Питер Бигл
Лила, оборотень
Лила Браун прожила с Фарреллом три недели, прежде чем он уяснил, что имеет дело с оборотнем. Они познакомились на вечеринке, через несколько ночей после полнолуния, а к той поре, как луна приобрела форму лимона, Лила перевезла свой чемодан, гитару и записи Эвана Мак-Колла на два квартала к северу и на четыре к западу — в квартиру Фаррелла на Девяносто восьмой улице. Фарреллу почему-то везло на таких девушек.
Однажды вечером, Фаррелл вернулся с работы в книжном магазине и не застал Лилы дома. На столе, под банкой с консервированным тунцом лежала записка. В ней говорилось, что Лила уехала в Бронкс, чтобы пообедать у матери, и скорее всего проведет там ночь. В холодильнике салат из капусты с морковкой, его лучше бы съесть, пока не скис.
Фаррелл съел тунца, а салат отдал Грюнвальду. Так звали молодого русского волкодава, окрасом напоминавшего кислое молоко. Похож он был больше всего на козла, а из внешнего мира в целом его интересовала одна только обувь. Фаррелл приютил его по просьбе знакомой девушки, уехавшей на лето в Европу. Каждую неделю она присылала Грюнвальду магнитофонную ленту с записью своего голоса.
Вечером Фаррелл пошел с другом в кино, потом выпил в Вест-Энде пива, а после этого отправился домой, шагая в одиночестве под красной с желтым полной луной. Дома он разогрел утренний кофе, прослушал от начала и до конца пластинку, прочитал в семидневной давности воскресном номере «Таймс» раздел «Обзор новостей недели», и наконец вывел Грюнвальда на крышу дома, где тот проводил каждую ночь. Пес, привыкший спать в одной постели с хозяйкой, никак не мог с смириться с такой ночевкой.
Дорогой он ныл, скреб лапами пол и рвался, но Фаррелл все равно выпихнул его на крышу и, оставив среди смутных дымоходов и вентиляционных труб, захлопнул дверь. Затем спустился вниз и лег спать.
Спал он на редкость плохо. Дважды его будил лай Грюнвальда и было еще что-то, отчего он, с заложенным носом, мучимый жаждой и одиночеством, едва не выскочил из постели, и ночь моталась в его глазах, словно занавес, скрывший разбегающихся со сцены персонажей сна. Грюнвальд, похоже, исчерпал свою программу — возможно, тишина-то и пробудила Фаррелла. Так или иначе, толком заснуть он больше не смог.
Он лежал на спине, глядя как стул, на который он набросил одежду, вновь становится стулом, когда через распахнутое окно в спальню прыгнул волк. Он легко приземлился в середине комнаты и несколько секунд простоял, прерывисто дыша, прижав к голове уши. Язык и зубы его были в крови, грудь тоже.
Фаррелл, подлинный дар которого состоял в способности всеприятия, особенно сильной поутру, мирно принял и то обстоятельство, что в его спальне находится волк. Он лежал, не двигаясь, и только закрыл глаза, когда страшная, черногубая морда повернулась к нему. Фаррелл когда-то работал в зоопарке и потому опознал в волке представителя одного из центрально— европейских подвидов: этот зверь был помельче лесного северного волка, полегче в кости, на плечах его отсутствовала густая, похожая на рыжеватую гриву шерсть, а щипец и уши были немного острее. Собственная обстоятельность всегда, даже в самые дурные минуты, доставляла Фарреллу удовольствие.
Притупившиеся когти клацнули по линолеуму, затем неслышно переступили на коврик у кровати. Какая-то теплая и тягучая влага плюхнулась Фарреллу на плечо, но он так и не шелохнулся. Дикий волчий запах окатил его, и тут он, наконец, испугался — сочетание этого запаха с репродукциями Миро на стенах спальни доконало бы всякого. Следом он ощутил на веках солнечный свет и услышал, как волк застонал, негромко и низко. Звук не повторился, но дыхание на лице Фаррелла стало внезапно приятным, чуть отдающим табачным дымком — головокружительно знакомым после того, другого, дыханием. Он открыл глаза и увидел Лилу. Голая, она сидела на краешке кровати и улыбалась, волосы спадали на плечи.
— Привет, малыш, — сказала она. — Подвинься. Я вернулась.
Главным даром Фаррелла была способность к всеприятию. Он с готовностью поверил бы в то, что волк ему приснился; поверил бы рассказу Лилы о тушеных цыплятах, ожесточенных спорах и бессонной ночи на Тремон-авеню; он даже забыл бы, что начав ласкаться к нему, она укусила его в плечо — так сильно, что когда Фаррелл, наконец, поднялся и начал готовить завтрак, он обнаружил на плече запекшуюся кровь, вполне вероятно, свою собственную. Однако был еще Грюнвальд — Фаррелл поднялся за ним на крышу, когда закипел кофейник. Он нашел пса распростертым в рощице телевизионных антенн, больше, чем обычно, похожим на козла, но только с разорванным горлом. Видеть животных с разорванным горлом Фарреллу до сей поры не приходилось.
Кофейник еще похмыкивал, когда Фаррелл возвратился в квартиру, почему-то показавшуюся ему сильно состарившейся. Можно принять мир, наполненный либо оборотнями, либо производимыми фирмой «Пирекс» кофейниками на девять чашек, но, конечно, не теми и другими сразу. Глядя Лиле в лицо, он сказал ей о собаке. Девушкой она была малорослой, не очень красивой, но с хорошими глазами, прелестным ртом и странной, печальной грацией, которая, собственно, и привлекла внимание Фаррелла на той вечеринке. Когда он описал ей, как выглядит Грюнвальд, она содрогнулась всем телом, впрочем, всего только раз.
— Уф! — сказала она и приоткрыла рот, показав аккуратные белые зубы. — Какой ужас, малыш. Бедный Грюнвальд. Бедная Барбара.
Барбарой звали владелицу Грюнвальда.
— Угу, — откликнулся Фаррелл. — Бедная Барбара, сидит сейчас в Сен-Тропезе и записывает очередную пленку.
Он никак не мог оторвать глаз от лица Лилы.
— Дикие собаки, — сказала она. — То есть не совсем, конечно, дикие, хозяева у них есть. Ты, наверное, не раз слышал о том, как они сбиваются в стаи и носятся по улицам, нападая на детей и домашних животных. А потом разбредаются по домам, чтобы получить свою порцию какой-нибудь «Собачьей Радости». Самое страшное, что они, скорее всего, живут где-то совсем рядом. В этом квартале, похоже, у каждого есть собака. Господи, страх какой. Бедный Грюнвальд.
— Он не искусан, — сказал Фаррелл. — Его убили, скорее всего, удовольствия ради. И ради крови. Я не слышал, чтобы собаки убивали кого-нибудь, желая напиться крови. А в Грюнвальде ее совсем не осталось.
Между губ Лилы просунулся кончик языка, неосознанно, как у ласкаемой кошки. В качестве улики это не прошло бы даже в Салеме прежних времен, но Фаррелл именно тут все до конца и понял, независимо от собственной лености и склонности к логическим умозаключениям, — понял и начал намазывать маслом тост для Лилы. Против оборотней он ничего не имел, а вот Грюнвальд ему никогда не нравился.
Он рассказал о Лиле своему другу, Бену Кэссою, когда они во время обеденного перерыва встретились в кафе-автомате. Из-за окружающего лязга и гомона Фарреллу пришлось кричать, но люди, сидевшие по сторонам от него на расстоянии в шесть дюймов, даже не подняли глаз. Нью-йоркцы никогда не подслушивают чужих разговоров. Они слышат лишь то, чего не услышать уже невозможно.
Бен сказал:
— Я же тебя предупреждал насчет девиц из Бронкса. Поживи-ка лучше несколько дней у меня.
Фаррелл покачал головой.
— Нет, это глупо. Я к тому, что Лила все равно остается Лилой. Если бы ей хотелось загрызть меня, она вполне могла сделать это нынче ночью. Кроме того, теперь целый месяц все будет спокойно. Для таких дел требуется полнолуние.
Друг во все глаза смотрел на него.
— И что? Причем тут все это? Ты собираешься пойти домой и делать вид, будто ничего не случилось?
— Нет, конечно я не стану прикидываться, будто ничего не случилось, — запинаясь, сказал Фаррелл. — Вся штука в том, что это не более чем Лила, а не Лон Чэйни или еще кто. Вот посмотри, три вечера в неделю она проводит у своего аналитика, один уходит на урок гитары, один на занятия по гончарному делу, и примерно два раза в неделю она готовит эти ее баклажаны. По пятницам она гостит у матери, ну и на одну ночь в месяц обращается в волчицу. Ты понимаешь, о чем я? Чтобы она ни делала, она все равно остается Лилой, и я просто не способен испытывать по этому поводу какое-то ужасное потрясение. Ну, может быть, небольшое, потому что все-таки какого черта? Нет, не знаю. Во всяком случае, спешить особенно некуда. Я конечно поговорю с ней обо всем, когда представится случай. А так все в порядке.
— Черт побери, — сказал Бен. — Теперь ты понимаешь, почему никто больше не питает уважения к либералам? Фаррелл, я же тебя знаю. Ты просто-напросто боишься обидеть ее.
— Ну, в общем, и это тоже, — согласился немного смущенный Фаррелл. — Не люблю я выяснять отношения. Если я разойдусь с ней сейчас, она решит, будто это из-за того, что она оказалась оборотнем. А я буду неудобно себя чувствовать — каким-то прохвостом да еще и с буржуазными предрассудками. Мне следовало порвать с ней при первой же встрече, или когда она во второй раз приготовила баклажаны. Вот мамаша ее, вот кто настоящий оборотень — если и есть на свете человек, способный заставить меня нацепить амулет с волчьим корнем, так это именно она. Черт, лучше бы я ничего не знал. Сколько я ни узнавал что-нибудь о людях, всегда потом жалел.
Бен, продолжая спорить с Фарреллом, дошел с ним до самого книжного магазина. Фаррелла это тронуло, потому что Бен терпеть не мог пеших прогулок. Перед тем, как расстаться, Бен предложил:
— По крайней мере ты мог бы воспользоваться волчьим корнем, о котором сам говорил. Чеснок вот тоже — суешь его в мешочек и носишь на шее. Ну что ты смеешься? Раз существуют оборотни, то и все остальное тоже может оказаться реальным. Холодное железо, серебро, дуб, текучая вода…
— Да я не над тобой, — сказал Фаррелл, продолжая, однако, ухмыляться. — Лилин аналитик уверяет, что у нее глубоко загнанный комплекс отторжения, окруженный подобием рубцовой ткани, такой плотной, что пробиваясь через нее, придется потратить несколько лет. А если я начну сейчас носить амулеты и бормотать латинские заклинания каждый раз, как она на меня посмотрит, ты представляешь, как далеко назад я ее отброшу? Слушай, мне приходилось совершать поступки, которыми я не могу гордиться, но лезть поперек пути чьему-либо психоаналитику я не хочу. Это грех перед Господом.
Он вздохнул и легонько похлопал Бена по руке.
— Не беспокойся. Как-нибудь разберемся, я с ней поговорю.
Однако до самого следующего полнолуния он так и не отыскал подходящего повода, позволяющего словно бы между делом затронуть эту тему. Вообще-то нужно признаться, что он не так уж и старался его отыскать: нелюбовь к выяснению отношений и вправду была в Фаррелле сильнее страха перед оборотнями — примерно такие же затруднения испытывал он, когда речь заходила о ее игре на гитаре, ее керамике и о спорах насчет политики, которые она затевала на вечеринках.
— Понимаешь, — говорил он Бену, — это как бы еще одна ее слабость, пользоваться которой нехорошо. Примерно в этом роде.
Весь тот месяц они часто занимались любовью. Запах Лилы стоял в спальне, из которой еще не выветрился остававшийся почти зримым запах волчицы, оба отдавали то ли дикой природой, то ли зоопарком — тяжелые, теплые, резкие, пугающие запахи, казавшиеся в их первозданности только более сладкими. Фаррелл стискивал Лилу в объятиях, сознавая, кто она, и терзаясь страхом, но перекинься она в эту минуту волчицей, он бы ее не выпустил. Она испытывал облегчение, глядя на Лилу спящую, на ее туповатые детские ногти и кожу у рта, покрытую сыпью из-за привычки перекусывать на ходу шоколадом. Она любила украдкой полакомиться сладостями, но те всякий раз ее выдавали.
В конце концов, это всего лишь Лила, думал он, засыпая. Мать вечно прятала от нее сладости, а Лила их находила. Теперь она большая, замуж не вышла, в университет не поступила, а живет вместо этого в грехе с ирландцем-музыкантом и может позволить себе какие угодно конфеты. Интересный получается оборотень. Бедная Лила, разучивающая на гитаре «Кто прикончил Дэви Мура?»…
В записке говорилось, что ей сегодня придется допоздна работать в магазине, может быть даже всю ночь — раскладка товара. Фаррелл долго слушал Телеманна, разбавляя его Джанго Рейнхардтом, потом присел с «Золотой Цепью» на стул у окна. Луна сияла над ним, яркая, тоненькая и острая, будто крышка, вырезанная из консервной банки, Фаррелл задремывал и просыпался, а она, казалось, стояла на месте.
Несколько раз за ночь звонила Лилина мать, что его подивило. Лила все еще забирала почту и узнавала о звонках к ней по своему прежнему адресу, — две делившие с ней квартиру подружки прикрывали ее, когда возникала необходимость, но Фаррелл питал абсолютную уверенность в том, что мать Лилы знает, где и с кем она живет. Фаррелл был большим специалистом по матерям. При каждом звонке миссис Браун называла его по-имени — Джо — и это тоже повергало Фаррелла в изумление, поскольку он знал, что она его ненавидит. Подозревает, наверное, что у нас с ней есть общая тайна? Ах, бедная Лила.
Когда телефонный звонок разбудил его в последний раз, было еще темно, но свет дорожных огней уже не обрамлялся туманными кольцами, и машины по-иному звучали на прогревающейся мостовой.
На улице мужской голос отчетливо произнес:
— Я бы его пристрелил. Пристрелил бы и все.
Прежде чем снять трубку, Фаррелл отсчитал десять звонков.
— Позовите Лилу, — сказала миссис Браун.
— Ее нет.
Что будет, если солнце застанет ее на улице, что если она обратится в себя прямо под носом полицейского или водителя автобуса, или парочки монахинь, поспешающих к ранней мессе?
— Лилы нет, миссис Браун.
— У меня имеются основания полагать, что это неправда, — раздраженный, упругий голос лишился всяких потуг на дружелюбие.
— Мне нужно поговорить с Лилой.
Фаррелл вдруг разозлился до того, что весь затрясся и во рту у него пересохло.
— А у меня имеются основания полагать, что вы одышливая старая сука и буржуазная сталинистка. Как вам это понравится, миссис Б.?
И в тот же миг, будто вызванная из небытия его гневом, в двух футах от Фаррелла объявилась волчица. Шкура ее потемнела и словно полиняла от пота, из пасти вожжой свисала желтоватая, смешанная с кровью слюна. Она посмотрела на Фаррелла и испустила низкое горловое рычание.
— Минутку, — сказал он и прикрыл трубку ладонью.
— Это тебя, — сказал он волчице. — Мамаша.
Волчица жалобно, почти неслышно заскулила и, приволакивая лапы, поплелась к нему. Силы явно оставляли ее. Миссис Браун зудела над ухом Фаррелла, будто жук, прилипший к освещенному окну.
— Что-что? Алло, что такое? Послушайте, немедленно позовите Лилу к телефону. Алло? Я хочу поговорить с Лилой. Я знаю, что она там.
Фаррелл положил трубку в тот миг, когда солнце тронуло угол окна. Волчица обращалась в Лилу. Как и прежде, она издала всего один звук. Телефон зазвонил снова, и Лила, не глядя на Фаррелла, взяла трубку.
— Берника? — она всегда называла мать по имени. — Да… нет-нет… да, все в порядке. В порядке, просто забыла позвонить. Нет, все хорошо, я же тебе говорю. Берника, ниоткуда не следует, что ты обязательно должна закатывать истерику. А я говорю, закатываешь.
Она рухнула на кровать, нащупывая под подушкой сигареты. Фаррелл поднялся и пошел варить кофе.
— Ну, были небольшие сложности. Понимаешь, пришлось отправиться в зоопарк, потому что я никак не могла найти… да знаю я, Берника, знаю, но это было, когда это было? — три месяца назад. Я просто не знала, что у них так рано отрастают рога. Берника, ты же знаешь, я ничего не могу поделать. Там была всего пара каких-то кошек и они… ну, конечно, они меня отогнали, но я… хорошо, мама, Берника, что я по-твоему должна была делать? Нет, ты скажи, что я должна была делать? Зачем ты вечно сцены устраиваешь… почему я кричу? Потому что иначе ты меня попросту не услышишь. Ты помнишь, что сказал доктор Шехтман — что? Да нет, я же тебе говорю, я просто забыла позвонить. Нет, это и есть причина, единственная и настоящая причина. Хорошо, а кто в этом виноват? Что? Ох, Берника, ради Христа! Ну ладно, а папа-то тут причем?
От кофе и завтрака она отказалась, но присела в халате к столу и начала жадно глотать молоко. Фаррелл еще ни разу не видел, чтобы она пила молоко. Лицо у нее было пепельно— бледное, глаза покраснели. Вид после разговора с матерью стал такой, словно она провела с этой женщиной десять раундов. Фаррелл спросил:
— Давно это с тобой?
— Девять лет, — ответила Лила. — Со времени созревания. В первый день — судороги, на второй — вот эта история. Мое причащение к женственности.
Она фыркнула, расплескав молоко.
— Дай еще, — сказала она. — Никак не избавлюсь от этого привкуса.
— А кто об этом знает? — спросил он. — Пэт и Джанет?
Так звали девушек, с которыми она делила квартиру.
— О Господи, конечно, нет. Я ничего им не говорила. Берника, разумеется, знает и доктор Шехтман — мой аналитик. И еще ты. Больше никто.
Фаррелл молча ждал. Врать она не умела и если врала, то сразу становилось ясным, в чем состоит настоящая правда.
— Ну, был еще Микки, — сказала она. — Парень, о котором я тебе рассказывала в нашу первую ночь, помнишь? Но он не в счет. Он наркоман. Глотает свой ЛСД в Ванкувере, нашел тоже место. Он никому не скажет.
Фаррелл подумал: интересно, обо мне какой-нибудь девушке случалось говорить таким тоном? Вообще-то сомнительно. Лила продолжала:
— Держать это дело в секрете было не так уж и трудно. Правда, от много пришлось отказываться. Я, например, никогда не могла участвовать в конных походах, а мне до сих пор хочется. И еще, когда я кончала школу, мы ставили пьесу. У меня была роль девушки в «Лилиом», но премьеру перенесли на другой день и мне пришлось сказать, что я заболела. Ну и зимой приходится тяжело, потому что солнце садится слишком рано. Но по правде сказать, все это доставляет мне куда меньше хлопот, чем мои проклятые аллергии.
Она засмеялась, но Фаррелл не ответил ей тем же.
— Доктор Шехтман говорит, что основа тут сексуальная, — сообщила она. — По его словам, вылечиться можно, но это займет много лет. Берника считает, что мне следует пойти к другому врачу, но я не хочу обращаться в женщину, меняющую аналитиков, как перчатки. Пат как-то за один месяц побывала у пятерых. Джо, ты бы сказал что-нибудь. Или просто ушел.
— Ты нападаешь только на собак? — спросил он. Выражение Лилиного лица не изменилось, но стул под ней заходил ходуном и молоко расплескалось снова. Фаррелл спросил еще раз: — Ответь мне. Ты убиваешь только собак, кошек и зверей в зоопарке?
На ресницах Лилы начали собираться слезы, увесистые, медленные, блестящие, словно ножи под утренним солнцем. Она не решалась взглянуть на него, а когда попыталась заговорить, в горле у нее что-то захрустело, словно ломаемый хрящ.
— Ты не понимаешь, — наконец прошептала она. — Ты даже представления не имеешь, что это такое.
— Что верно, то верно, — откликнулся Фаррелл. На эту фразу он всегда старался отвечать с предельной честностью.
Он взял Лилу за руку, отчего она расплакалась по-настоящему. Слышать ее рыдания было невыносимо, Фаррелла они напугали сильнее любого звука, который способна издать волчица. Фаррелл обнял ее, и она забилась у него в руках, словно севший на мель корабль, по которому лупят волны. Вечно мне достаются плаксы, с грустью подумал он. Каждая моя девушка рано или поздно начинает плакать. Правда, не из жалости ко мне.
— Не покидай меня! — всхлипывала она. — И зачем я к тебе переехала, знала же, что добра не выйдет, но только ты меня не покидай! У меня никого нет, кроме Берники и доктора Шехтмана, а они мне чужие. Мне нужен кто-нибудь еще, я так одинока. Не бросай меня, Джо. Джо я люблю тебя. Люблю.
Словно слепая, она шарила пальцами по его лицу. Фаррелл гладил ее по волосам, по шее с узелками позвонков и изнывал от желания, чтобы ее мамаша позвонила снова. Он ощущал себя умудренным, усталым, утратившим плотские позывы. Я снова влип все в ту же историю, думал он.
— Я люблю тебя, — повторяла Лила. И он отвечал ей, думая: все в ту же историю. Раз за разом повторять одну и ту же ошибку, в этом есть свои преимущества, и немалые. В конце концов, ты с ней осваиваешься, можешь изучить ее, добраться до самого дна, так что она станет твоей по-настоящему. Снова все та же добрая, старая ошибка, только на этот раз пунктик у моей девушки выглядит совсем по-другому. Но сути прежняя. Я влип все в ту же историю.
Домом, в котором жил Фаррелл, управлял человек лет тридцати-пятидесяти: темноволосый, тощий, подвижный и мучимый постоянным ознобом. То ли латыш, то ли литовец, по-английски он говорил плохо. Запах приводных ремней и стоялой воды исходил от него, он был довольно силен, но на странный манер, как бывают сильны небольшие, щуплые зверьки. Глаза его казались почти фиолетовыми и немного вытаращенными, напряженными — ужасные глаза ангела-провозвестника, внезапно пораженного немотой. Целыми днями он бродил по подвалам, простукивая трубы и разбирая на части лифтовые механизмы.
С Лилой управляющий познакомился всего через несколько часов после Фаррелла, в самую первую ночь, когда Фаррелл привел ее к себе. Едва увидев ее, человечек отпрыгнул в сторону, уронив обезноживший стул, который куда-то тащил. Он и сам свалился на стул и не попытался подняться, а только съежился, задыхаясь, отфыркиваясь, пытаясь одновременно перекреститься и состроить из пальцев рога. Фаррелл хотел помочь ему встать, но управляющий только взвизгнул. Правда, еле слышно.
Этот случай можно было счесть смешным, либо неловким, если бы не то обстоятельство, что с той же минуты Лила прониклась в отношении управляющего точно таким же страхом. Ни под каким видом ее невозможно было заставить спуститься в подвал, а в дом она входила или выходила из него, лишь удостоверясь, что управляющего нигде поблизости нет. В то время Фаррелл думал, что она приняла его за помешанного.
— Как он ее раскусил, ума не приложу, — рассказывал он Бену. — Видимо, если человек верит в оборотней и вампиров, то он их, скорее всего, сразу и узнает. Я вот в них на грош не верил, ну и живу теперь с одним.
Он прожил с Лилой всю осень и зиму. Они вместе ходили в кино и в гости, вместе возвращались домой. Лила стала немного лучше готовить, забросила гитару и завела кошку по имени Теодора. По временам она плакала, но, в общем, не часто. Оказалось все-таки, что она не настоящая плакса.
Она рассказала о Фаррелле доктору Шехтману, и тот сказал, что эти отношения, вероятно, принесут ей большую пользу. Пользы они не принесли, но и вреда особого тоже. В постели у них все складывалось неплохо, хоть Фаррелла и томило подозрение, что возбуждает его в основном ощущение присутствия и запах той, Другой. Что до всего остального, то они почти стали друзьями. Фаррелл понял, что не любит Лилу еще до того, как узнал, кто она такая на самом деле, и потому не испытывал особенных терзаний, когда ему становилось с ней скучно.
— К весне все самой собой рассосется, — сказал он Бену. — Растает, вместе со льдом.
— А если нет? — спросил Бен. Они опять обедали вдвоем в кафе-автомате. — Если оно так и будет тянуться, что ты тогда станешь делать?
— Все не так просто.
Фаррелл отвел глаза от лица Бена и занялся исследованием таинственных, топких глубин своего мясного пирога.
— Беда в том, — сказал он, — что я ее слишком хорошо знаю. Вот где я действительно промахнулся. Не следует залезать человеку в душу, если не собираешься в том или ином смысле остаться с ним надолго. Встречайся, расставайся — если ты сохраняешь при этом полное невежество, тогда все в порядке, а узнавать человека по настоящему не стоит.
Примерно за неделю до полнолуния Лила становилась нервной и крикливой и оставалась такой до дня, предшествовавшего метаморфозе. В этот день она неизменно бывала с ним ласкова, в ней проступала безысходная нежность — такая, как если бы им предстояла долгая разлука; однако назавтра она погружалась в молчание, произнося что-либо лишь когда избежать этого было невозможно. В последний день ее непременно одолевал насморк, она казалась бледной, дерганой, больной, но все равно уходила на работу.
Фаррелл питал уверенность, хотя она никогда не говорила об этом, что превращение в волчицу, как правило, дается ей легко, а вот возвращение в человеческий облик — мучительно. Перед самым восходом луны она раздевалась догола, вынимала из волос заколки и застывала в ожидании. Фаррелл ни разу так и не смог заставить себя не зажмуриваться, когда она тяжело брякалась на четвереньки, но в предшествующие этому мгновения он иногда успевал заметить возникающее на ее лице выражение, которого он никогда больше не видел, разве что в минуты любви. И каждый раз оно потрясало Фаррелла, ибо было выражением невиданного счастья, вызванного тем, что ей больше не нужно быть Лилой.
— Я ее знаю, понимаешь? — пытался он втолковать Бену. — Она любит цветные фильмы, но единственно потому, что волки не различают цветов. Она терпеть не может «Модерн Джаз Квартет», но пару дней после полнолуния только его и слушает. И все остальное в этом же роде. Никогда не пьет помногу на вечеринках, потому что боится проболтаться. Мне просто трудно уйти от нее, вот в чем дело. Придется тащить с собой все, что я о ней знаю.
— А управляющего она боится по-прежнему? — спросил Бен.
— О, Господи, — сказал Фаррелл. — В последний раз она угробила его пса. Красивый такой был далматин. Она не знала, чья это собака. Теперь, завидев ее, он не прячется, а награждает ее таким взглядом, будто вот-вот зарежет. Что он по— настоящему умеет, так это ненавидеть, у него к этому дар от природы.
Он встал и начал натягивать плащ.
— Лучше бы он ее мамашей занялся. Хоть какая-то была бы польза. Я тебе не говорил? — она теперь желает, чтобы я звал ее Берникой.
— Фаррелл, — сказал Бен, — я бы на твоем месте бежал из страны. Честное слово.
Они вышли под февральскую морось, которая никак не могла решиться, чем ей стать — дождем или снегом. До самого угла, на котором он сворачивал к своему магазину, Фаррелл молчал. И только там почти неслышно сказал:
— Нужно быть черт знает каким осторожным. Кому интересно знать, во что иногда превращаются люди?
Настал май и настала ночь, когда голая Лила снова застыла перед окном в ожиданьи луны. Фаррелл возился с посудой, с пакетами для отходов, кормил кошку. В эти минуты он всегда испытывал неловкость. Он как раз спросил у нее: «Как по-твоему, сохранить остатки риса?» — когда звякнул телефон.
Звонила мать Лилы. Она теперь названивала по два-три раза в неделю.
— Это Берника. Ну, как там нынче мой ирландец?
— Все нормально, Берника, — сказал Фаррелл.
Лила вдруг закинула назад голову и мощно, с подвыванием выдохнула воздух. Кошка беззвучно зашипела и смылась в ванную комнату.
— Звоню, чтобы заманить вас к себе в эту пятницу, — продолжала миссис Браун. — Ко мне собирается пара старых друзей, и что если не будет никого помоложе, мы так и просидим весь вечер, разговаривая о том, по какой причине у Прогрессивной партии ничего не клеится. Они из этих, знаете, закаленные левые. Так что если тебе удастся уговорить нашу девушку, чтобы она провела вечерок в Скуоресвилле…
— Я у нее спрошу.
«Как она это делает, жуткая баба? — думал он. — Каждый раз, разговаривая с ней, я ощущаю себя женатым человеком. И ведь вижу ее насквозь и ничего не могу поделать.»
— Утром переговорю с ней, — сказал он.
Лила дергалась в лунном свете, то ли танцуя, то ли пытаясь не утонуть.
— А, — сказала миссис Браун. — Ну да, конечно. Пусть она мне перезвонит.
Она вздохнула.
— Это такое утешение, знать, что ты рядом с ней. Спроси, не будет она против, если я приготовлю фондю.
Волчица из Лилы получалась красивая: высокая, широкогрудая для самки, движущаяся легко, будто вода, стекающая по скале. Темно— бурая, при определенном освещении отдающая в красноту шкура с белыми пятнами на груди. Глаза бледно-зеленые
— такой цвет приобретает небо, когда близится ураган.
Обычно Лила убегала, едва завершив превращение, потому что не любила показываться ему в волчьем обличьи. Но сегодня она неторопливо приблизилась к Фарреллу, двигаясь как-то странно, чуть ли не приволакивая задние лапы. Она подвывала, негромко и тонко, и смотрела мимо него.
— В чем дело? — глупо спросил он.
Волчица заскулила, улезла под стол и принялась тереться боком о ножку. Потом улеглась на пол, перекатилась на спину, при этом звук, трепетавший в ее горле, обратился в странный тоскливый тонкий вопль — не в вой охотящегося волка, а в призывную трель, становящуюся дыханием.
— О Господи, перестань! — с трудом выговорил Фаррелл. Но волчица села и снова завыла, и откуда-то с берега реки ей ответила собака. Волчица помахала хвостом и заскулила.
Фаррелл сказал:
— Ужин будет готов ровно через две минуты. Что с тобой такое?
Из квартиры вверху послышалась топотня, приглушенные испуганные голоса. Еще одна собака завыла, уже поближе, и волчица немного придвинулась к окну, извиваясь, не отрывая зада от пола, словно пытающийся улепетнуть, еще не научившийся ходить младенец. Она через плечо оглянулась на Фаррелла, ее колотила буйная дрожь. Повинуясь внезапному порыву, он схватил телефонную трубку и позвонил ее матери.
Глядя, как волчица, раскачиваясь и стеная, ползет по полу, он описал ее действия миссис Браун.
— Я ее никогда еще такой не видел, — сказал он. — Не понимаю, что с ней.
— О мой Бог, — прошептала миссис Браун. И объяснила ему — что.
Фаррелл молчал, и миссис Браун зачастила:
— Этого уже так давно не случалось. Шехтман дает ей таблетки, они наверное кончились или она их забыла принять, она всегда все забывала, с раннего детства. Вечно оставляла термосы в школьном автобусе, а на уроки фортепиано…
— Лучше бы вы мне раньше сказали, — откликнулся Фаррелл. Он с опаской подступал к открытому окну. Зрачки волчицы пульсировали в такт ее учащенному дыханию.
— Да разве о таком рассказывают! — подвывала у него в ухе мать Лилы. — Как, по-твоему, я себя чувствовала, когда она притащила домой своего первого ухажера…
Фаррелл уронил трубку и рванулся к окну. Он когда-то занимался бегом в закрытых помещениях, так что мог бы и успеть, но волчица повернула к нему морду и рыкнула так грозно, что он отпрянул. Когда он достиг окна, волчица была уже двумя площадками пожарной лестницы ниже, а на улице кто-то нетерпеливо подтявкивал, ожидая.
Миссис Браун, кружась и раскачиваясь над самым полом, услыхала далекий вопль Фаррелла, немедленно сменившийся гулкими ударами в дверь. Незнакомый надорванный голос орал в промежутках нечто неразличимое. Мимо трубки громко протопали ноги, Фаррелл открыл дверь.
— Моя собака, моя собака! — скорбно взвыл незнакомый голос. — Моя собака, моя собака, моя собака!
— Мне очень жаль вашу собаку, — сказал Фаррелл. — Слушайте, уйдите, пожалуйста. Я должен сделать кое-какую работу.
— Работу, — сказал голос. — Я тоже мою работу знаю.
Голос стал выше и рассыпался иноязычными словами, среди которых английские торчали, будто обломки костей:
— Где она? Где? Она убила мою собаку.
— Ее здесь нет, — на последнем слове изменился и голос Фаррелла. Казалось, прошло очень много времени, прежде чем он прозвучал снова: — А вот это вам лучше убрать.
Затем миссис Браун услышала вой, услышала так ясно, как будто волчица пробегала под ее окном: одинокий и неутоленный вой, перемежающийся чем-то похожим на задыхающийся смешок. Незнакомый голос перешел на визг. Миссис Браун различила несколько раз повторенные слова «серебряная пуля». Дверь захлопнулась, открылась и захлопнулась снова.
Никто из знакомых Фаррелла не обладал присущей ему способностью заново просматривать собственные сны, пока те еще длятся: останавливать сновидение в самом его разгаре, сколь бы пугающим — или чарующим — оно ни было, и прокручивать снова и снова, изучая его, пока самая страшная из лент не становилась совершенно безопасной и невыносимо привычной. Такой, примерно, оказалась ночь, которую он провел, гоняясь за Лилой.
Он находил их сбившимися в кучу под входным навесом многоквартирного дома или с лаем преследующими друг друга по лунному ландшафту строительной площадки: десять-пятнадцать кобелей самых несхожих рас, вероисповеданий, раскрасок и степеней забытого ныне порабощения, скулящих и лающих, мочащихся на колеса машин, без разбору обнюхивающих и один другого, и худощавую, ухмыляющуюся суку, вокруг которой они вились. Она порыкивала несколько злобнее, чем того требовала скромность, а если огрызалась, даже играючи, то прокусывала мясо до кости, и это их немного пугало. Но они все равно лезли на нее, в свой черед кусая в шею и за уши, и она рычала, но не убегала.
Во всяком случае, пока Фаррелл не налетал на них с визгливым воплем, который сделал бы честь любому рогоносцу, и не раскидывал пинками сопящих любовников. Только тогда она разворачивалась и скрывалась в весенней тьме, и вой ее, мечтательный и тонкий, летел следом, подобный шлейфу дымчатого пеньюара. По пятам за ней уносились и псы. Последним, зовя ее и сквернословя, бежал Фаррелл. Развеселая брачная процессия всякий раз быстро оставляла его далеко позади, оставляла карабкаться, спотыкаясь, по ржавым железным лестницам в такие места, где он непременно падал, зацепившись за мусорный бак. И все же со временем он неизменно отыскивал их, пролетев вприпрыжку по Бродвею или трусцой перемахнув Колумбус-авеню по направлению к Парку; он слышал, как они шумят на кортах у реки, слышал треск теннисных сеток, раздираемых в клочья над Лилой и ее минутным Аресом. Счет псам шел уже на дюжины, они сбегались со всех сторон. Счастье распирало их, но Фаррелл швырялся в них камнями и орал, и они удирали.
Впереди бежала волчица, она бежала по тротуару или по мокрой траве, удовлетворенно помахивая хвостом, однако глаза ее по-прежнему оставались голодными, а в вое все более явно различалась угроза и все менее явно — томление. Фаррелл понимал, что до восхода солнца ей необходимо отведать крови и что гоняться за нею и опасно, и бесполезно. И все же ночь наматывалась на свою бобину и разматывалась снова, и он вновь и вновь понимал все то же, и мчался по тем же улицам и видел, как те же самые парочки обходят его стороной, принимая за пьяного.
По временам рядом с Фарреллом останавливалось такси, и из него вылезала миссис Браун; происходило это как правило на углу, через который только что кубарем прокатились псы, сшибая корзины, штабелями составленные в дверях магазинов, и разнося по улице содержимое газетных стоек, притулившихся у входов в подземку. Стоящая в платье из черной тафты среди рассыпавшихся кочанов, с грудью, придававшей ей сходство с морским паромом — но столь же узкая в бедрах, как и ее дочь-волчица — с растрепанными темно-фиолетовыми волосами, с поднятой вверх рукой, с оранжевым, разинутым в вопле ртом, она была уже не Берникой больше, но оскорбленной богиней плодородия, пришедшей, чтобы погубить урожай.
— Надо разделиться! — кричала она Фарреллу, и каждый раз это представлялось ему хорошей идеей. И каждый раз, потеряв след Лилы, он принимался искать миссис Браун, потому что она-то со следа никогда не сбивалась.
Раз за разом подворачивался Фарреллу и управляющий из его дома — выскакивал из переулков, из дверей, ведущих в подвалы, или спрыгивал с грузовых лифтов, открывающихся прямо на улицу. Фаррелл слышал звяканье несчетных ключей о дощечку, заткнутую управляющим за пояс.
— Вы ее видели? Видели ее, волчицу, убила мою собаку?
Армейский, сорок пятого калибра револьвер, мерцал и подрагивал под толстой, некрасивой луной, точь в точь как безумные глаза управляющего.
— Помечены знаком креста, — он похлопывал револьвер по стволу и, будто маракосом, тряс им под носом у Фаррелла, — помечены и освящены священником. Три серебряных пули. Она убила мою собаку.
Голос Лилы прилетал к ним из далекого Гарлема или из близкого Линкольн-центра, и человечек, завившись винтом, проваливался сквозь землю, исчезая в щели между двумя тротуарными плитами. Фаррелл отлично сознавал, что управляющий гоняется за Лилой под землей, пользуясь ключами, которые только у таких управляющих и имеются, чтобы опускаться на лифтах в черные под-под-подземелья, лежащие много ниже велосипедных кладовок, сотрясающихся прачечных помещений, ниже кочегарных, ниже проходов, стены которых украшены шкалами вольтметров и амперметров, а потолки — дородными трубами парового отопления; он опускался в подземные области, где переваливаются, будто киты, величавые, тусклые магистрали водопровода и горделиво дыбятся газовые трубы, и переплетаются корневые системы огромных домов; опускался и крался по тайным ходам со своими серебряными пулями и звякающими о дощечку ключами. Подобраться к Лиле вплотную ему так и не удалось, но и сильно отстать от нее он не отставал.
Пересекая автостоянки, перелетая прыжками над сомкнувшимися бамперами, проскальзывая и пританцовывая между призрачными детьми в флуоресцентных одеждах, скачками, словно спешащий к верховьям лосось, одолевая струи изливающихся из театров людей, торопливо минуя обремененные смертью лица, плывущие в потоке ночной толпы подобно блуждающим минам, и избегая в особенности лиц безумцев, жаждущих рассказать ему, каково оно быть безумцем — Фаррелл всю эту долгую ночь гнался за Лилой Браун по городу. Никто не предлагал ему помощи, не пытался преградить дорогу страховидной суке, прыжками летящей по улицам во главе лавины разномастных, горячечных обожателей — но с другой стороны, псам тоже приходилось протискиваться мимо тех же тесно ступающих ног и мстительных тел, что и Фарреллу. Толпа замедляла движение Лилы, и все же он испытывал облегчение, когда она сворачивала на улицы попустынней. Уже скоро ей так или этак придется пролить кровь.
Сновидения Фаррелла, после того как он прокручивал их несколько раз, лишались четкости очертаний, то же самое случилось и с этой ночью. Полная луна соскальзывала с неба, тая, будто ком масла на сковородке, и сцены, завязшие в памяти Фаррелла, начали съеживаться, проникая одна в другую. Куда бы он ни сворачивал, шум поднимаемый Лилой и ее ухажерами, становился все тише. Миссис Браун, выцветая, возникала и исчезала через все более долгие промежутки времени, и лишь управляющий вспыхивал, будто огонь Святого Эльма, в темных проемах дверей и под решетками метро, и ствол его револьвера испускал радужные лучи. Наконец, Фаррелл потерял Лилу окончательно и, как ему показалось, проснулся.
— Чертова шлюха, — громко сказал он. — Ну ее к дьяволу. Хочет дурить, пусть дурит.
Он погадал немного, бывают ли у оборотней щенки и на что они похожи. Лила, наверное, уже принялась за своих ухажеров, ей нужна кровь. Бедные псы, подумал он. Они были такие грязные, счастливые и ни о чем не подозревали.
— В этом содержится нравственный урок для всех нас, — сентенциозно провозгласил он. — Не будь дураком, не связывайся с незнакомыми, на все готовыми дамочками. Такие способны тебя убить.
Он пребывал в несколько истерическом состоянии. И тут, в двух кварталах от себя, в льющемся с реки сером свете он увидел спешащую сухопарую фигуру, уже одинокую. Фаррелл не стал ее окликать, но как только он побежал, волчица остановилась и повернула к нему морду. Даже на таком расстоянии видны были крапинки и прожилки в ее одичалых глазах. Она оскалила зубы, приподняв с одной стороны губу, и зарычала, словно горящее дерево.
Фаррелл, семеня, приближался к ней и кричал:
— Домой, домой! Лила, дурища, иди домой, уже утро!
Рычала волчица страшно, но когда до Фаррелла осталось меньше квартала, она вновь развернулась и метнулась через улицу в сторону Вест-Энд-авеню.
— Вот и умница, — сказал Фаррелл и заковылял следом.
Перед восходом солнца изрядное число обитателей Вест-Энд-авеню выходят, чтобы прогулять своих собак. Фаррелл и сам так часто выгуливал здесь бедного Грюнвальда, что знал многих из этих людей в лицо, а с некоторыми даже беседовал. Среди тех, кто ни свет ни заря выходил на улицу, было немалое число проституток и гомосексуалистов — судя по всему и те, и другие в обязательном порядке заводили собак, во всяком случае в Нью— Йорке. Почти всегда одни, они мирно прогуливались взад-вперед по Девяностым улицам, следом за своими маленькими, суетливыми собачонками, заключив недолгое перемирие с городом и со сходящей на нет ночью. Фарреллу порой мерещилось, что на самом деле все они спят, что только в этот час им и удается немного отдохнуть.
Роби и двух его собачонок, Булку и Пончика, Фаррелл признал издали. Роби жил в квартире прямо под Фарреллом и жил обычно несчастливо. Собачонки были наводящими оторопь помесями чихуахуа с йоркширским терьером, но Роби их любил.
Первым Лилу увидел Пончик, кобель. Он в восторге загавкал, приветствуя ее и предлагая свои услуги (согласно Роби, Булка ему прискучила и вообще он предпочитал дам покрупнее), выдрал поводок из хозяйской руки и кинулся Лиле навстречу. Волчица бросилась на него еще до того, как он осознал свою роковую ошибку, отчаянным прыжком увернулся от нее и, подвывая от ужаса, помчался к хозяину.
Роби закричал, Фаррелл изо всех сил рванулся вперед, но Лила сшибла Пончика с ног и, не позволив даже упасть на землю, разорвала ему горло. И согнулась над телом, жутко зарывшись в него мордой.
Роби приблизился к Лиле достаточно, чтобы броситься на нее и попытаться оттащить от своего мертвого пса, но вместо того повернулся к Фарреллу и принялся с порядочной силой и точностью молотить его кулаками.
— Проклятый, проклятый! — рыдал он.
Булка, вопя, как мандрагора, удрала за угол. Фаррелл, подняв перед собой руки, прикрывался ими от ударов, не перестава между тем орать на Лилу, пока не сорвал голоса. Но Лилой владела безумная жажда крови, а какова она в такие минуты, Фаррелл никогда даже не пытался вообразить. Псов, любивших ее всю ночь, она почему-то пощадила, однако теперь ею владела жажда. Она месила мордой тело Пончика, тычась в него, будто сосущий щенок.
По всей утренней улице заливались трубным лаем собаки. Уворачиваясь от мягких кулачков, Фаррелл смотрел, как они, путаясь в волочащихся поводках, приближаются аллюром, слишком быстрым для их коротких ножек. По большей части это были мелкие, забалованные песики, перекормленные, одышливые и далеко не юные. Владельцы песиков выкрикивали вдали их недостойные мужчин имена, но они отважно ковыляли навстречу собственной смерти, вылаивая обещания, далеко превосходящие размерами их самих, и ни один из них не оглянулся назад.
Волчица подняла багровую по самые глаза морду. Песики начали запинаться, ибо им ведом был запах убийцы, и они при всей их глупости и близорукости умели понять, кто перед ними стоит. Однако им ведом был также запах любви, а сами они были все до единого джентльмены.
Она убила первых двух, приблизившихся к ней, — шпица и кокер-спаниеля — дважды лязгнув челюстями. Но полакомиться не успела, поскольку на нее вскарабкались три пекинеса, даром, что им пришлось для этого залезть друг другу на спину. Лила молча крутнулась, и пекинесы разлетелись в стороны, скулящие, но невредимые. Впрочем, стоило ей отвернуться, как вся троица снова оказалась тут как тут, только теперь к ним присоединилась пара доблестных пуделей. Одного из них Лила прикончила, обернувшись еще раз.
Роби отцепился от Фаррелла и припал к столбу светофора — Роби рвало. Но уже подбегали новые люди: средних лет чернокожий мужчина, плачущий; полноватый юноша в пластиковом пальто и домашних шлепанцах, взвизгивающий: «О, Господи, она же их ест, посмотрите, она их по-настоящему ест!»; две тощих, лишенных возраста девушки в слаксах, обе с пышными бежевыми начесами. Все они отчаянно окликали своих, не обращающих никакого внимания на оклики кобельков, все вцеплялись в Фаррелла и орали ему в лицо каждый свое. Начали останавливаться проезжающие машины.
Небо стало уже прозрачным и холодным, бледно-золотым на востоке, но Лиле было не до неба. Со всех сторон облепленная роем песиков, она металась, поднималась на дыбы, кружила на месте, огрызаясь окровавленной пастью. Песики были в ужасе, но дела своего не бросали. Запах любви говорил им, что они — желанные гости, как бы невежливо не обращалась с ними хозяйка. Лила встряхнулась, и пара визжащих таксиков, путаясь в двойной створке подкатилась по тротуару к ногам Фаррелла. Кое-как встав, они немедленно ринулись обратно в водоворот. Одного из них Лила цапнула, разодрав почти пополам, но второй продолжал лезть на нее сзади, волоча за собой истекающего кровью товарища. На Фаррелла напал смех.
Чернокожий спросил:
— По-вашему, это смешно? — и ударил его.
Фаррелл осел на землю, продолжая смеяться. Чернокожий смущенно склонился над ним и, предлагая платок, сказал:
— Простите, мне не стоило этого делать, но ваша собака убила мою.
— Она мне не собака, — ответил Фаррелл. Он отклонился в сторону, пропуская между собой и негром еще одного человека и, лишь пропустив, увидел, что это управляющий, обеими руками сжимающий револьвер. Никто не замечал его, пока он не выстрелил, но Фаррелл успел толкнуть одну из пышноволосых девушек, и она налетела на управляющего как раз в тот миг, когда раздался выстрел. Серебряная пуля разбила стекло запаркованной на ночь машины.
Управляющий выстрелил снова, пока эхо первого выстрела еще хлопалось о дома. На этот раз завизжал щпиц, и какая-то женщина вскрикнула:
— О Господи, он убил Борджи!
Толпа подалась назад, рассыпаясь на отдельные составляющие, будто таблетка в телерекламе. Притормозившие из любопытства автомобили при виде револьвера прибавили скорость, и лица, выглядывавшие из окон, тоже исчезли. Не считая Фаррелла, те немногие, что еще оставались на улице, держались от управляющего на расстоянии в полквартала. Небо светлело неудержимо.
— Ради Бога, не позволяйте ему! — крикнула та же женщина, надежно укрывшаяся в дверном проеме. Но двое прятавшихся с нею мужчин замахали на нее руками, говоря:
— Все путем, он знает, где в этой штуке чего нажимать. Валяй, приятель!
Выстрелы наконец напугали песиков, и те начали разбегаться от Лилы. Лила припала к земле, окруженная еще дергающимися комочками шерсти, оскалив зубы и поблескивая глазами, в которых черного стало уже больше, чем зеленого. Фарреллу бросилась в глаза торчащая из под нее клетчатая тряпица, бывшая прежде собачьим пальтецом. Управляющий, ссутулясь и не отрывая косящих глаз от револьверного дула, с нелепой тщательностью прицеливался, не обращая внимания на мужчин, криками призывавших его стрелять. Он находился слишком далеко от волчицы, чтобы та успела достать его прежде, чем он израсходует последнюю серебряную пулю, хотя он наверняка умер бы раньше, чем оборотень. Пока он целился, губы его шевелились.
Фарреллу хватило бы двух широких шагов, чтобы оказаться за спиной управляющего. Впоследствии он говорил себе, что испугался револьвера — думать так было легче, чем вспоминать, что он испытывал, глядя на Лилу. Она раз за разом облизывала темные челюсти, и даже изготовляясь к прыжку, подняла к пасти окровавленную лапу. Фаррелл думал о том, как она пробежит на мягких лапах по спальне, как дохнет ему в лицо. Управляющий всхрапнул, и Фаррелл закрыл глаза. Но и закрыв, все еще ждал от себя хоть каких-то действий.
Затем он услышал голос, не узнать которого было нельзя — голос миссис Браун.
— Не сметь!
Она стояла между Лилой и управляющим: в одной туфельке да и та без каблука, в разорванном на плече вязаном платье, с усталым и покрытым пятнами грязи лицом. Тем не менее она наставила на ошалелого управляющего указательный палец, и управляющий отпрянул на шаг, словно у нее тоже был в руке револьвер.
— Леди, это волчица, — нервно запротестовал он. — Леди, вы, пожалуйста, отойдите, отойдите в сторону. Это волчица, я ее сейчас пристрелю.
— Я хотела бы видеть разрешение на этот револьвер, — миссис Браун протянула к управляющему руку. Управляющий заморгал, бормоча нечто отчаянное. Миссис Браун продолжала: — Известно ли вам, что в нашем штате вас могут на двадцать лет посадить в тюрьму за тайное ношение оружия? Вы знаете, чему равен штраф за владение револьвером без лицензии? Он равен Пяти. Тысячам. Долларов.
С другой стороны улицы ей что-то кричали, но она обернулась к твари, рычащей среди мертвых псов.
— Пойдем, Лила, — сказала она. — Пойдем домой, с Берникой. Попьем чаю, поговорим. Ты знаешь, сколько времени мы уже толком не разговаривали? Когда ты была маленькой, у нас были такие хорошие, долгие разговоры, а теперь они почему-то прекратились.
Волчица перестала рычать, но еще ниже припала к земле, и уши ее оставались прижатыми к шее.
— Пойдем, маленькая, — продолжала миссис Браун. — Послушай, знаешь что? — ты позвонишь на работу, скажешь, что заболела, и поживешь у меня несколько дней. Отдохнешь как следует, может быть, мы даже поищем тебе нового доктора, как по-твоему? От Шехтмана проку мало, он мне никогда не нравился. Пойдем домой, солнышко. Мама с тобой, Берника все понимает.
Протягивая руку, она сделала шаг к примолкшей волчице. Управляющий испустил отчаянный бессловесный вопль и прыгнул вперед, неуклюже отпихнув миссис Браун в сторону. Он держал револьвер нацеленным прямо на Лилу и подвывал:
— Моя собака, моя собака!
Когда раздался выстрел, Лила была уже в воздухе, тень ее метнулась за ней по земле, ибо солнце наконец-то взошло. Она рухнула прямо на пару мертвых пекинесов. Их кровь обрызгала ей грудь и белое горло.
Миссис Браун, заверещав, словно звонок, извещающий о начале обеденного перерыва, отшвырнула управляющего на проезжую часть улицы и распростерлась поверх Лилы, полностью скрыв ее от Фаррелла.
— Лила, Лила, — причитала она, — бедная деточка, тебе не на что было надеяться. Они убили тебя, потому что ты не похожа на них, они убивают всех, кто от них отличается.
Фаррелл подошел и склонился над ней, но она, не глядя, отпихнула его к стене.
— Лила, Лила, бедняжка, несчастная крошка, может быть, так и лучше, может быть, ты теперь счастлива. Тебе не на что было надеяться, бедная Лила.
Владельцы собак с опаской подходили поближе, уцелевшие псы бежали им навстречу. Управляющий, обхватив ладонями голову, сидел на краю тротуара. Усталый, придушенный голос сказал:
— Ради всего святого, Берника, ну что ты на меня навалилась? Можешь выть дальше, если тебе так хочется, только слезь с меня.
Когда она поднялась во весь рост, на улице снова начали останавливаться машины. Полицейским пришлось приложить немало усилий, чтобы пробиться через толпу.
Никаких обвинений никто не выдвинул, поскольку предъявить их было некому. Собака-убийца — или волчица, как настаивали некоторые, — исчезла, а ее владельца, если он вообще существовал, отыскать так и не удалось. Что же касается людей, своими глазами видевших, как волчица при первом прикосновении солнца обратилась в юную девушку, то большей их части как-то удалось совсем ничего не увидеть, хоть впрочем и забыть увиденного они уже никогда не смогли. Вполне понявших, что они видели, было очень немного, но и эти, также не сумев увиденного забыть, ничего никому не сказали. Они, правда, скинулись, чтобы заплатить штраф, предъявленный управляющему за незаконное хранение оружия. Фаррелл тоже дал, сколько смог.
Лила же исчезла из жизни Фаррелла еще до заката. К матери она не поехала, но собрала вещи и перебралась к друзьям, в Виллидж. Позже он слышал, будто она живет на Кристофер-стрит, а еще позже, что она переехала в Беркли и вернулась в школу, доучиваться. Он никогда ее больше не видел.
— Этим все и должно было кончиться, — сказал он однажды Бену. — Уж больно много мы друг о друге узнали. У всякого знания, видишь ли, есть оборотная сторона. Она не смогла бы смотреть мне в глаза.
— Потому что ты видел ее с этими псами, ты это имеешь в виду? Или потому что знала, что ты не помешал бы тому дурачку ее пристрелить?
Фаррелл покачал головой.
— Это, наверное, тоже, но не только, есть еще кое-что, известное мне о ней. Когда она прыгнула в последний раз, она метила не в него. Она летела прямо на мать. Если б не солнце, она бы ее прикончила.
Бен негромко присвистнул.
— Интересно, знает ли об этом старуха?
— Берника знает о Лиле все, — ответил Фаррелл.
Миссис Браун позвонила ему почти два года спустя — сообщить, что Лила вышла замуж. Она потратила немало усилий и денег, чтобы его отыскать (в местах, где тогда обитал Фаррелл, телефонная связь действовала всего четыре часа в сутки), но по тому, как злорадно потрескивали в трубке статические разряды, он понял, что с ее точки зрения затраты себя оправдали.
— Он из Стэнфорда, — хрустела она. — Психолог-исследователь. На медовый месяц они поедут в Японию.
— Это чудесно, — сказал Фаррелл. — Я по-настоящему рад за нее, Берника.
И немного поколебавшись, спросил:
— А он знает про Лилу? Ну то есть, насчет того, что случается…
— Знает? — закричала она. — Да он рад до смерти, считает что это чудо! Как раз по его специальности!
— Чудесно. Замечательно. До свидания, Берника. Нет, правда, я очень рад.
И действительно, думая о Лиле, он испытывал радость за нее, смешанную с легкими сожалениями. У девушки, с которой он жил в ту пору, пунктик был до чрезвычайности странный.