Асмик Вартановна вспорхнула со своего стульчика и вышла из комнаты. Наверное, за какой-нибудь книгой по музыке.
— Значит, — сказал задумчиво следователь, — если все это насочинял Домовой, — отстал товарищ от современной музыки на много лет… Одну из нотных тетрадей я, между прочим, послал на экспертизу. Определить, какой комбинат выпустил бумагу.
— Хорошо… Но почему обязательно это его рукописи?
Жаров заёрзал в кресле.
— Интуиция, — хотел отшутиться он.
— А вдруг он прятался оттого, что украл эти творения? Докажите мне, что автор этого, — я дотронулся до папки с нотами, — и укрывающийся у Митенковой одно и то же лицо. Потом будем плясать дальше.
Следователь вздохнул:
— Да, простить себе не могу, как я прошляпил Митенкову.
— Опять же чего она больше испугалась: разоблачения махинаций на заводе или чего-то другого?
— По-моему, только из-за хищения она не стала бы на себя руки накладывать…
— Опять одни предположения, Константин Сергеевич…
Он хотел мне возразить, но вернулась хозяйка. С подносом. Кофейник, три чашечки, сахарница, печенье.
— Асмик Вартановна, зачем эти хлопоты? — сказал я.
— Полноте. Не люблю спрашивать у гостей, хотят они кофе или нет. Воспитанный гость скажет нет. А невоспитанный… Ему я и сама не предложу.
— Мы не гости, — скромно сказал Жаров.
— Для меня вы прежде всего гости. Я Захара Петровича знаю бог весть сколько лет, детей его учила музыке, — мне послышалась в её голосе добродушная усмешка, — а он ни разу у меня не был…
— Не приглашали, — улыбнулся я. — Разве только в школу.
Асмик Вартановна протянула мне чашечку с кофе:
— Я же хотела ваших детей приобщить к музыке. Володя, по-моему, имел все основания стать хорошим музыкантом. Он играет? Ну, хотя бы для себя?
— По-моему, даже «Чижика» забыл.
— Жаль. Вам сколько сахару? — спросила она у Жарова.
— Три. — И, воспользовавшись тем, что хозяйка обратилась к нему, осторожно сказал: — Вы бы меня, Асмик Вартановна, взяли в ученики. Хочу освоить аккордеон по-настоящему…
— К сожалению, у нас уехал педагог по классу аккордеона. А баян? Очень близко. Вы учились?
— В армии, в художественной самодеятельности.
— Зайдите в школу, поговорим.
— А удобно? С детворой…
— Ломоносов не постыдился, — подзадорил я следователя.
— То ж Ломоносов… — протянул Жаров.
— Приходите, — ещё раз повторила хозяйка. — Что-нибудь придумаем. — Она налила себе кофе. — Захар Петрович, простите, я не совсем понимаю свою миссию…
— Нам хотелось бы установить автора, — сказал Жаров.
— Автора?
— Да.
— Значит, он неизвестен?
— Имя его неизвестно, — уклончиво ответил следователь. — Вы опытный музыкант…
— Педагог, только педагог, молодой человек.
— Можно по произведению узнать композитора?
— Конечно, в принципе…
— Даже если никогда не слышали эту вещь? — уточнил я.
— Рахманинова я бы узнала с первых нот. Скрябина, Чайковского, Моцарта, Бетховена, Берлиоза, Баха… Всех талантливых, самобытных… Пушкина ведь узнаешь сразу.
— Вы, наверное, знаете всех, — сказал Жаров.
— Что вы, что вы, — запротестовала старушка, — до сих пор ещё открываю для себя новое. Представьте, была в Каунасе. Попала на концерт Чурлениса. Это удивительная музыка! Какой композитор!
— А эти произведения вам ничего не подсказывают? — кивнул я на ноты, лежащие на пианино.
— Впервые встречаюсь с этим композитором.
— Но хотя бы можно предположить, когда они сочинены?
— Я не музыковед. Боюсь ввести вас в заблуждение. Но мне кажется, что это сочинено не в наши дни. Сейчас мода на другую гармонию. Я понимаю, все усложняется. Но мне милее Бородин и Даргомыжский, Рахманинов и Танеев, Глазунов и Скрябин… Этот композитор сочинял в их традициях. Может быть, он учился у них. Или у их последователей. Молодые нередко копируют своих учителей. Первая симфония Бетховена близка венской школе — Гайдн, Моцарт…
От Бурназовой мы ушла не скоро. Она буквально заставила нас выслушать лекцию о классической музыке, сопровождая свой рассказ игрой на пианино.
Через несколько дней после посещения больницы Межерицкого Жаров снова пришёл поговорить о Домовом.
— Помня о том, — начал следователь, — что вы, знакомясь с материалами обыска у Митенковой, обратили внимание на отсутствие каких-либо документов о её брате, я назначил экспертизу семейных фотографий и портрета Домового… Не сходится. Не брат.
— А отец?
— И не отец.
— Эксперты утверждают это категорически?
— Абсолютно. Как ни изменяется внешний облик, есть приметы, которые остаются совершенно такими же. Расстояние между зрачками, линия носа и прочее… Тут все ясно.
— А красавец «люби меня, как я тебя»?
Константин Сергеевич замялся:
— Эту я даже не давал на экспертизу…
— Почему?
— Как вам сказать… Чуть, понимаете ли, не оконфузился. Уже написал постановление. Потом думаю, надо ещё раз выяснить у старых фотографов… Оказывается, такие снимки до войны были чуть ли не у каждой девчонки в Зорянске. Какой-то иностранный киноартист тридцатых годов. Вот и настряпали в том самом фотоателье No 4 их несколько тысяч. Бизнес… Раскупали, как сейчас Магомаева или Соломина…
Я рассмеялся:
— Выходит, девушки во все времена одинаковы…
— Наверное. — Константин Сергеевич на эту тему распространяться не стал. — В общем, подпольный жилец Митенковой не является ни её братом, ни её отцом. Это доказано. Кто же он?
— Он может быть кем угодно: дезертиром, рецидивистом, даже злостным неплательщиком алиментов… А у вас должны быть факты и улики только для одного. Понимаете, одного и исключающего все другие.
— Понимаю, — кивнул Жаров. — Вот для этого я сначала и хочу исчерпать версию, что Домовой — автор нот. — Следователь улыбнулся. — Будет и мне спокойнее, и всем…
— Спокойнее, беспокойнее… Истина безучастна к настроению. Она или есть, или её нет… Ну ладно, у вас есть предположения?
— Есть. Я звонил даже к Межерицкому, консультировался… Что, если Домовому показать эти произведения? Может быть, посадить за пианино… Если он автор, если он их создал, вдруг вспомнит и прояснится у него здесь? — Жаров очертил пальцем круг на своём лбу. — Давайте попробуем, а? Проведём эксперимент.
— Любопытно. Я ничего не имею против. Опять же только с согласия Бориса Матвеевича… Но пока Домовой не заговорил, вы должны заставить заговорить факты. Можно, например, узнать: как долго неизвестный прятался в доме Митенковой?
— Да, это возможно.
— Когда написаны ноты? По бумаге, к примеру…
— Это тоже. Трудно, но все-таки…
— И, конечно, основное: кто он?
— Все это так, Захар Петрович… Поговорите с Межерицким, прошу вас… Проведём эксперимент…
— Хорошо. Раз вы так настаиваете… — Я стал набирать номер больницы. — Но эксперимент экспериментом, а проверка должна идти своим чередом…
— Само собой, — с готовностью согласился Жаров.
В это время ответил главврач психоневрологического диспансера.
— Борис Матвеевич, я.
— Слышу, Петрович. Моё почтение.
— Тут у меня следователь Жаров…
— Звонил он мне.
— И как ты считаешь?
— Можно попробовать. Есть шанс убить медведя… Шанс маленький, не увидишь и под микроскопом, но все-таки…
Я посмотрел на Жарова. Он напряжённо глядел на меня, стараясь угадать ответ врача.
— А у вас пианино есть? — спросил я.
— У меня нет лишнего веника. Попробуй вышиби у хозяйственников хоть одну дополнительную утку…
— Придётся привезти…
— Утку?
— Нет, пианино, — рассмеялся я.
— Хорошо, что пайщик не моряк, — вздохнул Межерицкий.
— А что?
— Как бы я разместил в больнице море с пароходом?..
…На следующий день в палату к Домовому поставили наш семейный «Красный Октябрь». У нас он все равно стоял под чехлом. Жена удовлетворилась тем, что я сказал: «Надо».
Появление в палате инструмента — крышка его намеренно была открыта — на больного не подействовало. Он продолжал лежать на кровати, подолгу глядя то в потолок, то в окно.
Конечно, мы с Жаровым огорчились. Может быть, ноты, найденные у Митенковой, действительно не имеют к нему отношения?
Следователь провёл несколько экспертиз. Карандашом, найденным в сундуке при обыске, была записана одна из пьес. Карандаш — «кохинор», чехословацкого производства, из партии, завезённой в нашу страну в пятидесятом году. Резинка для стирания записей — тоже «кохинор». Удалось установить, что в наших магазинах такие карандаши и ластики продавались приблизительно в то же время.
Подоспел ответ по поводу нотной тетради. Она была изготовлена на Ленинградском бумажном комбинате… в сороковом году. Правда, тетрадь могла пролежать без дела многие годы, пока не попала в руки композитора…
…Прошло несколько дней с начала нашего эксперимента Неожиданно позвонила Асмик Вартановна:
— Захар Петрович, я хочу к вам зайти. По делу.
— Ради бога, пожалуйста.
Она вскоре появилась в моем кабинете со свёртком в руках. Это был альбом с фотографиями в сафьяновом переплёте.
Бурназова перелистала его. Виньетка. Какие хранятся, наверное, у каждого. Школьный или институтский выпуск. Сверху — каре руководителей Ленинградской консерватории в овальных рамочках, пониже — профессора, доценты, преподаватели. Дальше — молодые лица. Выпускники.
Под одной из фотографий надпись: «Бурназова А.В.»
— Молодость — как это уже само по себе очаровательно, — сказала старушка, но без печали. Она остановила свой сухой сильный пальчик на портрете в ряду педагогов. — Вот профессор Стогний Афанасий Прокофьевич. Вёл курс композиции. Ученик Римского-Корсакова, друг Глазунова. У меня сохранилось несколько его этюдов. Они чем-то напоминают музыку, с которой вы познакомили меня… Я все время думала. Перелистала все ноты. Просмотрела фотографии, письма. Не знаю, может быть, это заблуждение… И вас собью с толку…
— Да нет, спасибо большое, Асмик Вартановна. Нам любая ниточка может пригодиться.
Я вгляделся в фотографию профессора. Бородка, усы, стоячий воротничок, галстук бабочкой. Пышные волосы.
— Вы не знаете, он жив?
— Не думаю, — грустно ответила Асмик Вартановна. — Я была молоденькой студенткой, а он уже солидным мужчиной…
Да, вряд ли профессор Стогний жив. Впрочем, девяносто лет, как уверяют врачи, вполне реальный возраст для любого человека. Во всяком случае теоретически. А практически? Надо проверить.
Константин Сергеевич решил выехать в Ленинград. Он вёз с собой рукописи, найденные у Митенковой, и портрет Домового для опознания. Может быть, автор нот — действительно ученик профессора Стогния?
Больного сфотографировали в разных ракурсах. Одетый в костюм, он, по-моему, мог сойти за старого деятеля художественного фронта. Печальные, уставшие глаза… Межерицкий сказал: «Обыкновенные глаза психопата. Правда, Ламброзо считал, что все гении безумны…».
Жаров уехал. Отбыл из Зорянска и я. В область, на совещание. А когда вернулся, Константин Сергеевич уже возвратился из командировки. Доложил он мне буквально по пунктам.
Профессор Афанасий Прокофьевич Стогний умер во время блокады от истощения. Но супруга его, Капитолина Аркадьевна проживала в той же квартире, где потеряла мужа. Это была глубокая старуха, прикованная к постели. Фотография неизвестного ничего ей не говорила. Насчёт учеников её покойного мужа разговор был и вовсе короткий: за долгую преподавательскую деятельность в консерватории Стогний вывел в музыкальную жизнь десятки способных молодых людей. Вдова профессора всех их уже и не упомнит. Тем более Жаров не знал ни имени, ни фамилии того, кого искал.
По поводу произведений. По заключению музыковеда, доктора наук, они скорее всего написаны в двадцатые-тридцатые годы (было у нас предположение, что это несколько авторов) одним композитором. Жаров побывал, помимо консерватории, на радио, телевидении, в филармонии. Хотел попасть к самому Мравинскому, но тот уехал на гастроли за границу.
Никто представленные произведения никогда не слышал и не видел.
Фотография осталась неопознанной. Но Жаров не падал духом.
— Надо будет — в Москву, в Киев съезжу, в Минск. Хоть по всем консерваториям и филармониям страны. А раскопаю…
Время шло… Положение больного оставалось все таким же. Он до сих пор ничего не помнил и не говорил.
Через несколько дней после того, как в работу включился инспектор уголовного розыска Коршунов, я пригласил их вместе с Жаровым.
Юрий Александрович Коршунов говорил размеренно, не повышая голоса. И мало. На службе отличается невероятной скрупулёзностью и точностью. Зная эту черту Коршунова, его порекомендовали в помощь Жарову.
— Прежде всего, Захар Петрович, мы решили проверить, сколько лет неизвестный скрывался у Митенковой, — начал Жаров.
— Так. Ну и что удалось установить? — поинтересовался я.
— Первое. Восемнадцать лет он у неё был, не меньше… Помните, около развилки при въезде в Вербный посёлок есть табачная лавка? Продавец там работает восемнадцать лет, Митенкова покупала у него почти ежедневно, сколько он её помнит, одну-две пачки сигарет «Прима» и один раз в две недели
— двадцать пачек «Беломора». Если «Беломора» не было, то столько же папирос «Лайнер», они почти такие же. Сама Митенкова курила сигареты. Значит, «Беломор» — для Домового. Кстати, при обыске обнаружены три пачки нераспечатанных папирос «Беломор» и одна наполовину пустая.
— До этого продавца кто торговал в лавке? — спросил я Жарова.
Но ответил Коршунов:
— К сожалению, прежний продавец уехал из города и следы найти трудно.
— Жаль, конечно. Но восемнадцать лет — это точно. Спору нет, уже хорошо. А карандаши «кохинор» продавались у нас в культтоварах лет двадцать назад, кажется, так? — вспомнил я информацию Жарова.
— Так точно, товарищ прокурор, — негромко сказал инспектор уголовного розыска. — Эксперты утверждают, что запись всех нотных знаков сделана одной и той же рукой. В том числе и «кохинором». Значит, автор один. Но вот кто именно?
Следователь развёл руками, а затем, вспомнив что-то, обратился ко мне:
— Захар Петрович, Юрий Александрович тут подсчёт произвёл любопытный. Как вы считаете, может один человек, тем более немолодая уже женщина, съедать за два дня килограмм мяса?
— Это зависит от аппетита, — шутя ответил я. Вот уж никогда не считал, хотя частенько закупки делаю сам. А Жаров продолжал: — Понимаете, Митенкова в основном отоваривалась в гастрономе около завода. В свой обеденный перерыв или сразу после работы. Её там хорошо знают. В среднем она покупала килограмм мяса на два дня. По двести пятьдесят грамм на человека в день — немного. По полкило — многовато… Кроме того, Захар Петрович, соседи всегда удивлялись: зачем это одинокая Митенкова таскает домой столько продуктов. Если брала колбасу, к примеру, то сразу килограмм-полтора, не меньше… Ладно, колбасу, предположим, можно и про запас взять. Но вот какая штука: в столовой она никогда не брала рыбные блюда, а по четвергам — в рыбный день — даже не ходила в столовую, сидела на бутербродах. Но когда выбрасывали в магазине свежую рыбу, то могла выстоять в очереди целый час… Выходит, рыбку любил её подпольный жилец. — Жаров замолчал, довольный.
— Она и мороженую частенько покупала, — уточнил Коршунов.
— Да, по поводу рыбы, — опять заговорил следователь. — Через два дома от Митенковой живёт мужик. Так она, ещё когда он был мальчишкой, покупала у него и других пацанов рыбу, наловленную ими в нашей Зоре. Это сразу после войны…
— Значит, Константин Сергеевич, вы хотите сказать, что неизвестный начал скрываться в сундуке по крайней мере сразу после войны? — задал я вопрос следователю.
— Похоже, что так, — кивнул Жаров.
— Ну что же, пожалуй, доводы убедительные.
— И музыку сочинил он, — сказал Жаров. — Все записи идентичны. Карандашом мог пользоваться только Домовой. Не прятала же Митенкова ещё кого-нибудь.
— Листовки с немецкими приказами… — сказал Коршунов, и мы со следователем повернулись к нему. — Не зря их принесла в дом Митенкова. В одном говорится о явке в жилуправление мужчин, в другом — о наказании за сокрытие партизан, евреев, партийцев, советских работников и членов их семей…
— Так что не исключено: неизвестный находился в подполье ещё раньше, до прихода немцев, — подхватил Жаров.
— Очень может быть, — согласился я. — Но если Домовой спрятался у Митенковой ещё до прихода в Зорянск немецких войск, то почему он не вышел из своего подполья при немцах? А если он спрятался от фашистов, то почему не объявился, когда наши войска освободили Зорянск? Кстати, сколько времени продолжалась оккупация Зорянска?
— Немцы вошли в город в конце августа сорок первого, а наши освободили его окончательно в январе сорок четвёртого, — ответил Жаров.
— Почему окончательно?
— В сорок третьем город два раза переходил из рук в руки…
— Понятно. Давайте теперь порассуждаем. Допустим, неизвестный прячется с начала войны. И немецкие листовки Митенкова принесла домой не случайно, а чтобы, так сказать, информировать жильца. Если он прятался от немцев как окруженец (они называли их бродягами), или как партизан-бандит (по их выражению), или партиец, советский работник, или член семьи таковых, или же еврей, то ему сам бог велел выйти на свет божий с приходом советских войск. Так? Более того. Советская власть — самая дорогая для него. Но он продолжает прятаться. Почему?
— Мало ли, — сказал Жаров. — Утерял документы, боялся, что сочтут за дезертира. А может, и впрямь дезертир.
— Что же тогда, по-вашему, означают предсмертные слова Митенковой, что виновата она? В чем виновата? Что прятала у себя человека столько лет? Во-первых, это не предмет, а взрослый самостоятельный мужчина. Без его согласия, даже желания удержать взаперти невозможно… Но все-таки за её признанием скрывается какой-то смысл. Во-вторых, выходит, какая-то вина лежит и на ней, покойнице.
— У страха, как говорится, глаза велики, — вставил Коршунов. — Известны случаи, когда дезертиры проживали в подвалах десятилетия. По трусости.
— Верно. Но тогда при чем здесь Митенкова? В чем её вина?
Эти вопросы ставили в тупик моих собеседников. Они молчали. Я решил перейти к анализу других доказательств.
— Что вы скажете о найденных письмах? — обратился я к Жарову.
— Оба письма, по данным экспертизы, выполнены на мелованной бумаге, изготовленной на Ленинградском бумажном комбинате. По технологии, которая существовала на нем до сорок первого года.
— Опять Ленинград, — заметил я. — И опять бог знает сколько времени назад… Значит, бумага совершенно одинаковая?
— Да, представленные образцы совершенно идентичны. Как будто из одной пачки. У меня возникает даже мысль: может быть, Геннадий Икс и Павел Игрек знали друг друга? Во всяком случае, жили в одном городе. И оба были влюблены в Митенкову.
— Одновременно? — спросил я.
— По-моему, да, — ответил Жаров. — Бумага, на которой исполнены письма, время написания. Не позже сорок первого. О войне — ни слова. Только какая-то бабка предсказывала…
— А кому Митенкова, по-вашему, отдавала предпочтение?
— По-моему, Геннадию, — заявил Жаров. — И вот почему. Помните, Геннадий отвечает Митенковой на письмо, где она, вероятно, высказала сомнение: любит он её или нет. Больной у неё этот вопрос. А уж если сама девушка откровенно спрашивает и ждёт уверений… Ясно, товарищ прокурор.
Юрий Александрович хмыкнул.
— Вы не разделяете точку зрения Константина Сергеевича? — поинтересовался я.
— Да вы посмотрите, как уверенно говорит о любви этот самый Павел. О снах, о землянике, о совместном счастье… Без повода так не открываются. Повод, выходит, Митенкова дала ему основательный. И подпись какая: «крепко целую, твой Павел». Так, кажется? — Следователь хотел что-то возразить, но Коршунов не дал. — Опять же, может быть, девушка, то бишь Митенкова, в своём письме просто проверяла Геннадия… И вообще девки любят иметь ухажёра про запас…
Жаров готов был броситься в спор, но я опередил его вопросом:
— А если допустить, что письма написаны с разницей во времени?
Следователь помолчал, потом тряхнул головой:
— Значит соперничества не было. Одного разлюбила, другого полюбила…
— Кого разлюбила, кого полюбила? — продолжал я.
— Об этом можно только гадать, — сказал Жаров. И признался: — Да, плаваем мы пока что. Без фактов… Опросили бог знает сколько зорянских жителей — соседей, сверстников и сослуживцев Митенковой — и никакого просвета. Давно было, а главное — Митенкова всячески сторонилась людей…
Поговорить с Межерицким я поехал один, без Жарова. Следователь выехал в командировку.
Опять знакомый парк при диспансере. В опавших листьях. Расчищены только асфальтированные дорожки, по которым разгуливали больные, одетые весьма живописно: из-под пальто, фуфаек, курток выглядывают длинные халаты.
Зима запаздывала. И неприбранная снегом земля, и серые домики, а главное, сознание, что это за лечебное заведение, производили тягостное впечатление.
Борис Матвеевич только вернулся с обхода. Был чем-то недоволен, раздражён. Таким я его видел очень редко. Он распек одну из санитарок, кому-то сделал выговор по телефону. И когда, наконец, завершил самые неотложные дела, сказал, оправдываясь:
— По горячим следам. Не скажешь сегодня, завтра забудется… Ты, конечно, по поводу вашего пайщика?
— Да, Борис, потолковать надо. — Наедине мы обходились с ним без отчества. — Скажу откровенно: у нас пока достижений мало…
— У нас не больше, — вздохнул врач. — Мне самому ещё не совсем все ясно. Понимаешь, двигательные рефлексы у него более или менее в норме. Он двигает ручками и ножками, как мы с тобой… Выходит, у него расстройство мышления. В принципе говорить он может. Но не говорит, потому что амнезия. Есть амнезия, когда выпадают из памяти события, предшествующие расстройству сознания. Есть такая, когда забывается то, что произошло после заболевания. А наш пайщик не помнит ни до, ни после. Плюс амнестическая афазий. Что это значит? Отвечу. Из-за потери памяти он не может назвать предметы, ощущения и вообще ничего. Если заболевание пайщика в результате органического поражения головного мозга — дело наше с тобой дрянь. Во всяком случае — надолго. Будем надеяться, что расстройство функционального порядка.
— Это можно лечить? — спросил я.
— Можно. Сейчас мы даём ему психотропные средства. Смешанного действия. Успокаивающие и возбуждающие одновременно… Что ты улыбаешься?
— Да так. Парадоксально — и успокаивающие, и возбуждающие.
— У нас ещё не то на вооружении. — Борис Матвеевич прошёлся пальцами по редким волосам вокруг плеши. — Воздействуем мы на пайщика и гипнозом. Не думай, что это как в цирке — человек висит в воздухе. Лечебный гипноз. Внушение… Так что со своей стороны мы пробуем все доступные методы.
— А недоступные?
— Таких не знаю. Может, подскажешь?
— Ну, какие-нибудь эксперименты…
— Один эксперимент уже стоит у него в палате, — усмехнулся психиатр.
— А если ему поиграть произведения, как предлагал Жаров?
— Об этом мы ещё потом поговорим. Сейчас только скажу: когда ты подарил нам такой прекрасный инструмент…
— Передал во временное пользование, — погрозил я шутливо пальцем.
— А я уже хотел оприходовать… Так вот, пайщик тогда не был готов к активному воздействию на психику… Понял?
— Да. Продолжай о его заболевании. Ты говорил, что это может быть не от заболевания мозга. Тогда от чего?
— Возможно, испуг, сильное душевное волнение, потрясение… Представь себе, что он испытал, когда его обнаружили! И потом он ведь все слышал — обыск, самоубийство… Об этом ведь говорилось вслух, не так ли?
— Конечно, — согласился я.
— Сколько лет он жил, ожидая и опасаясь разоблачения! Но такое стечение обстоятельств потрясло его очень сильно.
— Во всяком случае не меньше тридцати лет прятался.
— Вот видишь!
— А может, и больше.
— В войну, выходит, засел?
— Есть такое предположение…
Межерицкий некоторое время сидел молча, потом заговорил:
— Допустим, ты перенервничал. Какая обстановка возвращает тебе спокойствие?
— Дом. Рыбалка.
— То есть ты автоматически, без обдумывания, точно стремишься отдохнуть
— домой, а ещё лучше на рыбалку… Это уже твёрдо выработанный стереотип. Теперь пойдём дальше. Тут уже чистый Павлов. Первая и вторая сигнальные системы. Как ты знаешь, первая — это восприятие раздражителей посредством органов чувств. Вторая — через слово. Она дана только человеку. На основании учения о взаимодействии двух систем было выделено три человеческих типа: художественный, с преобладанием первой; мыслительный, с преобладанием второй, и средний, с гармонией двух… Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Учил ещё в институте…
— Домовой, как вы его называете, может скорее всего принадлежать к художественной группе. Как композитор. Чтобы вывести его из состояния застоя, сдвинуть с точки, на которой споткнулось его сознание, надо воздействовать на него через первую сигнальную систему… Что может возбудить в нем какие-то переживания, ассоциации, картины?
— По-моему, музыка…
— Да, по-моему, тоже. Здесь ещё и психология творчества. Я посмотрел несколько книжек по этому вопросу. Мы ведь давали ему возможность слушать музыку. Но он на чужие сочинения не реагирует. Понимаешь, это переживания других. Мы можем сопереживать вместе с композитором, создавшим то или иное произведение, но никогда не возникнет в нас то, что заставило создателя переложить свои чувства в звуки. Только у него одного появляется конкретная картина, предмет, человек, обстановка, которые родили данное сочинение…
— Я улавливаю. Ты подвёл к тому, с чего мы начали: надо проиграть Домовому найденные при обыске произведения?
— Да, по физическому состоянию он к этому теперь готов. — Борис Матвеевич потрогал волосы на затылке. — Но как это осуществить? Кого пригласить? Нужен хороший музыкант…
— Есть такой человек, — сказал я и назвал Асмик Вартановну.
— Хорошо, — согласился Межерицкий.
— Ещё один вопрос. А симуляция со стороны Домового не исключена?
— Исключена. Полностью. Проверяли. Можно обмануть другого человека, а свои рефлексы — никогда… В общем, так и быть, попробуем… Но предупреждаю: все может лопнуть…
— Я читал где-то, как один мальчик лишился речи от какого-то потрясения. Он очень любил танцевать и мечтал стать знаменитым танцором. Однажды родители, которые тщетно показывали его самым известным врачам, повели сына на концерт Махмуда Эсамбаева. И на этом концерте мальчик неожиданно заговорил. Так подействовало на него выступление артиста. Наверное, потому, что он очень страстно любил танцы…
— Вполне допускаю, — кивнул Межерицкий. — Испуг, увлечение — все это из одной области. Эмоциональная сфера. Кто это сказал, что страсти правят миром?
— Не помню.
— Я тоже. — Борис Матвеевич улыбнулся. — Плохо, если они выходят из-под контроля.
Я поднялся.
— Желаю тебе, Захар, удачи в переговорах с Асмик Вартановной…
…На следующий же день я после работы заглянул к Бурназовой домой. Она сварила кофе. Мы пили, говорили о том о сём, а я все тянул со своей просьбой. Знал почти наверняка, что Асмик Вартановна не откажет, и от этого становилось ещё больше неловко. В те годы иметь нагрузку, какая может замотать и молодого, — директор, педагог, концертмейстер, а тут ещё поездки в психоневрологический диспансер…
— Я хочу вас спросить, Захар Петрович, простите моё любопытство, что с теми произведениями, вернее, с их автором?
Я был рад, что она сама коснулась этого вопроса.
— Запутанная история… Придётся, наверное, ввести вас в курс дела…
Я вкратце рассказал о Домовом.
— Так это о нем ходят разные слухи? — спросила Асмик Вартановна. — Будто обнаружили иностранного агента, а он не признается?
— Наверное, о нем, — улыбнулся я, — Ох уж эти досужие языки…
— Ничего не может вспомнить? Как же так?
— Ничего, даже своего имени…
— Ещё кофе?
— Нет, спасибо… — Я обдумывал, как лучше приступить к разговору, ради которого пришёл.
— Наверное, это ужасно, когда теряется память. Память — это все. Я понимаю, когда забываешь далёкое, не нужное тебе. Например, я смутно вспоминаю отдельные периоды жизни после войны. А вот отдельные моменты из детства перед глазами, как будто это случилось вчера. А что было десять лет назад, убейте, не скажу. Есть же люди, которые запоминают, например, музыкальное произведение с первого раза. И навсегда.
— Не может быть? — удивился я.
— Это обычно очень талантливые музыканты. Например, Рахманинов. Но я слышала и о живущем в наши дни. Хоть он не был, говорят, талантливым музыкантом, но память имел гениальную. Был такой в нашей консерватории…
— Он учился с вами?
— Нет, значительно позже. Мне кажется, в конце тридцатых годов…
— Перед войной? — У меня загорелась искорка ещё одной надежды.
— Точно сказать не могу, — она задумалась. — Нет, — и печально улыбнулась. — И моя память последнее время сдаёт…
— Вы фамилию помните, Асмик Вартановна?
— Нет. Рада бы помочь, но — не в моих силах.
— Кстати, насчёт помощи. Уж не знаю, как и начать…
— Ради бога, пожалуйста.
Я решился, наконец, изложить свою просьбу. Асмик Вартановна даже обиделась на мою нерешительность. И охотно согласилась проиграть произведения, найденные у Митенковой, в палате у Домового.
Борис Матвеевич ход эксперимента фиксировал по дням. Мы потом детально изучили его записки вместе с Жаровым.
«11 ноября. 17 часов 30 минут. А.В.Б. (так Межерицкий сокращённо именовал Асмик Вартановну Бурназову) сыграла в палате больного три пьесы: „Баркаролу“, „Этюд“ и „Воспоминание“. Больной лежал на кровати. Происходящее его не занимало. 18 часов 10 минут. А.В.Б. закончила играть. Пульс больного 80, давление 120 на 80. Никакого беспокойства и любопытства б-ой не проявлял». «12 ноября. 17 часов 25 минут. А.В.Б. играла „Фантазию“, этюды, „Дивертисмент“. Больной лежал на кровати в своей привычной позе, на спине. Никакой реакции не наблюдалось. А.В.Б. закончила играть в 18 часов 15 минут. Пульс больного 76, давление 120 на 80. Состояние обычное: отсутствие эмоций».