— Было, — кивнул Коршунов. — Мне много порассказали…
— Видите, отсутствие трупа ещё ничего не говорит…
— Но вот какая штука, Константин Сергеевич. Вспомните показания Товбы. В тот день на пляже утонул какой-то пьяный. Его-то заметили, вытащили из воды, пытались откачать…
— Просто тот пьяный был, наверное, в поле зрения товарищей, с кем выпивал, или его заметили другие купающиеся. Пьяные и дети у воды всегда вызывают повышенное внимание. Инстинктивно боишься за них… А Комаров и Белоцерковец подрались в сторонке, за кустами. Специально отошли от людских глаз… Свидетелей нет. Один только, да и тот занят удочками…
Я с любопытством наблюдал за следователем и инспектором уголовного розыска. Если Жаров, что называется, смотрел на события масштабно, то Коршунова заставляли задумываться любые шероховатости, мельчайшие детали, словно он вглядывался в каждый факт сквозь микроскоп.
Мне нравилось, что Жаров не обижался на вторжение в его построения. А может быть, он считал, что Юрий Александрович своими замечаниями лишь подтверждает его, следователя, правоту? Во всяком случае, Константин Сергеевич пытался обратить их в свою пользу…
— Белоцерковца больше никто не видел. Комарова арестовывают в Ленинграде и оттуда этапируют в Лосиноглебск. Во время бомбёжки он исчезает. Не так ли? — обратился Жаров ко мне.
— Так.
— Если он бежит из тюрьмы, то у него есть все основания прятаться у Митенковой. Во-первых, им совершено тяжкое преступление — убийство, во-вторых, побег из места заключения. Пришли немцы или нет, не имеет значения. Он боится суда. Зорянск занимают фашисты, он боится их тоже. Почему? Отвечу. Могут принять за окруженца, сына партийного или советского работника, еврея, партизана. Неспроста приносила ему Митенкова немецкие приказы… Дальше. Смотрите, что получается. Комаров знал, что автора произведений, то есть Белоцерковца, уже нет в живых… Понимаете?
— Продолжайте, — попросил я.
— Комаров завладел нотами произведений Белоцерковца — я сейчас не касаюсь вопроса, каким способом он это сделал, — и решил до конца использовать факт гибели Белоцерковца… Мог же он снять часы с приятеля. Если уж польстился на часы, то на произведения искусства — тем более: они не только денег стоят, ещё и слава!
— Но почему ты опускаешь ответ на вопрос, как, каким способом, каким образом рукописи оказались у Геннадия Комарова? И как эти бумаги оказались в доме Митенковой? Момент очень важный. Ведь Комарова арестовали в Ленинграде и доставили в Лосиноглебск.
Жаров упрямо мотнул головой.
— Если версия, которой я придерживаюсь, правильна, то Комаров имел встречу с Митенковой сразу после истории на пляже. Может быть, признался. Как это бывает: любимый человек просит помощи, защиты. Он, Комаров, не дурак, образованный человек, понимает, что может наступить и возмездие… Ехать сразу к Митенковой — слишком большой риск. О такой возможности, наверное, у них и зашла речь. Но ведь могли Комарова и не заподозрить. Он в голове держал такой шанс. И поэтому едет в Ленинград, договорившись с Митенковой: в случае разоблачения он спрячется у неё. Может быть, подадутся куда-нибудь вместе. Любовь на всякое толкает… Каким образом рукописи нот Белоцерковца попадают в руки Комарова? Способы, как вы сами понимаете, могут быть самыми различными. И каким из них воспользовался Домовой, — не столь важно в данном конкретном случае. Главное — они оказались у него… Комаров на всякий случай отправляет их Митенковой в Зорянск… Почему я говорю, отсылает заранее? Несомненно, уже всполошились друзья Белоцерковца, в консерватории переполох… Потом арест, заключение, бомбёжка, побег… Куда? Куда податься убийце, бежавшему из тюрьмы, да ещё без документов? И он решает: к Митенковой.
— А переписать ноты своей рукой, как говорится, дело техники, — улыбнулся я. — Тем более — времени предостаточно.
— Точно, — подхватил Жаров. — Он ведь тоже учился на композитора, у того же Афанасия Прокофьевича Стогния. И мог добавить своё. Все, кто смотрели произведения, в один голос говорили: они неравноценны. Те, что написаны на старой нотной бумаге, — лучше. Потом пошли на разлинованной от руки. Хуже! Хуже и все тут. Этот факт можно считать бесспорным.
Снова заговорил Коршунов, выступивший на этот раз в роли весьма серьёзного оппонента:
— Почему Комаров не вышел «из подполья» при немцах? Мог выдать себя за жертву Советской власти. Как-никак сидел в заключении. Причём доказать это ничего не стоило: Лосиноглебск находился в руках фашистов…
Жаров пожал плечами:
— Одно дело совершить убийство, может быть, в состоянии аффекта… Или украсть рукописи… Но измена Родине — это крайний порог, за такое грозит расстрел.
— За умышленное убийство — тоже, — сказал я. — На какой почве, по вашему мнению, произошла драка?
— Письма, Захар Петрович, свидетельствуют о том, что оба любили Митенкову. Ревность…
— С ними на пляже была сестра Комарова Таисия, — сказал Коршунов. — Подруга Митенковой…
— Ну и что? — спросил следователь.
— Почему Белоцерковец обязательно был влюблён в Митенкову?
— Я прежде всего исхожу из фактов, Юрий Александрович. У нас на руках есть письмо Павла Белоцерковца к Митенковой. Ясно, как божий день: «крепко целую, твой Павел».
— По-моему, ясность нужна во всем, — сказал Коршунов. — Получается так: Комаров, возможно, убит, а возможно, остался жив. Но ведь и с Белоцерковцем не все понятно. Убийство его не доказано.
— Комаров взят под стражу в связи с убийством, — сказал Жаров.
— В качестве подозреваемого в убийстве, — поправил я.
— Именно. Более того, — продолжил инспектор уголовного розыска, — сам факт смерти Белоцерковца не был установлен с абсолютной достоверностью.
— Он не вернулся в Ленинград — раз, — возразил Жаров. — Его больше никто не видел — два. Часы — три. Окровавленная рубашка — четыре… Но допустим, 15 июня Белоцерковец не был убит на пляже. Где же он?
— У Митенковой. Этот самый Домовой, — сказал Коршунов. — Музыку пишет? Пишет. И ведь, как говорят знающие люди, именно своим стилем. Правда, из года в год хуже. А почему он должен сочинять лучше в сундуке? Я в этих вопросах не разбираюсь, но как в его положении вообще можно сочинять музыку? Конечно, это для него единственная отдушина. Но добровольное заточение делает своё дело. Доходит человек и душой, и телом. Понятно, почему талант сошёл на нет.
— Начнём с того, зачем ему прятаться у Митенковой?
— Напакостничал так, что испугался Комарова.
— Например? — Жаров теперь был в роли оппонента и наступал на Коршунова весьма напористо.
— Может, он стащил у Геннадия какую-нибудь идею, произведение. Плагиат называется. Бывает такое?
— Бывает, — милостиво согласился следователь.
— Вот он и говорит ему: «На тебе часы, они твои». Тогда это была большая ценность, не так ли, Захар Петрович?
— Да, пожалуй. Часы имело меньше людей, чем сейчас автомобили.
— Пускай не плагиат, а что-то другое, — продолжил Коршунов. — Может, этот самый Белоцерковец серьёзно подвёл друга, выдал какую-нибудь тайну. Иной раз предательство между друзьями паче ревности разжигает вражду…
— Но почему это произошло именно в тот день? Они мирно провели 14 июня. Заметьте, Комаров пригласил Белоцерковца к себе домой, на день рождения…
— Этого я сказать не могу, — пожал плечами Коршунов. — Какая-то причина для драки была. Говорят: ищи женщину… Может, из-за сестры Геннадия? Гадать не хочу…
— Скорее все-таки из-за Митенковой. Ведь оба были в неё влюблены, — сказал Жаров.
— Возможно… Во время драки Павел Белоцерковец понял, что пощады от Комарова не будет. И бежал позорно к Митенковой. Хотя бы на время, пока улягутся страсти. Его побег приняли за доказательство вины Комарова в убийстве. А тут война. Пока Белоцерковец очухался, пришли немцы. Вот он и продолжал прятаться. Выйти нельзя: примут за партизана. Немцев прогнали, он стал бояться своих: сочтут за дезертира. Так и просидел до наших дней.
— А Комаров? — спросил Жаров.
— Комаров, наверное, действительно погиб при бомбёжке, — ответил Коршунов.
— Как это Митенкова могла спрятать у себя парня в мирное время, когда ещё дома отец, брат? Девчонке-то восемнадцать годков было. Соседи, слухи. Ведь Белоцерковец исчез до войны… Неувязочка, Юрий Александрович… А Комаров обратился к ней уже после начала войны. К тому времени отец и брат Митенковой были уже на фронте, а от матери не было известий. Совсем другое дело.
— А почему Белоцерковец подался сразу к Митенковой? Не обязательно. Он мог перебиться у кого-нибудь сначала. Смотрите, какое положение у того и этого. Павел — вольный казак, он не беглый арестант. Живи, где хочешь…
— И все-таки мотивы возможного приезда Белоцерковца к Митенковой и его страх, заставивший столько лет просидеть взаперти, для меня не понятны, — сказал Жаров.
Коршунов не отступал. В его версии была простота, та простота, которая больше походит на правду, чем умозаключения Жарова. Но и версия Коршунова имела заметные трещины.
— Розыск Комарова был объявлен? — спросил я.
— Нет, — сказал Коршунов, — семье объявили, что он погиб.
— А Белоцерковца разыскивали?
— Нет. — Инспектор угрозыска пожал плечами. — Его ведь считали убитым 15 июня сорок первого года.
— Выходит, оба могли не только умереть, но и остаться в живых? — обратился я одновременно к Жарову и Коршунову.
— Могли, — кивнул следователь.
— У Митенковой обнаружен только один человек, — сказал Жаров.
— Допустим, что это не Комаров и не Белоцерковец, — настаивал я.
— Кто же в доме Митенковой писал музыку? — воскликнул Жаров.
— Почему её обязательно сочиняли у Митенковой?
— Как же… — Константин Сергеевич не знал, что возразить.
— Я сейчас предложу вам несколько вариантов, которые можно допустить… Оба живы. Оба скрывались у Митенковой. Один из них умер. Второй — находится сейчас в больнице Межерицкого… Расшифрую ещё подробнее. Допустим, Комаров избил Белоцерковца, столкнул в воду. Тот все-таки очухался, выплыл, бежал и спрятался у Митенковой. Затем Комаров, выбравшись из-под обломков тюрьмы и уверовав в гибель приятеля, тоже направляется в Зорянск. Друг, оказывается, жив и невредим. Но в городе уже немцы. Оба продолжают скрываться, забыв обиды. Павел сочиняет музыку… Город освобождают советские войска. Оба, испугавшись, что наши могут обвинить их в дезертирстве, остаются в «подполье». Через несколько лет Белоцерковец умирает. А Комаров постепенно сходит с ума… Как говорится, фантазия на тему… Но попробуйте её опровергнуть!
— Вообще-то да, — почесал затылок Жаров. — Задачка…
— Другой вариант на эту тему может выглядеть так: умер Комаров, он не писал музыку… Ещё третий, Домовой, — совершенно посторонний человек. — Жаров порывался что-то сказать, но я остановил его жестом. — Да-да, совершенно посторонний человек. Он не крал рукописей ни у Комарова, ни у Белоцерковца. Вы спросите, как же тогда сочинения могли оказаться на чердаке дома Митенковой? Жил-был Белоцерковец. Или Комаров. Все равно. Сочинительство по каким-то причинам стало для него делом третьестепенным, как, например, для того же Яснева, тем более — писалось все хуже и хуже… С Митенковой Комаров-Белоцерковец поддерживал связь, как с подругой юности. И, будучи в гостях, оставил ей на сохранение свои творения. Или же подарил. А сам где-нибудь почил или доживает свой век…
— А как же реакция на игру Асмик Вартановны? — спросил Жаров.
— Вы знаете, Константин Сергеевич, что «Песня» и нас с вами задела за живое. Вот и нашего Домового проняло. Ведь он заволновался именно тогда, когда исполняли её.
— Но Домовой ведь даже пытался играть!
— Это психически ненормальный человек. Инструмент, музыка вызвали у него какие-то эмоции, переживания. Вот он и решил попробовать сам… Как видите, доказать что-либо категорически или опровергнуть — трудно. Сейчас этот человек невменяем, видимо, и к ответственности привлечён быть не может, даже если он совершил тяжкое преступление. Но допустим, завтра Домовой поправится, и авторитетная психиатрическая экспертиза даст заключение, что он здоров. А он откажется назвать себя, дать какие-либо показания. Что вы как следователь предъявите ему?
— Если это Комаров… — начал Жаров и замолчал.
Мы все трое невольно улыбнулись.
— Вот именно: если, — сказал я. — Так что, Константин Сергеевич, продолжайте работать…
В конце января заехал в прокуратуру Межерицкий и с первых же слов ошарашил меня:
— Захар, ты можешь достать путёвку в дом творчества композиторов? Хорошо бы на два срока…
— Вот это задача! Ну, ещё в местный дом отдыха куда ни шло… А для кого стараешься?
— Для вас!
— Не понимаю…
— А что тут понимать? Ведь мы теперь знаем прошлое Домового, ту пору, когда он учился ещё в консерватории. Независимо от того, что вы предполагаете: Комаров у нас или Белоцерковец. Самые сильные чувства, самые яркие воспоминания достаются нам из детства и юношества. Резюме: у нашего пайщика надо спровоцировать воспоминания детства или юности. Детство, наверное, невозможно. Юность — пожалуйста. Обстановку, в которой он варился в консерватории. Светлую, мажорную, ещё не отягощённую совершенными деяниями. Такие воспоминания, которые доставили бы ему приятное. Творческие разговоры, дискуссии, споры о музыке, портреты великих композиторов, чьи-то экспромты на рояле или скрипке… Короче, дух творчества. И при этом — дом отдыха. Понимаешь? Надо его чем-то потрясти.
— А вдруг мы его так потрясём… — неуверенно сказал я.
— Ничего, ничего, — перебил Межерицкий. — Хуже не будет. Ещё раз не забудь: это все-таки дом отдыха. Вокруг природа, парк с аллеями, прогулки…
— Ладно. Собственно, врач ты, тебе и решать… Есть и другая сторона: как он для дома творчества? Все-таки композиторы приехали отдыхать, творить…
— Он впишется. Тихий, неразговорчивый старичок. Никому не мешает. Сам ест, пьёт, одевается, общества не боится… В общем, все функции отправляет исправно.
— Ещё напугает кого-нибудь полным молчанием.
— Не напугает. В наш век вполне сойдёт за здравого человека. Этакий чудаковатый, замкнутый в себе композитор в пору глубокой пенсии…
— Не сбежит? — все ещё опасался я.
— Куда? В Африку? — засмеялся Борис Матвеевич.
— Не знаю. В Зорянск, Лосиноглебск, Ленинград… Вдруг вспомнит все да такое натворит…
— Конечно, врача надо будет предупредить. Даже при захудалом доме отдыха есть кто-нибудь из медперсонала. Я буду держать с ними связь. И вообще можно посвятить обслуживающий персонал…
— Так ведь тогда просочится. И разбегутся композиторы от помешанного…
— Ну, дорогой, это надо предусмотреть. Моя идея, ваше исполнение. Я даже берусь навещать его.
— Да, задал ты мне…
— Не я вам, а вы мне. Можно, конечно, сидеть и ждать у моря погоды…
Работники дома творчества отнеслись к делу с таким пониманием, доброжелательностью и усердием, что мы поразились.
— Все-таки композитор, свой брат, — сказал Борис Матвеевич, возвратившись из поездки.
— И, может быть, преступник…
— Они этого не знают… Что ж, товарищ, прокурор, остаётся только ждать, когда Комаров-Белоцерковец заговорит…
«Комаров-Белоцерковец» Межерицкий сказал не случайно. Когда речь зашла о выборе фамилии (она должна была фигурировать в письме в Союз композиторов и, естественно, в путёвке), возник спор, какую из двух присвоить больному. Сошлись мы со следователем на двойной…
Помимо Комарова-Белоцерковца в том же доме творчества поселился ещё один «композитор». Начальство Жарова посчитало, что выпускать Домового на вольный простор без всякого присмотра нельзя. Не известно, что скрывается за его личиной. Вдруг опасный преступник…
Поместили нашего пациента в одноместной палате, в домике, где размещался медпункт. Директор дома творчества предложил даже кормить больного в его палате отдельно от других и вообще заниматься им индивидуально. Но Межерицкий вежливо отказался от этой услуги, потому что главная цель — общение с отдыхающими — не достигалась бы…
Потянулись дни ожидания. Два-три раза в неделю Борис Матвеевич звонил в дом творчества, после чего, естественно, сообщал нам новости. Они были малоутешительными. Вернее, как врач Межерицкий мог оставаться удовлетворённым: больной, конечно, чувствовал себя лучше, чем в психиатричке. Если принять во внимание, что до этого Домовой много лет не видел белого света (в буквальном смысле, потому что бодрствовал лишь ночью) и не знал свежего воздуха, улучшение мог предвидеть и не врач. Дом творчества располагался среди соснового леса, недалеко от моря. Погода стояла отменная — лёгкий морозец, снежок.
Борис Матвеевич говорил мне по телефону, что больной стал дольше гулять, прибавил в весе, лучше спит, но со стороны психики — никаких изменений. Я уже стал терять веру в успех этой идеи. И вдруг…
Но лучше все по порядку.
Однажды я задержался на работе. В приёмной послышались голоса. Секретарь с кем-то разговаривала. И через минуту Вероника Савельевна заглянула ко мне:
— Захар Петрович, к вам женщина на приём. Я, конечно, объяснила, что рабочий день уже кончился, попросила прийти завтра. Она говорит, что дело срочное. Издалека ехала…
— Конечно, приму.
Если уж Вероника Савельевна решилась просить об этом, глаз у неё верный и постоять за моё время она может, — значит, принять надо…
Посетительнице было лет пятьдесят. Смуглое лицо. Мне показалось сначала
— грузинка, но, присмотревшись, я убедился: тип лица совершенно русский. Она потирала закоченевшие на морозе пальцы. Я удивился, как она отваживается расхаживать по улице в лёгком пальтишке, когда стоят такие холода.
— Садитесь, пожалуйста, — предложил я, продолжая разглядывать её.
Устроилась она на стуле как-то несмело, нерешительно. И все ещё растирала покрасневшие на морозе руки.
— Моя фамилия Тришкина.
— Я вас слушаю.
— Товарищ прокурор, может, я не совсем по адресу… В общем… Простите, если побеспокоила зря…
— Говорите, говорите. И успокойтесь.
— Фамилия моя Тришкина. Я специально приехала сюда из Чирчика. Это в Узбекистане… — Вот откуда её смуглота: южное солнце. — Прямо с поезда. Вещи в камере хранения… И не удержалась, сразу разыскала прокуратуру…
— Ничего, — сказал я успокаивающе. А её нужно было успокоить. Она терялась и от этого не находила нужных слов. То-то, смотрю, на вас лёгкое пальто.
— Да, у нас здесь холодно. Я уж забыла… Как узнала, сразу подхватилась…
«У нас»… Это меня заинтересовало.
— Вы здешняя? Зорянская?
— В этих краях я провела все детство. — Она зачем-то достала из кармана измятый конверт. Но не вынула из него письмо, а положила перед собой. Как подтверждение важности и крайней нужности приезда в Зорянск. — Написали мне, будто брата моего отыскали… Может, это неправда?
— Какого брата?
— Геннадия Александровича Комарова…
Я сразу и не сообразил, какое отношение может иметь Тришкина к Комарову, Белоцерковцу и всей этой истории. А когда до меня дошло, я сам заразился её волнением.
— Выходит, вы Таисия Александровна?
— Да, сестра, сестра… Вы, значит, и меня знаете? Значит, Гена, Гена…
Губы у неё задрожали. Я вскочил, подал Тришкиной воды. Но успокоить её мне удалось только с помощью Вероники Савельевны.
Когда Таисия Александровна смогла говорить, я попросил объяснять, как она попала именно в Зорянск, ко мне.
— Получила письмо из Лосиноглебска. Вот оно, — Тришкина показала на лежащий перед ней конверт. — Один папин знакомый, старик уже, случайно узнал, что в Зорянске разыскивают кого-нибудь из Комаровых. Я одна из Комаровых осталась… Будто бы Гена объявился… Поверите, товарищ прокурор, я почему-то всегда думала, что он умереть не мог. Хоть тюрьму и разбомбило, а сердце чуяло: брат живой… Не со зла он все сделал, не со зла… Брат так меня любил. Больше, чем… больше, чем…
Она снова разрыдалась. И я дал выплакаться ей вволю. Когда Тришкина пришла в себя, разговор пошёл более ровно.
— Таисия Александровна, мы действительно разыскиваем родных Геннадия Александровича Комарова. Но я прошу выслушать меня спокойно. Жив он или нет, пока неизвестно.
Если больной действительно её брат, я оставлял Тришкиной надежду. Если это Белоцерковец или кто другой, — подготавливал к разочарованию.
Женщина слушала меня очень внимательно. Она хотела верить в чудеса, в то, что брат жив. И в то же время готовила чувства и волю к известию о его смерти.
— Очень хорошо, что вы обратились к нам сами… Ещё раз повторяю: мы не знаем, жив или нет Геннадий Александрович. Но вы поможете установить это…
В моем сейфе лежала фотография больного. Но я опасался: старик, изображённый на ней, измождённый, лысый, с провалившимся ртом, с внешностью, может быть, до неузнаваемости перекорёженной временем и обстоятельствами жизни, ничего не подскажет её памяти…
— Расскажите, что и почему произошло 15 июня сорок первого года на пляже в Лосиноглебске.
Таисия Александровна кивнула:
— Хорошо, только я не знаю, с чего начать. И что именно вас интересует?
— Я буду задавать вам вопросы… Скажите, сколько лет вы жили в Зорянске и когда переехали в Лосиноглебск?
— Здесь училась с первого по пятый класс. Потом папу пригласили в Лосиноглебск главным бухгалтером на завод. Мама не хотела срывать Гену из музыкальной школы. Учительница была очень хорошая, армянка…
Бог ты мой, как тесен мир! Геннадий Комаров учился у Асмик Вартановны. Я ещё раз вспомнил её — доброе, бескорыстное существо, её участие во всех делах, в том числе и в этом. Не уйди она из жизни, мы бы, наверное, узнали о Комарове раньше…
— Гена был очень способным. Готовился поступать в консерваторию… — Тришкина замолчала.
— Продолжайте. Что вам известно о Валерии Митенковой?
— О Лере… Да, о ней тоже нужно. — Тришкина вздохнула: каждое имя отзывалось в ней болью. — С Лерой мы были закадычные подружки… Когда наша семья переехала в Лосиноглебск, я с ней переписывалась, и она к нам приезжала… Как-то я летом гостила у них. В общем, связь не теряли. Лере нравился Гена. Они дружили…
— Как у них развивались отношения с Митенковой, когда вы переехали?
— Точно не знаю, Геннадий ничего не говорил мне. Старший брат. Потом, понимаете, я девчонка…
— Какая между вами разница в годах?
— Четыре года… Они с Валерией переписывались. Он приезжал на каникулы, и она бывала у нас… Не знаю, мне кажется, у них была настоящая любовь…
— Приезжал ли Геннадий домой на каникулы с другом?
При этом вопросе Тришкина вздрогнула. Провела рукой по лбу.
— Да, приезжал… — тихо ответила она.
— Как его имя, фамилия, помните?
— Павлик… Павел Белоцерковец.
— Они крепко дружили?
— Вероятно. Если Гена привёз его к нам…
Мне показалось, что воспоминание о Белоцерковце ей особенно мучительно. Потом слово «привёз»…
— Когда привёз в первый раз?
— В сороковом году. В июле, шестого числа. Как сейчас помню…
Помнит точно дату. Я чувствовал, что мы подходим к главному.
— Долго гостил у вас Белоцерковец?
— Месяц. Валерия тоже приезжала на неделю. Ходили на пляж, в лес. Собирали грибы, ягоды… Молодые были, лёгкие на подъем…
— Таисия Александровна, вот вы сказали о дружбе Геннадия с Павлом: «вероятно»… Пожалуйста, прошу вас пооткровеннее и поточнее.
— Я действительно не знаю, как они могли дружить, уж больно разные. Геннадий вспыльчивый. Даже резкий. Не терпел, если рядом кто-то лучше. А Павел помягче был. Наверное, способнее Гены. Мне казалось, брат завидовал Белоцерковцу. Особенно когда Павел занял на конкурсе песен в консерватории третье место. Геннадий тоже посылал на конкурс своё произведение, но никакого места не занял… Когда Павлу подарили часы, Гена все упрашивал родителей, чтобы ему купили такие же… И все же Гена был чем-то привязан к Павлу…
— Говорите, завидовал?
— Он не признавал, что Павел способнее, но я видела, что в душе он понимал это. Вообще Геннадий хотел перейти с композиторского факультета на исполнительский. Кажется, из-за этого. С мамой советовался. Помню, Павел сказал: «Генка, признай меня первым композитором в консерватории, а я тебя за это провозглашу нашим лучшим пианистом». Брат разозлился. Не любил, когда Павел унижал его… — Тришкина вздохнула. — Но это зря, конечно. Шутка.
— Расскажите теперь о себе.
— Скажу обязательно. Что мне теперь? Надо за всех ответ держать, наверное. — Она приложила руки к груди. — Жизнь прожита. Брат очень любил меня, жалел и от всех защищал. И даже кукол мне делал сам… Я о родителях ничего плохого сказать не могу, но что правда, то правда: старшего они любили больше. Особенно мать. Надежда семьи! А Гена справедливый был. Он и любил меня за то, что ему самому больше ласки перепадало. Он всегда говорил: «Кто тебя обидит, Тася, — убью»…
— Чем вас обидел Павел?
— Не было обиды… Какая вина, если в любви всегда две стороны имеются? Сама я виновата, что не сдержалась. Все было бы по-другому: жили бы и Гена, и Павел… А с другой стороны, — война, многие погибли…
Минуты две мы сидели молча.
— Геннадий знал о вашей любви? — нарушил я молчание.
— Возможно, подозревал. Я лично скрывала. Павел тоже.
— Вы часто виделись с Белоцерковцем?
— После летних каникул сорокового года они приезжали с братом гостить на каждый праздник. Даже в День конституции… У нас вся компания собиралась. И Лера наезжала. А школьные зимние каникулы мы с ней провели у ребят в Ленинграде. Правда, больше мешали им: у них на носу была сессия… Потом ребята приехали на Первое мая. Последний праздник перед войной…
— И Митенкова была?
— Нет, Валерия не смогла. Не помню уже, по какой причине… Тогда-то у нас с Павлом и случилось… А 14 июня — день рождения Геннадия. Суббота была. Мы все собрались опять… Я уже знала, что беременна. Скрывала, конечно. Боялась очень и родителей, и брата. А Павлу сказать — не знаю как, и все. Тянула до самого последнего. Глупая была, молодая. Скажи я ему, наверное, все обернулось бы по-другому. По моей глупости все и вышло… Я заготовила Павлу записку, хотела сунуть перед самым отъездом, пятнадцатого числа. Думала, пусть прочтёт без меня и решает сам. Гордость была… Чтобы не получилось, что навязываюсь… Записку я эту спрятала в книгу, когда мы пошли на пляж. А брат на неё нечаянно натолкнулся. Вот из-за этого все и случилось…
— Расскажите, пожалуйста, поподробнее, как вы пошли купаться, и о ссоре между ребятами.
— Хорошо, попробую… Тяжело вспоминать об этом. До сих пор иногда снится. Только ни с кем не делюсь…
— Я понимаю ваши чувства, Таисия Александровна. И прошу вас рассказать об этом ради установления истины.
— На пляж мы собирались с самого утра. От нашего дома это близко, минут десять ходу… Пошли мы на пляж часика в два. Хотели искупаться, потом вернуться к нам, перекусить, а вечером они уезжали. Брат с Павлом в Ленинград, а Лера Митенкова в Зорянск. Пришли, разделись. Лера захотела покататься на лодке. А в залог принимали деньги или паспорт. Денег на залог не хватило: ребята истратились на обратные билеты, а паспорта ни у кого не было. У Павла был студенческий билет, а Валерия вообще приехала без документов… Геннадий побежал домой за деньгами. Я-то, дурочка, совсем забыла про записку. Родители, оказывается, ушли в магазин. Геннадий стал искать мой паспорт и наткнулся на письмо, что я написала Павлу… Сидим мы, разговариваем, смеемся, в купальниках… Помню, Павел хотел закурить, а спички унес Гена. Какие-то люди сидели рядом, он пошел прикурить. Лера еще сказала, что в купальных трусах неудобно. Павел надел только рубашку. И так в ней оставался до прихода брата. Это я хорошо помню… Возвращается Геннадий, подходит сразу ко мне и спрашивает: «Скажи, все, о чем ты написала, — правда?» Я так и обмерла. Слова не могу вымолвить. Брат был такой человек, что врать нельзя. А сознаться — драка будет. Сижу ни жива ни мертва. Главное, у него в руках насос от велосипеда. Я и не соображу зачем… Он говорит: «Молчишь, значит, правда?» Тут Павел вмешался. «Что с тобой, — говорит, — какая муха тебя укусила?» Он ему: «Сдается мне, что ты последняя сволочь!» Я вижу, догадался Павел, что речь о нас. Но как себя вести? И срамить меня неудобно, но как-то поговорить надо… Стал он успокаивать брата. Давай, говорит, отойдем и спокойно поговорим. Что-то в этом роде. А Лерка сидит, только глазами моргает. Не знала ведь ничего… Павел оделся, они отошли в сторонку, за кусты. Геннадий сам не свой был. У меня душа разрывается, боюсь за обоих… Мы с Лерой оделись. Какой-то мужчина пошел унимать их. А Геннадий его обругал. Я-то знаю, каким он бывает… Побежали мы за милиционером. Пока бегали, пока нашли его, время прошло. Возвращаемся на место — никого. Даже спросить не у кого. Те, что сидели неподалеку, тоже исчезли. Мы прошлись по пляжу. Ребят нигде не было. Милиционер ушел. Что делать? Валерия все допытывалась о причине ссоры, я несла какую-то чепуху. Не знаю, поверила ли… А сердце болит за Павла и Гену, сил нет… Лера говорит: ты, мол, иди домой, может, они там, а я еще тут поищу и приду… Пошла я домой — нет их. Бросилась записку искать — тоже нету… Мать с отцом вернулись, спрашивают, где гости. Я уж и не помню, что отвечала… Потом возвратился Геннадий. Один. Мокрый. Ничего не сказал, заперся в своей комнате. Я стучала, потом мать. Он долго не открывал. Отец все выспрашивал: «Где Павлик и Лера? Перессорились вы все, что ли?» Я кое-как отговорилась. Боялась, как бы брат не рассказал о записке. Нет, он промолчал. Вечером, перед отъездом, вышел из дому, ни с кем даже не простился. Я хотела проводить, он как зашипит на меня… Так и расстались. В последний раз… Но я тихонько пошла за ним. Все хотела Павла повидать на вокзале. Билет у него был куплен еще со вчерашнего дня… Но Геннадий сел в поезд один. Я подумала, что Павел сел раньше. В вагон идти побоялась… А Валерия так и не появилась. Написала из Зорянска, что искала, искала ребят… Потом ей надо было на свой поезд… Больше никого из них я не видела. Не знаю, жива ли Валерия? После войны написала ей два письма, но ответа так и не получила… Можно водички?