–
Остановись, – говорит Лалли. Он пытается почесать яйца, но забывает разжать руку.
Я бросаю взгляд через стойку. Дамочки вроде как навострили ушки. Для них это – райские пажити, текущие млеком и медом. Мной овладевает роскошное хамское чувство полного контроля над ситуацией, и я выдерживаю драматическую паузу.
– Думаете, я вру? Даю вам гарантию, что с минуты на минуту его матушка, которой давно не терпится надрать ему задницу, позвонит прямо сюда. Это я вам гарантирую. Попросите ее, и она расскажет вам всю историю в лицах.
На лице у меня расцветает улыбка, и знаете почему? Потому что Лалли бледнеет прямо на глазах. Он вжимается в угол и утирает лицо рукой, а все стоят и смотрят на него.
– Послушайте, это же
совершеннейший абсурд. Детский лепет. Злобная и ни на чем не основанная ложь. – Он набирает полную грудь воздуха, потом разворачивается, раскинув руки, и обращается к дамской части аудитории. – Поднимите руки, кто хоть раз слышал о ведущем тележурналисте крупной компании, который по совместительству подрабатывал бы телемастером?
Дамочки качают головами.
– А почему такого не бывает – и просто быть не может?
– Ну, потому что на своих репортажах он зарабатывает гораздо больше
денег, – всхлипывает матушка. – А зачем ему чинить чужие
телевизоры, если
денегу него и так полным-полно.
– К этому мне добавить нечего.
– Погодите-ка, – лично мне есть что к этому добавить, – а разве я говорил, что он работает телемастером по совместительству? Ничего подобного. Он всего лишь-навсего обычный телемастер, которого в Накогдочесе ждет офигенная куча всяческих проблем. Вот, взгляните на карточку.
– Дамы, – говорит Лалли, – это же просто ни в какие ворота не лезет. Вы знаете, сколько в нашей стране людей с фамилией Ледесма Гутьеррес? А еще – вы когда-нибудь видели, чтобы я чинил телевизор?
– Нет, – хором отвечают дамы.
– А в
самом телевизоревы меня видели – как я веду репортаж, в самом начале новостной программы?
– Ну, конечно, – говорят они и жестами приглашают пастора с ними согласиться. – Мы и сами снимались в этом репортаже!
– Вот, спасибо! – говорит Лалли. Он поворачивается ко мне. И смотрит. – А теперь, в свете всего, что нам только что пришлось выслушать, и, честное благородное слово, в целях нашей же собственной безопасности, я звоню в полицию.
– Ой, Лалли, не надо, ну
пожалуйста, – вскидывается матушка.
– Прости, Ванесса, но, боюсь, я просто обязан так поступить. Мальчику необходима срочная помощь.
И тут, как только у меня возникает чувство, что вселенная начинает просачиваться у меня между пальцами, Судьба ходит с джокера. Звонит телефон. Матушка застывает на иолу-блядь-всхлипе, полу-ёбаном-вздохе. Все прочие изображают музей восковых фигур.
– Я возьму трубку, – говорит Лалли.
– Щас прям. – Я пулей бросаюсь вперед и загораживаю от него аппарат. – Мам, иди возьми ты.
Моя старушка, сгорбившись, встает с дивана и с самой трагической миной, которая только есть в ее репертуаре, сияя распухшими глазами и носом, тащится к телефонному столику. Прежде чем снять трубку, она встречается глазами с каждым, и особенно с Лалли. На Лалли она глядит умоляюще – как Побитая Собака. И тут, как по мановению волшебной палочки, голос у нее становится сливочно-гладким.
– Алло? Мистера Ледесму? Да, конечно, а позвольте узнать, кто его спрашивает?
Она передает трубку Лалли.
– Это из Си-эн-эн.
Я выхватываю у нее трубу:
– Миссис Ледесма?
–
Вернон! – рычит матушка.
– Вы помните меня? Из Мученио…
–
Кто это говорит? – переспрашивает меня молодой женский голос с нью-йоркским акцентом.
Лалли отбирает у меня трубку и отворачивается лицом к стене.
– Ренэ? Извини, пожалуйста, тут все в последнее время просто с ума посходили. Дали добро на сериал? Фан-
тастика!
Не оборачиваясь, он показывает дамочкам поднятый большой палец.
– В зависимости от чего? Без вопросов. У нас еще не проработаны: второй ствол, подозреваемый и городская общественность, которая приходит в себя после постигшей город трагедии. Тут можно раскручивать тыщу тем одновременно.
– Знаете, – шепотом говорит матушка, обращаясь к дамам, – я, но правде говоря, еще не решила, что лучше –
Ванессаили
Ребекка…
– А по мне бы и
Дорисвполне на месте, – ворчит в ответ Джордж.
Лалли заканчивает разговор. И несколько секунд болтает трубкой над аппаратом, прежде чем поднять голову. Дамочки заглядывают ему в глаза, пастор Гиббонс играет в карманный бильярд. Потом Лалли роняет трубку, «кряк», сворачивает ладонь лодочкой, кладет ее себе на яйца и выходит на середину комнаты.
– Прежде чем мы откроем шампанское, нам, как мне кажется, нужно решить одну проблему. Сугубо человеческую.
Он резко переводит взгляд на меня.
– Твое поведение, Вернон, выходит за всякие мыслимые и немыслимые рамки. Это просто какой-то кошмар, если принять во внимание все сопутствующие обстоятельства.
– Да не ебись ты, сука, раком, – отвечаю я.
– Вернон
Грегори! – взвизгивает матушка. Лалли проводит под губами языком, из щеки в щеку.
– Хотя бы из чистого сострадания я не могу не признать, что настало время вверить мальчика заботам тех людей, которые действительно могут ему помочь. Когда необходима профессиональная помощь, любое промедление с нашей стороны может серьезно сократить его шансы на выздоровление и возврат к нормальной жизни.
– Это
тебенеобходима профессиональная помощь, – говорю я. –
Лало.
– А мне казалось, что под надзор психиатра отдали именно
тебя. – Он делает паузу, чтобы усмехнуться, чтобы вспомнить о чем-то важном. – Как только тебе в голову пришло выдумать этакую историю. Ребята в Яблоке просто животики себе надорвут, когда я им все это расскажу.
Он сверяется с часами.
– Сидят сейчас, наверное, в «Бантиз» – а что, самое время.
Матушка шепотом дает дамам подстраничную сноску:
– Там у них есть такой бар, называется «Бантиз», – может, слышали название? «Бантиз»?
– Или в «Велвет Моуд», и лопают дыню в ромовом соусе, – говорит Лалли. – Надо бы им туда звякнуть. Сразу после того, как свяжусь с шерифом.
– Лалли, ну,
пожалуйста, не надо, – говорит матушка. – Давай все-таки подождем до утра, я в том смысле, что, ну, понимаешь, у него живот болит. Видишь ли, у него это, э-э, недомогание…
Звонит телефон. На лицах вспыхивает ожидание праздника, как будто сейчас по прямому проводу из Нью-Йорка начнут раздавать подарки. И только Лалли как-то напрягается. Самое время лошади перестать демонстрировать на сцене чудеса математической смекалки. Я хватаюсь за трубку. Он выдирает ее у меня из рук.
– Резиденция Ле Бурже? – Он пытается одарить дамочек привычной улыбкой – славный парень, свой в доску, но как-то она у него подрагивает по углам рта. – Прошу прощения, вы, вероятно, ошиблись номером.
И дышит он куда чаще, чем следовало бы.
Я перепрыгиваю через его ноги и нажимаю кнопку интеркома. И в комнату врывается голос миссис Ледесмы:
– Лало, боже ты мой, Лало? У меня совсем кончились продукты, Лало, я прошу тебя…
Губы у Лалли начинают дергаться совсем уже неподконтрольно, глаза так и мечутся по комнате.
– А-а, так это ты, – мямлит он.
– Как ты мог меня бросить, и так надолго, – плачет в трубку бедная старушка. –
Es que no queda nada Eulalio, hasta mi cama se lo han
llevado…
– По-английски, скажите все это по-английски! – кричу я, стараясь, чтобы она меня услышала на том конце провода.
Нога Лалли выстреливает откуда-то снизу, и я вверх тормашками лечу на ковер. Он отключает интерком.
– Бедные вы мои, – говорит он в трубку. – Я же строго-настрого велел людям из телекомпании навещать вас, пока я буду в командировке…
Я пытаюсь прорваться к кнопке громкоговорителя, но он отмахивается ногой и держит меня на расстоянии.
– Да, я все понимаю, хорошая моя, но психические расстройства излечимы, потому-то я и оказываю вам помощь, потому я всем сердцем и отдаюсь работе с тобой – и с другими нашими красавицами, с прекрасными леди из нашего милого дома…
Я умудряюсь все-таки доползти до дальней стороны телефонного столика, по-пластунски, на животе, но Лалли наскоро прощается и швыряет трубку. Телефон звонит снова. Он выдергивает шнур из розетки. Всяческое дыхание в комнате замирает – вместе с агрегацией тромбоцитов, или что там еще делают человеческие тела для поддержания жизнедеятельности.
Лалли разворачивается лицом к публике:
– Мне кажется, настало то время – когда я могу кое в чем вам признаться.
Я щурюсь, пытаясь сквозь ватерлинию табачного смога разглядеть темную сторону гостиной, где, плотно сдвинув колени, сидят рядком наши дамы. Неподвижные и вбитые в диван: плотно, как клепки.
– Некоторое время тому назад я решил отдать часть себя тем из наших сограждан, кому повезло меньше, чем нам.
– Аминь, – тихо произносит пастор.
На лице у Лалли появляется скорбное выражение.
– Для меня самого это было полной неожиданностью. Я был настолько амбициозен, настолько плотно укутан в оболочку собственного Я… – Он делает паузу, чтобы наскоро промокнуть пальцем уголок глаза. – Голос, который вы только что слышали, это голос одной из моих прекрасных дам – одной из моих Солнечных Душ.
– Уау, а мне показалось, что с головой у нее все в порядке, – говорит Леона.
– Шшш, Лони,
о господи, – говорит Джордж.
– Какая трагедия, не правда ли? – продолжает Лалли. – Она не виновата в том, что ей приходится сидеть под замком. Никто из них не виноват.
– Херь
собачья, – говорю я.
– Вернон Грегори,
прекрати немедленно, – обрывает меня матушка.
– Вы что, оказывали им
поддержку? – спрашивает Джордж.
Лалли вздыхает.
– Может быть, если бы именно так я и делал, все было бы намного проще – на свете так много изломанных человеческих судеб, несчастных людей, которые нуждаются в помощи. А я так мало могу им дать…
– Нет, сын мой, – голосом слепого сказителя чревовещает пастор, – вы дарите их самым драгоценным, что только есть на свете, – христианской любовью к ближнему.
Лалли беспомощно пожимает плечами.
– Так что если вам иногда покажется, что я несколько стеснен в средствах, вы будете знать почему. Просто иногда меня охватывает страшное чувство вины за то, что у меня вообще хоть что-то есть на этом свете. – Его взгляд пускается в легкую пробежку по дивану, уютно обтекая надутые дамские губки, соскальзывая с влажных от слезы ресниц, прежде чем упасть обратно на пол. Лалли встряхивает головой. – Но самым трагическим в данной ситуации мне кажется то, что теперь они знают, где я нахожусь.
Проходит целая секунда, пока в мою матушку не успевает вселиться Испуганная Лань. Она вздрагивает.
– Да? А что здесь трагического?
Он стреляет в мою сторону влажным взглядом. Потом вздыхает.
– Одним из строжайших правил тамошнего заведения является неразглашение личности любого, кто хочет оказывать пациентам помощь. Если все откроется, я лишусь какой бы то ни было возможности оказывать такую помощь впредь. А я теперь, кажется, и месяца на свете не проживу, если не смогу хотя бы ненадолго повидать своих милых девочек. А значит – я должен немедленно отсюда уехать.
Гробовая тишина. Потом моя старушка взрывается:
– Нет, Лалли,
только не это, о господи, я хочу сказать –
нет, ради бога…
– Прости меня, Дорис. Это – что-то большее, чем наша с тобой любовь.
– Но ведь можно отрубить связь, сменить номер… Лалито? Разве ты сможешь просто взять и уйти, после целого месяца настоящего счастья?
– Целой
неделинастоящего счастья, – поправляет Лалли. – Прости. Может быть, если бы Вернон не позвонил в мой Дом, может статься, если бы он за все это время не скопил в себе столько злобы, но теперь обратной дороги нет. Ситуация станет еще более напряженной после того, как я позвоню шерифу.
– Не выйдет, – говорит Джордж. – Я бы и сама уже давно ему позвонила, но только он сейчас занят на этой облаве, которую организовало «Барби Q».
Сначала струйки, а затем потоки крови, венозной и артериальной, разбегаются по ковру из матушкиных тапочек, все ее внутренние органы приобретают нездоровый коричневый оттенок и обильно потоотделяют сквозь открывшиеся поры. В конечном счете от нее остаются только два глаза, которые глядят неотрывно – как у на совесть отделанной собаки. Или, скорее, у Раздавленного Котенка. И размазанного по асфальту.
Леона следит за тем, как ее дрожь перерастает в глубинное рыдание, а потом поворачивается к Лалли:
– У меня в доме есть свободная комната.
–
Божемой, – говорит он. – Если бы я знал, что в этом городе живут
такиелюди, готовые в трудную минуту…
У матушки просто глаза лезут на лоб.
– Но послушай, но, но, ведь люди из Дома могут отыскать тебя и
там, точно
так же… Эта женщина, она так же запросто сможет найти тебя и у Леоны…
– Мой номер не внесен в телефонную книгу, – пожав плечами, говорит Леона. – А еще у меня стоит определитель номера. И блокиратор.
Матушкин взгляд падает на полоску незагорелой кожи, где раньше было обручальное кольцо.
– Но Вернон так же легко может дать твой номер пациентам, как и мой, ты же видела, как он себя ведет. Ведь правда же, Вернон, ты вполне можешь просто сообщить этот номер в Дом, и все…
– Ма, он же просто чокнутый, Богом клянусь.
– Вот видишь? Он может позвонить им сию же секунду, видишь, как он себя ведет? Мне кажется, нам с Лалли нужно на какое-то время снять комнату в «Случайности»… Лалито? И заняться всеми теми неотложными делами, которые ты намеревался сделать в нашем городе?..
– Ц-ц, в «Случайности» ни единого свободного номера.
– Для
меняу них всегда найдется свободная комната, то есть, я хочу сказать, я
выходила замужв «Случайности».
Леона берет с дивана сумку и принимается шарить в ней в поисках ключей.
– Предложение остается в силе.
Моя старушка уже на полпути к телефону.
– Как позвонить в «Случайность»? Лалли вытягивает перед собой руку.
– Дорис, остановись.
Он шарит в кармане рубашки и достает два помятых косяка.
– Вернон не слишком хорошо сумел припрятать вот это.
–
Сигареты? – спрашивает матушка.
– Наркотики. Теперь ты понимаешь, почему я не могу позволить, чтобы мое имя было хоть как-то связано с этим молодым человеком.
Небрежным жестом он швыряет косяки на кофейный столик и, проходя мимо меня, наклоняется на секунду и шепчет:
– Это тебе за прелестный сюжет.
Где-то на заднем плане Леонины ключи от машины со звоном падают на колени к Джордж.
– Я, наверное, поеду в машине Лалли. Когда соберешься, езжай на «эльдорадо». Его, кстати, не мешало бы заправить.
– У
настоже есть свободная комната, – говорит Бетти. – Студией Майрона так никто и не пользовался, с тех пор как он умер.
Лалли и Леона закрывают за собой намоскитник и окунаются в грязный летний вечер. На секунду из приоткрывшейся двери пахнуло прибитой пылью: будет дождь. Я знаю, что означает этот запах для матушки. Их секс.
– Я вернусь за вещами, – говорит Лалли.
Кожа у матушки сплавляется в единую смурную субстанцию. Лицо как-то само собой стекает на колени, сквозь прижатые к нему ладони.
Я выбегаю вслед за ним:
– А откуда ты узнал, что на карточке было написано «Гутьеррес», козел ёбаный? Как ты узнал, что там было написано «Ледесма
Гутьеррес», если ты даже близко ее не видел?
Я вылетаю на крыльцо и вижу, как он открывает дверцу своей тачки, чтобы усадить Леону. Потом я вижу, как у Лечуг приоткрываются шторы, чуть-чуть, буквально на полдюйма. Леона делает в ту сторону едва заметный жест, рукой из-за спины. Шторы закрываются.
Я – подросток, чей лучший друг сунул себе в рот ствол винтовки и отстрелил себе крышку черепа, чьи одноклассники умерли в полном составе; я тот человек, которого во всем этом обвинили и который только что разбил сердце собственной матери, и, пока я плетусь обратно в дом под грузом всех этих замшело-гранитных истин, назад к своей прежней коричнево-серой жизни, на меня, в довесок ко всему, снисходит еще одна премудрость. Такая, знаете ли, шутка под занавес, просто чтобы жизнь не казалась мне медом. Чтобы добить окончательно. Лечугины шторы. Вот, значит, как матушкины так называемые подруги координируют свои выверенные до минуты налеты на мой дом. У них тут горячая линия, и на трубе сидит Нэнси Лечуга.
Одиннадцать
На дворе воскресный вечер, я стою у себя на крыльце и стараюсь сделать так, чтобы передо мною наяву встала Мексика. Я пытался проделать этот фокус весь день напролет, стоя перед окошком в гостиной, но без толку. Теперь я представляю себе кактусы, фиесту и соленый морской бриз. Крики мужчин, у которых где-то на задворках жизней маячат женщины с одним и тем же именем: Мария. Но вместо этого напротив торчат: дом, удивительно похожий на тот, в котором живет миссис Портер, ива, вылитая Лечугина, и нефтяная качалка, одетая богомолом; чувык-чувык-чу-вык. Вернон Грёбаный Литтл.
– Отче наш, сущий на небесах,
пожалуйста, пусть все переменится в мгновение ока, пускай я открою глаза, и все будет так, как мне хочется…
Матушкины шепотки вспыхивают отраженным лунным светом, перед тем как упасть на землю: она сидит на скамеечке для желаний. Потом во дворе миссис Портер тявкает Курт. Курт в претензии к миссис Портер. Гуверы сегодня жарили во дворе сосиски, а он провел весь день не с той стороны забора, с какой следовало бы, а потому с расстройства принялся за ее старый диван и к вечеру добился полной победы над оным. Вот псина ёбаная. Его тявканье заглушает скрип половиц, когда я выхожу на крыльцо. Нынешний собачий концерт отличается полнотой и насыщенностью тона: в честь катаний на тележках с сеном, которые устроила «Барби Q». Тележки с сеном, я вас умоляю. В наших краях даже ёбаное
сеноне растет, им, наверное, пришлось заказывать его по Интернету или типа того. Но куда там, это же традиционные Катания на Тележках с Сеном в Мученио.
– Господи боже ты мой, верни Лалито, верни Лалито, верни Лалито…
День сегодня выдался на удивление долгий. Высунуть нос из дому было никак невозможно, по причине фоторепортеров. Теперь они все отправились освещать в средствах массовой информации наши традиционные Катания. Матушка чувствует, что я подхожу к ее иве; всхлипыванья становятся громче, и в голосе у нее появляется истерическая нотка, чтобы я не ошибся насчет того, кто во всем этом виноват. Когда я подхожу совсем близко, мимо богомола пролетает большой жук.
– Что-то наша скамеечка совсем перекосилась, – говорю я, просто чтобы сломать лед. – Такое впечатление, что с этой стороны ее подмыло.
– Вернон,
заткнись! Это ты во всем виноват, во всем – во всей этой
хуйне!
Никогда еще она при мне не материлась. Господи боже. Я окидываю взглядом ее бесформенную, ссутулившуюся фигуру. Волосы опять облепили череп, на ногах привычные тапочки из махровой ткани с накладными бабочками: крылышки у них поотдирала белая кошка, которая жила у нас до тех пор, пока ее не переехали Лечуги. Меня охватывает непреодолимое желание протянуть руку и прикоснуться к ней. Я так и делаю: в том месте, где пухлый валик, идущий через всю спину, исчезает под мышкой, и чувствую тутой непропеченный вес ее убитой горем оболочки, такой теплой и безнадежной. Она плачет такими ровными ручейками, что может показаться, будто тело у нее – это барабан, всклянь налитый слезами, которые просто нашли себе нужные дырочки и текут, текут, текут. Я сажусь с ней рядом.
– Ма, прости меня, пожалуйста.
Она издает иронический такой смешок, то есть мне кажется, что это и называется иронией, когда человек смеется, а сам при этом всхлипывает. А потом остаются одни только всхлипыванья. Я оглядываюсь вокруг: всюду ночь, мир стоит кристально чистый, росистый и теплый, у фонарей над крылечками кружатся тучи мошкары и жуков, и где-то далеко звучит музыка. Там Катания.
– Папа всегда говорил, что ничего путного из меня не выйдет.
– Мама, не говори так.
– Да нет, это же чистая правда, ты только посмотри на меня. И всегда было правдой. «Нескладеха в чистом виде, – так папа говорил. – И нескладеха вздорная». Других, вон, выбирали руководителями группы поддержки, и королевами вечера, и президентами класса. И звали этих других Бетти, вечно вся такая свеженькая, сияющая…
– Бетти
Причард? Да иди ты!
– Ну, Вернон, ты же у нас всегда все знаешь лучше всех на свете, не правда ли? Еще в четвертом классе Бетти выбрали президентом, и все звездные роли в школьных спектаклях тоже доставались ей. И она никогда не ругалась, не пила и не курила, как мы, все прочие; ясная, как солнышко, вот она какая была. Пока папаша не начал избивать ее до синяков или пороть до крови. Так что, когда на тебя находит желание все на свете приравнять к нулям и не оставить камня на камне, вспоминай хотя бы время от времени, что все остальные тоже люди. Это
причинно-следственныесвязи, Вернон, до которых ты попросту еще не дорос. Даже Леона была когда-то спокойным и милым человеком, пока ее не оставил первый муж, ну, понимаешь, так все нехорошо с ним получилось…
– Это который умер?
– Нет, не который умер. Это первый, а ушел он по таким причинам, про которые тебе лучше даже и не спрашивать.
Она переводит дыхание и утирает глаза тыльной стороной руки.
– И все-таки перед выпускным балом я сбросила несколько фунтов. Первый раз в жизни доказала папе, что он во мне ошибался. Меня попросил о свидании сам Ден Гури –
Ден Гури, центровой полузащитник!У меня было выпускное платье с пелериной, так вот, я всю неделю на ночь укрывалась этой пелериной.
– Ну ты даешь.
– Он подхватил меня на грузовике своего брата. Я чуть сознание не потеряла от возбуждения, и еще оттого, что ничего не ела, но он сказал, чтобы я расслабилась и чувствовала себя так, словно кругом все свои…
Матушка начинает тихонько шипеть, откуда-то из глубины горла, как кошка. Это просто другой способ плакать – на случай, если вы не знали. Прелюдия к бурным рыданиям.
– И что было дальше?
– Мы выехали за город, пели песни всю дорогу, а уехали чуть не до Локхарта. Потом он попросил меня проверить, не открылась ли у грузовика дверца в заднем борту. А как только я вышла, он уехал, а меня оставил там. Вот тогда-то я и увидела эту свиноферму возле дороги.
Меня, словно молнией, продирает насквозь жутким чувством злости: на ёбаных Гури, на то, как вообще принято жить в этом сраном городишке. И эта злость, как нос корабля, режет набегающие одну за другой волны тоски и печали, режет картинки, на которых молодой, слишком молодой Иисус, Хесус, который приколотил себя гвоздями к кресту прежде, чем за него это успел сделать кто-то другой. Потому-то город и бесится от злости. У них не получилось всадить в него пулю. Но этой их злости не равняться с той злостью, которая вскипает во мне. Которая спо собна прорезать что хочешь. Все на свете. Которая режет, как нож.
Секунду спустя мне на руку опускается мокрая матушкина ладонь. И пожимает мне руку.
– Ты – все, что у меня есть в этом мире. Если бы ты видел, какое лицо было у твоего отца, когда он узнал, что родился мальчик. Во всем Техасе не осталось человека, который не дышал бы ему в пупок. Все те великие свершения, которые ждут тебя, великое будущее, которое откроется перед тобой, когда ты вырастешь…
Она щурит распухшие глаза, она смотрит куда-то вдаль, сквозь дом миссис Портер, сквозь город, сквозь мир, туда, где живет пирог со сливками. В будущее, или в прошлое, или еще куда, где гнездится эта херотень. Затем она посылает мне этакую маленькую храбрую улыбку, настоящую улыбку, слишком мимолетную, чтобы успеть испортить ее какой-нибудь страдальческой поебенью. И ей таки удается устроить чудо: в воздухе над городом начинают звучать скрипки, совсем как в кино. А когда из общей оркестровой массы на передний план выдвигается гитарный перебор и чисто техасский голос, пришедший откуда-то из давно забытых счастливых времен, подхватывает наши души и уносит их в ночное небо, так умолкает даже Курт. Кристофер Кросс начинает петь «Под парусами». Матушкину любимую песню еще с тех времен, когда меня не было на свете, с тех времен, когда все у нее было хорошо. Такие песни человек слушает, когда ему кажется, что никто на свете его не любит.
Матушка вздыхает, прерывисто, на всхлипе. И я понимаю, что отныне эта песня всегда будет напоминать мне о ней.
До рая не так уж и долог путь,
По мне, так рукой подать.
И если попутными будут ветра,
Поставь паруса
И тихое счастье найди…
Мелодии Судьбы. Вот эта рвет мою душу на маленькие блядские кусочки. Мы сидим и слушаем, пока звучит музыка, но я знаю, что эта мелодия пробуравит глубокий такой колодец в долине матушкиных чувств, и в моей, должно быть, тоже. И оттуда фонтаном хлынет грязная кровь. Как только вступит фоно.
– Ладно, – говорит она. – Джордж сказала, что дольше чем до завтра она шерифа удержать не сможет. И это без учета наркотиков.
– Но, по крайней мере, теперь все убедились, что я тут ни при чем.
– Ну, Вернон, знаешь,
хахх-хааа…
Она издает один из тех недоверчивых смешков, негромкий такой гортанный смешок, который означает, что ты – единственный мудак во всей вселенной, который искренне верит в то, что ты сейчас сказал. Кстати, обратите внимание, насколько популярны они стали за последнее время, эти ёбаные смешки. Попробуйте подойти к любому раздолбаю и что-нибудь сказать, ну, что вам в голову взбредет, вроде: «Небо – синее», – и вместо ответа вы получите один из этих ёбаных смешков, я вам гарантирую. Потому что именно таким образом народ теперь крутит колесо фортуны, вот какую истину я для себя усвоил. Фактическое положение дел уже никого не ебёт, пипл просто усмехается себе под нос, и все дела, типа:
ага, конечно…
– Я в том смысле, что – ну, сделанного все равно не поправишь, – говорит она. – У тебя же
на самом деленашли этот ужасный каталог, и наркотики…
Ужасный каталог, вы поняли? У нее, наверное, целый комод набит этим бельем, а каталог теперь ни с того ни с сего стал ужасным. Но я не обращаю внимания на каталог и сразу перехожу к наркотикам.
– Черт, да сейчас куча народу подсела на это дерьмо – к тому же, это было даже не мое.
– Я прекрасно знаю, что каталог был
мой– что такое на тебя нашло? Часом, не Хесус Наварро тебя во все это втянул?
– Нет, конечно.
– Я не хочу сказать ничего плохого, но…
– Я знаю, ма, мексикосы, они
немного слишком колоритные.
– Ну, я всего-навсего хотела сказать, что они более, более яркие, чем мы. И еще, Вернон, что это за слово такое, мексикосы, они –
мексиканцы, надо же иметь хоть какое-то уважение к другим людям.
Вероятность того, что в нашем с матушкой разговоре проклюнется слово «трусики», тяготеет к астрономически малым величинам. Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Не первый день знакомы. В лучшем случае она скажет: «нижнее белье» или еще какую-нибудь херь в этом же духе. И я почти с ужасом понимаю, что просто не смогу сделать ноги от матушки, пока она вот такая. Только не сегодня, только не сейчас. Мне нужно как следует все обдумать, одному.
– Пойду подышу воздухом, – говорю я и встаю со скамейки.
Матушка раскидывает руки в стороны.
– Нет, вы только подумайте – как это называется?
– Да нет, я просто в парк схожу или еще куда.
– Но, Вернон, скоро одиннадцать часов ночи.
– Ма, перестань ты дурью маяться, меня привлекают как соучастника по делу о групповом убийстве…
– Не смей ругаться на мать – после всего, что мне пришлось пережить!
– Я не ругался!
Повисает пауза: ей как раз хватает времени, чтобы сложить руки на груди и утереть плечом левый глаз. Жуки-щелкуны отрываются где-то поблизости, а впечатление такое, что это у нее потрескивает кожа.
– Знаешь что, Вернон Грегори, будь сейчас здесь твой
отец…
– И что бы он сделал?Я всего-навсего хотел сходить
в парк.
– А я всего-навсего хотела сказать, что
взрослыелюди зарабатывают
деньгии
вносят свой вклад, пусть небольшой, то есть встают по утрам пораньше, то есть я хочу сказать, в этом городе, наверное, тысяча детей, и что-то никто из них не гуляет в парке но ночам.
Вот так, тихо и с любовью, она спускает меня с поводка и доводит до той точки, за которой ты начинаешь смотреть на себя и слышать себя вроде как немного со стороны и понимать при этом, что вот сейчас это как бы не совсем твое тело начнет совершать как бы не совсем свойственные тебе поступки.
–
Да?– говорю я. –
Да?Тогда у меня для тебя кое-какие
новости, с пылу с жару!
– Что такое?
– Я даже и
говоритьтебе не хотел, пока, но если ты вот так со мной – я уже говорил с мистером Лассином насчет работы,
поняла?
– Да? И когда ты приступаешь?
По губам у нее пробегает тень улыбки. Она прекрасно отдает себе отчет в том, что я сейчас собственными руками рублю себе бревнышки для креста. Брови у нее уже вскинулись выше, чем Христос на распятии, я вижу, к чему она готовится, и это подхлестывает меня еще того сильнее.
– Может, даже завтра.
– И что это за работа?
– Просто помощником, и все дела.
– Я была когда-то знакома с женой Тайри, с Хильдегард.
Таким образом она поднимает ставку: чтобы я, типа, имел в виду, что она в любой момент может случайно встретиться с женой Тайри. Но я туго держусь взятой линии; я на все готов, чтобы в очередной раз не проиграть в нашей игре в ножички. Моя старушка в ножички не проигрывает. И эту партию она еще не проиграла.