Разговор Рузского с председателем Государственной Думы начался в три часа тридцать минут ночи на 1-ое марта и продолжался до 7 час. 30 мин. утра. Разговор все время постепенно передавался в Ставку.
Разговор этот так важен, что его анализ мог бы составить предмет обширного исторического исследования. Ограничимся лишь указанием на непоследовательность Родзянки в нем и на твердое желание Рузского избежать отречения. Происходи этот разговор в другое время, когда Рузский был не так утомлен и взволнован, не будь в то же время болен М. В. Алексеев, первый несомненно составил бы себе ясное представление о словах Родзянко, а второй не разослал бы своей циркулярной телеграммы 2-го марта (№ 20).
Но ни в Пскове, ни в Ставке никто не спал уже вторую ночь.
Когда разговор был окончательно передан в Ставку, там сразу решили, что отречение – единственный исход. Это видно из документа № 19.
Н. В. Рузский, измученный и тоже больной, в исходе девятого часа утра прилег, велев разбудить его через час, чтобы итти с докладом о своем разговоре к государю. Он еще надеялся, что манифест сделает свое дело, но в Ставке решили иначе и требовали, чтобы Рузский ни минуты не медлил итти к государю – убеждать его отречься, и уже писали циркулярную телеграмму главнокомандующим, предлагая им «просить» согласия государя на отречение.
Между получением в Ставке окончания разговора Рузского с Родзянко и посылкой циркулярной телеграммы прошло 2 час. 45 мин.
Раньше чем перейти к этой телеграмме и к рассказу о том докладе, который Рузский имел в 10 час. утра 2-го марта, вернемся к злосчастному разговору.
Ген. Рузский спокойно осведомляет председателя Государственной Думы о прибытии государя и высказывает огорчение, что Родзянко не приехал, желает знать причину этому, прежде чем говорить о событиях минувшего вечера.
Причин неприбытия три, по словам Родзянко – 1) взбунтовался эшелон, шедший с Северного фронта, и решил не пропускать поезда, 2) Родзянко получил сведение, что его отъезд может вызвать нежелательные (кому) последствия, 3) невозможность покинуть разбунтовавшийся Петербург, так как «только ему верят, только его приказания исполняют».
Рузский делает вывод, что Родзянко держит власть в руках и не изменил. С ним можно говорить. Он говорит о манифесте, как о акте состоявшемся, и только спрашивает, согласен ли Родзянко стать во главе первого кабинета. Родзянко в ответ интересуется текстом манифеста, но объясняет, что в Пскове не отдают себе отчета о творящемся в Петербурге (мы знаем, что и Родзянко себе в этом отчета не отдавал), и сразу начинает объяснять, что он два с половиной года предсказывал революцию, но его не слушали. В результате – стушевавшееся правительство, братающиеся с народными толпами войска, анархия и решение принятое им возглавить революцию и арестовать министров. Все это, с одной стороны, сопровождается выпадами против государыни, а с другой – признанием, что он, «которого все слушают и приказания исполняют», чувствует себя на волоске от заточения в Петропавловскую крепость, куда он сам отправил министров. Наконец, следует сообщение, что манифест опоздал. – Он еще не знает, какой манифест, но знает, что манифест не годится.
Н. В. Рузский не замечает противоречий; ему важно провести манифест и успокоить Родзянко. Он не отвечает на слова Родзянко, но задает вопрос, что значит слово Родзянко – «что династический вопрос поставлен ребром».
Родзянко не успокаивается; он упоен разговорами с толпами и гарнизоном, примкнувшим к Государственной Думе, а его впечатление: «все решили довести войну до конца, но государь должен отречься».
Кто это все? Кто грозно требует отречения? Не те ли, «кто агитирует против всего умеренного» и победы которых Родзянко боится, несмотря на то, что за ним весь гарнизон и весь народ и только ему верят и его слушаются.
Родзянко перечисляет вины правительства; опять делает выпад против государыни и просит остановить присылку войск с фронта во избежание кровопролития.
Рузский опять старается образумить Родзянко, указывает, что ошибки – уже в области прошлого, а теперь есть I манифест, т. – е. легальный способ прекратить смуту и избежать новых ошибок. Он указывает, что внутренний кризис надо прекратить возможно скорее и безболезненнее, ибо он уже видит, что армия начинает прислушиваться с тревогой к событиям в тылу (ведь всюду проникают со вчерашнего дня телеграммы от Временного Комитета и их скрыть нельзя). Он указывает, что уже войска, отправленные по распоряжению от 27 февраля с генералом Ивановым, получили новые директивы; указывает, что государем приняты меры, которые ему представили, как клонящиеся ко благу родины; он требует и надеется, что в Петрограде поймут величие порыва государя, и поймут, что перед лицом врага надо немедленно потушить пожар внутри. – Передается текст манифеста. – Рузский опять подходит к аппарату и вновь говорит об ответственности перед родиной, перед союзниками, о невозможности и преступности длить кризис или обострять его.
В ответ на это Родзянко снова говорит об анархии, говорит, что «висит на волоске» и сознается, что он «вынужден» был сегодня ночью «назначить» Временное Правительство. И тут следуют гордые слова: «манифест запоздал, его надо было издать после моей первой телеграммы 26 февраля». Цинизм невероятный! По мнению Родзянко, государь по его телеграмме должен был сразу перевернуть весь порядок государственного управления, ибо Родзянко доносил, что в столице анархия, правительство парализовано, транспорт пришел в полное расстройство Родзянко забыл, что государь после его телеграммы выехал в Петроград, желая убедиться сам, в чем дело, но не мог доехать по вине его, Родзянко, подписавшего воззвание к железнодорожникам, что государь вызвал Родзянко в Псков для переговоров, а он, Родзянко, не поехал. «Время упущено, возврата нет», говорит Родзянко. Кто в этом виноват непосредственно? Тот ли, кто по телеграмме своего советника выехал сам в охваченную анархией столицу, где было все его правительство, где была столько раз заявлявшая о своей лояльности Государственная Дума, где войска, не видавшие фронта, были в волнении и куда он для восстановления порядка двинул отряды испытанных в боях войск – или тот, кто – бывший кавалергард, нося звание камергера, будучи председателем Государственной Думы, которому все взбунтовавшиеся верили и подчинялись даже среди «анархии», кто не упустил времени, но упоенный жаждой стать правителем России, Не заметил, что крайние элементы того времени не упустили и уже властвовали над ним, его Временным Комитетом и «назначенным им» правительством.
Родзянко не отвечает на уговоры Рузского, он декламирует о благополучии, которое водворится, если только отречется государь, и пробует громкими фразами задобрить Рузского лично.
Да, для Родзянко «возврата нет». Если бы удалось успокоить бунт, всем стала бы ясна его роль за эти дни и ему было бы не сдобровать. Он должен был спасать себя.
Рузский, однако, не кончает разговора, хотя Родзянко пожелал ему «спокойной ночи». Он опять пытается убедить Родзянко, в необходимости использовать манифест, ибо «конечная цель» – ответственное министерство – достигнута. Он сомневается в идиллической картине снабжения армии, нарисованной Родзянко, и указывает, что всякий насильственный переворот не может пройти бесследно и для армии. Он как бы предугадывает ее развал.
В ответ на это Родзянко указывает, что переворот может быть «добровольным» и все тогда кончится в несколько дней. И следуют удивительные слова того, кто «висит на волоске» и боится сесть в Петропавловскую крепость – «ни кровопролития, ни ненужных жертв не будет. Я этого не допущу».
Рузский все же сомневается, предостерегает и спрашивает, в минуту сомнений, нужно ли выпускать манифест. Ответ Родзянко таков, что Рузский понимает, что Родзянко уже не имеет фактической власти, а плывет на волнах разбушевавшегося моря. Рузский смущен и сухо заявляет, что передаст манифест в Ставку для напечатания и распубликования, ибо получил на это повеление государя.
Таков разговор, который, с соизволения государя, вел генерал Рузский.
Когда события прошли и Н. В. Рузский перечитывал разговор, он сам себя обвинял, что недостаточно твердо говорил с Родзянко и не отдал себе сразу отчета в его сбивчивых противоречивых словах. На него, утомленного и возбужденного долгой и трудной аудиенцией у государя, усталого физически и нравственно, главное впечатление произвело то, что волнение в столице продолжало разгораться. Кроме того, он все еще полагал, что Родзянко, верный присяге, видный член партии октябристов, крупный помещик, отнюдь не революционер; он не понимал, что Родзянко уже три дня стоит во главе революции, а вовсе не во главе людей, желающих восстановить порядок. Враги Рузского говорят, что он должен был прервать разговор, указать Родзянке, что он изменник, и двинуться вооруженной силой подавить бунт. Это, как мы теперь знаем, несомненно бы удалось, ибо гарнизон Петрограда был не способен к сопротивлению, Советы были еще слабы, а прочных войск с фронтов можно было взять достаточно. Все это верно и это признавал впоследствии Рузский, но в тот момент он старался избежать кровопролития – междоусобной, хотя бы и краткой борьбы в тылу, боясь впечатления, на далеко уж не столь прочные в массе фронтовые войска, а что они были непрочны, показали ближайшие дни.
Он вернулся к себе в вагон с надеждой, что опубликование манифеста произведет такое же впечатление на Петроград, как 17 октября 1905 г. Все утихнет, и останется тушить отдельные, чисто революционные вспышки. Если это удалось тогда министрам бюрократизма, то тем более должно было удасться министрам, которым верит вся Россия. Кроме того, Рузский ждал впечатления Ставки о разговоре, чтобы доложить государю с ее поддержкой. Ведь и первый доклад у государя был поддержан авторитетом М. В. Алексеева. Отдав еще несколько срочных распоряжений по фронту, он вернулся в вагон и, падая от усталости, на час заснул, как убитый.
Государь, видимо, тоже не спал всю ночь; его телеграмма (№ 18) носит пометку 5 час. 15 мин. 2 марта. Под утро и он заснул.
Через полтора часа, после окончания разговора Рузского и Родзянко, произошел разговор Данилова с генералом Лукомским (№ 19). Из него видно, что передававшийся в Ставку, одновременно с ведением его, разговор Рузского и Родзянко уже был обсужден и обдуман в Ставке и там принято решение – получить от государя согласие на отречение.
С этим так спешили в Могилеве, что предлагали разбудить государя, «отбросив всякие этикеты». Это было личное мнение и требование генерала Алексеева. Это передавалось официально. Личным мнением генерала Лукомского было, что отречение необходимо и возможно скорее, – только это спасет и фронт и родину и династию.
Генерал Данилов тоже не спал всю ночь, но был спокойнее. Он решает дать хоть час сна главнокомандующему и считает, что этот час значения иметь не может, но он опасается, что задержка может выйти из-за нерешительности государя7и ссылается на ту трудность, с которой государь согласился вчера на манифест об ответственном министерстве. У Данилова еще есть луч надежды, что дело обойдется без отречения, – на него произвели впечатление доводы Рузского, приведенные им в разговоре с Родзянко, при котором он присутствовал. Он знал, что Рузский не хочет отречения, боится его последствий, и полагал, что после доклада государю Рузский не вынесет из кабинета его величества отречения, ибо сам ему не сочувствовал, а государь естественно будет колебаться. Генерал Лукомский наоборот «молил бога», чтобы Рузскому удалось убедить государя отречься.
Как раз в ту минуту, когда Рузский входил в вагон государя с докладом о ночном разговоре с Родзянко, генерал Алексеев в Ставке подписывал свою циркулярную телеграмму главнокомандующим (№ 20). Было 10 час. 15 мин. утра, 2 марта.
Еще до этого доклада судьба государя и России была решена генералом Алексеевым.
Ему предстояло два решения, для исполнения которых «каждая минута могла стать роковой», как он справедливо отмечает в своей циркулярной телеграмме. Либо сделать «дорогую уступку» – пожертвовать государем, которому он присягал, коего он был генерал-адъютантом и ближайшим советником по ведению войны и защите России, либо – не колеблясь вырвать из рук самочинного временного правительства захваченные им железные дороги и подавить бунт толпы и Государственной Думы.
Генерал Алексеев избрал первое решение – без борьбы сдать все самочинным правителям, будто бы для спасения армии и России. Сам изменяя присяге, он думал, что армия не изменит долгу защиты родины.
Генерал Рузский спокойно, «стиснув зубы», как он говорил, но страшно волнуясь в душе, положил перед государем ленту своего разговора. Государь молча, внимательно все прочел. Встал с кресла и отошел к окну вагона. Рузский тоже встал. Наступила минута ужасной тишины. Государь вернулся к столу, указал генералу на стул, приглашая опять сесть, и стал говорить спокойно о возможности отречения. Он опять вспомнил, что его убеждение твердо, что он рожден для несчастия, что он приносит несчастие России; сказал, что он ясно сознавал вчера уже вечером, что никакой манифест не поможет. «Если надо, чтобы я отошел в сторону для блага России, я готов на это», – сказал государь, «но я опасаюсь, что народ этого не поймет: мне не простят старообрядцы, что я изменил своей клятве в день священного коронования; меня обвинят казаки, что я бросил фронт». После этого государь стал задавать вопросы о подробностях разговора с Родзянко, стал обдумывать, как бы в слух, возможное решение. Рузский высказал еще свою надежду, что манифест все успокоит, и просил обождать совета и мнения генерала Алексеева, хотя и не скрыл, что, судя по словам генерала Лукомского, видимо в Ставке склоняются к мнению о необходимости отречения. В это время подали срочно дошедшую телеграмму Алексеева (№ 20). Рузский, бледный, прочел вслух ее содержание. «Что же вы думаете, Николай Владимирович», спросил государь. – Вопрос так важен и так ужасен, что я прошу разрешения вашего величества обдумать эту депешу, раньше чем отвечать. Депеша циркулярная. Посмотрим, что скажут главнокомандующие остальных фронтов. Тогда выяснится вся обстановка, – ответил Рузский. Государь встал, внимательно и грустно взглянул на Рузского и, сказав: «Да, и мне надо подумать», отпустил его до завтрака.
Перед завтраком Государь вышел из вагона и некоторое время гулял один на платформе. В два часа дня Государь потребовал Рузского к себе. В это время уже состоялся разговор генерала Клембовского с генералом Болдыревым (№ 21) и пришла телеграмма М. В. Алексеева (№ 30), содержавшая ответы всех главнокомандующих, кроме Сахарова и адмирала Колчака.
Рузский, в виду чрезвычайной важности момента, просил у государя разрешения явиться к докладу вместе с генералом Даниловым и Саввичем. Подробности этого доклада, очевидно, хорошо памятны этим обоим, единственным еще живым свидетелям трагической минуты. Государь принял окончательное решение, когда ознакомился с текстами телеграмм всех главнокомандующих; впрочем, еще перед завтраком, встретя Рузского на платформе, он высказал ему, что решил отречься. Государь взял блок с телеграфными бланками и написал несколько черновиков (№ 24, 25).
Было три часа дня. Государь дополнил текст одной телеграммы, согласив с текстом другой, и передал листки Рузскому. Тот вышел из вагона в 3 часа 10 минут дня и тут же ему вручили телеграмму о предстоящем приезде Гучкова и Шульгина. Рузский вернулся в вагон и доложил ее. Государь тогда приказал телеграмму (№ 24) задержать до прибытия этих лиц, а телеграмму (№ 25) взял обратно из рук генерала. В три часа 45 мин. государь прислал и за другой телеграммой. Рузский пошел с нею в императорский поезд и, встретив государя на платформе, предложил ее оставить у него до прибытия Гучкова и Шульгина. Соображая обстановку и видя глубокое волнение государя, генерал Рузский, Все еще не теряя надежды, что можно избежать отречения, надеялся теперь, что прибытие таких умных людей, как Гучков, – хотя и явный недоброжелатель государя, – и преданный династии Шульгин, даст возможность при личном разговоре тотчас по прибытии их еще убедить их в ненужности отречения и также выяснить себе, наконец, что произошло в Петрограде, уже от очевидцев и участников событий.
Поэтому Рузский приказал, как только подойдет поезд с депутатами, доложить ему и просить обоих прибывших пройти ранее, чем к государю, к нему, желая с ними переговорить, имея в руках и черновик телеграммы об отречении. Он хотел сообщить им все свои сомнения в основательности оценки момента Родзянкой, на основании которой генерал Алексеев и все главнокомандующие привели впечатление колебания государя не в вопросе об отречении, а его видимое волнение и страдание в решении вопроса, как отрекшись в пользу сына, не быть с ним разлученным. Разлука с сыном была для государя явственно тяжелее, чем сложение тяжкого бремени власти. Ответы главнокомандующих и последняя фраза телеграммы Алексеева (№ 22) «ожидаю повеления», вызвали в государе чувство горечи, которого он, несмотря на всю свою выдержку, не мог скрыть. Тут государь, видимо, почувствовал себя всеми покинутым и у него не хватило духу обречь на подобные уже перенесенные им страдания своего единственного сына. К вечеру в уме государя созрела мысль отречься за себя и за сына.
Депутаты ожидались в 7 час. вечера, но прибыли только после 10 час. В силу каких-то соображений, а может быть, просто для ускорения, государь приказал, как только придет их поезд, привести депутатов немедленно к нему. Генерала Рузского об этом приказании не уведомили и он не видел Гучкова и Шульгина до того момента, когда вошел в вагон государя, где они уже находились в течение нескольских минут.
Между тем, в Ставке теряли терпение и ежеминутно требовали генерала Данилова к аппарату, передавая ему все более тревожные сведения из Петрограда, требуя доклада о решении, принятом государем (№№ 26, 27 и ел.), упрекали Данилова, что он не сообщает, отмалчивается, не держит Ставку в курсе дела. Видимо, в Ставке считали, что государь обязан подчиниться полученной в два часа телеграмме без размышления, как Родзянко считал, что его величество должен был моментально ответить 26 февраля на его телеграмму манифестом.
Проходили часы, по мнению Ставки, столь дорогие для спасения России, а «бесхарактерный» государь не решался и «болезненный» Рузский не находил энергии достичь желательного результата.
Между тем, М. В. Алексеев еще продолжал соблюдать «этикет», он «испрашивал» повелений у государя, как у верховного главнокомандующего. Так, генерал Корнилов и князь. Львов были назначены, а генерал Иванов отозван в Могилев – еще державной волей государя по докладу его начальника штаба ген. Алексеева.
Подробности того, что происходило в вагоне государя, с прибытия Шульгина и Гучкова, уже известны, и Рузский на них в своих рассказах мало останавливается. Он отмечал только, что депутаты чувствовали себя очень неловко, были поражены спокойствием и выдержкой государя, а когда он объявил им, о решении своем отречься и за сына, растерялись и просили разрешения выйти в другое отделение вагона, чтобы посоветоваться.
У государя к приезду депутатов был уже готов текст манифеста об отречении и ровно в 24 часа на 3-е марта он его подписал, пометив 2-е марта 15 часов, т. – е. тем часом, когда принято было им решение отречься.
Перед этим он подписал и два указа Правительствующему Сенату: о назначении князя Львова и Великого князя Николая Николаевича. Они помечены 2-е марта 14 час.
Гучков и Шульгин тотчас же написали расписку о принятии 2-го марта высочайшего манифеста.
Царствование государя Николая Александровича кончилось.
Для блага России, государь принес в жертву не только себя, но и всю свою семью. Уговорившие его на первый шаг его крестного пути не могли и не съумели сдержать своего обещания – жертва государя пропала даром. Из всех участников события один государь сознавал, что его отречение не только не спасет России, но будет началом ее гибели. Ни генерал Алексеев, ни генерал Рузский, не поняли тогда, что они только пешки в игре политических партий. Силы сторон были неравные. С одной – была многомиллионная армия, предводимая осыпанными милостями государя генералами, а с другой – кучка ловких, убежденных и энергичных революционных агитаторов, опиравшихся на небоеспособные гарнизоны столицы. Ширмой этой кучке служил прогрессивный блок Государственной Думы. Победила несомненно слабейшая сторона. Поддержи генерал Алексеев одним словом мнение генерала Рузского, вызови он Родзянку утром 2 марта к аппарату и в два-три дня революция была бы кончена. Он предпочел оказать давление на государя и увлек других главнокомандующих.
Генерал Алексеев понял свою ошибку ровно через семь часов после подписания государем акта отречения.
Уже в 7 час. утра 3-го марта Алексеев разослал новую циркулярную телеграмму, в которой сознавал, что «на Родзянку левые партии и рабочие депутаты оказывают мощное давление и в сообщениях Родзянко нет откровенности и искренности».
На основании одного такого сообщения Родзянко, генерал Алексеев решил 24 часа перед тем свести русского царя с престола.
Теперь Алексееву стали ясны и цели «господствующих над Председателем Государственной Думы партий». Стало ясно и «отсутствие единодушия Государственной Думы и влияние левых партий, усиленных Советами рабочих депутатов».
Генерал Алексеев прозрел и увидел «грозную опасность расстройства боеспособности армии бороться с внешним врагом» и перспективу гибели России.
Он теперь уже считал, что «основные мотивы Родзянко не верны», не желал быть поставленным перед «совершившимся фактом», не желал капитулировать перед крайними левыми элементами и предлагал созыв совещания главнокомандующих, для объявления воли армии правительству.
Что же случилось за эту несчастную ночь? Что показало генералу Алексееву, что он совершил непоправимую ошибку, не поддержав своего государя.
В пятом часу утра Родзянко и князь Львов вызвали к аппарату Рузского и объявили ему, что нельзя опубликовывать манифеста об отречении в пользу великого князя Михаила Александровича, пока они этого не разрешат сделать – государь опять поступил не по указке Родзянко, отрекшись и за сына, а для успокоения России царствование Михаила Александровича «абсолютно не приемлемо». Рузский был удивлен, но согласился сделать возможное, т. – е. приостановить распубликование и выразил сожаление, что Гучков и Шульгин не знали, что для России «абсолютно неприемлемо». Родзянко пытался объяснить это невиданным бунтом («а кто раньше видел», отметил, перечитывая ленту, Рузский). Этот бунт сделан гарнизоном, который сам Родзянко уже не считает солдатами, а «взятыми от сохи мужиками, которые кричат «Земли и Воли», «долой династию «долой офицеров». И с этой толпой Родзянко и князь Льве переговариваются и ей подчиняются, считая ее мнение у» за мнение всей России. И что для этой толпы «абсолютно не приемлемо», то «абсолютно неприемлемо» и для гордого Временного Правительства, составленного из людей, коим «верит вся Россия». Родзянко, однако, «вполне уверен», что если теперь и великий князь Михаил Александрович отречется, то все пойдет прекрасно. До окончания войны будет действовать Верховный Совет и Временное Правительство, несомненно произойдет подъем патриотического чувства, все заработает в усиленном темпе, и победа может быть обеспечена.
Все эти слова показались Рузскому просто нелепыми, как, это отметил на ленте, перечитывая ее. «Если бог захочет наказать, то прежде всего разум отнимет», – прибавил еще Рузский. Во время разговора, он испытывал то же чувство и нашел, что люди, взявшиеся возглавить революцию, были даже не осведомлены о настроении населения. (Это видно из его пометки на ленте: «когда Петроград был в моем ведении, я знал настроение народа»).
При таких обстоятельствах Рузский решил дать князю Львову и Родзянко, в их беспомощности, хоть практические указания, как и с кем сноситься далее, ибо сам с уходом императорского поезда, уже становился опять в положение лишь главнокомандующего одного из фронтов.
Родзянко обещает все исполнить, но главное, беспокоится, как бы манифест не «прорвался в народ». В конце разговор принимает прямо анекдотичный оттенок: на вопрос Рузского, верно ли он понял намеченный порядок Верховного государственного правления, Родзянко поясняет: «Верховный Совет, ответственное Министерство, действие законодательных палат до решения вопроса о конституции в Учредительном собрании». Рузский спрашивает, «кто во главе Верховного Совета». Родзянко отвечает: «Я ошибся, не Верховный Совет, а Временный Комитет Государственной Думы под моим председательством». Рузский понял. Он заканчивает разговор сразу словами: «Хорошо, до свидания» и просьбой не забыть, что дальнейшие переговоры надо вести со Ставкой, а ему только сообщать о ходе дел.
Этот классический второй разговор был также, как и имевший место в предшествующую ночь, тотчас передан в Ставку. Этот разговор, увы, поздно выяснил в Ставке, как она поторопилась.
Едва ушел к Двинску императорский поезд с отрекшимся императором и к Петрограду поезд с Гучковым и Шульгиным, едва князь Львов и Родзянко узнали текст высочайшего манифеста, как он уже оказался «абсолютно неприемлемым» и его надо было скрыть. Отречение, которое должно было спасти порядок в России, оказалось недостаточным для людей, вообразивших себя способными управлять Россией, справиться с им-же вызванной революцией и вести победоносную войну. Безвластие теперь действительно наступило. Это была уже не анархия, что проявилась в уличной толпе, это была анархия в точном значении слова – власти вовсе не было. Ничто «не заработало в усиленном темпе», кроме машины, углублявшей революцию, не наступило «быстрого успокоения», не произошло подъема патриотического чувства и решительная победа не оказалась обеспеченной, как это обещали князь Львов и Родзянко в ночь на 3-ье марта.
Генерал Алексеев в своей телеграмме (№ 34) сделал намек на необходимость взять власть в руки совещания главнокомандующих, но, как выяснил ему в своем ответе (№ 35) Рузский, это явилось бы попыткой несвоевременной и уже несомненно привело к междоусобице. Рузский теперь уже предложил Алексееву настаивать на объявлении манифеста и на полном контакте Начальника штаба Верховного главнокомандующего с правительством, желая продолжать действовать легальными путями, и предвидел, что из совещания могла образоваться еще одна власть, которая несомненно оказалась бы в конфликте не только с Советами, но и с Временным Комитетом Государственной Думы.
Одновременно Рузский посылает телеграмму командующим армиями Северного фронта, ориентируя их в создавшейся обстановке.
В Ставке вторые сутки царила растерянность и начались недоразумения по вопросу об опубликовании и неопубликовании обоих манифестов (государя и великого князя Mихайла Александровича) и приказа нового верховного главнокомандующего. И в штабе северного фронта и в штаб западного фронта, просили разъяснения. Весь разговор, изложенный в этом документе, отражает как в зеркале путаницу, суету, спешку в ставке. Главнокомандующие уже сбиты сами с толку и не успеет Ставка принять одно решение, как обстановка в столице требует принятия нового. Генерал Данилов смущен всеми противоречиями в важнейших документах и считает долгом отметить, для доклада М. Н. Алексееву, насколько опасно такие несверенные и несогласованные документы объявлять, несомненно взволнованным событиями войскам.
Вслед за этими первыми, не особенно приятными сношениями между Ставкой и штабом Рузского, наступает период все усиливающихся разногласий. Уж 5-го марта Ставка предлагает ряд мер для охранения армии от пропаганды из недр столичного Совета и для прекращения начавшихся в фронтовых и тыловых районах убийств офицеров. Рузский эти меры уже принял, но не ожидает от них успех и просит Ставку снестись с правительством, чтобы оно и Совет рабочих депутатов осудили выступление против вооруженных команд и офицеров. Рузский не знал, что революция уже была правительством объявлена «великою и бескровною», а все жертвы эксцессов толпы надлежало во имя идеалов свободы замалчивать и скрывать.
Рузский уже видит, что обещанного Родзянкой подъема духа и наступления успокоения нет. Наоборот, части волнуются, офицеры гибнут на фронте и в тылу от русских пуль и штыков, но он еще надеется, что правительство пользуется доверием народным и, не допуская мысли дать на фронте врагам и союзникам зрелища междуусобных сражений, предлагает вызвать авторитетных правительственных комиссаров для успокоения войск. Мера, чреватая печальными последствиями. Рузский объяснил ее принятие тем, что офицерство само слишком взволновано и сбито с толку, чтобы спокойно и объективно разъяснять солдатам положение, и искал лиц – очевидцев, лиц гражданских, которые выяснили бы, что раз все. офицерство подчинилось новому правительству, то нет оснований его подозревать в стремлении ему изменить.
В ночь на 6-е марта, генерал Рузский обращается с телеграммой к генералу Алексееву, Гучкову, Керенскому и князю Львову, указывает на безобразное явление ареста и обезоружения офицеров и, выясняя грозное значение этих явлений, требует немедленного и «авторитетного разъяснения недопустимости сего центральной властью», без чего развал неизбежен.
На все свои ходатайства Рузский не получает ответа и вместо того на фронт летят знаменитые приказы Совета солдатских и рабочих депутатов и прибывают агитационные делегации и депутации. 18 марта Рузский еще раз говорит с Родзянко, желая выяснить, что делается в столице и что делает Временный Комитет Государственной Думы. Путаница в словах «Совет Министров» и «Временное Правительство», по его мнению была вредна и производила впечатление неустойчивости. Родзянко пытался разъяснить сомнения генерала, но не убедил его и поспешил закончить разговор банальными любезностями. «Не стоило с ним говорить» вспоминал об этом разговоре впоследствии Рузский.
Через день произошел у него обмен телеграмм с военным министром Гучковым.
Телеграмма того, кто носил звание военного министра и пока выказывал себя лишь тем, что допустил издание приказа номер первый Совета солдатских и рабочих депутатов и запретил опубликование прощального приказа по армии отрекшегося Государя – Верховного главнокомандующего, – телеграмма эта глубоко возмутила военную Душу Рузского. Он понял, что Гучков может быть прекрасным оратором, отличным критиком военного бюджета, но Руководить обороной государства во время войны не может. В нем не было чувства дисциплины, он не понимал основ воинского духа.