Рука Лукассы выскальзывает из руки человечьего облика, точно тающий снег. Ни слова, ни взгляда — проплывает мимо трактирщика, как принцесса, которых она никогда не видела, возвращается к своей невидимой клетке. А во мне, внутри меня, старое ничто: «Ах-х!» Успокаивается и снова засыпает — оно получило, что хотело, пора и баиньки. Вот и хорошо, пусть себе спит, крутится с боку на бок, храпит, сопит и не играется больше со своими пальцами. Давно пора хоть ненадолго оставить бедного лиса в покое.
Трактирщик смотрит вслед Лукассе, потирает затылок, медленно переводит взгляд на человечий облик. Ох, не могу, ох, сейчас расхохочусь, держите меня четверо! Скорее-скорее, сделаем вид, что это была дружеская улыбка, приветствие толстому дураку, который переворачивает свой дом кверху дном, устраивает бардак в комнатах, выгоняет гостей из постелей — и все из-за нескольких голубков. Все время пялится на человечий облик, никогда не разговаривает, никогда не прислуживает. А что будет, если сказать ему: «Привет, ваша новая гончая никуда не годится, зря только деньги потратили! Ну что, будем заводить новых голубков?» Вместо этого — низко кланяюсь, как один благородный господин другому благородному господину. Улыбка, комплимент насчет прекрасных ужинов, что подают у него в трактире. Человечий облик еще и не такое сказануть может.
Ворчание: «Это не я готовлю». Снова ворчание: «Конюха моего не видали?» Наверное, он в конюшне? Ворчание: «Я там смотрел уже». Снова потирает затылок, срывает болтающийся фартук. «Олух проклятый, никогда его на месте нету». Он не сердится и не огорчен — вообще не проявляет никаких особых чувств. Говорит устало. Интересно.
— Ну что ж, — говорит человечий облик, — сегодня такой славный вечер — если ваш парень не дурак, он наверняка сейчас поет песни под окошком какой-нибудь девочки. Не гневайтесь на него, когда он вернется, почтенный хозяин, — уступите ему кусочек детства!
Он меня совсем не слушает — что-то в последнее время дедулю совсем никто не слушает, — но последние слова до него доходят, да еще как! Он тяжело хмурится — похоже, теперь он и впрямь рассержен.
— Да что вы об этом знаете? Что вы об этом знаете, а? Если у этого паршивца и было детство, то только благодаря мне! Да, это был самый поганый день в моей жизни, но я это сделал, а что мне еще оставалось, а? У меня не было выбора, будь я проклят!
Белое, мясистое лицо наливается кровью, так, что даже в сумерках заметно, бледные глазки прищурены и злобно сверкают.
— Да что вы все вообще об этом знаете? И что я с этого имел, кроме головной боли, и геморроев, и… — Тут он останавливается, что стоит ему немалого труда, и, помолчав, заканчивает: — И всяческих неприятностей? А?
Ух ты! Даже человечий облик растерянно отводит взгляд, не находя ответа. Впрочем, почтенный хозяин ответа и не ждет. Снова угрюмо косится на меня, ворчит — очень любезно! — и топает назад к трактиру, взывая к конюху:
Как мила эта вечерняя песня толстого трактирщика! Человечий облик останавливается послушать. У тропинки шуршит что-то вкусненькое, торопится в свою норку. Не дошуршало.
ЛАЛ
Я так и не почуяла его у себя за спиной. Но его чуял конь милдаси. Пока он прижимал свои лохматые черные уши и раздувал алые ноздри, шумно фыркая, я шла вверх по реке. Догорал закат.
Ловушка, которую мы устроили, была настолько детской, что мы могли рассчитывать лишь на то, что наш преследователь сразу отмахнется от нее, сочтя попыткой прикрыть наш истинный замысел. Мы предполагали, что он проследит за мной, на тот случай, если я действительно сделаю петлю, чтобы устроить ему засаду. Но должно было показаться куда более вероятным — по крайней мере, мы так надеялись, — что я просто пытаюсь увести его от Ньятенери, а он не мог рисковать тем, что добыча ускользнет от него на куче кое-как связанного плавника. Так что он должен был повернуть назад куда раньше, чем это осмелилась бы сделать я, и добраться до Ньятенери раньше меня. Вот и вся моя пресловутая ответственность.
Когда поведение вороного наконец сказало мне, что нас больше не преследуют, солнце уже село и я потеряла Сусати из виду. Я старалась держаться как можно ближе к реке, но чем дальше, тем непроходимее делался берег, и мне приходилось объезжать заросли ежевики и шпажника, все дальше в лес. Теперь я даже не слышала запаха реки.
Я спешилась, сняла с лошадей вьюки, расседлала их и взяла себе то, что не могло помешать мне идти. Потом я по очереди поглядела лошадям в глаза, произнесла особые слова и сказала им, что они могут идти за мной следом вниз по реке, а могут и не идти, как захотят, и что вороной милдаси будет их вожаком и благополучно приведет их к людям, на добрые пастбища. Мой Друг научил меня этим словам и говорил, чтобы я всегда так делала, если приходится оставлять лошадей. Не знаю, есть ли им с этого какая польза, но с тех пор я всегда поступаю именно так.
Поначалу мне было трудно идти в темноте по дремучему лесу, по тропе, где до меня прошли только трое моих лошадей. Я то и дело спотыкалась о поросшие мхом корни, в ногах путались колючие ветки, а в воздухе висела какая-то тяжкая духота, которая время от времени заставляла меня надолго останавливаться. Сердце бешено колотилось, и с головой творилось что-то странное. В эти минуты все вокруг расплывалось и казалось ненастоящим, даже опасность, грозящая Ньятенери, — куда менее настоящим, чем самый смутный из моих старых снов. Я тогда не понимала, что со мной происходит, и это пугало куда больше, чем то, что могло подстерегать меня в лесу или у реки. Мой главный враг — не волшебники или убийцы, а безумие.
Дважды я теряла тропу, один раз чуть не потеряла меч — плеть дикого винограда аккуратно вынула трость у меня из-за пояса, так что мне пришлось долго вслепую шарить в кустах и палой листве, но в конце концов я нашла дорогу к Сусати. Луна еще не встала, но летний закат был лучше любой луны. Здесь, на севере, летом закаты очень долгие, и облака делаются бледно-лиловые с золотом — такого больше нигде не увидишь, а прибрежные тростники затягивает призрачный полусвет. По сравнению с лесом здесь было светло, как днем. Я вздохнула с облегчением, повесила сапоги себе на шею и пустилась бегом.
Бегаю я хорошо. Бывают бегуны быстрее меня, но немного на свете людей, кому пришлось научиться полностью отдаваться бегу. На плечах у меня болтались сапоги и тяжелые сумки, но, несмотря на это, я покрыла то же самое расстояние быстрее, чем верхом, с двумя лошадьми в поводу. Не слышно было ни звука, кроме моего собственного дыхания и шума реки, который сейчас, в вечерней тишине, казался куда громче. Над головой распростерся иссиня-черный ковер со взъерошенным ворсом, под которым проступало розовое и бледно-золотое. Временами там, где дорога становилась слишком неровной, я переходила на шаг. Два раза осторожно перешла вброд мелкие ручьи с илистым, жадно чавкающим дном. Но по большей части я полностью отдавалась бегу — я сама становилась воплощением бега; и если бы я тогда и думала о чем-то, то о другой женщине на другой ночной тропе и о том, что было у нее за спиной. Но воплощение бега думать не умеет.
Да, воплощение бега думать не умеет. Я едва не прозевала тот крутой поворот, за которым оставила Ньятенери. Остановилась, несколько мгновений подождала, приходя в себя, давая себе время снова стать собой и ловя малейший шум, доносящийся из полумесяца, покрытого галькой и шпажником. Но услышала лишь скрипучий голос долгоногой скиры, бродящей в тростниках. Молча опустила на землю свою ношу, обула сапоги и двинулась вперед.
На берегу никого не было. Луна только всходила. Почти полная. Почти совсем полная — не спрячешься. Я спустилась к кромке воды и присела на корточки, ища хоть какие-нибудь следы. Большая часть плавника и все груды «мертвецких кудрей» исчезли. Значит, Ньятенери все-таки удалось построить свой «плот». Судя по бороздам на глине, перемешанной с галькой, он действительно спустил его на воду, хотя темного пятна подходящей формы и размера на реке видно не было. Но когда луна поднялась достаточно высоко, я увидела на глине отпечатки двух пар мужских ног. Один был в сапогах — это Ньятенери, другой пониже ростом, босой. Отпечатки были перемешаны. Запекшейся крови не видно, следов охромевших ног или тела, которое волокли в сторону, тоже. Ничто не говорило Великой Следопытке Лал, что произошло тут в сумерках, когда Ньятенери обернулся и увидел человека, выходящего из леса.
Я медленно выпрямилась. Ну, и куда мне теперь деваться? Я не знала даже, в какую сторону смотреть, не говоря уж о том, на что рассчитывать и что теперь делать. В тростниках по-прежнему скрипела скира, луна делалась все меньше и холоднее — и я вместе с ней. У меня болел живот от страха за Ньятенери, а потом я разозлилась на него за то, что я за него боюсь и что у него хватило дури потеряться и погибнуть в ночи. Мне и в голову не приходило злиться на его убийцу, пока легкий речной ветерок не подул с другой стороны и я не почуяла его.
Те двое в бане пахли только внезапной смертью — а это начисто стирает любой природный запах, раз и навсегда. А запах этого был почти знакомый, слишком резкий, чтобы быть приятным, но не острый. То был запах не дикого охотника, а надвигающейся бури. Мой меч был уже наготове, хотя я не заметила, когда обнажила его. Впрочем, я этого никогда не замечаю. Я сказала:
— Я тебя вижу. Ты там.
Смешок, раздавшийся у меня за спиной, был под стать запаху: теплая, сонная молния, шевельнувшаяся в своем логове.
— Вот как?
Не успел он договорить, как я уже развернулась к нему лицом. Но к этому времени я была бы уже мертва. В некотором смысле я действительно умерла, прямо там, давным-давно, так что женщина, которая рассказывает вам эту историю и пьет ваше вино, на самом деле уже призрак. Ладно, не обращайте внимания.
Он был невысокий, как и те двое. Меньше меня. Длиннолицый, кривошеий, хрупкого сложения человек в свободной темной одежде вышел ко мне из тростников, в которых минуту назад, когда я их осматривала, точно никого не было.
— Стой, — сказала я. — Стой. Я пока не хочу тебя убивать. Стой где стоишь.
Но он продолжал идти — только немного замедлил шаг. В гаснущем сумеречном свете глаза его были такими бледными, что казались почти белыми, а зубы в широком кривом рту были цвета реки, пенящейся у подводного камня. Волосы очень короткие — словно тень на голом черепе. Он предъявил мне пустые руки и дружелюбно сказал:
— Ну что ты, Лал-Полуночница! Конечно, ты не хочешь меня убивать. Ты не хочешь даже пребывать под одной луной со мной, не так ли?
Россет говорил, что у тех двоих, которых убил Ньятенери, был странный выговор — с холодной вопросительной интонацией в конце каждой фразы. У этого был здешний, монотонный горский выговор, с едва заметной виляющей южной интонацией — на самом деле, почти такой же, как у Ньятенери. Теперь он сказал:
— Что до меня, я с тобой ссоры не ищу. Я свое дело сделал. Дай мне пройти.
Тут, как ни странно, живот у меня болеть вдруг перестал, и страх и злость внезапно куда-то делись. Я ответила:
— Не раньше, чем ты скажешь, что ты сделал с моим товарищем. А может, и тогда не пропущу. Стой где стоишь!
Он улыбнулся. Я медленно отступала, следя за тем, чтобы оставаться на открытом месте, и моля всех богов, чьи имена я почти позабыла, чтобы мне не оступиться. Он терпеливо следовал за мной, держась на таком расстоянии, чтобы его нельзя было достать мечом. Руки его свободно болтались вдоль тощего тела.
— Он мертв и простыл, как вчерашний обед, — сказал он, — и тебе это известно не хуже моего. Или ты думаешь, что ему снова удалось ускользнуть от меня? Но если так, что бы я стал делать здесь? Опусти меч, подруга, и дай пройти.
— И не подумаю, уж извини, — сказала я, продолжая пятиться. — Если он мертв, где же тело? Мы твоих спутников похоронили, но у вас, видать, так не принято? Что ты сделал с телом Ньятенери?
Тут он на миг застыл. Если бы я хотела, я бы, наверно, могла достать его в тот момент. А может, и нет. Да нет, вряд ли. Он выжидал. Глаза его блестели лунной белизной в свете луны. Это был не первый человек, который вот так наслаждался своей властью надо мной. Наконец он беспечно сказал:
— Ах, тело? Я просто свалил его на эту кучу дров и отправил в плавание. Это достойный конец для такого, как он, как ты думаешь? Он ведь был чем-то сродни горо.
Горо — это отважный и хитроумный народ, который некогда был в родстве с моим. Горо живут на горстке островов, рассеянных вдоль побережья морей Ку'нрак. Они вечно совершают набеги на своих соседей и друг на друга. Они плавают по всему миру и не боятся ничего на свете. А когда один из них умирает, тело — или то, что от него останется после совершения некоторых обрядов, — укладывают в богато украшенную ладью, поджигают и отпускают на волю волн. Я очень осторожно произнесла:
— Сдается мне, что никакого плота на реке нет. Во всяком случае, погребального костра нет точно.
О, как он захлопал в ладоши! О, как он захохотал! Его смех был похож на клекот спаривающихся стервятников. Он сгибался в три погибели, хлопал себя по бедрам, и хохотал, хохотал, пока не выдохся, потому что я не могла, не смела ударить — мне надо было знать, солгал он или нет. Наконец он с трудом прокудахтал:
— А, значит, ты все же плохо нас знаешь! Постой здесь, подожди немного
— совсем немного! — он снова зашелся смехом, — и ты увидишь такой погребальный костер!..
Тут я ударила. Вы бы этого удара даже не увидели. Серьезно. Запястье и рука — никаких выпадов, никаких лишних движений — а значит, и никаких размышлений, — а потом отдергиваешь руку, пока Дядюшка Смерть еще только надевает свои тапочки. Но невысокого человечка с лунно-белыми глазами уже не было там, куда я ударила. Он был почти на том же месте — почти, заметьте себе, клинок зацепил его тунику, — но не совсем. И он уже не смеялся, а издавал нечто вроде мурлыканья.
— Молодец, молодец. Видно, правду рассказывают о Лал с Мечом в Трости. Это будет для меня большой честью.
А вот теперь слушайте. За то время, пока он произнес эти несколько слов, я успела ударить его еще три раза. Я говорю это не из тщеславия, а чтобы вы поняли, каков был мой противник. Даже Ньятенери не знает, что я не просто промахнулась все три раза, но промахнулась серьезно: на этот раз меч не коснулся даже одежды. В свое оправдание я могу сказать только, что он нанес ответный удар — которого я даже не видела, — когда я раскрылась и потеряла равновесие, и все же я сумела отпрыгнуть в сторону и, приземляясь, увернуться от второго удара. Потом я поспешно отступила за пределы его досягаемости. Он последовал за мной, продолжая мурлыкать:
— Славно, ах как славно! Надо сказать, твой приятель меня слегка разочаровал. Надеюсь, тебе не обидно это слышать?
Я ответила финтом от плеча и выпадом. За то, чтобы обучиться этому выпаду, я едва не заплатила жизнью, и у меня ушло четыре года, чтобы обучиться ему как следует. Мой противник его как будто и не заметил. Он ненавязчиво оказался у меня за спиной, по-прежнему лучась дружелюбным весельем.
— Хотя, по правде говоря, он просто слишком поздно меня заметил. И тем не менее от человека, который уходил от нас почти одиннадцать лет, я ждал чего-то большего. Одиннадцать лет! Этот подвиг никому повторить не удастся, я уверен. А, смотри-ка! Вон и огонь.
Я сделала то, чего он хотел. Я посмотрела мимо него, всего на миг — один инстинкт уже заставил меня повернуться обратно, в то время как другой заставлял смотреть на реку. Огня на воде я не увидела, но тут мой противник ударил. В левый бок. До сих пор не понимаю, почему он сломал мне только одно ребро. Боль пришла не сразу — поначалу левая половина груди попросту отнялась. Мне каким-то чудом удалось не выронить меча, несмотря на то что я отлетела в сторону и сильно споткнулась о бревно. Противник очутился рядом со мной прежде, чем ко мне вернулось зрение, но я одновременно ударила ногой, сделала выпад и откатилась в сторону. На этот раз он меня не достал. В тростниках скира издала курлыкающий звук — значит, кого-то поймала.
Я вскочила на ноги, сплюнула и презрительно усмехнулась — надо, чтобы противник видел, что ты над ним смеешься, даже если ты задыхаешься и не можешь смеяться по-настоящему.
— Что, вот это и есть твой смертельный удар? Всего-то навсего?
Но еще один такой удар — и мне пришел бы конец. И он это знал. Он не рассмеялся, но мурлыканье сделалось громче и приобрело новые оттенки. Он лениво приблизился, говоря:
— Да, ты и в самом деле хороша! Просто невероятно!
Он говорил как любовник — и это, пожалуй, было страшнее всего.
Некоторое время — долго ли это длилось, не помню — я заботилась только о том, чтобы отдышаться и не подпускать его ближе, чем на длину клинка. Вот теперь бок заболел, и очень сильно. Само по себе это не очень мешало — я давно научилась на время забывать о боли, откладывать ее на потом, как другие откладывают домашние дела. Но я знала, что из-за этого теряю в скорости, а если что и могло меня спасти, то только проворство. Я уворачивалась, извивалась, кружилась волчком и подпрыгивала, уходила в кувырок, когда он пытался прижать меня к дереву или к камню, тыкала его локтями, коленями, один раз даже головой, если промахивалась мечом — а мечом я его не достала ни разу. Ньятенери удалось хотя бы пару раз пометить своих противников кинжалом, прежде чем умница Россет их ослепил. Ну, а мне похвастаться нечем — разве что парой синяков в самых безобидных местах. Но, по крайней мере, я осталась жива.
Всходила луна, и тьма постепенно рассеивалась, хотя не уверена, что это было мне на пользу: исчезли тени, где я могла бы укрыться. Мой противник внезапно остановился, нарочно давая мне передохнуть и заодно ощутить, как сильно мне досталось.
— Знаешь, Лал с Мечом в Трости, — сказал он, — я теперь даже жалею, что у меня никогда не будет детей и внуков, которым я мог бы рассказать о тебе. Могу только обещать, что вечные анналы моего странного дома, где ничто не забывается, до скончания веков будут рассказывать людям, куда более значительным, чем ты себе можешь представить, сколь доблестно ты погибла.
Он притворно вздохнул, сморгнул слезу — настоящую — и добавил:
— И твой замечательный меч не будет валяться в грязи: я успею подхватить его прежде, чем ты упадешь наземь. Даю тебе слово.
Я бросилась на него прежде, чем он успел договорить. Приятно вспомнить. Мы двигались вдоль берега в обратную сторону, и теперь уже ему пришлось потанцевать, уворачиваясь, пригибаясь, ныряя и метаясь из стороны в сторону. Нет, мне и тут ни разу не удалось задеть противника — но тем не менее я услышала, что дыхание его участилось, и в белых глазах появилось то же смутное любопытство, какое он, должно быть, видел в моих: «Так это ты? Неужели это будешь ты?» Нет, право же, приятно вспомнить!
Но к тому времени песенка моя была спета. Не из-за ребра — мне приходилось получать удары пострашнее и при этом драться куда лучше, — а потому, что мои лучшие годы были уже позади. Хотя это я знала еще до того. В молодости я ударила бы не три, а четыре раза, пока он меня хвалил. И точно так же промахнулась бы все четыре раза. Прав был Мой Друг: мастер сразу признает того, кто сильнее его, а этот был бы сильнее меня, даже будь я в расцвете сил. Но мне все равно нужно было его убить.
— Плот горит, — мурлыкал он. — Плот горит — видишь пламя на реке?
Но я больше ни разу не спустила с него глаз — Ньятенери этим все равно не поможешь. Ну и, разумеется, кончилось тем, что под ноги мне подвернулся кусок плавника, и я упала. Я тут же вскочила, причем в ту сторону, куда он меньше всего ожидал, но он ударил меня обеими босыми ногами: в правое бедро и в правое же плечо. Я рухнула наземь.
В море, когда накатит большая волна, временами случается, что ты плывешь вниз, в холодную черноту, слишком ошеломленная, чтобы понять, что жизнь в другой стороне. Вот так было и со мной. Когда я наконец с трудом приподнялась на одно колено, он спокойно стоял, скрестив руки на груди и любуясь мною.
— И даже когда ты падаешь без сознания, меч ты все равно держишь высоко. Твое сердце может коснуться презренной земли — но не твой клинок! Должно быть, он и впрямь много значит для тебя, о легендарная Лал!
Тогда я сочла это жестокой насмешкой. Теперь я знаю, что он хотел выразить искреннее восхищение. Но это все неважно. Главное — что слово «легендарная» напомнило мне о моем воспитании и наследии, по сравнению с которым все это мечемашество — не более чем детская забава.
— И не для меня одной, — ответила я. — Этот меч был откован в моей стране пятьсот девяносто лет тому назад для поэта ак'Шабан-дарьяла. А я его прямой потомок.
Вечные анналы, говоришь? Ньятенери как-то раз упомянул, что эти люди по-своему не менее одержимы легендами, чем я сама. Они способны прервать свадьбу, бросить урожай или просто позабыть умереть ради того, чтобы выслушать еще одну историю о ком-то, с кем когда-то что-то случилось. По крайней мере, мой противник, которому ничто не мешало меня прикончить, оставил меня в живых исключительно ради того, чтобы выслушать историю моего меча. Я еле сумела выпрямиться и посмотреть ему в лицо. Правая половина моего тела заледенела, а левая адски болела. Но это ничего. Будет тебе история…
— От отца к сыну, от сына к дочери и так далее, — сказал он, достаточно вежливо. — Как везде. Жаль, что такая длинная цепочка прервется здесь.
Я не смела отступить хоть на шаг, но, собрав все оставшиеся силы, направила их на то, чтобы удерживать его взгляд, надеясь прочитать в нем, что он сделает в следующие несколько мгновений, и молясь, чтобы он не прочел в моих глазах того же. Потом глубоко вздохнула и протянула ему меч.
— На самом деле в моей семье повелось иначе, — сказала я. — Меч не передается из поколения в поколение — его полагается украсть. Взгляни на клинок.
Он поднес клинок к глазам и прищурился, читая при свете луны выгравированные слова — немногие успевали хотя бы заметить их. Могло показаться, что руки и глаза у него заняты, но я теперь слишком хорошо его знала, чтобы воспользоваться случаем.
— «Украдешь — женишься», — прочитал он вслух. — Странное предупреждение. Если, конечно, это предупреждение.
Я рассмеялась, хотя смеяться было больно.
— Можно сказать и так. С того самого дня как был откован этот меч, воров тянуло к нему, как магнитом. Даже кузнец, который его сковал, пытался украсть его у моего предка через неделю после того, как отдал заказ. И с того дня бедному поэту ни единой ночи не довелось спать спокойно. Взломщики лезли к нему на крышу, подкапывались под стены, натыкались друг на друга в шкафу и завязывали драки прямо в доме. Старые, молодые, мужчины, женщины, малолетние сорванцы — они сползались со всех концов страны, и все лишь затем, чтобы лишить его того самого меча, который ты теперь держишь в руках. Поэт не мог доверять даже ближайшим друзьям — не говоря уже о своих тихих, дряхлых, почтенных родителях. Все это начинало становиться чересчур утомительным. Вскоре мой предок готов был подарить меч первому же взломщику, которого застанет у себя в кладовке, первому же грабителю, который попытается заманить его в безлюдный проулок за рыночной площадью. Это чистая правда, можешь мне поверить!
— Но, разумеется, он его не отдал — иначе откуда бы взялась эта история?
Он отступил на пару шагов, по-прежнему не глядя на меня, и покачал меч на ладонях, любуясь игрой лунных бликов на узком клинке.
— И как же этот добрый человек разрешил свои затруднения?
— Ну, добрым этого моего предка не назовешь, — продолжала я, — но в уме ему не откажешь. Поразмыслив как следует, он велел выгравировать на клинке те слова, что ты видел. И когда одному особенно наглому и ловкому молодому вору удалось-таки спереть у него меч — среди бела дня, заметь себе! — он самолично выследил похитителя и сделал ему странное предложение: оставить меч себе, но с тем условием, что он женится на старшей дочери моего предка и станет членом семьи. Вор согласился не раздумывая, дочка тоже — видно, молодой человек был хорош собой. И так возникла древнейшая традиция нашего рода.
«Вверх, вниз, подними до луны, потом опусти во тьму…»
— Захватывающая история.
И он в самом деле был захвачен, хотя и старался не показывать этого — настолько захвачен, что даже не обратил внимания, когда я наконец позволила себе сдвинуться с места — совсем чуть-чуть, и не назад, а скорее вбок.
— Даже если у вора не было другого выбора, кроме смерти. Не хочу обидеть дочь вашего предка…
— Ах, но дело-то было совсем не в этом!
И вот тут я его поймала. Он перестал вертеть меч и уставился на меня — и впервые стал похож на человека. Глаза у него сделались круглые — правда, он тут же поспешил снова их сощурить — от благословенного человеческого недоумения и прекрасной, бесценной, вполне человеческой жажды знать, что там дальше. Я была измучена, боялась за свою жизнь, все тело у меня болело
— и все же этот взгляд наконец заставил меня почувствовать себя в своей тарелке.
— Молодой человек вполне мог уйти живым и здоровым — и никогда больше не увидеть этого прекрасного меча. Он с удовольствием повиновался условию, начертанному на мече: «Украдешь — женишься», и был верным мужем обеим своим женам. И, поскольку он разбирался в воровстве куда лучше моего предка, меча того больше не видел никто, кроме тех, для кого этот меч был последним, что они видели в своей жизни. Единственная сложность была в том, что он никак не мог заставить себя передать свое сокровище кому-то из собственных потомков, даже на смертном ложе. Я так полагаю, что он приказал бы похоронить меч вместе с собой, если бы проворная девица-служанка не стащила его в последний момент. Ну и, разумеется, его старшему сыну пришлось разыскать служанку и, в свою очередь, жениться на ней, чтобы меч и ловкость рук остались в семье. И так оно и шло с тех пор, пока черед не дошел до моей бабушки. С бабушкой все получилось иначе.
Даже теперь я не могла быть уверена, что он проглотил наживку, несмотря на то что он не отрываясь рассматривал меч и только изредка поглядывал на меня.
— Главное — не давать крови застаиваться, — мурлыкал он почти про себя.
— Почти как у нас, заметь.
Но ему ведь надо было узнать — а так ли важна лишняя пара футов расстояния, когда тебе надо узнать, чем кончится рассказ?
— Твоя бабушка… — медленно повторил он, и я сказала — совсем про себя: «Ты мой!»
— Ах, бабушка… — Я вздохнула. — В детстве она казалась мне самым удивительным человеком на свете.
Так оно и было, да благословят боги ее злую, бесстыжую душу.
— Она была дочерью прадедушки, и потому ей никак не полагалось украсть меч и выйти замуж, чтобы сохранить его. Это представлялось ей величайшей несправедливостью, а бабушка была не из тех, кто способен смириться с несправедливостью. Она была низкорослая, вроде меня, и поначалу с нею мало считались, но начиная лет с двенадцати она только тем и занималась, что возилась с оружием и училась им владеть — это-то ей дозволили. Она посвящала занятиям каждое утро и кончила тем, что стала выпивать со старым кирианским мастером Л'кл'йяра, — я увидела, как глаза моего слушателя расширились еще больше, чем раньше, — пока не вызнала всего, что было известно ему, и не научилась изобретать свои собственные ответы на его защиты и удары, его знаменитые обманные выпады и уходы. Они могли сражаться часами. Она сделалась почти непобедимой, моя тихая маленькая бабуля, которая каждый вечер пела мне колыбельные, даже когда я стала уже слишком большой для колыбельных. И когда она поняла, что непобедима, она в тот же день, завершив свои обычные упражнения, попросту взяла меч и исчезла.
— Исчезла?
Я говорила нараспев, настолько же поглощенная ритмом повествования, насколько мой слушатель был поглощен самим рассказом. К этому ритму меня приучили чуть ли не одновременно с тем, как я выучила собственное имя. Но с тех пор я успела научиться еще кое-чему и знала, что теперь все следует замедлить, все — не только свое отступление, но и дыхание, толчки боли, шум крови в ушах, даже собственные мысли, подстроившись под ритм холодной и безмолвной луны. Справа, под раскидистым кустом, бесформенная голубая тень — должно быть, его мешок…
— На самом деле она спряталась в своей комнате, — сказала я. — Но это было почти то же самое, потому что целых три года она выходила из нее лишь затем, чтобы выбросить тело очередного полуночного гостя, пожелавшего добыть меч, — и тут же пряталась обратно. Никто ее не видел, кроме ее жертв, да еще слуг, приносивших ей еду. О, ее мать и отец являлись к ней чуть ли не каждый день, умоляя ее образумиться, отдать меч и выйти замуж за того, кто украдет его у них, как положено. Но все их мольбы пропали втуне. Бабушка писала им нежные записки, справлялась о здоровье своих братьев, извинялась за то, в каком состоянии вернула последнего вора, — и продолжала держать осаду. Насколько я знаю, на третий год прадедушка, отчаявшись, отправил солдат, чтобы те взломали ее дверь. Покончив с солдатами, бабушка нарочно не стала чинить дверь, оставив комнату открытой нараспашку. Ни единая живая душа не смела даже заглянуть через порог — до тех пор пока не явился мой одноглазый дедушка. Но это совсем другая история.
Это в самом деле его мешок? Должно быть, он самый. Но что может в нем быть? Что носят с собой эти люди? Ньятенери говорил, что он должен быть готов к путешествию по воде, но какая же лодка влезет в такой мешок? Разве что игрушечная? Дура, не смотри на мешок, головой ведь рискуешь — смотри в эти белые, завороженные глаза, держи его, держи! — а теперь выбери место, полшага, вот так, пусть твоя правая нога дрогнет и чуть подогнется, тем более что ей давно этого хочется, — интересно, с этой стороны тоже одно ребро сломано? Хорошо бы нет… И под всем этим — совсем другой трепет, не имеющий отношения к боли и страху. «Я все еще могу делать то, для чего я создана! Мое искусство меня не оставило! Я все еще умею рассказывать истории!»
— И вот эта-то женщина и научила тебя так драться?
Его голос, как ни странно, застал меня врасплох: я была настолько занята тем, как его убить, что почти забыла о нем самом, если вы понимаете, о чем я. Он все еще хотел узнать, чем кончится эта история, прежде чем убить меня.