Я сажусь на койку напротив и наклоняю голову, пытаясь заглянуть в тень под краем шапочки.
– По одной-единственной причине, сынок. Потому что ты ни фига не готов
умереть.
– Ну, в общем, наверное, не готов, – говорю я.
– Потому что все эти годы ты потратил на то, чтобы усечь, что в этом мире к чему, а пока ты пытался с этим делом разобраться, для тебя все обернулось куда хуже, чем было в начале.
– Откуда вы это
знаете?
– Потому что я человек.
Ласалль со скрипом переползает на самый краешек койки. Он достает из кармана рубашки огромные очки и водружает их на нос. Под очками плавают огромные, как две луны, глаза.
– Как ты относишься к нам, к людям?
– Черт, уже даже и не знаю. Каждый только и делает, что вопит-надрывается про свои права, и все такое, и говорит: «Как мило, что мы с вами встретились», хотя с гораздо большим удовольствием посмотрел бы, как ты плывешь вниз по реке с перерезаной глоткой. Вот и все, что я знаю про людей.
– Вот уж сказал так сказал, – усмехается Ласалль. – Молодец.
– А что, разве не так? Люди врут не задумываясь, с самого рождения, каждый божий день, типа того: «Сэр, я проснулся с высокой температурой», а потом всю
оставшуюсяжизнь впаривают тебе, чтобы
тыни в коем случае не врал… Ласалль качает головой.
– Аминь. Звучит так, как будто ты с этими людьми больше не желаешь иметь ничего общего и что, будь твоя воля, ты уже давно пересел бы в другой поезд.
– Вот тут, пастор, вы правы на все сто.
– Ну что ж, – говорит он, обводя глазами камеру. – Ты загадал свое желание.
Меня словно в челюсть ударили. Я вздрагиваю и сажусь прямо.
– А какие еще у тебя были желания, а, сынок? Сдается мне, в недавнем прошлом тебе не раз и не два хотелось послать свою мамашу к едрене фене, сказать ей, чтоб она заткнулась, и свалить из дома насовсем.
– Наверное, да…
– Уже исполнено, – говорит он и показывает мне две пустые ладони. – Такое впечатление, что тебе час от часу везет все сильнее.
– Но постойте, это неправильная логика…
Глаза у него превращаются в два буравчика, в голосе появляется металл.
– Ахххх, да ты у нас, как я погляжу, парнишка логический. Тебя, значит, напрягает, что все вокруг врут и что ведут себя не так, как тебе хотелось бы, потому что ты у нас
логический. На спор, что ты мне сейчас, прямо с ходу, не назовешь ни единой вещи на этом свете, которую ты действительно
любишь.
– Ну…
– А все потому, что ты у нас такой взрослый, весь такой крутой и независимый? Или, погоди, дай угадаю: может, просто потому, что твоя старуха – сукой буду, если она не из тех дамочек, которые вечно заставляют людей чувствовать себя виноватыми из-за всякой фигни, из тех, что дарят тебе на день рождения одни и те же идиотские открытки со щеночками, со всякими там сраными паровозиками…
– Угадали.
Ласалль кивает и пыхает воздухом меж плотно сжатых губ.
– Сынок, эта женщина – пизда набитая, и больше никто. Другой такой засранной прокладки подмандошной свет не видывал; да у нее, наверное, в жопе мозгов больше…
– Стойте,
стойте, а вы точно
священник?
– Парень, да она просто эгоистичная старая проблядь…
–
Тормози, я сказал! За дверью раздается шум, и в глазке темнеет.
– Тихо там, – говорит охранник.
До меня вдруг доходит, что я стою на ногах и кулаки у меня сжаты до боли. Когда я перевожу взгляд обратно на Ласалля, он улыбается.
– Так значит, никого не любишь, да, сынок?
Я сажусь на койку. Велкровские червячки бегут вверх по хребту.
– Давай-ка я скажу тебе кое-что, дам тебе бесплатную консультацию: жизнь становится просто медом, если ты любишь людей, которые уже давно тебя любят. Ты когда-нибудь видел, как твоя матушка выбирает для тебя открытку?
– Нет.
Он смеется.
– А это просто потому, что в распорядке дня молодого человека не значится такая статья: пойти посмотреть, как она стоит и вчитывается в каждое слово на этих открытках, как перебирает в душе все те чувства, которые к тебе испытывает. А может, ты просто слишком спешишь сунуть эту картонку в шкаф, чтобы успеть прочесть, что в ней написано: про солнечный луч, который озарил весь свет, когда ты пришел в этот мир. А, Вернон Грегори?
В глазах у меня тепло и щиплет.
– Ты просрал все, что мог, сынок. Признайся.
– Но я не хотел, чтобы так все обернулось…
– Оно должно было как-нибудь обернуться, сынок. По другому никак. Ты просто еще не успел повстречать своего Господа, лицом к липу.
Ласалль лезет в карман штанов и достает кусок материи, чтобы я мог вытереть слезы. Но я утираюсь рукавом рубашки. Он наклоняется вперед и берет мою руку своей, черной и морщинистой.
– Сынок, – говорит он, – старик Ласалль скажет тебе, как оно все устроено. Ласалль откроет тебе секрет человеческой жизни, и ты будешь всю жизнь удивляться, почему ты сам раньше до этого не додумался…
Как только он начинает говорить последнюю фразу, я слышу в коридоре шум. Шаги. И – голос Лалли.
Двадцать четыре
– Главное в первом публичном голосовании, – говорит Лалли, – это не давать зрителю возможности слишком широкого выбора. Мы должны составить шорт-лист преступников, провести по каждому рекламную кампанию, а потом запустить пробное голосование и выяснить, кто из них понравился публике.
Такое впечатление, что с ним там еще по меньшей мере три человека. Охранник торопливо стучит в дверь, но замка не открывает, как будто просто хочет, чтобы мы вели себя потише.
– У нас отобрано сто четырнадцать кандидатов, – говорит другой человек. – Вы хотите сказать, что для первого голосования нужно оставить дюжины три, не больше?
– Ц-ц, еще чего. Я имел в виду – двое-трое, никак не больше. Зрителю нужно будет представить их вживую, взять у них короткие интервью, отснять реконструкции преступлений, плачущих родственников жертв. Потом на неделю установить у них камеры, с постоянным доступом для пользователей Интернета, все вживую – и столкнуть их лоб в лоб в битве за зрительские симпатии.
– Понятно, – говорит другой человек. – Типа Большого Брата, да?
– В самую точку. Именно под этим соусом мы и продали проект нашим спонсорам.
– А как мы выберем первую двойку? – спрашивает третий голос.
– Да, в общем, это не важно, при условии, что преступления за ними будут числиться действительно сильные. Вот, буквально на днях услышал концептуальный слоган, в каком-то телешоу, точно не помню: «Последние станут первыми» – так он звучал. Есть в нем какая-то сила, а, как вам кажется?
– Превосходно, – подхватывает четвертый голос. – Апелляция к оперативной памяти, так сказать.
– Точно.
На подходе к нашей камере шаги замедляются. Охранник лязгает ключами, чтобы привлечь к себе внимание.
– А вы что тут делаете, офицер? – спрашивает Лалли.
Охранник мнется на месте, потом в глазке появляется и исчезает чья-то тень.
– Откройте-ка вот эту дверь, – говорит Лалли.
Ключ проворачивается в скважине, и он просовывает голову внутрь.
– А это еще что такое? – Он оборачивается к охраннику. – Разве не было распоряжения содержать этого человека в строгой изоляции?
– Да, конечно, конечно, – мямлит охранник и вертит в руках ключи. – Ну, это, понимаете, что-то вроде терапии, понимаете? Маленькая консультация, чтобы немного облегчить жизнь в Коридоре смертников.
Лалли хмурит брови.
– Этот парень совершил массовое убийство – не поздновато ли для консультаций? К тому же эти камеры выведены из ведения тюремной администрации. Мы здесь будем проводить окончательную редакцию озвучки.
– Как там твоя мама? – спрашиваю я у Лалли. Слова слетают с моих губ, как плевки. – Не заебал ее до смерти?
– Господи Иисусе, сынок, да ты что? – задыхается охранник.
Лалли еле сдерживается, чтобы не ударить меня, не без помощи партнеров по бизнесу. Я смотрю на него в упор, и кажется, что вот сейчас он задымится и сдохнет.
– Во всем раю молитв не хватит, чтобы меня удержать, когда я дорвусь до твоей сраной жопы, – слышу я как будто со стороны собственный шепот.
Даже Ласалля передергивает. Лалли ухмыляется.
– Разведите их.
– Слушаюсь, сэр, – отвечает охранник.
Он вытягивается по стойке смирно и грозит нам с Ласаллем рукой. Я пытаюсь встретиться глазами с Ласаллем, но он уже поднялся с места и – шарк-шарк-шарк – плетется прочь.
– Ласалль, так в чем секрет? – все так же, шепотом, говорю я ему вслед.
– Потом, сынок, позже.
Лалли улыбается мне, когда я выхожу из камеры.
– Все пытаешься понять, что к чему, а, Литтл, маленький человек из Мученио? – Он смеется, закашлялся, как астматик, а потом уводит своих приятелей прочь, и голос его превращается в отдаленное эхо. – Так, значит, первое голосование запускаем четырнадцатого февраля.
– В смысле, на Валентинов день? – переспрашивает кто-то из его спутников.
– Вот именно.
Ни за что не поверите: в камеры смертников доставляют рекламную рассылку. Ровно за неделю до первого голосования я получил письмо от организаторов лотереи, в котором сказано, что я – с гарантией – выиграл миллион долларов; по крайней мере, так написано на конверте. Судя по всему, для того чтобы получить этот миллион, нужно купить у них энциклопедию – или для того, чтобы твои шансы получить миллион стали еще того гарантированней. А еще пришел квиток от «Барби Q» с приглашением съесть «чик'н'микс» на двоих в любом их ресторане, который только я найду на этом свете. В самое время, нечего сказать. Жаль, что на том свете они еще не открылись. Хотя кто их знает.
Я работаю над своим артпроектом, когда в конце Коридора раздаются шаги Джонси: он идет ко мне. Когда он проходит мимо других камер, каждый из сидельцев непременно что-нибудь отпустит на его счет, так что в любой момент можно с точностью сказать, где он сейчас находится. Он несет телефон. Я вздрагиваю и поскорее прячу все свое искусство. Впрочем, главная новость до меня уже дошла раньше, чем Джонси с телефоном. Я все слышал по телевизору, который работал у кого-то на той стороне Коридора.
«Тело американца будет сегодня отправлено на родину авиарейсом. Кроме того, в перестрелке погибло еще около сорока беженцев, – бубнил диктор. – После перерыва на рекламу – окончание истории серийного убийцы Вернона Грегори Литтла; мы узнаем последние подробности относительно его закончившейся неудачей попытки обжаловать вынесенный приговор, а кроме того – история об утке и хомячке, которые делают все только так, как им нравится!»
Джонс не смотрит мне в глаза, он просто просовывает мне аппарат между прутьями.
– Вернон, мне очень жаль, – хрустит в трубке голос моего адвоката. – У меня просто нет слов, чтобы передать, что я сейчас чувствую.
Я молчу.
– И мы уже ничего не можем сделать.
– А как насчет Верховного суда? – спрашиваю я.
– Боюсь, что в вашем случае сама процедура ускоренного рассмотрения апелляции исключает подобную возможность. Мне очень жаль…
Я кладу телефон на койку, и каждая морщинка на одеяле отдается у меня в ушах грохотом гравия.
Сегодня у меня в камере установят камеры и уберут из Коридора все телевизоры и радиоприемники. Потому что мы не должны знать, как идет голосование. Я сижу в самом темном углу камеры и думаю обо всем сразу. Я даже не играю в шарики. Восемь сквиллионов психов со всех концов земного шара прислали мне свои валентинки. Какая-то добрая душа в почтовом отделе передала мне одну-единственную, от Эллы Бушар. Я просто оставил ее в списке корреспондентов, не спрашивайте почему. Впрочем, я ее все равно не открывал. В Коридоре сегодня ночью удивительно тихо, наверное, из чувства уважения. Тут сидят люди, которых называют подонками из подонков, но что такое уважение, в Коридоре знают.
Мне нужно еще раз увидеться с Ласаллем. Пока идет публичное голосование, я ловлю себя на том, что думаю о его тогдашних словах. Тогда, когда у меня еще были шансы остаться в живых, особого смысла я в них не увидел. Но ему удалось отложить в моем мозгу яичко, икринку, и вот теперь она принялась расти. Повстречать своего Господа, лицом к лицу. Зэки в Коридоре продают друг другу почтовые рекламки, а между делом говорят о нынешнем публичном голосовании, делают ставки на то, кто пойдет первым рейсом. Вот этим они все и заняты в перерывах между оплакиванием своих телевизоров и транзисторов. На тех, кто сидит в нашем Коридоре, ставок не делают, но вам знакомы ощущения человека, который сидит последним в очереди к зубному врачу? Значит, вы понимаете, что я сейчас переживаю. Это голосование построено таким образом, что ты до самого последнего дня не знаешь, что речь идет именно о тебе. И поэтому нужно всегда быть в тонусе. Иногда я строю грандиозные планы, насчет выкинуть что-нибудь этакое в день моей казни, надеть носки на уши или еще что-нибудь в этом же духе. Или залудить в последнем слове нечто невыразимое. А потом поплачешь немножко, и все проходит. Знаю, знаю, я в последнее время вообще стал часто плакать, как-то это не по-мужски.
Наступает последний день голосования, и сил терпеть эту муку у меня не остается совсем. Через час мир узнает, кому суждено умереть. Я начинаю скулить и умолять Джонси сводить меня еще раз к Ласаллю, но ему это как-то не очень интересно. Он спорит с другим охранником, кому из них придется отвечать за прямую линию связи с губернатором штата, которую специально ради первого голосования провели в камеру казней. А в перерывах огрызается на меня через весь Коридор.
– Мистер
Блядесс-маприказал, чтобы никаких свиданий больше не устраивать, – говорит он. – Кроме того, может быть, тебе не так уж долго и осталось, и не о чем будет больше беспокоиться.
В конце концов я начинаю опять щелкать металлическими шариками, пока к моей демонстрации протеста не присоединяются остальные заключенные. Но Джонси от этого только пуще распускает хвост.
– Что, у кого-нибудь из вас, распиздяев, есть миллион долларов, чтобы купить себе право на особые привилегии?
– Да пошел ты на хуй, – орут в ответ зэки.
Мне остается только вздыхать. Я и вздыхаю, и сквознячок от моего выдоха ворошит лежащие на койке бумажки. И вдруг меня осеняет идея.
– Джонси, – кричу я, хватая обеими руками письмо от лохотронщиков. – Вот тебе твой миллион.
– Ага,
конечно, – отзывается он.
– Я не шучу, смотри. – Я издалека показываю ему конверт.
– Ты что думаешь, я вчера родился? – хрюкает Джонси. – Я такое говно от своей двери каждое утро чуть не лопатой отгребаю.
Я пробую на нем хитрожопый адвокатский смех.
– Ну да-аа, – этак глумливо осклабившись. – О-кеей, но дело в том, что это имеющее силу законного документа обязательство выплатить миллион долларов. Ты же знаешь, они не имеют права давать подобных обещаний, если эти обещания не соответствуют действительности, а здесь именно так и написано, красным по белому.
– Эй, Литтл, – кричит кто-то из зэков. – Ты говоришь, письмо получил, из тотализатора?
– Так точно.
– А там черными чернилами написано или красными чернилами?
– Красными, все как положено.
– Господи Иисусе на небеси… Продай мне его за двести долларов! – кричит зэк.
– Дай-ка взгляну. – Джонси выхватывает у меня письмо, прямо через решетку. – Да тут же твое имя написано, так что мне от этого какой толк.
– Офицер Джонс, – говорю я тоном классного наставника или еще какой-нибудь шишки на ровном месте, – в мой комплект подготовки к казни среди прочего входят бланки для последней воли и для завещания, и я вполне могу завещать его вам,
вы меня понимаете?
– Литтл, погоди! – вопит другой зэк. – Я тебе за это письмо дам триста долларов!
– Иди на хуй, – голосит третий, – я даю
пятьсот!
– Заткните глотки, – ревет Джонс – вы что, не слышали, что ли, он отдает его
мне!
Он глядит на часы, а потом указывает мне сквозь решетку на тапочки.
– Собирайся.
Когда звяк-перезвяк его цепочки с ключами уходит из пределов слышимости, вдоль по Коридору расползается хи-хи.
– Хрр-хрр-хр, вот, в натуре, ёбнутый, – оттягиваются зэки.
– Литтл, – говорит зэк из соседней камеры, – а ты, я погляжу, начинаешь разбираться, что к чему в этой жизни.
Офицер Джонс лично конвоирует меня вдоль по Коридору, а потом – вниз по лестнице, искать Ласалля. По дороге навстречу нам попадается уборщик, который толкает перед собой тележку, груженную телевизорами и радиоприемниками: обратно в камеры. Это означает, что голосование уже завершилось. Вслед за горой аппаратуры с важным видом вышагивает человек в черном костюме, с документами на казнь. Он обязан передать эти документы старшему надзирателю Коридора, чтобы тот затем вручил их осужденному. Когда человек в черном костюме проходит мимо нас, я вижу, как Джонс едва заметно приподнимает бровь. Черный человек таким же почти неуловимым движением качает головой и идет дальше.
– Никому из моих ребят сегодня не светит, – говорит Джонс.
В животе у меня словно узел развязывается. Я опять живу, еще какое-то время. Мы спускаемся на нижний этаж, только на этот раз не на тот, что раньше, Джонс засовывает голову в какую-то неприметную с виду комнату, но в комнате пусто. Он кричит охраннику, через весь коридор.
– Ласалль здесь?
– В сортире, – отвечает охранник, – откладывает. Джонси конвоирует меня к душевому блоку этажом ниже и заводит прямиком внутрь.
– Может, дождемся, пока он выйдет? – спрашиваю я.
– Времени нет – сегодня казнь, и мне нужно идти вниз. У тебя пять минут.
Он воровато оглядывается по сторонам, потом оставляет меня наедине с раскатистым эхом падающих капель, которые даже на звук кажутся коричневыми, и выходит за дверь.
Пол в душевой бетонный и влажный; я приседаю и пытаюсь, заглянув под дверцы, уловить признаки жизни. Две дверцы плотно притворены, хотя, конечно, никаких запоров тут нет и быть не может. Под одной я вижу стандартные тюремные тапочки и арестантские брюки. Под другой – пару лакированных штиблет и синие брюки от костюма. В эту кабинку я и стучу.
– Ласалль, это Верн.
– О Господи Иисусе. Как ты думаешь, что я могу для тебя сделать из этого сраного тюремного нужника?
– Ну, встретиться с моим Господом, лицом к лицу.
Интонацию я стараюсь соблюсти хитрожопо ироническую. Мне кажется, это принято называть иронией, если ты ловишь хи-хи в тюремном сральнике, в тот самый день, когда казнят какого-то бедолагу.
– Вот
говна-то, – ворчит он.
Сегодня все на взводе, сами понимаете. Такое впечатление, что слышишь, как это напряжение жужжит сквозь дверь душевой, как будто мы встретились в морозильной секции «Мини-Марта» или типа того. Во мне поднимаются какие-то совершенно нежданные волны.
– Что, ты и вправду приготовился ко встрече с Господом твоим? – говорит Ласалль. – Тогда вставай, сука-блядь, на хуй, на колени.
– Ну, тут, типа, мокро вообще-то, Ласалль…
– Тогда загадывай свои сраные желания Санта-Клаусу. Проси, чего бы ты больше всего на свете хотел в этом говенном мире.
Я на секунду задумываюсь, по большей части над тем, не уйти ли мне прямо сейчас. Потом, еще секунду спустя, я слышу, как шуршит внутри кабинки Ласаллева одежда. Спускается вода. Он открывает дверь. Из-за двери показывается его индюшачья шея, в воротничке и галстуке. Нижняя губа у него торчит, как у малохольного.
– Ну что? – спрашивает он, оглядываясь по сторонам. – Ты уже на свободе?
Я, как идиот, таращусь по сторонам, пока он поправляет галстук и делает ручкой в сторону двери.
– Офицер Джонс, – зовет он, – есть какие-нибудь новости насчет помилования этого молодого человека?
Джонси просто ржет в ответ, злобным таким, грязным смехом. Ласалль смотрит на меня.
– Пиздец, не сработал Санта.
– Тоже мне, священник, – говорю я. И иду к двери, но он хватает меня за руку и разворачивает назад.
На шее у него вздулась огромная, на трубу похожая вена, которая пульсирует так, как будто живет не на шее, а на органе, типа того, размножения.
– Твою в бога душу
мать. – Изо рта у него летят капельки слюны, а дыхание вползает в мое ухо как рулон горячей шкурки. – Где этот
Бог, про которого ты мне твердишь? Ты думаешь, благой вселенский разум стал бы морить детей голодом и спокойно следить за тем, как достойные люди кричат от боли, сгорают заживо и истекают кровью каждую секунду, днем и ночью? Нет никакого Бога. Одни только сраные
люди. И ты попал вместе со всеми нами в гадюшник человеческих желаний, желаний невыполнимых, перегоревших в
потребности, которые болят и саднят, как открытые раны.
Эта его вспышка застает меня врасплох.
– Ну, у каждого свои потребности, – бормочу я.
– Ну, тогда и не скули, и не приползай ко мне, если попался кому-то под ноги, если стоял на дороге к удовлетворению чьих-то потребностей.
– Но, послушай, Ласалль…
– Как ты думаешь, почему этот мир сидит и жрет свои же собственные ноги? Потому что прямо у нас под носом ходят счастливчики, у которых есть все, а нам до них не дотянуться. А почему нам до них не дотянуться? Да потому, что так устроен рынок пустых надежд: мы должны оставаться внизу, чтобы машина работала. Бог не мог такого сотворить. Такое могли устроить только люди, животные, которые придумали себе в утешение Бога, который где-то там, наверху.
Ласалль тычется дрожащей губой мне в лицо.
– Когда ты наконец поумнеешь! Переплетение людских потребностей заставляет мир вертеться. Плети сам, и твои собственные потребности будут удовлетворены. Слышал когда-нибудь такую фразу: «Дай людям то, чего они хотят»?
– Да, конечно, но тогда как Бог-то сюда встраивается?
– Нет, ты все-таки безнадежно отстал от поезда. Давай я скажу проще, чтобы даже такой ёбнутый тупица, как
ты, и тот понял. Папа Бог растил нас, пока мы не влезли в длинные штанишки; потом продал права на размещение своего имени на долларе, оставил на столе ключи от машины и на хуй съебался из города.
Из глаз у меня брызжет вода.
– Не пялься в небо, оттуда помощи не будет. Смотри сюда, на людей, которые запутались в мечтах, как в соплях.
Он хватает меня за плечи, разворачивает и тычет лицом в зеркало на стене.
– Ты и есть Господь. Прими на себя ответственность. И пользуйся властью, которая тебе дана.
В дверях появляются четыре человека: двое охранников, капеллан и тот, в черном костюме.
– Настало время последнего события, – говорит костюм.
Я автоматически перевожу глаза на кабинку, в которой тихо сидит и срет какой-то незнакомый зэк, но охранники проходят мимо кабинки и берут под руки Ласалля. Губа у него снова отвисает, как у придурка, плечи опускаются. Краем глаза я вижу, как Джонси машет мне рукой.
– Ласалль? – спрашиваю я. – Так ты –
зэк?
– Уже ненадолго, – тихо отвечает он. – Такое впечатление, что совсем ненадолго.
– Шевелись, Литтл, – зовет от дверей Джонс. – Ласалль выиграл первый тур выборов.
– Но послушай, Ласалль, это что, она и есть – тайна жизни?
Он фыркает и трясет головой, а охранники уже ведут его к двери.
– В смысле, а на практике…
Он поднимает руку. Охранники останавливаются.
– В смысле – как это
делается? Распуши перья, стань больше, чем ты есть. Смотри, как это делают животные, любые. А что касается людей –
смотри…
Он вынимает из кармана зажигалку и жестом велит всем заткнуться. Он тихо щелкает зажигалкой, один раз, а потом приставляет ладонь к уху, чуть нагнувшись, и вслушивается в то, что происходит в кабинке, в которой сидит невидимый и неведомый зэк. Через секунду в кабинке раздается какое-то шуршание. Потом щелкает зажигалка. И мы видим, как над перегородкой поднимается первый клуб дыма: зэк затянулся сигаретой, о которой мгновение назад даже и не думал, даже и не знал, что ему захочется закурить. Сила внушения. Ласалль с улыбкой поворачивается ко мне и щелкает зажигалкой.
– Пойми, что им нужно, и они станут плясать под любую Музычку, которую ты им, сукам, сыграешь.
Все пятеро сворачивают в коридор, а меня хватает за руку Джонси. Я вырываюсь и делаю пару шагов вслед за Ласаллем. Но Джонси тут же пропускает руки мне под мышки и берет меня сзади в замок. Вот это ему и нужно. Чтобы ты не дергался.
–
Спасибо, Ласалль!– кричу я.
– Не за что,
Вернон Господи, – доносится до меня его ответ.
– Слушай, сынок, – спрашивает Джонси, – ты что, и впрямь купился на всю эту Ласаллеву херь?
– Да мне сказал кто-то, что он священник.
– Ага,
конечно. Кларенс Ласалль, ёбаный убийца, мясник с топором.
Ночью я лежу на койке и слушаю, как у кого-то в Коридоре показывают по телевизору казнь Ласалля. Я жду, когда проклюнется голос Тейлор, но потом один из сидельцев говорит, что она ушла из шоу, решила стать свободным репортером. А что, она теперь может диктовать свои условия. И всего-то нужно раскрутить для начала одну большую историю. К тому же нам удалось ухватить только последний час этого шоу. Никаких последних заявлений Ласалль делать не стал: это круто. А в качестве финальной темы выбрал «I Got You Under My Skin». Вот это мужик.
Весь остаток недели лежу и рассматриваю потолок. Даже над арт-проектом работаю лежа на спине и укрыв руки полотенцем. Все телерадиоприемники снова убрали, сразу после казни Ласалля, и я стал думать о том, что он сказал мне в последний раз. Звучит, конечно, слишком уж просто, как в концовке какого-нибудь телефильма или типа того, когда на заднем плане пускают скрипичную музыку. Но все равно заставляет думать, про всю мою сраную жизнь. У меня даже отзывов от работодателей нет, где были бы перечислены все мои таланты. Мне кажется, главная трагедия в том, что я должен был стать прокурором или даже Брайаном Деннехи, с моим-то умением просто на нюх чувствовать человека или, там, ситуацию, и все такое. Я, конечно, и в школе был не гений, и в спорте так себе, но уж этого таланта у меня не отнять, в этом я уверен. И проиграл я в этом лохотроне, скорее всего, просто потому, что в последний момент струсил: они сделали ставку, а я нет. И вот вам еще одна истина: страх – мой самый главный враг. В мире, где человек просто
обязанбыть психом, я недостаточно громко орал, чтобы меня пропустили вперед. Я был слишком стеснительный парень, чтобы всерьез играть в Бога.
«Смотри, как это делают животные», – сказал Ласалль. Дай людям то, чего они хотят, и наблюдай за животными. Насчет дать – это я понимаю; но я ломал себе голову из ночи в ночь, до самых Мартовских Ид, я пережил еще два, а потом три голосования и все пытался подобрать ключик к этим его словам про животных. А кончилось все тем, что я стал наблюдать за этими дурацкими коричневыми ночными бабочками, которые бьются об лампочку в моей камере, за фланелевыми лоскутками, оторванными от ночной тьмы, заблудившимися и сбитыми с толку. Я где-то слышал, что на самом деле ночные бабочки запрограммированы лететь по прямой, ориентируясь по луне. Но эти лампы дневного света – как в супермаркетах – сбивают их с курса. Вот я лежу и смотрю на них. Смотрю, как одна из них рубится с коробчатым абажуром, и пыльца у нее с крылышек облетает просто ведрами. Потом – ффп! – она надает на пол и подыхает. А лампочка жужжит себе дальше. И луна – то же самое. У бабочек мне учиться нечему, я сам такой.
По ночам мне начинают сниться фантастические звери: трикотажные спаниели, которые играют и возятся с Хесусом. Но при свете дня я стараюсь найти в словах Ласалля смысл. Сдается мне, что единственное животное, которое я знаю более или менее близко, – это псина по имени Курт, вот только вряд ли Курт может идти в расчет, когда речь идет о Тайне Бытия. Засранец Курт, который сходит с ума, учуяв запах барбекю из соседского двора, который поднимает собственную самооценку, работая председателем собачьего концерта. Причем, знай остальные участники концерта, какой он на самом деле сраный шибздик, не видать бы ему председательской должности как своих ушей. Да над ним бы смеялся весь город, если бы только знал, какой он на самом деле. Но они об этом ничего не знают.
Я сажусь на койку. Курт просто взял и стал лаять голосом большого пса.
Двадцать пять
– Послушай, Вернон, а ты каждый день пользуешься ванной?
– Черт, ма!
– Просто, понимаешь, на этой неделе ты выступаешь против этого милого калеки, который вроде как убил своих родителей. И он все время плачет. Все время.
– А у меня что, такой вид, как будто я в чем-то виновен?
– Ну, когда тебя показывают по телевизору, ты все время лежишь и смотришь в потолок. Вернон, ты иногда бываешь такой
нечуткий.
– Но я же
ничего не сделал.
– Только не начинай все сначала. Мне просто очень не хочется, чтобы получилось так, что срок уже подойдет, а ты совсем не будешь ну, знаешь,
готов– а завтра ведь уже двадцать восьмое марта, я хочу сказать, что как раз будет новое интерактивное голосование…
Коридор смертников всегда затихает, когда звонит моя матушка. Наверное, тоже эффект прямого эфира, вы же знаете, какая она может быть занятная.
– Ты получила эту штуку, которую я отправил Пам? – спрашиваю я.
– Да, конечно, и огромное тебе спасибо от нас обеих. Знаешь, мы с ней даже говорили недавно о том, чтобы…
– Мам, мне кажется, вам стоит его использовать в тот день, когда, ну, понимаешь, в то самое время…
– Ну, в общем, именно об этом мы с ней и говорили…
Я жду, пока она издаст положенное по ситуации сдавленное рыдание и выбьет нос. У меня и у самого глаза словно дымкой заволакивает. Она на пару секунд кладет трубку, чтобы немного собраться, потом со вздохом возвращается на линию.
– И тогда мы с ней могли бы повспоминать тебя таким, каким ты был, и представить себе, что ты просто укатил куда-нибудь на велосипеде…
– Конечно, – говорю я. – Поэтому я и послал вам этот квиток – знаешь, кстати, его можно использовать в любом их заведении, по всему штату.