…

И некоторые, видя таковые возможности хомяка, стали видеть в нем надежду лесной демократии и полевых свобод. Дошло до того, что некоторой части отечественной фауны представилось, будто хомяк незримо управляет вообще всеми процессами, происходящими вокруг. А поскольку процессы происходили главным образом негативные, чтобы не сказать катастрофические, такое представление здорово оттягивало злобу от Царя зверей, персонифицируя мировое зло в образе щекастого шуршавчика.

– Борис Николаевич! – обращались к Царю его многочисленные подданные. – Прогоните хомяка, и держава процветет!

– Борис Николаевич не видит никакого хомяка, он вообще не снисходит до таких мелких грызунов, – поясняло окружение, – но прогонять его никак нельзя. Поймите, хомяк – наименьшее зло. Меньше него – только землеройка. Подумайте: ведь на его месте мог оказаться хорек!

И лесные жители покорно соглашались. Между тем Царь зверей не только знал о существовании хомяка, но ежедневно справлялся о его здоровье и неуклонно повышал ему зерновое довольствие, а когда удалось свалить на него одну исключительно холодную зиму с последующим голодом, он личным секретным указом присвоил ему звание почетного Хомякадзе, что в переводе с японского означало «отважный смертник, жертвующий собой для блага государства».

Картина будет неполной, если мы не упомянем об одном чрезвычайно опасном лесном овраге, в котором жили черные и рогатые жители того леса, постоянно демонстрировавшие свой воинственный дух. Дух был настолько крепкий, что кого-нибудь из лесных жителей обязательно находили загрызенным, если он прогуливался около оврага, но истинной специальностью черно-рогатых были похищения. Они обожали украсть живое существо и потребовать за него выкуп, а в последнее время, зная о слабости Царя зверей и общей загаженности леса, стали предпринимать наглые вылазки на опушки. До некоторого времени Царь зверей предпочитал не обращать на эти вылазки никакого внимания, потому что для красивого ухода с поста ему необходимо было найти эффектный заключительный аккорд. В принципе чернорогатых можно было размозжить одной лапой, невзирая на их крепкий дух, но требовалось как-то их промариновать до решающего момента. В это время лесной люд начал испуганно роптать, потому что от похищений не были уже застрахованы даже относительно крупные хищники, парализованные страхом.

Это хомяк, – авторитетно заявляли животные из ближайшего пещерного окружения.

Врете! – не верили лесные жители. – Это что же, он с черно-рогатыми столковался?

Давно, – скорбно кивали животные из пещерного окружения. – Мы бы уже десять раз с ними справились, но он поставляет им зерно.

Да откуда же у него столько зерна! – ахала фауна.

Шуршит, – отвечало ближайшее окружение Царя зверей.

– Так надо его судить! – восклицали лесные жители, я уж было стали предъявлять хомяку обвинения (ничуть, впрочем, его не испугавшие, ибо гарантии личной безопасности были у него надежнее всяких клыков), – но всякий раз посте объективного расследования хомяк оказывался девственно чист. Он с легкостью доказывал, что в силу своей анатомии неспособен ни наложить такую кучу, ни завалить нескольких инкриминированных ему слонов, ни, наконец, родить медведя, что было главным его грехом в глазах лесного сообщества. С тех пор как в лесу появился крайне опасный медведь-шатун, горевший желанием всех спасти и для этого непрерывно создававший чрезвычайные ситуации, все были уверены, что и медведя породил хомяк.

– Но я, ммм, не могу, – скромно объяснял хомяк следователю. – Я, ммм, не имею детородного органа. Я только шуршать и кушать, шуршать и кушать… и с этого имею маленький гешефт…

Так я снимаю с вас все обвинения! – восклицал следователь, но так как лесным жителям требовался вечный обвиняемый, вскоре следствие начиналось сызнова. Хомяк уже отмазался от ряда эпизодов, связанных с изнасилованием медведицы, убийством тигра и поджогом сторожки лесника, но связь с чернорогатыми продолжала висеть на нем тяжкой гирей. Однажды он сам явилсяк Царю зверей и предложил за лишнюю порцию зерна взять на себя роль эмиссара чернорогатых в лесу и поле.

Можете даже сказать, – скромно добавил он, – что я сам один из них.

Ну это извини, – сказал Царь зверей. – Внешность у тебя неподходящая.

Что значит неподходящая? Мы, горцы, всякие бываем… Ну хотите, я от горцев в парламент изберусь?

Этого быть не может! – воскликнул Царь зверей – и на этот раз ошибся.

Между тем полномочия Царя истекали, и на его роль запретендовал один довольно зубастый и самоуверенный Бобер, знатный строитель и неунывающий пловец. Зимой и летом плавал он в родной стихии, неутомимо грызя дерево, и скоро нагрыз его столько, что в сооруженных им хатках стало просто некому жить, да и не всем они были по карману. Речные жители возроптали, ибо река была буквально завалена плодами бурной деятельности бобра. Приходилось менять имидж и среду, выползать на сушу, и бобер не преминул на нее выбраться, заявив попутно, что не откажется от главной пещеры.

Царя зверей это совершенно не устраивало. Он планировал как раз поставить за себя одного молодого грызуна, неясной пока породы, но с явными задатками гиены и тигра в одном лице. Никакие бобры в лесу не планировались, тем более что бобер – животное водное и немедленно начинает любую среду организовывать по своему усмотрению. Переселившись в лес, он затопляет лес, будучи изгнан в пустыню – орошает пустыню до полного заболачивания и вообще категорически неспособен терпеть вещи такими, каковы они есть.

Царь зверей вызвал Бобра, усадил напротив себя и, как бы невзначай поигрывая только что обглоданной костью, доверительно сказал:

Юра, я все понимаю. Ты мне нравишься. Но я давно ничего не решаю, понимаешь? А он тебя не хочет.

Кто?! – воскликнул Бобер, не понимая, как его может кто-то не хотеть. – Этот щекастый? С бегающими глазками?

Царь зверей только кивнул.

Так я его к когтю! – воскликнул Бобер, но Царь покачал тяжелой головой:

Я бы и сам его давно к когтю, Юра. Но он сильнее меня. Он – дух..

Бобер вышел от Царя, шатаясь. Все его существо было потрясено. Долго сидел он на краю запруды, воображая хомяка в разных позициях, раздавленным, раскушенным, а то – напротив – до зубов вооруженным… Хомяк был везде. Хомяк диктовал законы, похищал зайцев, рожал крупных хищников. Все было хомяк. В небе плыло щекастое облачко с двумя глазными дырками и коротким огрызком хвоста. Со всех концов поля доносилось шуршание.

– Дьявол! – воскликнул Бобер, плюхаясь назад в родную стихию. – Отрекаюсь от всего, от президентских амбиций отрекаюсь! Отойди от меня. Сатана! – и, бешено отфыркиваясь, поплыл в одну из своих бесчисленных хаток. Его еще долго там трясло, и всякий дождь и похолодание казались ему местью хомяка. Дошло до того, что вместо своих любимых слов «правый центр», «здравый смысл», «созидание» он стал произносить «правый хомяк», «здравый хомяк», «хомякование» – и только дружный вопль речных жителей «Ты наше все!» вернул ему душевное равновесие.

Хомяк и теперь процветает в том лесу, толстея и хорошея год от года. Лесные жители суеверно крестятся при его появлении. Он исправно получает свою дозу зерна, не превышающую, впрочем, его массы, и на досуге почитывает лесную прессу. Из некоторых газет он с изумлением узнает, что давно является их хозяином. Из других ему становится известно, что позавчера он завалил лося, сегодня оскальпировал лису, а завтра планирует в извращенной форме изнасиловать лесника. Читая все это, хомяк только усмехается в усы, причем его наполненные зерном щеки весело подпрыгивают.

– Надо-таки уметь устроиться, – говорит он маленьким хомячатам, загадочно подмигивая. – И мы та-ки всегда найдем экологическую нишу…

Вечно эти грызуны выгрызут себе место под солнцем!

ОТЕЦ БОРИС

В июле Березовский понял, что пора уходить.

Понимание это созрело, как всегда, с некоторым опережением – примерно на два хода вперёд. С одной стороны, он был олигарх и в качестве такового должен был подвергнуться осторожному и тактичному равноудалению, а с другой – Путин был ему слишком обязан и равноудалять его впрямую не мог по причине благородства своей души. С третьей же стороны, как человек пылкий и нетерпеливый, президент должен был явно тяготиться этой ситуацией и в конце концов взорваться: всех равноудалить, а Березовскому оторвать голову. Благодарные правители России всегда поступают так с теми, кому они слишком благодарны: простого изгнания в подобных случаях оказывается мало, и дело кончается почетным обезглавливанием на главной площади, с оркестром.

Березовский как тактичный человек должен был уйти сам. Как ни странно, это отчасти совпадало с его собственными намерениями. Ему всё надоело. Пятнадцать лет он, как последний цепной поц, охранял эту власть и ничего с этого не имел, кроме неприятностей со следователем Волковым. Все эти пятнадцать лет он на досуге с приятностью мечтал о том, как уйдёт – и тогда его истинную роль немедленно оценят все. Он с печальным злорадством рисовал себе картину ухода: вот он, с котомкой, набитой сменой белья и скромными деньгами на первое время, босой, в простой власянице, выходит из Кремля. Следом на коленях ползут Татьяна, Елена, Наина, а потом, чего там мелочиться, и сам Борис: вернитесь, Борис Абрамович! За ними с хоругвями, с хлебом-солью прёт красно-коричневая оппозиция: останьтесь, кормилец! Кем станем мы пугать детей! Вот и Лужков с Примаковым, обнявшись, как струи Арагвы и Куры: Борис Абрамович, нельзя же так! вы же деловой человек! надо же играть по правилам – вы дьявол, мы ангелы… кому нужны такие ангелы, если уйдете вы?! Нет, нет, гордо отвечает Березовский, не оборачиваясь. Я сыт вами по горло. Ничего нового нет под луною, и ветер возвращается на круги своя… пойду по миру и стану еще добродетельнее… буду слушать голос Руси пьяной, отдыхать под крышей кабака… Пускай я умру под забором, как пёс… и что-то ещё из читанного в детстве. Но дойти до кабака Березовский никогда не успевал, ибо немедленно представлял себе ликующую рожу Гусинского, – а смирение его никогда не достигало таких высот, чтобы простить и эту злорадную личность. Он оставлял сладостные мечтания и, тяжело вздыхая, ехал в Кремль спасать Россию.

Теперь, однако, пришло время красиво уйти, ибо через каких-то два месяца в случае промедления предстояло уйти некрасиво. Березовский собрал свой штаб и принялся оптимизировать выбор.

– Кто знает эффектные варианты ухода? – спросил он прямо и грубо. Политтехнологи потупились.

– Сенека, – вспомнил Невзоров, знаток истории и любитель крови. – Сначала он воспитал Нерона, лично взрастил его…

– Деньги вкладывал? – заинтересовался Березовский.

– Нет, там хватало… Сначала взрастил, а потом почувствовал, что Нерон им тяготится. Сначала он удалился в изгнание вместе с молодой женой…

– С молодой женой – это похоже, – вздохнул Березовский.

– А потом вскрыл вены себе и ей.

– Нет, – олигарх решительно замотал головой. – Ей – это ещё куда ни шло, но себе… Это не комбинация. Ещё примеры.

– Вариантом благородного изгнания уже воспользовался Гусинский, – подал голос Шеремет. – Солженицына выслали, и этого выслали. То есть он как бы сам уехал, но ясно же, что власть только рада… Теперь он выстроит в Марбелье своего рода Вермонт и будет оттуда учить.

– Киселева пусть учит, – огрызнулся Березовский. – Не канает. Дальше.

– Байрон, – вспомнил о самом красивом мужчине Англии самый красивый мужчина ОРТ, Сергей Доренко. – Отчаявшись пробудить совесть в родной Британии, он отбыл в Грецию, где поднял восстание.

– В Грецию – это сомнительно, – задумчиво сказал Березовский, вспомнив Козленка. – Греция выдаёт. Кобенится, но выдаёт.

– Но почему обязательно Греция? Мало ли прекрасных мест – Боливия, Камбоджа… Монголия… Да что мы, в Северной Корее восстание не поднимем в случае чего?

– Нет, нет. За границу – это похоже на бегство. – Березовский сцепил пальцы. – Можно бы, конечно, в Израиль… (Он прикинул комбинацию: Барака мы уберём, вместо Барака ставим Арафата… банкротим страну… присоединяемся к Ираку, меняем Хуссейна… банкротим Ирак… присоединяемся к Кубе, меняем Фиделя… присоединяемся к Штатам, прослушиваем Гора, банкротим Гора… берём власть… а дальше? Скучно). Нет, не хочу в Израиль. Продумывайте внутренние варианты.

– Вообще-то, – вспомнил Шеремет, в детстве любивший читать, – я помню какую-то старую пьесу. Там один человек решил начать честную, трудовую жизнь…

– А до этого что я делал?! – воскликнул Березовский чуть не со слезами. – До этого я какую вёл?!

– Да погодите, Борис Абрамович, не в том дело! И он как будто покончил с собой, свёрток с одеждой оставил на берегу, а сам переоделся в рубище и пошёл к цыганам. И вёл с ними честную трудовую жизнь. А все его считали погибшим и горько оплакивали…

– Это ничего, – усмехнулся Березовский. – А кто автор-то?

– Толстой, – услужливо подсказал эрудированный Павловский. – Лев Николаевич.

– Толстой, – в задумчивости повторил Березовский. – Лев Николаевич… Да, это канает. Это то, что надо. Володя!

На его зов явился пиарщик Руга.

– Съезди, милый, в Ясную Поляну, договорись о цене. Если не захотят продавать легально – дадим денег якобы на ремонт и возьмем так. Или ещё проще, по стандартной схеме: директором поставишь нашего человека, он обанкротит музей, мы его возьмем по минимальной стоимости. Глеб Олегович, прошу вас подготовить сводку публикаций по уходу Толстого. Саша, ты поедешь следом и будешь снимать скрытой камерой. Камеру возьмёшь на ОРТ. Сережа, ты поедешь со мной. Предупредите Лизу – она поедет тоже, для полноты сходства.

– Незадолго до ухода, – вставил эрудированный Доренко, – Толстого отлучили от церкви. Это был грамотный пиар – вся Россия его поздравляла…

– С Алексием я бы договорился, – нахмурился Березовский. – Но я таки не православный… Хорошо, я поговорю с Бен Лазаром, а если он заупрямится – выйду через черкесов на муфтия… Приступайте. Через неделю все должно быть готово.

"В России два царя, – писал восторженный современник. – Николай и Толстой. Кто из них могущественнее? Николай не может поколебать трон Толстого, тогда как Толстой с легкостью колеблет трон Николая"…

"В России два президента, – писали менее восторженные современники. – Путин и Березовский. Кто из них сильнее? Путин не может поколебать трон Березовского, тогда как Березовский…" Публикация была организована грамотно, за две недели до предполагавшегося ухода.

Свою прощальную речь в Думе Березовский готовил со всем своим штабом, насыщая её возможно большим числом сильных выражений из классики. Поднявшись на трибуну, он заговорил почти без бумажки:

– Гул затих, я вышел на подмостки. Вам, господа, нужны великие потрясения, – нам нужна великая Россия! Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ! Прощай, свободная стихия! – Он поклонился Думе. – До свиданья, друг мой, до свиданья! С тобой мы в расчёте, и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид. Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай! Пойду искать по свету, где оскорблённому есть чувству уголок. Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл, я от Волкова ушёл, от "Медведя" ушёл… Я уеду, уеду, уеду, не держи, ради Бога, меня! Все кончено, меж нами связи нет. Я уйду с толпой цыганок за кибиткой кочевой! Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники с милого севера в сторону южную… Вышиб дно и вышел вон!

С этими словами, сорвав шквал аплодисментов, он вышиб дверь и вышел вон, в залитую дождём июльскую Москву.

Спустя неделю он появился в Ясной Поляне. Босой, с пробивающейся бородкой, в толстовке, заложив за пояс большие пальцы натруженных рук, он вышел к толпе корреспондентов и заявил, что начинает раздачу имущества.

– Я возвращаю государству контрольный пакет ОРТ! – воскликнул Березовский и передал специально приглашённому человеку контрольный целлофановый пакет. Через неделю его отобрали бы силой, но он, как всегда, сыграл на опережение.

Вслед за пакетом ОРТ ушли фирма "Андава", ЛогоВАЗ, приглашение на вручение премии "Триумф" с автографом Зои Богуславской, повестка к следователю Волкову с автографом последнего… В числе прочих уникальных документов Березовский отдал и письмо одного известного градоначальника, датированное сентябрём прошлого года, с обещанием стереть Березовского в порошок, и письмо того же градоначальника, датированное декабрём того же года и начинавшееся словами "Я больше никогда не буду"… Письма взял Исторический музей, а Березовский всё не мог остановиться. Он никогда ещё не раздавал имущества и не знал, что это так приятно – делать подарки. В порыве щедрости он начал раздавать уже и реквизит дома-музея, отдал какому-то крестьянину диван, на котором Толстой родился, и собирался уже всучить кому-то любимый сервиз Софьи Андреевны, – но вмешалось музеевское начальство, и Березовского остановили.

– Нет, по-моему, удалось, – удовлетворенно говорил он Руге на следующий день, собирая грибы в Березовой Засеке. – Да чем я хуже него, в конце концов? Я нахожу даже некоторое сходство… "Война и мир", говоришь ты? Так ведь и война – это я, и Хасавюртский мир – это я… И Хаджи-Мурат, то есть Басаев, – это тоже я… И "Воскресение" 26 марта 2000 года – скажешь, не я?

– "Фальшивый купон", – подсказал Руга. – "Плоды просвещения". "Власть тьмы"…

– Да, да, – кивал Березовский. – И это его обещание лечь на рельсы – ведь тоже моя была формулировка!

Руга благоговейно замолчал.

Глухой сентябрьской ночью, с почти точным совпадением даты, Березовский в сопровождении любимой дочери Лизы, личного врача и Доренко в качестве секретаря выехал на станцию. Лошадей купили в Туле, коляска была толстовская, прилично сохранившаяся.

Почесывая отрастающую бороду, Березовский по недавно выработавшейся привычке записывал что-то в дневник, который прятал за голенище. "В чем моя вера? – думал он. – Что такое искусство?". Подобные мысли никогда ещё не приходили ему в голову, и новизна их была ему тем приятнее, что 99 процентов всего человечества живут, делая не то, что должно быть делаемо ими, а то, что легко и приятно, тогда как главное в нас как раз и есть то, что трудно и неприятно, но оно одно должно составлять основу духовной жизни. Так думал он, пока коляска катила через мокрый, каплющий лес с его духом прели и сырости, и взглядывал на большое, спокойное небо с бегущими по нём тучами – и всё, чем жил он прежде, так представлялось ему ничтожно и смешно в сравнении с этим огромным небом, что он махнул только рукою и, оборотясь к дочери, засмеялся.

– Что, Лиза? – сказал он, переходя вдруг на французский. – Ah! quel beau regne aurait pu etre celui de l'empereur Voldemare! Les habitants sont ruines de fond en comble, les hopitaux regorgent de malades, et la disette est pertout! Tout cela il l'aurait du a non amite.(Ах! Какое прекрасное царствование могло бы быть царствование императора Владимира! Жители разорены, больницы переполнены, повсюду голод…И всем этим он был обязан моей дружбе! – фр., "Война и мир", т. 3).

– Quest que c'est, papa? – в недоумении спросила Лиза.

– C'est la vie, – горько отвечал старый граф Березовский, супя густые брови. – Пропала Россия! погубили!

Он сам не знал, что делалось с ним. Никогда ещё прежде не испытывал он ничего подобного. Живя пустою и светскою жизнью, которой одна цель была как можно хитрее и ловче провернуть очередную intrigue и так завертеть эту самую intrigue, чтобы никто не подумал на него; проводя время своей короткой и единственной жизни с людьми, не понимавшими и не желавшими понимать, что есть bien public (общественное благо, – фр.), угождая ничтожным и блистательным людям, он проходил тем самым мимо главного, которое одно призвано было составить истинное содержание его жизни.

– Да, так вот оно! – сказал он, задыхаясь от счастия, и снова поднял глаза к небу с густыми сырыми тучами. – Так вот оно, что я должен делать! Отец, благодарю тебя!

"Батюшки, что это с ним!" – подумал Доренко в ужасе, но тут же почувствовал, как неведомая сила словно выдула из его головы все прежние мысли и вдула новую. Эта новая была так огромна, что он не мог сразу вместить и высказать её и только стал срывать с себя роскошный пиджак и галстук, выкрикивая хрипло и несвязно: "Опростимся! Опростимся!".

– Чистое дело марш! – воскликнула Лиза, вскочив в коляске и подбоченясь. Где, когда всосала в себя из того воздуха, которым она дышала, – эта графинечка, воспитанная эмигрантками-француженками, – откуда взяла она этот дух, эти приёмы? Как только она стала, улыбнувшись торжественно, гордо и хитро-весело, первый страх, который охватил было старого Березовского, что она сделает не то, прошёл, и все любовались ею. Дух и приёмы были те самые, неподражаемые, неизучаемые, русские.

– Как со вечера пороша

Выпадала хороша, – затянул Павловский на козлах.

Расшлёпывая вокруг себя брызги, коляска катилась в ту новую жизнь, которая только одна была нужна и т.д.

В Москве царила паника. Репортёры целым поездом выехали в Ясную, но там ничего не знали. Старый граф уехал ночью, тайно, оставив только письмо Путину. "Так не могло продолжаться долее, – писал граф. – Я благодарю вас всех за долгую пятнадцатилетнюю жизнь со мною и прошу не искать меня".

"ЛогоВАЗ возращен государству, – передавали иностранные корреспонденты в свои агентства. – В Кремле отказываются от комментариев. Абрамович изменившимся лицом бежит Сибнефть".

Но старый граф не знал об этом. Заехав к сестре в Оптину пустынь (откуда взялась сестра – он не помнил, но знал, что заехать нужно), он торопил коляску в сторону Кавказа, где делывал когда-то славные дела. Там, на Кавказе, его примут. Это он помнил.

Лиза по пути откололась от него и вышла замуж за простого мужика, а Доренко остался на Украине.

Восемь месяцев ехал Березовский, на девятый месяц его задержали в губернском городе, в приюте, в котором он ночевал со странниками, и как беспаспортного взяли в часть. На вопросы, где его билет и кто он, он отвечал, что билета у него нет, а что он раб Божий. Его причислили к бродягам и сослали в Сибирь.

В Сибири он поселился на заимке у богатого мужика и теперь живёт там. Он работает у хозяина в огороде, и учит детей, и ходит за больными.

ХОРОШИЙ СЕРЕЖА

Ястребами женскими их называли в той стране за то, что при всей своей формальной ястребиностч – воинственном кривом клюве, блестящем оперении и желтых когтях – они были востребованы главным образом женщинами. Даже на базаре они продавались в придачу к зеркалам – правда, птица была редкая и стоила дорого. Иная красотка, напудрясь или нарумянясь, долго смотрелась в волшебное стекло, после чего кокетливо спрашивала:

– Я ль на свете всех милее, Всех румяней и белее?

Ярко раскрашенная птица, обладавшая вдобавок дивной способностью менять окраску в зависимости от настроения владельца, высовывала голову из-под крыла и бойко отвечала в своей манере:

– Кррасота несррравненная! За это умный попка получал свое печенье и до следующего прихорашиванья беззаботно раскачивался в клетке, звоня в колокольчик или кокетливо поглядывая из-под крыла. Только печенья ему надо было много: не волнистый чай попугайчик!

Использовать ястребов в большой политике первым предложил главный и, вероятно, единственный администратор той страны – человек, чьи хитрость и дальновидность вошли в пословицу. Он обратил внимание на солидность и самоуверенность разноцветных птиц, которые даже очевидную ерунду произносили столь уверенно и бойко, что и самому упорному скептику внушали подобие веры. Надо заметить, что в должности официального рупора главы государства в тех краях всегда использовалась птица (таков был обычай с древнейших времен), но особенности последнего главы были таковы, что ни одна птица долго при нем не задерживалась. Птица-секретарь, призванная на должность первой, оказалась при ближайшем рассмотрении дятлом: с тупой и утомительной принципиальностью разъясняла она главе его истинные обязанности и правила хорошего тона, что в конце концов надоело нетерпеливому властителю. На место дятла пригласили соловья, который разливался при первой возможности и до поры убаюкивал вождя своим сладкозвучием, а на досуге пописывал элегии и оды. Лучшего секретаря нельзя было и желать: недалекая и тщеславная птица могла заморочить своими руладами кого угодно, но на поверку оказалась вульгарным глухарем. Собственное сладкопевство помешало секретарю расслышать, как завистливое окружение клевещет на него главе. Главе внушили, что его соловей – водоплавающий. Искренне желая сделать подчиненному приятное, глава во время пароходного круиза с размаху зашвырнул секретаря в родную якобы стихию, где тот чуть было не утоп и от волнения лишился голоса. Пришлось расстаться и с этим.

Следующим на пресс-секретарской должности около года пробыла загадочная птица, которая во время одного из переворотов, происходивших при главе чуть ли не ежегодно, стремительно перелетела на правильную сторону. Тем не менее и эта птица оказалась не тем, чем казалась: после года ее вполне безликого пресмыкания выяснилось, что это вообще рептилия в чистом виде, рожденная ползать и в силу этой причины летать не могущая. Где ей было поспеть за мыслью главы! На верной же стороне она оказалась лишь потому, что по вечной пресмы-кательской медлительности не успела переползти на противоположную. Глава без сожаления прогнал напетающе-го секретаря и задумался о новом. Тут-то администратора и осенило.

Надо сказать, что лучшего выбора сделать нельзя: обладая солидной внешностью и ястребиным взглядом, ястреб женский никаких хищнических качеств сроду не имел. Он питался печеньем, не выносил не то что мяса, но и вида крови, а главное, был совершенно ручным. При первом представлении главе его нового пресс-секретаря последний произвел на придворных самое благоприятное впечатление.

Серрежа хорроший! – воскликнул пресс-секретарь, расшаркиваясь и рекомендуясь.

Сойдет, – сказал глава. – С ястребом на плече -это стильно. Типа ведун.

С тех пор он предпочитал появляться на людях исключительно с верным секретарем, который отменно вписался в новую роль. Выступая на регулярных ветре чах с журналистами, ястреб женский окидывал их ястребиным взором и бодро сообщал:

– Ррукопожатие кррепкое! Рработает в ррезиденции! Бодрр!

Дамы были от него без ума:

– Душка!

Случались, правда, и курьезы. Главу не предупредили, что его новый помощник обладает чертами хамелеона. Однажды, когда глава выехал на какой-то корабль Северного флота, оперативная птица перекрасилась в патриотические цвета, и вождь, не признав ближайшего помощника, на полном серьезе спросил его самого: «А где ястреб женский?» Но команда немедленно обратила все в шутку – этим навыком птица-пресс-секретарь обзавелась в первую очередь. Когда вождь неожиданно вспоминал свое партийное прошлое и временно перевоплощался в обкомовца, заявляя на весь мир, что мы в случае чего перекусим глотку кому угодно (такие про-говорки случались у него раз в год, обычно в Азии), сметливый ястреб немедленно заявлял:

– Перреводчики перрестарались! Перревожу прравильно: пррезидент прредложил пррисутствующим перрекусить!

Инцидент немедленно разрешался к общему удовольствию.

Перелом в карьере птицы настал внезапно: столичный мэр, втайне мечтавший о верховной власти, но панически боявшийся хоть как-то это обнаружить, стал постепенно набирать себе команду новых имиджмейкеров. Прежде он по большей части (как оно и принято было в тех краях на должности наместника) пользовался услугами муравьедов, известных столь длинными и гиб кими языками, что подставляться под их облиз – одно удовольствие. Вся команда столичного градоначальника по команде «Ноблесс оближь!» демонстрировала чудеса благоговения, и можно смело сказать, что такого отряда лизунов не было и у самого Гарун-аль-Рашида в его лучшие времена. Однако взять власть с одними муравьедами – задача неразрешимая, и градоначальник затаил мечту переманить к себе пресс-секретаря.

Однажды после особенно теплой встречи глава, лаская столичного мэра взглядом, спросил:

– Чего ты хочешь? Исполню любое твое желание, хотя бы ты и пожелал взять в жены дочь мою!

Заметим кстати, что глава втайне надеялся именно на такую просьбу, которая не только польстила бы его отцовскому чувству, но и избавила бы от постоянного соседства злобной девчонки, совершенно замучившей его советами по имиджу и сомнительными дружбами. Но столичный градоначальник, набравшись храбрости, ляпнул:

– Подари ты мне ястреба женского!

Именно в этот момент между градоначальником и главой пролегла та роковая трещина, которая со временем превратилась в бездну, кишащую гадами. Чего только не говорили о причинах вражды – тут и ревность к власти, и зависть к кепочке, и даже темные слухи о несходстве литературных вкусов, – но истинная причина была в том, что градоначальник попросил у главы не то, с чем он охотно расстался бы, а то, что было ему необходимо как воздух. Однако царского слова назад не берут. Глава на прощание сжал птичку в крепкой руке, а потом широким жестом протянул градоначальнику:

– Бери, да потом не жалуйся!


Градоначальник, опасаясь более всего, что вождь передумает, сунул птицу под мышку и рысью побежал к себе на Тверскую. Там он усадил птичку в заранее подготовленное кольцо и приготовился слышать хвалы.

– Серрежа хорроший, – привычно заметил ястребженский.

Ты смотри мне! – прикрикнул градоначальник. -Тут хороший только один, про других говорить не принято!

Юрра хорроший, – послушно сказала птица, славившаяся быстротою реакции.

Именно с этого дня градоначальник начал свой поход на верховную власть. Муравьеды, понятное дело, невзлюбили нового фаворита, но им оставалось только смириться с роскошно оперенным гостем: он, как-никак, был истинным профессионал по части пиара и обладал феноменальным навыком прикрывать чужой срам. Как в прежние времена он исправно уверял журналистов в том, что у главы крепкое рукопожатие и бодррый настррой, так теперь он вещал со всех трибун, куда его сажали:

– Ррейтинг ррастет! Вся Рроссия тррепещет от ррадости! Пользуйтесь прримусом! – и прочую ерунду в том же духе.

Ястреб женский поменял и цвет: теперь он все отчетливее краснел, но не от стыда за столь поспешную смену убеждений, а потому, что его новый хозяин считал этот цвет более соответствующим эпохе. Правда, переменой цвета новые требования к птице не ограничились. От нее потребовалась несвойственная ей прежде агрессия, а заодно пришлось выучить несколько новых слов: коррупция, крровавый крремлевский ррежим, перресмотрр прриватизации… Слушая эти возгласы, в которые птица не вкладывала никакого смысла (просто ее теперь так учили), глава плакал:

– Что же он делает? Ведь я же с руки его кормил! Я ему, помнится, печеньица, а он мне: «Пррезидент всех рроссиян!» – и глава заливался слезами.

Однако устроен он был так, что долго плакать не мог и довольно быстро перешел к решительным действиям. Вскоре столичный градоначальник узнал про себя столько интересного, что от телевизора его стало не оторвать. Что говорить, человек он был небезгрешный, за любую попытку усомниться в его святости лишал дара речи, да и кое-какие темные делишки были в его богатом прошлом. Но чтобы удавить трех невинных младенцев, изнасиловать их мать и сожрать любимую собаку, у него попросту не хватило бы храбрости. Между тем из информационных и авторских программ первого телеканала он узнавал о себе и не такие новости. Тут только ястреб женский, сидевший на плече у своего хозяина во время всех телепросмотров, с ужасом понял, что ястребы бывают не только женские – главе государства удалось отловить мужскую особь, столь же неотразимую внешне, но вдобавок возросшую на кровавой пище. Сжимая в когтях окровавленные кости, в которых только слепец не опознал бы бараньих, ястреб мужской на полном серьезе утверждал, что это суставы ближайшего соратника столичного мэра, а на следующей неделе он покажет и его внутренности. В стане градоначальника воцарилась паника.

К тому же мужской ястреб, которого по странному совпадению тоже звали Сережей, активно использовал тот факт, что ястреб женский служит советником градо начальника. «Посмотрите, сограждане! – клекотал он воскресными вечерами. – Наш мэр советуется с птицей, которую на всех базарах продают как приложение к пудреницам! Мэр спрашивает у ястреба женского, он ли на свете всех милее! Это значит, что наш мэр – переодетая женщина! баба! тетка!» – и щелкал клювом так, что аудитория содрогалась. На экране между тем возникало изображение градоначальника сначала в кринолине, а потом и без. На Тверской царила тихая истерика.

Муравьеды нашептывали мэру: «Это все он, ваш новенький!» Сколько ястреб женский ни кричал «Врранье, сатррапы, инфоррмационное зомбиррование!» – народ ему не верил: теперь, увидев настоящего ястреба, публика уже не обращала внимания на крупную помесь попугая с хамелеоном и в открытую издевалась над недавним любимцем. Когда же в стране подвели итоги выборов и столичный градоначальник в ужасе обнаружил, что не получил и половины ожидаемых голосов, в его мировоззрении наступил роковой перелом. Он выдрал ястребу женскому полхвоста, разогнал пинками вернейших муравьедов, а его любимый примус так вскипел в прямом эфире, что залил кипятком троих нерасторопных журналистов, не успевших увернуться от его гневной струи. Две недели градоначальник зализывал раны, а на третью поплелся в Кремль.

Пришлось выдержать унизительную процедуру получения пропуска, долгое томление в приемной, равнодушие обслуги. Наконец преемник главы, со спокойной совестью отбывшего на пенсию, запустил в свой кабинет лысого гостя.

– С чем пожаловали? – спросил он сухо.

Я бы вот это… птичку вернуть, – затоптался градоначальник. – Видите ли, я осознал свою неправоту. И теперь вот возвращаю вашу вещь, – с этими словамион достал из портфеля полузадохнувшегося, изрядно общипанного муравьедами ястреба женского и вручилего новому главе.

Владимирр Владимиррович хорроший, – хриплопроизнесла птица, доказывая тем самым, что и в таком скорбном виде она не утратила главного инстинкта. Перья ее начали медленно приобретать модный стальной цвет.

Короче, вы все поняли? – жестко спросил новый глава.

О да, о да! – воскликнул градоначальник. – Я крепкий хозяйственник и более ничего! Я считаю совершенно бесперспективной попытку так называемых правых силтого-этого… – здесь он замялся и стушевался.

Идите и впредь не посягайте, – сказал новый глава, холодно глянув на градоначальника и протянув ему небольшую жесткую ладонь. Градоначальник подобострастно пожал ее и тут же ощутил, что такое настоящее крепкое рукопожатие.

Кррепко? – спросила оживившаяся птица, поспешно вспархивая на плечо к новому главе и заглядывая в его нагрудный карман в поисках печенья.

Так что все легенды о том, что птицу-пресс-секретаря специально засылали в мэрию для развала пропагандистской работы, совершенно неосновательны. Ее вернули как символ государственной власти, как скипетр и державу, – да и кроме того, не надо забывать, что на гербе той страны изображался именно ястреб женский. Он, если вы заметили, слева – эта голова смотрит в Европу. В Азию смотрит другая – ястреб мужской.

Прикинув, какая политическая сфера в его хозяйстве наиболее провальна, новый глава незамедлительно кинул новообретенную птицу на театр военных действий. Армия как раз была не в сапах удержать одну спорную территорию: там обитало горское племя, способное существовать только в горах. В задачи войск входило сравнять горы с землей, но задача явно выглядела неразрешимой. То есть стоило взорвать мало-мальскую гору, она тут же превращалась в груду обломков, а племени было решительно все равно, горы мусора или горы камней громоздятся на его территории: была бы гора. Сколько бы ям ни рыли войска на месте гор, вокруг тут же вырастали горы вырытой породы, и добиться окончательной ровности никак не удавалось. Именно прикрывать эту вполне безнадежную военную операцию послали ястреба женского, который для такого дела поспешно перекрасился в камуфляж.

Гордая птица, усевшись на главную скалу в привычную позу орла, завела свою песнь:

– Тррошев хорроший! Горры рразррушены арртиллеррией! Кррепости тррещат, горрода горрят, мирное население в Босторрге! Дрружелюбные горрцы встрре-чают ррусских грромом оваций и крриками «Дрружба навек!».

И хотя население той страны прекрасно онало, чего стоят слова женских ястребов, – но сам вид гордой птицы в камуфляже был столь убедителен и победителен,а главное – верить ей так хотелось, что и новая ее роль была принята народом с горячим одобрением. Верит же любая косорылая уродина своему ястребу женскому, когда сажает его на плечо, смотрится в зеркало и вопрошает:

– Я ль на свете всех милее?

А гордый ястреб, хрустя печеньем, восклицает:

– Корролева кррасоты!

ДРАКОН БОРЯ

Никто не знал, что он такое. Всем и поныне памятно, как он, долгое время проживший рептилией среди других рептилий, вдруг расправил крылья и воспарил, дыша огнем, и на собравшихся дождем посыпалась чешуя, и все увидели, что он не дракон, а орел трехглавый, отрастивший себе запасную голову за семьдесят лет тирании. Тогда еще никто не знал, зачем ему третья голова. И потом, когда он кровавую пищу клевал под окном, демонстрируя повадки истинного дракона, его многочисленные адепты уверяли народ, что и орлам нужна кровавая пища, а хвост у него остался со времен вынужденной обкомовской мимикрии и непременно отпадет, едва лишь Россия вступит в рынок.

Головы его никогда не жили в ладу. За это его называли истинным символом России, ибо наш орел тоже сам от себя отвернулся, смотря одним глазом в Европу, а другим в рифму. Первая его голова постоянно призывала убить дракона. Вторая утверждала, что если дракон семьдесят лет созидал великую империю, то убивать его – значит идти против исторического предназначения России. Третья голова старательно стравливала две предыдущие, подливала масла в их огонь, а когда они начинали яростно грызться, откусывала обе. Они немедленно вырастали снова, всегда в количестве двух, и сначала дружили, но третья ловко ссорила их между собой – и головы снова дрались к удовольствию праздного народа, после чего, к вящей народной радости, падали.

Имена у голов менялись. Неизменно было только имя главной – она как была Борис Николаевич, так и осталась. Было время, когда левую звали Егором Тимуровичем, а правую – Николаем Ивановичем. Они взаимно уничтожились за считанные месяцы, и с тех пор левая и правая постоянно менялись местами. Потом одну звали Русланом Имрановичем, а другую – Пашей-мерседесом, и вторая из танков расстреляла первую. Была голова Александр Васильевич, полупустая, но очень твердая, утверждавшая, что она, и только она, имеет доступ к телу. Была голова Александр Иванович, кричавшая, что крылья принадлежат именно ей, – она улетела в результате дальше других, в самый Красноярск, в котором и увязла нгвеки. На некоторое время утвердилась голова Юрий Михаилович, заявившая, что другие только жрут, а думает она одна. Но на нее нашлась голова Сергей Ку-жугетович. которая и была натравлена на Юрия Михайловича – правда, не откусила, а только оттянула к себе большую часть кровавой пищи. Пища сама за это проголосовала.

Вообще голова по имени Сергей Кужугетович защищена была получше остальных – она имела особое предназначение. В силу бурности тамошней политической жизни обладателю голов постоянно приходилось возрождаться, что и дало некоторым повод считать, что он и не дракон, и не орел двуглавый, а птица Феникс, только очень перепончатая. Сравнение с птицей Фениксом, кстати, высказала одна из временных голов – кучерявая, родом из Сочи. Он действительно возрождался, как Феникс, но условием этих периодических возрождений как раз и была необходимость пепла. Без пепла ничего не получалось.

Чтобы возродиться, он нуждался в огне: ни кровавая пища, ни дальние перелеты, ни головные бои – ничто не заменяло хорошего, доброго пламени, в котором непременно должна была погибнуть часть вверенной ему страны. Но страна была большая, не жалко, зато он после каждого такого пожарчика возрождался, хорошенько вывалявшись в пепле, и делался буквально новенький. Случались ситуации, когда бедные граждане уж и не знали толком, жив ли их возлюбленный поглотитель, их единственный поджигатель, президент всей нации и гарант всей свободы. Раскинув поблекшие крылья, он вяло шевелил той самой главной головой, покуда две остальные, совершенно ополоумев, уже кусали по очереди собственный хвост. Но тут находился еще неподож-женный кусок земли, и герой – откуда силы брались? – дышал на него пламенем. Тут-то и вступала в действие любимая с некоторых пор голова по имени Сергей Кужугетович: ее роль была самая благородная, пеплообра-зующая. Она тушила все, что поджигала голова Борис Николаевич, потому что обладала счастливой способностью изрыгать воду так же, как Борис Николаевич из-рыгал пламень. Они работали в прочном тандеме и спелись как никогда.

Иногда, например, кровавая пища сама требовала какой-нибудь еды, потому что просто голосовать, выбирая, в чью пасть попасть, ей почему-то надоедало. Ропот пищи становился все громче, что серьезно осложняло пищеварительный процесс. Борис Николаевич не на шутку задумывался.

Сергей Кужугетович, – спрашивал он строго, – где там у нас давно не горело?

Да вон на Камчатке что-то тлеет… жалуются, что не топят у них давно…

Полетели, погреем камчадалов!

Слышалось хлопанье крыльев, испуганный писк пищи, огненная струя з'даряла в землю, за нею следовала струя ледяной воды, и скоро дракон, спасший народ от очередной чрезвычайной ситуации, которую сам же и создал, радостно кувыркался в пепле и прахе, на глазах обретая былую силу. Похоже, он и впрямь был немного Фениксом, а еще вернее будет сказать, что все Фениксы, нуждавшиеся для поддержки в непрерывных пожарах, были скрытые драконы. И воскресал наш герой, как Феникс из пепла, – или, как заметила одна его остроумная современница, как Феликс из пекла.

Случилось так, что после одного из самых неудачных Борисовых самовозгораний, когда и потушить удалось с трудом, и тлело дольше обыкновенного, в местных северокавказских горах образовался очаг, периодически напоминавший о себе довольно чувствительными вспышками. Он и был избран для очередной реинкарнации – Сергей Кужугетович резонно заметил, что заново поджигать дороже Еыйдет. Лучше уж сразу раздуть тлеющее, а потом и потушить до состояния выжженной земли.

А огня-то хватит ли у меня? – обеспокоилась главная голова Борис Николаевич.

Не беспокойтесь, – поддержала Сергея Кужугетовича часть приближенной пищи, оставляемой на самое сладкое. – Они и сами себя в случае чего раскочегарят.

– Ну полетели, – вздохнул Борис Николаевич. Ему плохо верилось и в то, что раздуют, и в то, что потушат, но пожары требовались все чаще, а без пепла воскрес нуть не получалось никак. Выбора не было.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5