Но в ту же ночь Лал проснулась с криком, задыхаясь от одного из своих кошмаров, которые не тревожили ее с тех пор, как мы выехали из «Серпа и тесака». Успокоилась она очень быстро, но засыпать не хотела, так что мы проболтали почти до рассвета, лежа бок о бок рядом с маленьким костерком, которого нельзя было заметить издалека — но зато и тепла он почти не давал.
О чем же говорили мы тогда в темноте, двое искусных, покрытых шрамами и, несомненно, стареющих воителей? В основном о прошлом — и по большей части о своем детстве. У Лал было два брата, старший и младший, которых она не видела с тех пор, как ее похитили из дому в возрасте двенадцати лет. У меня была старшая сестра, которую я очень любил, больше, чем кого бы то ни было. Она умерла из-за того, что мужчина, которого любила она, оказался человеком глупым и небрежным и не любил никого. Это был первый человек, которого я убил в своей жизни. Мне тогда тоже исполнилось двенадцать.
Лал рассказывала о друзьях, товарищах детских игр — она прекрасно помнила их всех, вплоть до манеры одеваться и игр, которые они предпочитали. У меня не было никого, кроме сестры, но зато я был знаком с одним дровосеком. Ему, наверно, было около сорока: крестьянин с юга, необразованный, суеверный, исключительно честный и живший исключительно своими закаменевшими страхами и обычаями. Но когда нам случалось встретиться в лесу, он всегда делился со мной своими обедами и рассказывал мне длинные-предлинные истории о зверях и деревьях; и когда семья человека, которого я убил, охотилась за мной и пришла следом за мной к его двери, он приютил меня, спрятал и солгал им, хотя если бы они узнали об этом, они спалили бы нас обоих в его хижине. На следующий день я сбежал, чтобы не подвергать дровосека опасности, и никогда больше его не видел. Но каждое утро, просыпаясь, я вспоминаю его имя.
На реке плескались леелтисы, кормящиеся при луне. Это блестящие черные рыбы с широкими и тонкими, как паутина, передними плавниками. Они шлепают ими по воде, чтобы вспугнуть насекомых. Временами они ловят даже птенцов, слетевших с гнезда. Лал попросила:
— Расскажи про своих родителей.
— Они продали мою сестру, — ответил я. Лал обвила мои плечи рукой. Я помолчал, потом добавил: — Я буду их ненавидеть до гроба. Тебе это, наверно, кажется ужасным…
Лал долго ничего не отвечала, но руки не убрала. Наконец она произнесла:
— Я скажу тебе одну вещь, о которой никогда не говорила вслух, даже себе самой. Когда меня продали и увезли, я была ужасно напугана, буквально до безумия. Единственное, за что я могла уцепиться, это была неколебимая уверенность, что мои родители придут и найдут меня; что пока все это… все это со мной творится, мои замечательные мамочка и папочка вот-вот будут здесь, что они ищут, ищут и не успокоятся, пока я не вернусь домой и не буду отомщена. Быть может, эта вера и помогла мне сохранить рассудок. По крайней мере, я всегда так думала…
Последние слова я еле расслышал.
— Но они тебя так и не нашли.
— Так и не нашли, — прошептала Лал, уткнувшись мне в бок. — Так и не нашли, будь они прокляты…
Я коснулся губами ее век — они были горячие-горячие.
— Они искали тебя все это время, — сказал я. — Они разыскивали тебя повсюду. Я знаю.
— Они могли бы постараться и найти меня!
Она отвернулась и вцепилась зубами в парус, чтобы заглушить долгий вой, теребя ткань, точно зверь, попавший в капкан и пытающийся отгрызть себе лапу. Когда я поцеловал ее, она меня действительно укусила, и довольно сильно, так что я ощутил на ее губах вкус пыли, слез и моей крови — и еще наших пяти ночей, проведенных вдвоем под этим парусом. Но любовью мы занимались очень осторожно. Иначе и нельзя было: тело Лал не выдержало бы моего веса, и ее руки и ноги не могли сжимать меня так, как ей хотелось. Поэтому мы долго-долго шептались и ласкали друг друга, а когда все кончилось, она сказала:
— Завтра вода будет плохая.
И уснула, лежа на мне, уткнувшись носом мне в левое ухо. Так мы и спали.
На следующее утро, уже довольно поздно, в трех милях ниже по течению действительно началась плохая вода. Поначалу я заметил ветер: он становился все сильнее и резче и дул непрерывно, а не налетал играючи, как раньше. Лал приходилось тратить меньше усилий на то, чтобы его поймать, и больше на то, чтобы управиться с лодкой. Ветер даже немного пах морем. Со вчерашнего дня Сусати постепенно сужалась, ущелье становилось все глубже и горы с обеих сторон смыкались над нами. Теперь для того, чтобы увидеть небо, приходилось задирать голову. Скал впереди пока еще не было, и пены тоже, кроме как в тени берега; но лодка начала зарываться носом, и когда я ухватился за мачту, она дрожала, как струна. Я спросил у Лал:
— Откуда ты знала?
— По рыбе, — ответила Лал. Я недоумевающе уставился на нее. — По рыбе, которую мы ели вчера вечером. Рыба, которая живет в бурной воде, отличается на вкус от той, что мы ели раньше. Не знаю, почему, но это так.
Я пялился на нее, пока она не заулыбалась:
— Да нет, Соукьян, это неправда. На самом деле мне просто было очень хорошо с тобой сегодня ночью. Я редко бываю настолько счастлива и не хочу привыкать к этому, потому что сразу вслед за этим непременно начинаются неприятности. Так что эти мои слова насчет реки были сказаны наудачу. Понимаешь?
— Я тоже был счастлив, — ответил я. Мне еще многое хотелось добавить, но как раз в тот миг нос лодки взлетел вверх, вода впереди куда-то исчезла, и сзади нас накрыло волной, так что нос лодки провалился вниз. Я распластался на дне и зажмурился.
— А-а! — сказала Лал. — Вот теперь становится интересно.
Мне показалось, что она совершенно счастлива.
Да, интересно стало, причем сразу же. Наша лодчонка непрерывно раскачивалась и ныряла. Пока я лежал, зажмурившись, мне казалось, что мы летим одновременно во все стороны, безо всякого управления. Когда мне удавалось оглядеться, я неизменно обнаруживал, что мы каким-то образом продолжаем двигаться вниз по течению, почти так же прямо, как и раньше, только куда быстрее, и что волны на самом деле куда меньше, чем кажется, когда они налетают на лодку. Но теперь они все были белые, белые, как ледяные цветы, как внутренности сангарти, разорванного крупным шекнатом. И еще появились скалы: черные, зазубренные, и там, и сям, и повсюду, пролетающие мимо так близко, что я отчетливо видел зеленые и рыжие водоросли на их боках, сонно раскачивающиеся в бешено мчащейся воде. Мне казалось, что мы бесконечно падаем в чью-то длинную, пенящуюся глотку, и я старался не думать о брюхе, ожидающем в конце пути.
— Река старая, — крикнула мне один раз Лал, — и полна подвохов! Глубокое старое русло, и уйма мелких боковых течений. Нам еще повезло, что сейчас не половодье!
Да, все эти истории о Лал-Морячке — чистая правда. Она сидела, как всегда, скрестив ноги, мокрая от колючих брызг пены; ее плечи и шея были так разбиты, что смотреть она могла только вперед, и при этом она вела нашу лодку сквозь это буйство так же легко, как иглу сквозь складки шелка. Временами она сидела совершенно спокойно, не трогая ни руля, ни веревок; а иногда она чуть откидывалась назад или легонько поводила рукой, точно поглаживая собаку, и лодка послушно виляла в сторону и проходила между двух зеленогубых камней: лакомый кусочек снова ускользнул из зубов реки. Часто нос лодки полностью заливало водой, и я нырял вместе с ним, вверх-вниз, вниз-вверх, словно жертвенные лоскутки, какие лодочники на западе привязывают к лопастям весел. И все же должен вам признаться, что я, впервые в жизни, сам удивлялся собственному возбуждению и что с тех пор я стал лучше понимать людей, которым нравится плавать по плохой воде. Лал я этого никогда не говорил.
Несмотря на то, что мой Человек, Который Смеется, предупреждал нас о том, что дом Аршадина — вовсе не замок, а скорее похож на пастушью хижину, мы едва его не прозевали. На самом деле единственная причина, почему мы его заметили, — это потому, что оба мы увидели дхарисс, как видела их прежде нас Лукасса. Дхариссы кружили возле окон домика с тростниковой крышей, и было их не меньше десятка, хотя достаточно одной-единственной дхариссе появиться в окрестностях какой-нибудь деревни впервые за двадцать лет, чтобы крестьяне бросили дома, поля и все хозяйство еще до заката. Дхариссы — это маленькие голубовато-серые птицы, кормятся они рыбой и на вид совсем неприметные, если не считать темно-синей полоски поперек груди. Не знаю, почему, несмотря на то что встречаются они очень редко, во всех землях, где мне случалось бывать, они считаются вестниками злосчастья, беды и всяких ужасов. Но это так. И именно они теснились на подоконниках дома Аршадина, отпихивая друг друга. Я почувствовал, как лицо у меня похолодело. Когда я обернулся к Лал, то увидел, что она делает в воздухе левой рукой знак — как я узнал потом, оберег от зла. Я бы сделал то же самое.
Лал отвела руль до отказа влево и крикнула:
— Держи его там!
Лодка развернулась против ветра и течения и двинулась к берегу. Я висел на руле, а Лал тем временем боролась с парусом, как вдруг внезапно парус резко, неестественно выгнулся, вырвав веревки у нее из рук. Гик развернулся, ударил меня в плечо, когда я пытался пригнуться, и сбросил за борт. Я услышал, как вскрикнула Лал, когда я упал, но ее голос потонул в холодных криках дхарисс, которые кружили над нами, хлопая крыльями. Мгновением позже лодка перевернулась — мачта упала возле моей головы еще до того, как я начал тонуть, и полые трубки, которые были так искусно подогнаны друг к другу, рассыпались и полетели в разные стороны. Бедная лодчонка! Клянусь, я помню, как подумал это.
А еще я подумал: «На этот раз Лал тебя не спасти». Нечего было и надеяться, что она отыщет меня в этой кипящей глотке — хорошо бы у нее хватило сил спастись самой! Река швыряла меня от скалы к скале. Я пытался зацепиться за каждую по очереди, но у меня ничего не выходило: водоросли скользкие, течение сильное. Я просил — молиться я никогда не молюсь, — я просил лишь о том, чтобы утонуть прежде, чем меня размолотит о скалы. Я пытался произнести слова, которые меня учили произносить перед смертью, но река забивала мне их обратно в глотку, и я снова погружался под воду. Через некоторое время даже боль исчезла. Ощущение было такое, словно я засыпаю, медленно ухожу от себя к покою.
А потом мои ноги коснулись дна.
Если вы хотите, чтобы я рассказывал дальше, посидите минутку молча и постарайтесь представить себе, что это такое, когда твое тело говорит тебе «Ты жив!», а ты уверен, что оно врет. Я вам говорю: я стоял на твердой земле, смотрел вниз, видел, как вода спадает, обнажая мою грудь, пояс, колени, — и при этом знал, знал, что я мертв, без вопросов. В монастыре нам строго-настрого запрещалось рассуждать о загробной жизни, и за исполнением запрета тщательно следили, но когда я обернулся и увидел в сотне ярдов выше по течению Лал, стоящую на растущем островке из щебня и тины, и нас не разделяло ничего, кроме полоски воды, которую мог бы перейти годовалый младенец, — ну что я мог подумать, как не «значит, вот как это бывает: ты уходишь вместе с друзьями в мир, который меняется с каждым шагом!». Может, там оно действительно так и будет. Я, как и вы, надеюсь, что никогда этого не узнаю.
Нет, река не расступилась, как говорится в старых сказках. Нет, она скорее отступила, точно пес, которого отругали за то, что он притащил в дом свою окровавленную, дергающуюся добычу, отступила, бросив нас и прижавшись к противоположному берегу, делая вид, что мы ее вообще не интересуем. Нет, послушайте! Я прекрасно знаю, что реки так себя не ведут и что ни один волшебник, о котором вы когда-либо слышали, не мог бы заставить реку выкинуть такой фокус. Да, мужик, я с тобой согласен — ты даже не подозреваешь, насколько я с тобой согласен. Я просто рассказываю все как было.
Ну так вот. Я подошел к Лал, увязая в иле, и мы встали рядом, глядя на противоположный берег. Насколько нам было видно, река занимала не больше половины своего прежнего русла. По-моему, она даже не текла: на текучей воде играют блики, а мы с Лал видели безмолвную, безжизненную зеленовато-бурую массу, которая с таким же успехом могла быть землей. Я не испугался, когда думал, что утону, а вот теперь мне стало страшно — я был просто в ужасе, потому что это было неправильно. Мы с Лал стояли и смотрели, промокшие, дрожащие, измученные, по щиколотку в грязи, смешанной со щебнем, и держались за руки, как дети, не замечая этого. Мы так и не посмели обернуться к глинобитной хижине, которая теперь возвышалась позади нас, грозная, точно замок. Даже когда раздался хохот.
ЛАЛ
Смех далеко не всегда означает для меня то же самое, что для других людей. Мне слишком часто доводилось слышать, как хохочут безумцы: мужчины и женщины тоже, — которые были безумны, но не настолько, чтобы не сознавать, что в их власти сделать все, что они пожелают. Я слышала их — и все-таки жива. Я даже слышала полуденный хохот красного сьярика, и все равно жива, а этим не многие могут похвастаться. Но этот хохот, разносившийся над голыми камнями, был хуже всего. В нем не было жизни, ни злой, ни доброй: ни приличествующего смеху хаоса, ни радостной жестокости
— в нем не было улыбки, несмотря на то что хохот был торжествующий. Я могу забыть, как выглядит остановившаяся река, но жуткое ничтожество этого смеха я запомню навсегда.
— Обернитесь, — сказал он у нас за спиной. — Подойдите ко мне.
Мы не сделали ни того, ни другого. Он снова расхохотался. Сказал:
— Сразу видно, чьи вы ученики. Ну, как хотите, — и отпустил реку. Мы увидели, как она внезапно ожила, услышали ее оглушительный торжествующий рев, когда она вырвалась на волю и ринулась на нас, мчась быстрее любого зверя. Любого, кроме нас: мы, мокрые и полуголые, вскарабкались на берег так быстро, что я даже налетела на Аршадина и упала к его ногам. Ньятенери с разгона проскочил мимо, но тут же развернулся, чтобы помочь мне встать. Вот как мы впервые встретились с магом Аршадином.
Он был повыше меня, пониже Ньятенери: плотно сбитый человек в простой холщовой тунике, с бледным, голым лицом с широкой челюстью. Я сказала «голым» не потому, что у него не было ни бороды, ни усов, а потому, что… как бы это объяснить? Да, у него были седеющие волосы, да, у него были складки возле рта, и морщинки вокруг глаз, и даже крошечный шрам под подбородком — но при этом его лицо было совершенно лишено выражения. Жизнь приносит нам морщины, мешки под глазами и все остальное, всем — даже волшебникам, которые живут дольше прочих и всегда выглядят моложе, чем есть. Но только ошибки, которые мы совершаем в жизни, придают каждому лицу свое собственное, особое выражение. А лицо Аршадина было таким чистым, что казалось нарисованным, несмотря на все морщины. Мне пару раз довелось видеть младенцев, родившихся слишком рано, чтобы прожить в этом мире дольше нескольких минут. В них была ледяная прозрачность и ужасающая мягкость. Вот и Аршадин был такой же.
— Добро пожаловать, — сказал он нам теперь. — Добро пожаловать, Лалхамсин-хамсолал и Соукьян, называющий себя Ньятенери.
Глаза у него были странные, мутные, молочно-голубые. Они, казалось, смотрели в никуда. И голос у него был не мужской и не женский.
Моя трость с мечом каким-то чудом осталась у меня за поясом. Острый или тупой, мой меч еще сумеет пронзить брюхо волшебнику, даже если волшебник очень толстый. Мне стыдно рассказывать о том, что случилось дальше. Уж кому, как не мне, следовало бы знать, что если волшебник на тебя не смотрит, это не значит, что он не следит. Но в присутствии этого человека голова у меня наполнилась каким-то дымом, и ленивые клубы заслонили от меня все мои дорого приобретенные умения и знания. Я сделала выпад — довольно удачно для хромой полукалеки, — увидела, словно со стороны, как острие вошло ему в живот, и еще успела выдернуть меч, чтобы ударить в грудь, прежде чем он рухнет в мою сторону. Только он не рухнул. И из раны вслед за моим клинком не вырвалось струи крови. Он не упал. Раны не было. Крови не было. Ни капли, даже на лезвии — только струйка чего-то вроде светящегося дыма, да и та тут же рассеялась. Тут он не рассмеялся — только взглянул на меня, так, словно я перебила его, когда он говорил.
— Прекрати, — произнес он раздраженным, но по-прежнему безжизненным тоном. — Я следил за каждым шагом вашего путешествия и влиял на развитие событий. Я могу повелевать реками и дхариссами — так неужто ты думаешь, что меня возьмет твой игрушечный меч или коверный гвоздь у тебя в сапоге?
Он сжал левую руку в кулак, потом снова раскрыл ладонь — и Ньятенери, который тем временем успел незаметно перенести вес на одну ногу, готовясь нанести удар с разворота, сложился пополам, и лицо его побелело. Может, он и вскрикнул — но я этого не слышала за шумом реки.
Аршадин на него даже не взглянул. Он повторил свой жест, и все мои мышцы обратились в лед, так что я застыла на месте. Он сказал:
— Каковы бы ни были ваши планы, они потерпели крах. Вы не можете причинить мне вреда, не можете помочь своему учителю. Вам нужны доказательства? Ну, так.
Он очертил на земле круг носком башмака, плюнул в него и закрыл глаза. В кругу затрепетал тяжелый серый туман, и в тумане стоял Мой Друг. Это не был бесплотный образ, какой он послал мне на Северных пустошах: где бы он ни был на самом деле вместе с этим серым туманом, это был именно он сам, сорванный с постели в «Серпе и тесаке». Он стоял и растерянно моргал, глядя на нас троих. Видно было, что он увидел и узнал нас. Он по-прежнему был в своей ночной рубашке, но, несмотря на это, увидев его, я сразу же почувствовала себя в безопасности, как в то утро на причале в Ламеддине, когда кто-то внезапно поднял вонючую корзину из-под рыбы, под которой я пряталась, и я увидела его. Он был здесь.
— А-а, — сказал он, рассеянно озираясь. — Это получилось немного неожиданно даже для тебя, Аршадин.
Он не потрудился поздороваться со мной и с Ньятенери. С неподдельным интересом посмотрел наверх, на хижину с тростниковой кровлей.
— Надо сказать, ты неплохо отстроился. Ни за что не подумаешь, что, когда я уходил отсюда в прошлый раз, она лежала в развалинах.
— Ты разрушил мой дом, — ответил неживой голос Аршадина. — Я этого не забыл.
— Ты, должно быть, забыл, что когда я попросил разрешения удалиться, из стен вырвалось пламя и в полу разверзлись клыкастые ямы. Это было мальчишество и хулиганство и вдобавок не пошло на пользу резьбе на стенах. Я тогда так и сказал.
— Что мне делать с твоими слугами? — спросил Аршадин. — Сильно ли ты ими дорожишь?
— Кто? Я? Кем? Ими? — Мой Друг недоумевающе уставился на него, потом запрокинул голову и расхохотался своим неповторимым смехом — так, будто никто на свете никогда не издавал столь удивительного звука. Даже мы не смогли удержаться от смеха, несмотря на то что нам было очень плохо и мы чувствовали себя униженными оттого, что предстали перед ним такими беспомощными. Настолько заразительным был этот смех.
— Сильно ли я ими дорожу? Аршадин, неужели ты вытащил меня сюда лишь затем, чтобы задать этот вопрос? Я тебя сто раз предупреждал: не трать силу на такие пустяки — сила ведь не бесконечна, ты же знаешь. Хватило бы и обычного письма.
Аршадин до сих пор ни разу не взглянул на него прямо.
— Сила тратится не зря. Мощь растет, только когда ее используют. Видимо, и легкомыслие тоже. Итак, я еще раз спрашиваю: что мне делать с этими двоими?
Голос у него был ровный и отстраненный, и даже вопрос прозвучал почти без интонации.
Мой Друг снова коротко хохотнул:
— Что делать? Да что угодно! Мне-то какое дело? Я им говорил, чтобы не связывались с тобой. Я им говорил, чтобы занимались своими бандитами и пиратами, что ты — это такая силища, которой они себе даже вообразить не могут, не говоря уже о том, чтобы побороть. Но они пожелали непременно бросить тебе вызов. Пусть теперь расхлебывают. Я не могу вечно избавлять их от последствий их собственной глупости.
Вам это кажется бессердечным? Ну, а для нас это прозвучало дивной музыкой — это была одежда, пища и дом, все сразу. Он мог сколько угодно дурачить и бранить нас, но ни за что бы нас не бросил — мы полагались на это, как ни на что другое. И мне даже теперь не стыдно, что я полагалась на то, что он нас спасет, — ведь и он полагался на наши ум и заботу, а от нас зависело куда больше, чем его жизнь. Мы склонили головы, изображая отчаяние, и ждали незаметного знака. Аршадин разглядывал нас своими мутными глазами, лишенными зрачков.
— Что до меня, — продолжал Мой Друг, уже более оживленно, — то на твоем месте я как можно скорее отправил бы меня обратно в постель. До меня ты сейчас все равно добраться не можешь, а удерживать меня здесь стоит тебе немалых сил. Ты больше не можешь расходовать силы впустую. Право же, Аршадин, это добрый совет!
Он выглядел еще более хрупким, чем когда мы расстались с ним. Я удивлялась, как он ухитряется держаться на ногах. И тем не менее в его глазах проступили следы той прежней морской зелени, которая совсем было исчезла, и, самое главное, в жесткую седую бороду были вплетены две ярко-розовые ленточки. Последний раз я их видела в косах Маринеши.
— Да, — ответил Аршадин, — ты всегда давал мне добрые советы — только добрые советы, и ничего более. Я думаю, для тебя будет поучительным остаться здесь и посмотреть, как я разделаюсь с твоими друзьями — или кем там они тебе приходятся. Это научит тебя многому, что тебе следует знать,
— и куда большему, чем научил меня ты.
Его голос остался бесполым и невыразительным, но с последними словами лицо его переменилось. Если прежде это лицо, говорившее о жизни, прожитой впустую, пугало меня, то взгляд, который он обратил наконец на Моего Друга, внушил мне еще больший страх. В его глазах вспыхнула такая неутолимая ярость и горечь утраты, что это тяжелое, лопатообразное лицо сделалось почти утонченным, прозрачным, как горящий дом, готовый обрушиться. Рот Аршадина слегка приоткрылся, губы чуть заметно скривились. До сих пор помню клочок отшелушившейся кожи в уголке рта. Он сказал:
— А потом у нас будет время встретиться с теми, кто ждет.
Мой Друг немного помолчал, потом потер губы рукой — знакомый жест, который мне случалось видеть, когда я бывала близка к победе в споре.
— Ну, как хочешь. Но если ты действительно собираешься сделать с ними то, что я думаю, то я тебя всерьез предупреждаю: ты не сможешь заниматься этим и одновременно удерживать меня здесь. Нет, сил у тебя, наверно, хватит, — о, это «наверно», произнесенное с легким пренебрежением, взбесило бы даже меня, а уж Аршадина! — но тебе пока что недостает точности, которая тут необходима. Точность приходит с опытом. Если бы тебе доставало опыта, мне бы ни за что не удалось ускользнуть от тебя, а если бы ты успел набраться его после, мне не удалось бы оставаться вне пределов твоей досягаемости. Не глупи, избавься прежде от меня, а уж потом… — он взглянул на нас и пожал плечами. — Я всегда считал, что это всего лишь мерзкий и грязный трюк для невежд — но, с другой стороны, о вкусах не спорят, в этом ты прав. В конце концов, кто я такой, чтобы досаждать тебе советами? Ты совершенно прав. Совершенно прав…
Его голос сделался сонным и протяжным. Мы с Ньятенери мгновенно насторожились: это обычно означало, что он собирается подкинуть очередную, совершенно неразрешимую загадку. Он бубнил, бубнил, гудел, гудел, медленно ворочаясь в сером тумане, точно жирная муха, ползущая по окну. Смертельное внимание Аршадина было полностью поглощено им. Аршадин следил за ним так пристально, что на миг совершенно забыл о нас. Мы внезапно обнаружили, что снова можем двигаться. Это было так неожиданно, что стоять на месте сделалось просто мучительно. До сих пор помню эту непривычную боль, вызванную неподвижностью.
Ньятенери бросился первым — я на миг замешкалась, вынимая меч покалеченной рукой. Раздался яростный вопль Моего Друга: «Дураки! Стойте!» Аршадин обратил к нам расчерченную алыми полосами морду горного тарга. Жутко было видеть эти костяные гребни и огромную пасть, истекающую слюной, все на том же коренастом человеческом теле. Ньятенери, не останавливаясь, нырнул под шейные пластины и обеими руками вцепился в оставшееся человеческим горло, рассчитывая, что я брошусь следом со своим мечом. Я и бросилась — но на меня налетели пронзительно орущие дхариссы. Они били меня крыльями по лицу и по голове, и мне ничего не оставалось, как отмахиваться от них мечом, не в силах помочь Ньятенери, который отчаянно цеплялся за Аршадина, постоянно менявшего облик: из горного тарга — в ревущего шекната, из шекната — в восьмифутового нишору с клювом, как топор, а из нишору — в такое существо, что я предпочла бы покончить жизнь самоубийством, чем увидеть его снова. Ньятенери продолжал держаться, иногда только одной рукой, восседая верхом то между лохматыми лопатками, то между крыльями с острыми, как бритва, перьями — точно звереныш на спине матери. Он хохотал. Его губы чудовищно растянулись, обнажая зубы, как у горного тарга, и глаза выпучились точно так же. Должно быть, таким его видел Россет, когда он убивал тех двоих в бане. Казалось, все происходит очень медленно, как всегда бывает в подобных случаях. Но, конечно, на самом деле все происходит так быстро, что разум тащится далеко позади, усталый и запыленный. Помню, в какой-то момент я увидела Ньятенери сквозь тучу налетевших дхарисс, и совершенно серьезно подумала: «Да, это ему явно больше по вкусу, чем ходить под парусом!»
А Мой Друг тем временем прыгал по своей туманной тюрьме, пиная и колотя кулаками безмолвные серые стены. Похоже, он начисто забыл о всяком достоинстве, даже о достоинстве зверя, посаженного в клетку, — это был всего лишь обезумевший старик в ночной рубашке. Он орал, пока не охрип:
— Прекратите! Лал! Ньятенери! Идиоты! Прекратите немедленно! Ко мне, придурки! Сюда, ко мне! Вам его все равно не убить!
Аршадин вторично принял облик, более или менее напоминающий нишору. Теперь он распростер короткие, облезлые, блестящие крылья и наконец стряхнул с себя Ньятенери, отшвырнув его ярдов на десять в сторону берега. Ньятенери приземлился, ушел в кувырок, но ударился о скалу. Мне даже издалека было слышно, как он ахнул.
Аршадин уже снова обернулся самим собой. Я бросилась к Ньятенери — Аршадин не обратил на меня внимания. Вместе с настоящим обликом к нему вернулось и это ужасающее безжизненное спокойствие. Он коротко взглянул в сторону Моего Друга, который скакал и беспомощно бранился. Потом Аршадин испустил долгий, почти неслышный вздох, который обратился в черную молнию и ударил в серый туман с тем самым звуком, какой издает клинок, вонзающийся в тело.
Серый туман не исчез и не развеялся — он зашипел и почернел, как мясо на угольях. На миг я потеряла Моего Друга из виду. Ньятенери уже поднялся и стоял, пошатываясь. Я схватила его за запястье и поволокла вперед, пока Аршадин осыпал нас дхариссами и камнями. Камни брались ниоткуда и катились по склону, оставляя самые настоящие следы на земле, ломая настоящие деревья и обрушивая настоящие валуны. Я потеряла Ньятенери и кричала, зовя его, пока серый туман не накрыл меня, как плотная, тяжелая ткань накрывает птичью клетку, и рассерженный голос не произнес:
— Потише, чамата, будь так любезна! Этой проклятой штукой и без того управлять непросто.
Он был очень близко, и все же я видела его с трудом, и уж подавно не смогла бы отличить его от Ньятенери. Он сидел прямо, словно на стуле с высокой спинкой, чуть выше моей головы. Глаза у него были закрыты. Ущелье с рекой, дом, Аршадин — все исчезло. Исчезли и земля, и небо, и вообще все, кроме серого тумана, безразмерного и бесконечного, уходящего во все стороны, и только где-то там, вдалеке, вроде бы виднелись более темные тени, которые появлялись и исчезали снова. Я громко спросила:
— Где мы? Что случилось? В каком мы времени?
Мне уже приходилось иметь дело с магами. И даже лучшие из них — даже Мой Друг — пользуются любым предлогом, чтобы поиграть со временем. Хотя, насколько я знаю, всех их чуть ли не первым делом предупреждают, что этого делать нельзя. Как бы то ни было, в сложных случаях они первым делом хватаются за это, как другие хватаются за кружку с элем. Я этого боюсь ужасно и не желаю иметь к этому никакого отношения, и, когда это опять случается, я всегда сразу чувствую.
Мой Друг, не открывая глаз, сказал:
— Лал, присядь где-нибудь и помолчи.
Ньятенери взял меня за руку и отвел в сторону. Воздух сделался страшно разреженным и холодным, так что, как бы сильно ты его ни глотал, легким его все равно не хватало. Единственным звуком, раздававшимся в тишине, было наше неглубокое, слишком частое дыхание. В этой серости не было ни ветра, ни малейшего колебания, никакого ощущения, что мы куда-то движемся, если не считать возникающих и исчезающих теней, которые вполне могли быть обманом напряженного зрения. Я обняла себя за плечи, чтобы согреться, и привалилась к Ньятенери.
— Мы далеко, — сказал наконец Мой Друг. — Мы нигде и никогда, и в то же время можно сказать, что мы в другом времени. Это, — он вслепую ткнул рукой в ледяной туман вокруг, — это не волшебная повозка и не ковер-самолет, уносящий нас к безопасности. Это пузырь времени — но это не наше время. Кто-нибудь из вас меня понимает?
— Я и не желаю этого понимать, — напрямик ответил Ньятенери. — Зачем ты сидишь с закрытыми глазами?
— Затем, что я не знаю наверняка, что случится, если я их открою. Возможно, вы перестанете существовать. Возможно, перестану существовать я. Или само существование может… Нет, не стоит, от таких мыслей даже меня укачивает. Вполне вероятно, что мы просто вернемся назад к Аршадину. Результат будет тот же самый.
Знакомая раздражительность ободряла — и тем не менее в его голосе звучали какие-то новые нотки, которых я раньше никогда не слышала. Не страх, не тревога, не обычная неуверенность — все эти слова тут не годились. А вот мне действительно было страшно. Я буквально потеряла почву под ногами. И еще мне было очень холодно — меня прямо-таки трясло.