До получения этой телеграммы и до прибытия нашего на станцию Старой Руссы, никаких предположений о перемене нашего маршрута на Псков не было и лишь по приезде на эту станцию получилось известие, что мост по Виндавской дороге якобы испорчен или ненадежен, и только тогда было решено двигаться на Псков и оттуда по Варшавской дороге прямым путем через Лугу и Гатчину на Царское Село.
Тогда была послана и новая телеграмма Родзянко, уведомлявшая о перемене маршрута и снова предлагавшая ему выехать навстречу в Псков. В этом городе находился штаб северного фронта, генерала Рузского, и оттуда можно было связаться прямым проводом с Петроградом, ставкой и Царским Селом и выйти, наконец, из той тревожной неизвестности, которая нас окружала с вчерашнего вечера.
Остановка в Пскове, о которой с пути был уведомлен и генерал Рузский, предполагалась поэтому непродолжительной и ставилась в зависимость лишь от своевременного прибытия Родзянко и от времени, необходимого для переговоров по прямому проводу с Царским Селом и со Ставкой.
Был уже вечер, около семи с половиной часов, когда императорский поезд подходил к Пскову. Будучи дежурным флигель-адъютантом, я стоял у открытой двери площадки вагона и смотрел на приближающуюся платформу. Она была почти не освещена и совершенно пустынна. Ни военного ни гражданского начальства (за исключением кажется губернатора), всегда задолго и в большом числе собиравшегося для встречи государя, на ней не было.
Где-то по средине платформы находился, вероятно, дежурный помощник начальника станции, а на отдаленном конце виднелся силуэт караульного солдата.
Поезд остановился. Прошло несколько минут. На платформу вышел какой-то офицер, посмотрел на наш поезд и скрылся. Еще прошло несколько минут, и я увидел, наконец, генерала Рузского, переходящего рельсы и направляющегося в нашу сторону. Рузский шел медленно, как бы нехотя и, как нам всем невольно показалось, будто нарочно не спеша. Голова его, видимо в раздумьи, была низко опущена. За ним, немного отступя, генерал Данилов и еще два-три офицера из его штаба. Сейчас же было доложено, и государь его принял, а в наш вагон вошли генерал Дани лов с другим генералом, расспрашивая об обстоятельствах нашего прибытия в Псков и о дальнейших наших намерениях.
«Вам все-таки вряд ли удастся скоро проехать в Царское», сказал Данилов, «вероятно придется здесь выжидать или вернуться в Ставку. По дороге, неспокойно и только что получилось известие, что в Луге вспыхнули беспорядки и город во власти бунтующих солдат».
Об отъезде Родзянко в Псков в штабе ничего не было известно; он оставался еще в Петрограде; но были получены от него телеграммы, что в городе началось избиение офицеров и возникло якобы страшное возбуждение против государя и что весь Петроград находится во власти взбунтовавшихся запасных.
Генерал Данилов был мрачен и, как всегда, очень неразговорчив.
Рузский недолго оставался у государя и вскоре пришел к нам, кажется, в купэ Долгорукова и, как сейчас помню, в раздраженном утомлении откинулся на спинку дивана.
Граф Фредерике и мы столпились около него, желая узнать, что происходит по его сведениям в Петрограде и какое его мнение о всем происходящем.
«Теперь уже трудно что-нибудь сделать», с раздраженной досадой говорил Рузский, «давно настаивали на реформах, которых вся страна требовала… не слушались… голос хлыста Распутина имел больший вес… вот и дошли до Протопопова, до неизвестного премьера Голицына… до всего того, что сейчас… посылать войска в Петроград уже поздно, выйдет лишнее кровопролитие и лишнее раздражение… надо их вернуть»…
«Меня удивляет, при чем тут Распутин», спокойно возразил граф Фредерике. «Какое он мог иметь влияние на дела? Я, например, даже совершенно его не знал».
«О вас, граф, никто не говорит, вы были в стороне», вставил Рузский.
«Что же по вашему теперь делать?» спросило несколько голосов.
«Что делать?», переспросил Рузский, «теперь придется, быть может, сдаваться на милость победителя».
Что дальше говорил Рузский – я не помню; кажется ничего, так как вошедший скороход доложил, что государь собирается выходить к обеду, и мы все направились в столовую. Я чувствовал только известное его пренебрежение к нам, к «придворным», не отдававшим себе отчета в происходящих событиях. Разбирался ли он в них сам – вот что шевелилось в моих мыслях после, его слов о необходимости вернуть войска.
Обед, хотя и короткий, тянулся мучительно долго. Моим соседом был Данилов, и я с ним не сказал ни одного слова. Остальным тоже было, видимо, не по себе.
Государь спокойно поддерживал разговор с Рузским и графом Фредериксом, сидевшими рядом с его величеством.
После обеда Рузский через несколько времени снова был принят государем, оставался у государя очень поздно, заходя в промежутке доклада ненадолго к нам в вагон, в отделение к графу Фредериксу, с которым вел какие-то служебные разговоры. Был ли там также и Воейков, я не помню. Когда Рузский ушел, граф в разговоре с нами сообщил, что соединиться с Царским не удалось, но что генерал Рузский намеревается переговорить по прямому проводу с Родзянко, спросить, почему он не приехал, узнать, что делается в Петрограде и просить приехать все-таки в Псков. Граф Фредерике добавил, что до получения ответа мы остаемся на неопределенное время в Пскове и во всяком случае не уедем до следующего утра.
В тот же вечер мы узнали, что государь выразил согласие на назначение ответственного министерства уже вполне по выбору председателя думы, о чем Рузский также собирался сообщить Родзянко. Вот все, что сделалось нам известным в этот день. Приходилось ждать результатов переговоров. Было очень поздно, чуть ли не около двух часов ночи, а Рузский все не приходил. И мы, наконец, после долгих ожиданий, разошлись по своим отделениям.
Из тех немногих отрывочных фраз, которыми в моем присутствии обменялись Рузский с В. Н. Воейковым., ясно сквозило его пренебрежительное отношение к последнему; в свою очередь и генерал Воейков своими полушутливыми фразами давал понять Рузскому, что преувеличивать простой бунт в мировое событие еще преждевременно.
Утром, в четверг, 2-го марта, проснувшись очень рано, я позвонил моего старика Лукзена и спросил у него, нет ли каких-либо указаний об отъезде и в котором часу отойдет наш поезд. Он мне сказал, что пока никаких распоряжений об этом отдано не было, и что по словам скорохода, мы вряд ли ранее вечера уедем из Пскова. Это меня встревожило, я быстро оделся и отправился пить утренний кофе в столовую. В ней находились уже Кира Нарышкин, Валя Долгорукий и профессор Федоров. Они, как и я, ничего не знали ни об отъезде, ни о переговорах Рузского и высказывали предположение, что, вероятно, прямой провод был испорчен и переговоры поэтому не могли состояться.
Государь вышел позднее обыкновенного. Он был бледен и, как казалось по липу, очень плохо спят, но был спокоен и приветлив, как всегда. Его величество недолго оставался с нами в столовой и, сказав, что ожидает Рузского, удалился к себе. Скоро появился и Рузский и был сейчас же принят государем, мы же продолжали томиться в неизвестности почти до самого завтрака, когда, не помню от кого, мы узнали, что Рузскому после долгих попыток лишь поздно ночью удалось, наконец, соединиться с Родзянко. Родзянко сообщал, что не может приехать, так как присутствие его в Петрограде необходимо, так как царит всеобщая анархия и слушаются лишь его одного. Все министры арестованы и по его приказанию переведены в крепость. На уведомление о согласии его величества на сформирование ответственного министерства Родзянко отвечал, что «уже слишком поздно, так как время упущено. Эта мера могла бы улучшить положение два дня назад, а теперь уже ничто не может сдержать народные страсти». Тогда же мы узнали, что по просьбе Родзянко Рузский испросил у государя разрешение приостановить движение отрядов, назначавшихся на усмирение Петрограда, а генералу Иванову государь послал телеграмму ничего не предпринимать до приезда его величества в Царское Село.
После завтрака, к которому никто приглашен не был, распространился слух, что вместо Родзянки к нам для каких-то переговоров выезжают члены Думы Шульгин и Гучков, но прибудут в Псков только вечером. Присутствие в этой депутации Шульгина, которого я хотя и – не знал лично, но который был мне известен по своим твердым монархическим убеждениям, помню, меня даже отчасти успокоило. Было уже около половины третьего дня. Я спросил у проходившего мимо скорохода Климова, не собирается ли государь выйти в это обычное время на прогулку, но Климов сказал, что к его величеству прошли только что генерал Рузский и еще два штабных генерала с бумагами, вероятно, для доклада о положении на фронте, и что государь их принимает не у себя в кабинете, а в салоне[13].
Я вышел один, походил немного по пустынной платформе, чтобы посмотреть, не прибыл ли какой-нибудь поезд из Петрогдада, и вскоре вернулся в свой вагон, где в купэ С. П. Федорова собрались почти все мои товарищи по вагону, за исключением графа Фредерикса.
Не помню, сколько времени мы провели в вялых разговорах, строя разные предположения о создавшейся неопределенности, когда возвращавшийся из вагона государя граф Фредерике остановился в коридоре у дверей нашего купэ и почти обыкновенным голосом по-французски сказал «Savez vous, l'Empereur a abdique».
Слова эти заставили нас всех вскочить…
Я лично мог предположить все, что угодно, но отречение от престола столь внезапное, ничем пока не вызванное, не задуманное только, а уж исполненное, показалось такой кричащей несообразностью, что в словах преклонного старика Фредерикса в первое мгновение почудилось или старческое слабоумие или явная путаница.
«Как, когда, что такое, да почему?» – послышались возбужденные вопросы. Граф Фредерике на всю эту бурю восклицаний, пожимая сам недоуменно плачами, ответил только: «Государь получил телеграммы от главнокомандующих… и сказал, что раз войска этого хотят, то не хочет никому мешать».
«Какие войска хотят? Что такое? Ну, а вы что же, граф, что вы-то ответили его величеству на это?»
Опять безнадежное пожимание плечами: «что я мог изменить? Государь сказал, что он решил это уже раньше и долго об этом думал»…
«Не может этого быть, ведь у нас война». «Отречься так внезапно, здесь в вагоне и перед кем и отчего, да верно ли. это, нет ли тут какого-либо недоразумения граф?» – посыпались снова возбужденные возражения со всех сторон, смешанные и у меня с надеждой на путаницу и на возможность еще отсрочить только что принятое решение.
Но, взглянув на лицо Фредерикса, я почувствовал, что путаницы нет, что он говорит серьезно, отдавая себе отчет во всем, так как и он сам был глубоко взволнован и руки его дрожали.
«Государь уже подписал две телеграммы», ответил Фредерике – «одну Родзянке, уведомляя его о своем отречении в пользу наследника при регентстве Михаила Александровича и оставляя Алексея Николаевича при себе до совершеннолетия, а другую о том же Алексееву в Ставку, назначая вместо себя верховным главнокомандующим великого князя Николая Николаевича»…
«Эти телеграммы у вас, граф, вы еще их не отправили?» – вырвалось у нас с новой, воскресавшей надеждой.
«Телеграммы взял у государя Рузский» – с какой-то, как мне показалось, безнадежностью ответил Фредерике и, чтобы скрыть свое волнение, отвернулся и прошел в свое купэ.
Бедный старик, по его искренним словам, нежно любивший государя, как «сына», заперся в своем отделении, а мы все продолжали стоять в изумлении, отказываясь верить в неотвратимость всего нахлынувшего. Кто-то из нас прервал, наконец, молчание, кажется это был Граббе и, отвечая нашим общим мыслям, сказал: «Ах, напрасно эти телеграммы государь отдал Рузскому, это, конечно, все произошло не без интриг; он-то уж их, наверно, не задержит и поспешит отправить; а может быть Шульгин и Гучков, которые скоро должны приехать, и сумеют отговорить и иначе повернуть дело. Ведь мы не знаем, что им поручено и что делается там у них; пойдемте сейчас к графу, чтобы он испросил у государя разрешение потребовать эти телеграммы от Рузского и не посылать их хотя бы до приезда Шульгина». Мы все пошли к Фредериксу и убедили его. Он немедленно пошел к государю и через несколько минут вернулся обратно, сказав, что его величество приказал сейчас же взять телеграммы от Рузского и передать ему; что они будут посланы только после приезда членов думы.
Как я уже сказал, к генералу Рузскому мы никогда не чувствовали особой симпатии, а с первой минуты нашего прибытия в Псков, относились к нему с каким-то инстинктивным недоверием и опаской, подозревая его в желании сыграть видную роль в развертывающихся событиях.
Поэтому мы просили Нарышкина, которому было поручено отобрать телеграммы, чтобы он ни на какие доводы Рузского не соглашался и, если бы телеграммы начали уже передавать, то снял бы их немедленно с аппарата.
Нарышкин отправился и скоро вернулся с пустыми руками. Он сообщил, что одну телеграмму, Родзянке, хотя и начали уже отправлять, но начальник телеграфа обещал попытаться ее задержать, а другую – в Ставку – не отправлять, но что Рузский их ему все же не отдал и сам пошел к государю, чтобы испросить разрешение удержать эти телеграммы у себя, и обещал их не отправлять до приезда Гучкова и Шульгина. Уходя от его величества, Рузский сказал скороходам, чтобы прибывающих депутатов направили предварительно к нему, а затем уже допустили их до приема государем. Это обстоятельство взволновало нас необычайно; в желании Рузского настоять на отречении и не выпускать этого дела из своих рук не было уже сомнений.
Мы вновь пошли к Фредериксу просить настоять перед его величеством о возвращении этих телеграмм, а профессор Федоров, по собственной инициативе, как врач, направился к государю. Было около четырех часов дня, когда Сергей Петрович вернулся обратно в свое купэ, где большинство из нас его ожидало. Он нам сказал, что вышла перемена, и что все равно прежних телеграмм теперь нельзя посылать: «я во время разговора о поразившем всех событии, – пояснил он, – спросил у государя: – «разве, ваше величество, вы полагаете, что Алексея Николаевича оставят при вас и после отречения»? – «А отчего же нет?», с некоторым удивлением спросил государь. – Он еще ребенок и естественно должен оставаться в своей семье пока не станет взрослым. До тех пор будет регентом Михаил Александрович».
«Нет, ваше величество», – ответил Федоров, – «это вряд ли будет возможно, и по всему видно, что надеяться на это вам совершенно нельзя».
Государь, по словам Федорова, немного задумался и спросил: «скажите, Сергей Петрович, откровенно, как вы находите, действительно ли болезнь Алексея такая неизлечимая»…
«Ваше величество, наука нам говорит, что эта болезнь неизлечима, но многие доживают при ней до значительного возраста, хотя здоровье Алексея Николаевича и будет всегда зависеть от всякой случайности».
«Когда так» – как бы про себя сказал государь – «то я не могу расстаться с Алексеем. Это было бы уж сверх моих сил… к тому же, раз его здоровье не позволяет, то я буду иметь право оставить его при себе»…
Кажется, на этих словах рассказа, потому что других я не запомнил, вошел к нам в купэ граф Фредерике, сходивший во время нашего разговора к государю, и сообщил, что его величество приказал потребовать от Рузского задержанные им обе телеграммы, не упоминая ему, для какой именно это цели.
Нарышкин отправился вновь и на этот раз принес их обратно, кажется, вместе с какой-то другой телеграммой о новых ужасах, творящихся в Петрограде, которую уже одновременно дал Рузский для доклада его величеству.
Я не помню, что было в этой телеграмме, так как вошедший скороход доложил, что государь, после короткой прогулки, уже вернулся в столовую для дневного чая, и мы все направились туда.
С непередаваемым тягостным чувством, облегчавшимся все же мыслью о возможности еще и другого решения, входил я в столовую. Мне было и физически больно уви деть моего любимого государя после нравственной пытки, вызвавшей его решение, но я и надеялся, что обычная сдержанность и ничтожные разговоры о посторонних, столь «никчемных» теперь вещах, прорвутся, наконец, в эти трагические минуты чем-нибудь горячим, искренним, заботливым, дающим возможность сообща обсудить положение; что теперь в столовой, когда никого кроме ближайшей свиты не было, государь невольно и сам упомянет об обстоятельствах, вызвавших его ужасное решение. Эти подробности нам были совершенно неизвестны и так поэтому непонятны. Мы к ним были не только не подготовлены, но, конечно, не могли и догадываться, и только кажется граф Фредерике и В. Н. Воейков были более или менее осведомлены о переговорах Рузского и о последних телеграммах, полученных через Рузского гг генерала Алексеева от командующих фронтами.
Нас, по обычаю, продолжали держать в полной неизвестности, и вероятно, по привычке же даже и на этот раз забыли о нашем существовании. А мы были такие же русские, жили тут же рядом, под одной кровлей вагона, и также могли волноваться, страдать и мучиться не только за себя, как «пустые и в большинстве эгоистичные люди», но и за нашего государя, за нашу Россию.
Но, войдя в столовую и сев на незанятое место, с краю стола, я сейчас же почувствовал, что и этот час нашего обычного общения с государем пройдет точно так же, как и подобные часы минувших «обыкновенных» дней…
Шел самый незначительный разговор, прерывавшийся на этот раз только более продолжительными паузами…
Рядом была буфетная, кругом ходили лакеи, подавая чай, и может быть их присутствие и заставляло всех быть такими же «обычными» по наружности, как всегда.
Государь сидел спокойный, ровный, поддерживал разговор, и только по его глазам, печальным, задумчивым, как-то сосредоточенным, да по нервному движению, когда он доставал папиросу, можно было чувствовать, насколько тяжело у него на душе…
Ни одного слова, ни одного намека на то, что всех нас мучило, не было, да, пожалуй и не могло быть произнесено. Такая обстановка заставляла лишь уходить в себя, несправедливо негодовать на других, «зачем говорят о пустяках» и мучительно думать: «когда же, наконец, кончится это сидение за чаем».
Оно, наконец, кончилось. Государь встал и удалился к себе в вагон. Проходя за ним последним по коридору, мимо открытой двери кабинета, куда вошел государь, меня так и потянуло войти туда, но шедший впереди граф Фредерике или Воейков уже вошел раньше с каким-то докладом.
Мы все собрались опять вместе в купэ адмирала Нилова, и В. Н. Воейков был также с нами. Он был, как чувствовалось, не менее нас удручен, но умел лучше нас скрывать свои волнения и переживания. От него мы, наконец, Узнали, что Родзянко, ночью в переговорах с Рузским, просил отменить присылку войск, так как «это бесполезно, вызовет лишнее кровопролитие, а войска все равно против народа драться не будут и своих, офицеров перебьют». Родзянко утверждал, что единственный выход спасти династию – это добровольное отречение государя от престола в пользу наследника при регентстве великого князя Михаила Александровича.
Генерал Алексеев также телеграфировал, что и по его мнению создавшаяся обстановка не допускает иного решения, и что каждая минута дорога, и он умоляет государя, ради любви к родине, принять решение «которое может дать мирный и благополучный исход».
Появились, не помню кем принесенные, несчастные телеграммы Брусилова, Эверта, Сахарова и поступившая уже вечером телеграмма адмирала Непенина.
Телеграммы великого князя Николая Николаевича с Кавказа при этом не было. Она, кажется, оставалась у его величества, но, как нам кто-то сказал, и великий князь в сильных выражениях умолял государя принять это же решение.
Тогда же впервые прочитали мы и копии телеграмм, переданных еще днем Рузскому и возвращенных последним Нарышкину.
Вот их текст:
Председателю Государственной Думы. Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родной матушки России. Посему я готов отречься от престола в пользу моего сына, с тем, чтобы оставался при мне до совершеннолетия, при регентстве брата моего великого князя Михаила Александровича.
Николай». Наштаверх. Ставка.
«Во имя блага, спокойствия и спасения горячо любимой России я готов отречься от престола в пользу моего сына. Прошу всех служить ему верно и нелицемерно.
Николай».
Телеграммы эти говорят сами за себя. Каждый, соответственно своему пониманию и настроению, своему уму и сердцу, сможет сделать из них и собственные выводы.
Я лично читал их тогда в каком-то тумане, не понимая многих фраз и все силясь отыскать в их словах главную побудительную причину, вызвавшую, по сообщению Фре-дерикса, роковое решение. Слова государя «раз войска этого хотят» не выходили у меня из головы и, как это ни странно, мне было бы легче на душе, если бы это желание войск там было ясно и категорически выражено: оно оправдывало бы в моих глазах, хотя отчасти, и решимость главнокомандующих послать такие телеграммы его величеству, а также и решимость государя под их впечатлением отказаться от престола.
В подобном же настроении был видимо и генерал Ду-бенский, который находился не в нашем поезде и до которого весть об отречении дошла значительно позднее, чем до нас. Он появился в нашем вагоне очень растерянный, взволнованный и все как-то задумчиво и недоумевающе повторял: «как же это так, вдруг отречься… не спросить войска, народ… и даже не попытаться поехать к гвардии… Тут в Пскове говорят за всю страну, а может она и не захочет»…
Эти отрывочные рассуждения Дубенского невольно совпали с беспорядочно проносившимися и у меня мыслями. Я сам не знал и не понимал, как все это произошло.
Нам всем, ошеломленным сообщением графа Фредерикса и озабоченным попытками переменить роковое решение – было не до расспросов о подробностях, его вызвавших.
Что-то скажут эти думские посланцы – продолжали тоскливо надеяться все мы. Неужели и они, как главнокомандующие, будут видеть в отречении единственную возможность восстановления порядка. Ведь не все еще потеряно. Телеграмму об отречении удалось задержать, и все может еще повернуться в другую сторону в зависимости от этих переговоров. Ведь в Петрограде настроение меняется, и не даром Рузский так желал, чтобы депутацию провели раньше к нему, не допустив ее непосредственно без него до государя, о чем предупредил и у нас и сделал распоряжение и у себя в штабе и на станции. Он наверное, если депутаты имеют другое поручение, сумеет уговорить их присоединиться к своим настояниям. Надо во что бы то ни стало не допустить их до предварительного свидания с Рузским, а сейчас же, как приедут, провести их к государю.
В необходимости этого были убеждены все мы, и Воейков, по приказанию графа Фредерикса, поручил это мне, как дежурному.
Было уже около семи вечера – час, когда, по имевшимся сведениям, должны были приехать Шульгин и Гучков. Но, выйдя на платформу, я узнал от начальника станции, что их экстренный поезд где-то задержался в пути и чтр ранее девяти часов вечера они вряд ли прибудут. Сделав распоряжение, чтобы мне сообщили, когда поезд прибудет на соседнюю станцию, я вернулся в вагон. Было время обеда, все были уже в столовой, и я поспешил туда То же тяжелое настроение и то же раздражение от невольной беспомощности, как и за дневным чаем, охватило меня. Все продолжало быть, по крайней мере, наружно, как бывало и в обыкновенные дни…
Опасаясь пропустить прибытие депутатов, я не досидел до конца обеда, а вышел на платформу, увидя, что на станцию пришел какой-то поезд. Это был пассажирский поезд, направлявшийся с юга в Петроград. Стало известно, что он задержится в Пскове по какой-то причине и отправится далее не ранее, как через час. Поезд был переполнен, и масса народу высыпала на платформу, о любопытством рассматривая императорский поезд, стоявший невдалеке. Несмотря на то, что толпа пассажиров знала, что находится вблизи царя, она держала себя отнюдь не вызывающе, а с обычным почтительным вниманием, как это я успел заметить, оставаясь долго на платформе и прогуливаясь среди пассажиров в надежде увидать кого-либо из знакомых. О «всеобщей ненависти к династии», о которой с таким убеждением сообщал Родзянко, тут не было и помина.
Войдя к себе, я узнал, что профессор Федоров с этим же поездом отправляет своего человека с письмом к семье, так как телеграф с Петроградом частных телеграмм уже не принимал. Это обстоятельство напомнило мне о моих, о которых я тогда забыл. Я воспользовался добрым предложением Сергея Петровича и наскоро набросал записку жене, убеждая ее не волноваться и уведомляя, что мы задержались ненадолго в Пскове и что, вероятно, скоро увидимся. Письмо я просил опустить на вокзале в Гатчине, где жила моя семья. Записку эту жена моя так и не получила.
Было уже около девяти часов вечера. Снова показался поезд, на этот раз подходивший со стороны Петрограда. Я торопливо вышел ему навстречу, но и он не был тот, которого я ждал. Он прибыл из Петрограда с обыкновенными пассажирами, выйдя оттуда утром того же дня. Фельдъегеря из Царского Села в нем не было, но ехал на фронт какой-то другой фельдъегерь из. главного штаба. На его груди, как и на шинелях нескольких офицеров и юнкеров, приехавщих с поездом, были нацеплены большие и малые красные банты, у некоторых из ленточек от орденов Они все были без оружия. Это меня поразило. Я не удержался и подошел к юнкерам. Они мне сообщили, что в Петрограде с утра 2-го марта, когда они уезжали, стало как будто спокойнее. Стрельбы почти не было слышно, не сопротивление войск, верных присяге, окончательно сломлрно, и весь Петроград в руках бунтующих. Офицер ров стали меньше избивать, но все же толпы солдат и рабочих набрасываются на них на улице, отнимают оружие, а кто сопротивляется, тех убивают. В особенности преследуют юнкеров, защищавшихся с особенным упорством, и им, с большим трудом, удалось пробраться на вокзал и уехать из этого «проклятого города».
– «Это наше начальство для нашей безопасности заставило нацепить эти банты и выходить на улицу без оружия», – с каким-то гадливым смущением оправдывались они. То же самое подтвердил и фельдъегерь и те два-три офицера, с которыми мне кратко удалось переговорить. Они тоже не упоминали о ненависти населения к царской семье, и по их отрывистым, возбужденным словам, все происходившее они считали грандиозным бунтом запасных и фабричных, с которым будет теперь очень трудно справиться, «но все же справиться можно».
Поезд недолго стоял и вскоре отправился далее. Я только вернулся к себе в вагон, как сообщили, что депутатский поезд прибыл на соседний полустанок и через де-сять-пятнадцать минут ожидается уже в Псков. Было уже почти десять часов вечера. Я немного замешкался, и это вызвало нервное нетерпение моих товарищей: «что ты там копаешься, торопись, а то Рузский перехватит».
Я поторопился и вышел на платформу. На ней никого почти не было, она была совсем темна и освещалась лишь двумя-тремя далекими тусклыми фонарями. Я спросил у дежурного по станции, на какой путь ожидается экстренный поезд, и он указал мне на рельсы, проходившие почти рядом с теми, на которых стоял наш поезд, а место остановки почти в нескольких шагах от него.
Прошло несколько минут, когда я увидел приближающиеся огни локомотива. Поезд шел быстро и состоял не более как из одного-двух вагонов. Он еще не остановился окончательно, как я вошел на заднюю площадку последнего классного вагона, открыл дверь и очутился в обширном темном купэ, слабо освещенном лишь мерцавшим огарком свечи. Я с трудом рассмотрел в темноте две стоявших У дальней стены фигуры, догадываясь, кто из них должен быть Гучков, кто – Шульгин. Я не знал ни того, ни другого, но почему-то решил, что тот, кто моложе и стройнее, Должен быть Шульгин и обращаясь к нему сказал: «его величество вас ожидает и изволит тотчас же принять».
Оба были, видимо, – очень подавлены, волновались, руки их дрожали, когда они здоровались со мною, и оба имели Че столько усталый, сколько растерянный вид. Они были °Ченъ смущены и просили дать им возможность привести себя в порядок после пути, но я им ответил, что это не удобно, и мы сейчас же направились к выходу.
– «Что делается в Петрограде?» – спросил я их.
Ответил Шульгин. Гучков все время молчал и, как в вагоне, так и идя до императорского поезда, держал голову низко опущенною.
– «В Петрограде творится что-то невообразимое» – говорил, волнуясь, Шульгин. «Мы находимся всецело в их руках и нас наверно арестуют, когда мы вернемся».
«Хороши же вы, народные избранники, облеченные все. общим доверием», как сейчас помню, нехорошо шевельну, лось в душе при этих словах. «Не прошло и двух дней, как вам приходится уже дрожать перед этим народом»; хорош и сам «народ», так относящийся к своим избранникам.
Я вышел первым из вагона и увидел на отдаленное конце платформы какого-то офицера, вероятно, из штаб;; Рузского, спешно направлявшегося в нашу сторону. Он увидел нашу группу и тотчас же повернул назад.
– «Что же вы теперь думаете делать, с каким поручением приехали, на что надеетесь?» – спросил я, волнуясь шедшего рядом Шульгина. Он с какою-то, смутившею меня не то неопределенностью, не то безнадежностью от собственного бессилия, и как то тоскливо и смущенно понизит голос, почти шопотом, сказал: «знаете, мы надеемся только на то, что, быть может, государь нам поможет»…
– «В чем поможет?» – вырвалось у меня, но получии ответа я не успел. Мы уже стояли на площадке вагона столовой и Гучков и Шульгин уже нервно снимали свои шубы. Их сейчас же провел скороход в салон, где назна чен был прием и где находился уже граф Фредерике. Бедный старик, волнуясь за свою семью, спросил, здороваясь Гучкова, что делается в Петрограде и тот «успокоил» eго самым жестоким образом: «в Петрограде стало спокойнее граф, но ваш дом на Почтамтской совершенно разгромлен, а что сталось с вашей семьей – неизвестно».
Вместе с графом Фредериксом, в салоне находился и Нарышкин, которому, как начальнику военно-походной канцелярии, было поручено присутствовать при приеме и записывать все происходящее во избежание могущих потом последовать разных выдумок и неточностей.