Но, по иронии судьбы, по неповторимой причудливости этого момента истории, этот гимн Сталину, эта передовая статья попала в общую сталинскую мясорубку, устроенную на этом заседании. Не зная, по какой линии ее "проводить" и с чем - с каким сталинским тезисом связать, - Фадеев называет ее "новорапповской". И он по-своему прав.
Если бы в такой форме это было отнесено к роману Василия Гроссмана и говорилось бы о том, что имеется в этом романе, - это было бы правильно. Но дальше говорится: "На основе отсечения от нашей литературы всего гнилого и враждебного должна расти наша советская литература".
Товарищи! Мы даже о ликвидации кулачества как класса говорим, что на основе коллективизации, а не наоборот. То есть в условиях, когда есть у нас прямые враги, называть без характеристики и расшифровки некоторые произведения, то есть распространять на какой-то круг произведений, да еще не сказать, кто эти многие писатели... Это неправильно. И уже в этой связи надо сказать о притуплении бдительности среди писателей. Спрашивается, отвечает ли это духу XIX съезда? Вот вам конкретный пример проявления новорапповщины в нашей деятельности, то есть испугать литератора. А это неправильный метод...
У нас в Союзе советских писателей очень много ошибок, но в смысле идейной борьбы есть и свои заслуги. Мы должны свои ошибки признавать. Но если у автора этой передовой создалось такое ощущение, что в Союзе советских писателей (и что значит Союз советских писателей? К кому это относится - к членам, к Секретариату или к кому?) произошло притупление бдительности, потеря линии, перспективы, то, говоря это, надо отвечать за сказанное.
Я отмечу, что в нашей работе мы должны придерживаться правдивой критики и самокритики. У нас есть хорошая позитивная программа, которую дал XIX съезд партии. Она подтверждена в речах лучших людей, она подтверждена в речах товарищей Маленкова, Берии, Молотова, в решениях Центрального Комитета партии, который нами руководит. У нас есть все условия для того, чтобы на основе развертывания правдивой критики и самокритики осуществить цель, которая перед нами поставлена: возбудить творческий дух наших писателей, воодушевить их, сплотить вокруг задач коммунистического строительства, вести их вперед под знаменем партии.
Это и показывает все то лучшее, что появляется все время у нас в литературе.
Всех этих задач мы можем достичь на основе идейно-воспитательной работы, на основе бдительности, высокой идейной требовательности, недопущения проникновения в наши ряды чуждой идеологии...
Не давать спуску буржуазным космополитам, буржуазному национализму, формалистам и новорапповцам. Твердо проводить линию нашей партии. Так мы будем работать в будущем. (Аплодисменты.)
(Перерыв.)
К. М. СИМОНОВ:
Продолжим нашу работу. Слово имеет товарищ Твардовский.
Тов. ТВАРДОВСКИЙ:
Товарищи, в центре внимания сегодняшнего Президиума находится журнал "Новый мир", большие и серьезные ошибки, допущенные редакцией журнала в ее работе.
Ошибок этих много, и подробно говорить о каждой из ошибок, перечисленных Александром Александровичем Фадеевым, я не буду. И не потому, что я хотел бы их замолчать, а просто в силу сбережения времени и чтобы не утруждать вас справками, пространными покаяниями, ибо по существу я согласен с оценкой ошибок, данных в докладе Фадеева. Кроме того, у нас были уже и другого рода собрания, где я уже неоднократно имел возможность говорить об этих ошибках.
Позволю себе занять ваше внимание только несколькими словами, относительно главной, центральной ошибки в работе редакции журнала - это в отношении напечатания романа Василия Гроссмана.
Верно то, что критика в отношении этого произведения не явилась громом с ясного неба, не явилась результатом внезапного указующего перста, а имеет свою историю.
Более трех лет назад, еще до прихода к работе той редколлегии, которую возглавляю я, роман уже находился в редакции "Нового мира" и уже тогда определились какие-то взгляды и суждения по этому произведению, довольно противоречивые. Уже тогда было выступление товарища Агапова, который выступил резко критически в отношении рукописи Гроссмана, были и другие рецензии, которые предупреждали редакцию, что без полной переработки и реконструкции произведения публиковать его нельзя.
И далее, когда мы за это дело принялись, то здесь определились противоположные мнения и суждения по поводу этого романа. Имела место довольно сдержанная оценка со стороны товарища Катаева и товарища Федина они были за опубликование, но со значительной доработкой в части сокращения и исправления отдельных мест этого романа.
И даже больше того, чтобы подчеркнуть всю сложность этого вопроса, серьезность этой ошибки с напечатанием этого капитального по объему произведения, я скажу еще и о том, что даже та часть редакции, которая была решительно за опубликование по внесении необходимых исправлений, она тоже (я говорю это не для умаления нашей вины и моей в частности, а для точности и ясности) полностью не была обольщена достоинствами этого романа и имела на него критический взгляд. Но наша журнальная молодость, наша малоопытность не позволила нам в проведении своих редакционных требований быть последовательными до конца. Тут мне казалось, что большой экзамен для редактора в том, насколько он сумеет определить по рукописи то реальное бытие книги, которое наступает в мире с момента опубликования ее в печати.
Но теперь я вижу, что очень большая разница, когда читаешь рукопись и напечатанное произведение. Можно много увидеть недостатков в рукописи и все же можно полностью не угадать тот резонанс, который она повлечет за собой при ее появлении в свет. Конечно, это и есть мера редакторской доблести. Я думаю, что редактор должен увидеть и суметь дать ту оценку, которую дает широкий круг общественности. В данном случае этого не случилось. Получилось по-иному.
Желая довести это произведение до того варианта (это казалось возможным), который приемлем для опубликования, мы как будто с этого и начали, но проявили совершенно недопустимую, непростительную слабость. Когда после моего первого собеседования с автором, после предъявления ему требований в отношении философического сопровождения, в отношении гипертрофической фигуры Штрума и в отношении толстовствующего резонерства, которое свойственно этому роману, - когда я это заявил, автор ответил, что забирает рукопись. Судили и рядили мы о работе и решили, что как-нибудь сговоримся. Нельзя же автора лишать того романа, в котором нам очень многое нравилось. Я и сегодня не считаю этот роман начисто абсурдным, начисто зловредным, начисто искусственным. Я считаю, что в нем есть страницы, эпизоды, характеристики, образы отдельные, часто представляющие несомненную художественную ценность. Да и было бы слишком странно, если бы этого не было, чтобы после такого длительного периода редактирования появилась вещь, совсем не отмеченная никакой печатью художества, писательского и литературного опыта. Конечно, я продолжаю думать, что это есть в романе.
Но мы не соразмерили хороших страниц романа с наличием страниц, совершенно загромоздивших, скрывших собой эти хорошие страницы. Тут получилось согласно украинской поговорке: "Стругав, стругав и перестругав". Длительность и обстоятельное редактирование привели к тому, что мы заредактировались. Мы начали соразмерять улучшения в тексте романа с самим Гроссманом, насколько он уступил, насколько нам удалось продвинуть его на доработку, на улучшение и на какие-то изъятия.
Прямо скажу, что мне здесь принадлежит первая роль, и не только потому, что я являюсь главным редактором журнала, но и потому, что был фактическим литературным редактором этой рукописи. Имея в виду, что рукопись - сложная, я решил, что сам буду с ней справляться. И поэтому всю тяжесть ответственности перед читателем и нашей литературной общественностью несу я, она лежит на мне, и уклоняться от нее я не хочу.
Но представьте себе такое положение: мог бы Секретариат "повелеть" нам опубликовать эту рукопись? В практике таких вещей у нас не бывает, и заставить редактора никто не может, ибо он отвечает за свое окончательное решение перед теми органами, которые назначают его на эту работу.
В ходе работы с произведением Василия Гроссмана я допустил этот промах. Я видел и с неприятием отмечал псевдофилософичность этого произведения и его героев, но я не рассмотрел, что эта доморощенная философичность проникает и в ткань художественно-изобразительную. И я считал, что, поскольку мы исправили и убрали большое количество всего, мы считали, что оставшееся малое количество не ослабит веса этого произведения.
Это и было ошибкой, ибо, когда роман вышел и начал находить отклики в литературной среде, стали появляться довольно тревожные настроения и оценки, сближающиеся с той критикой, которая впоследствии развернулась в статьях "Правды", "Коммуниста", "Литературной газеты". В процессе встреч, во всех этих разговорах и собеседованиях уже почувствовалось это впечатление. По первым опубликованным главам романа уже были такие суждения. Мы всего ожидали, но самой убийственной была такая оценка: "Братцы мои, это же просто скучно..." Люди были не в состоянии переваривать уже эту "философию", вычитанную из настольного календаря и с докторальностью подносимую со страниц нашего журнала.
Далее, когда роман полностью был опубликован, мы получили и известный (времени прошло еще немного, и нельзя сказать, что это было массовое явление), так сказать, читательский отклик. Ну, а затем получили общественное обсуждение, такое, как обсуждение 2 февраля в журнале "Новый мир", устроенное редакцией с приглашением военных людей, литераторов. Оно уже показало, что в нашей литературной общественности складывается определенное критическое мнение, с которым мы не могли не считаться. Мы с ним считались и должны были прийти к осознанию допущенной нами большой ошибки.
Думается, что один из самых серьезных уроков, выводов для себя как редактор и вообще как человек, живущий в литературе, живущий ее интересами, ее вопросами, я сделал следующий: что очень часто мы не можем оценивать признаки произведения как бы собственно литературные, не беря их в связи с идейной основой этого произведения, ибо, как уже сказал сейчас, совершенно ясно, что уток соответствует этой основе. Он по ней.
Когда я увидел черты того, что можно назвать эпигонством, черты того усиленно поднятого равнения на "Войну и мир", конечно, с одной стороны, они претили мне тем, что выражали собой определенную претенциозность, непомерную, несоразмерную с силами роста, но я оценивал их как явление невинное, как дань какой-то поре ученичества, когда писатель, находящийся под огромным влиянием великого художника страны, не в силах освободиться от каких-то черт стиля самого великого художника. Их было много. По совету редакции они были убраны, но это не спасает. Автор строит свое повествование в соответствии с великим русским эпосом XIX столетия. И при дальнейшем обдумывании всего этого я пришел к убеждению, что это не является простой данью ученичеству, а признаком его идейной позиции. Это все находится в полном согласии с теми чертами философии, которая восходит в годы войны к каким-то обветшалым и глубоко чуждым нашему духу, глубоко чуждым ленинизму теориям и идеям о неизменности человеческого мира, о неизменности и повторяемости человеческой жизни, как будто один цикл, наложенный на другой, и составляет процесс мировой истории.
Василий Гроссман не дал себе труда задуматься над этими ошибками. А ведь это те же самые ошибки, которые четко отмечались в статье Ермилова по поводу пьесы "Если верить пифагорейцам". Василий Гроссман и не подумал откликнуться перед общественностью, ни в какой форме, по поводу совершенных им ошибок, в то время как в этом его романе выступили со всей очевидностью черты той же философии.
Как это сочетается с эпигонством? Автор желает отождествлять нашу действительность с действительностью уже бывшей. Это согласно с его концепцией: "Все на свете повторяется", так есть и так будет. Была Отечественная война 1812 года, была и теперь. Были тогда офицеры и рядовые, есть они и теперь; было тогда народное сопротивление, есть и сейчас. И хотя я не могу отказать Гроссману в общепатриотическом настроении, но, с другой стороны, чувствуется, что человеку как бы не хочется видеть те изменения и исторические перемены, которые произошли в нашей стране, и как это отразилось на психологическом строе наших людей. Ничего не меняется: были люди "хорошие", и люди "плохие", и сейчас это есть, и так и будет во веки веков...
Почему он в центр ставит семью, семейную хронику? Ему важно, чтобы роман имел семейную основу, чтобы были Ростовы и Волконские. У них, правда, другая фамилия, изменен быт, они разговаривают по телефону, но все равно все сводится к нерушимой ячейке общества, к семье. И семья Шапошниковых представляется автору такой ячейкой общества. И судьбы семей как бы отождествляются, он прослеживает это последовательно, до эпилога.
И в этом, - я сейчас это совершенно очевидно вижу, - отдана дань его внутренней глубокой душевной концепции, которая покоится на философии неизменности мира, повторяемости его материала. Приезжал Николай Ростов с фронта с товарищем, это было накануне грозных испытаний и событий; вспомните уход Пети и сравните это с тем, что происходит с младшим Шапошниковым. Но все это, конечно, дается отличительно, в смысле бытовых подробностей, дается в соответствии с натурой. Вспомните этот, уж очень архитолстовский прием, когда в сновидение врывается кусок живой действительности. Возьмите это пьеровское "сопрягать", проснулся, а там собираются запрягать. Это у Гроссмана - как излюбленный прием.
Привожу я это для того, чтобы показать, как все это находится в согласии с самыми задушевными симпатиями и стремлениями автора. Это стало в полной мере ясно потом, при помощи критики, суровой критики, которую мы получили. Но, надо сказать по совести, совершенно прямо - критики справедливой.
Приходится пожалеть о том, что редакция оказалась не на высоте в решении такого серьезного вопроса своей жизни. Сейчас, конечно, легче судить и рядить о том, как бы можно было поступить, предъявить более высокие требования и настоятельно все провести, как можно было бы дождаться окончания романа... Об этом приходится говорить постфактум. Но вывод сделать надо.
Что касается меня, то за последнее время в смысле работы моей в журнале она составила и предмет размышления и беседы моей с товарищами. Я считаю, что эта моя ошибка не чисто эпизодического характера, проскочившая случайно в отсутствие редактора. Это ошибка другого свойства, она и во времени и пространстве заполняется очень широко. И в этом смысле, может быть, за нее дорого заплачено, но необходимую школу здесь редактору, да и его товарищам по редакции, пришлось пройти.
Не могу не остановиться кратко на другом произведении, вызвавшем критическое суждение в печати и на наших встречах и обсуждении, на повести Казакевича "Сердце друга". Я почти со всем согласен с тем, что сказал Александр Александрович. Я считаю, что, конечно, до крайности не к месту, даже художественно бестактно был внесен абзац с посещением учительниц на станции, где стоял эшелон. И это повредило даже той задаче художника, которую он ставил, потому что повесть была задумана с тем, чтобы осветить хорошую, чистую и высокую любовь, озаряющую подвиги людей войны. Эта сцена странным диссонансом врывается во все повествование, на мой взгляд, исполненное строгости и даже одухотворенности собственно предмета любви.
Я считал ранее, что только вторая часть, как не основанная на непосредственно наблюденном материале, страдает заметными недостатками по сравнению с первой частью, написанной более густо. Но я должен признаться, что мной не рассмотрено было, что за этим, на первый взгляд только художественно сниженным уровнем по отношению к первой части, стоит и то, о чем говорил Фадеев.
За этим стоит то, что мотив страданий, мотив неизбежности рокового конца - эти мотивы проявляются в данной части повести. Они несомненно существуют. Как сказал один товарищ, Казакевич как бы любовно и тщательно готовит своего героя на убой. У него заранее было это задано: смотрите вот умный, красивый, храбрый, молодой, а я его поведу к этому корыту, как жертву! Я допускаю, что и главный герой может погибнуть, но я хотел бы увидеть, что неумолимая логика повествования привела к этому. А здесь получается таким образом, что мы заранее уведомлены о том, что он будет убит.
Или возьмите, как дает Василий Гроссман оборону вокзала. Это очень волнующие, запечатляющиеся в памяти страницы, но у вас - ощущение обреченности. Мы старались помочь это убрать, но все равно это ощущение безысходности судеб этой группы защитников, их отрешенность от внешнего мира, их локальность, - как будто война решалась именно здесь, - это осталось, хотя. Гроссману и сказали военные историки об этом еще до печатной критики: конечно, вы могли ваших героев довести до гибели, растрогать наши сердца, показать весь героизм их героического конца, но вы упустили из виду, что в то время, когда погиб вокзал и группа, защищавшая его, - в это время был тыл, была грозная сила, которая вступала в действие (в частности, могучая авиация, заволжская сверхмощная артиллерия и т. д.). И если бы автор дал ощущение, что на свете есть силы, идущие на выручку этим людям, ощущение было бы иное. Эта тенденция вскрыть и показать могущество наших сил во время войны - это дало бы иной эффект.
Я заканчиваю, товарищи! Как бы ни была незавидна роль редактора, приносящего свое покаяние в совершенных ошибках, но если эти ошибки осознаны искренне, глубоко, без тенденции увильнуть от ответственности, я думаю, что такое признание ошибок не является зазорным. Повторяю, что мы совершили много ошибок, ошибок идейного порядка, и мы из этого сделаем все необходимые выводы. А оценить это дело и сделать свои выводы - это уже задача Президиума *.
* Никогда больше не будет Твардовский отказываться от напечатанных им произведений. Мне трудно комментировать его речь, да она и не нуждается в комментариях. Скажу только, что печать жестокосердного времени, которая легла с той поры на отношения Гроссмана и Твардовского, останется навсегда.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Слово имеет товарищ Самед Вургун.
Тов. САМЕД ВУРГУН:
Товарищи! Очень серьезная и принципиальная критика романа Гроссмана вызвала большой интерес среди наших писателей национальных республик, особенно в Азербайджане. Это и понятно, потому что чистота идейности нашей литературы всегда была вопросом центральным, остается и будет оставаться самым центральным вопросом.
Об идейно-художественной порочности этого романа товарищ Фадеев в своем докладе очень обстоятельно сказал, обстоятельно сказали и другие товарищи. Я хочу сказать, что появление этого романа в нашей печати не является случайным, что подобные явления имели место и в ряде литератур наших республик. Я далеко не хочу идти и для этого хочу привести один пример из своей творческой биографии.
В 1945 году, в конце войны, я написал драму в стихах об Отечественной войне, называется она "Человек". Это была пьеса об Отечественной войне, герой пьесы философ. Вот на эту тему я и хочу говорить, потому что прошло довольно много времени с тех пор, почти восемь лет. Надо отдать справедливость, что моя пьеса была сильно раскритикована партийными деятелями республики и нашим Центральным Комитетом партии и на месте.
В чем философская основная концепция этой пьесы была, я, после всего этого разбора и критики романа Гроссмана, еще более глубоко как писатель начинаю осознавать. Я осознаю, что это был самый большой пробел в моем творчестве, который имел место *. Я тоже исходил из этой сугубо идеалистической философии. Тут нечего скрывать, тут своя писательская семья, и мы должны говорить о наших внутренних субъективных чувствах. Я тоже начал "философствовать", что все повторяется, как было при Заратустре, когда борьба между богом добра и богом зла, но в иной форме, и в наше время происходит. И устами своего философа я опирался на философию Заратустры...
* Разгромить самого себя... Самед Вургун в решении этой задачи доходит до полного экстаза. Не всегда можно даже догадаться по его речи, что так темпераментно он поносит самого себя.
К этому времени он - азербайджанский советский писатель, член КПСС с 1940 г., народный поэт Азербайджанской ССР, лауреат Сталинской премии за 1941 и за 1942 гг., академик Академии наук Азербайджанской ССР, депутат Верховного Совета СССР. Выпустил сборники стихов, драмы в стихах и поэмы: "Вагиф", "Фархад и Ширин", "Человек", "Мугон"...
Актер, который исполнял роль этого "философа" (и это больше всего тронуло меня), сказал: "Товарищ Самед Вургун, что же получается, - гремят пушки, летят самолеты, вокруг меня трупы моих соотечественников, бойцов, я также ранен, но вместо того, чтобы кричать: "Вперед, за кровь друзей, за полный разгром фашизма", я встаю и говорю глубокомысленно: "Когда же победит разум?"" (Смех.) И я вскоре осознал, как все это было глупо. Этот актер сразу почувствовал, что это - не образ советского человека.
Правда, у меня также герой умирает красиво. И он фашистам не сдается, но мне не удалось художественно воспроизвести, за какие высокие идеалы наши люди шли на смерть. Это мне также не удалось. Идеалистическая концепция была у меня настолько сильна, что чем кончаются у меня судьбы героев, в частности героини? Она долго живет после смерти мужа, но я лишил ее второй жизни и любви... Она создала симфонию во славу своего мужа, и, когда кончает эту симфонию, она умирает, так как чувствует, что достигла цели своей жизни, ее предела.
Я осознал впоследствии, что это все - идеалистический подход к человеку. Человек должен жить полнокровной жизнью, а не считать ее завершенной после создания какого-то произведения. Он должен продолжать жить.
Почему я привел этот пример? Мне кажется, что наши писатели, все мы должны проверять свое творческое отношение к этому делу с больших позиций нашей сегодняшней критики. Мы в последнее время начали исправлять свои ошибки, перестраиваться. Этому помогла также учеба у наших классиков. У Низами, например, есть прекрасные традиции, хотя у него и есть некоторые наивности: один герой у него назван "добром", а другой "злом", и они идут рядом. Вначале хитрость побеждает зло...
Значит, я сделал еще другой вывод, что в вопросе учебы у наших древних классиков мы должны совершить перелом в том смысле, что надо брать у них самое близкое, чтобы помочь в деле создания нашей социалистической литературы. Это я связываю со вторым пунктом моего выступления.
Но я хочу немножко полемизировать с товарищем Твардовским по одной нотке в его выступлении. Я это должен сказать потому, что он наш большой поэт, мы его любим сильно, и я не хочу, чтобы он в своей будущей работе допустил такую большую ошибку, как в напечатании этого романа. Мне не понравилась та нотка в выступлении товарища Твардовского, что в романе, как он говорит, есть страницы хорошие и были страницы плохие, что в конечном счете эти плохие страницы заслонили эти хорошие страницы. Конечно, мы как литераторы должны говорить о хороших страницах, но в тех случаях, когда у нас нет принципиальной борьбы, борьбы идейного характера. Товарищ Твардовский! По-моему, там идет борьба не хороших страниц с плохими, а борьба мировоззрений. Вот есть марксистское понимание действительности, марксистско-ленинская философия и обветшалая идеалистическая буржуазная философия. Тут разногласия принципиальные...
В этой связи я хочу сказать о том, что у нас в союзной прессе появляются произведения о русской жизни, а наш Президиум не обобщает еще жизнь наших национальных литератур. Вот у нас в Азербайджане был один такой случай со мной, но, очевидно, в других республиках были тоже такие случаи.
Как член Президиума я хочу сказать, что мне кажется, что наш Президиум пока не стал по-настоящему творческим руководящим центром всеми литературами наших народов. И это во многом нам вредит. Например, на одном заседании нашего Президиума между мной и представителем Туркмении разгорелась драка по поводу эпоса "Деде-Коркуд". Я хотел доказать, что этот эпос принадлежит Азербайджану, а он говорит, что Туркменистану. И что получилось? Сейчас, не дай бог, и он от него отмахивается, и я. (Смех.)
У нас были даже такие явления, что мы говорили "давайте созовем совещание всесоюзного порядка, чтобы выяснить, какой эпос какому народу принадлежит. И это вместо того, чтобы начать с главного, чтобы разоблачать этот эпос как буржуазно-националистический *.
* Полное название эпоса - "Китаби Деде-Коркуд". В "Литературной энциклопедии" в статье "Азербайджанская литература" он назван выдающимся памятником древней письменной литературы и культуры - "не только азербайджанцев, но и туркмен и турок".
Александр Александрович Фадеев сказал, что мы должны изменить стиль работы. Это касается и национальных литератур. Я, например, не помню случая, чтобы на одном двухдневном заседании Президиума обсуждались бы больные вопросы или проблемные вопросы национальных литератур. А у нас такие вопросы имеются...
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Слово имеет товарищ Николаева.
Тов. НИКОЛАЕВА:
Я не член редколлегии журнала "Новый мир", я говорю о романе Гроссмана потому, что разделяю его ошибки. Я была большой сторонницей романа. Даже после того, как была напечатана статья в "Правде", после того, как я прочла статью в "Коммунисте", - даже после этого я наполовину стояла на той же позиции, на которой стояла вначале. Мне не так легко было понять ошибки. Сейчас я совершенно ясно вижу свои ошибки. Мало того, я удивляюсь самой себе, как я могла их допустить. За это время я четыре раза перечитала роман Гроссмана и не могу понять саму себя *.
* Галина Николаева в те годы - автор романа "Жатва". Она принадлежала к числу горячих поклонников романа Гроссмана и говорила об этом часто, открыто и прямо.
Почему мне лично (да и не только для меня лично) важно сейчас пересмотреть эти идейные ошибки, допущенные по поводу такого большого романа? Мне кажется, что это важно для меня и всех нас потому, что мы переживаем сейчас время большой потери, в которой и труд, и бдительность, и сплоченность должны вдвойне усилиться. Поэтому вопрос об ошибках, о романе Гроссмана должен ставиться вдвойне остро.
Идейные ошибки Гроссмана, философские ошибки и неразрывно связанные с ними ошибки художественные, ошибки типизации совершенно для меня сейчас очевидны. Я не буду повторяться, потому что здесь очень подробно сказали об этом Александр Александрович и товарищ Твардовский, Я хочу только указать на одно обстоятельство. Сейчас я работаю над одной статьей и по ходу работы стала знакомиться с современной западной реакционной литературой, насколько это мне было нужно. И я вдруг увидела сходство, совершенно неуловимое, на мой взгляд, сходство романа Гроссмана с этой литературой. В чем сходство? Чем больше я знакомилась, тем более становились мне ясными эта пассивность героя, центры добра и зла, маленькие семейные отношения и так далее. Даже в аромате самого произведения я увидела это сходство.
Александр Александрович очень осторожно сказал о следах таланта в романе, и товарищ Твардовский сказал, что роман талантлив. Я не боюсь сказать, что роман очень талантлив. Но не талант, в конце концов, решает ценность произведения, его нужность, особенно в настоящее время.
Причем надо сказать, что талантливость и художественность произведения - не совсем одинаковые вещи. Мы можем видеть талантливые произведения западных писателей, но если такие писатели скатываются на реакционные позиции, они теряют художественность своих произведений, несмотря на отдельные хорошие страницы, которые у них имеются.
И на романе Василия Гроссмана можно показательно проследить, что никакой талант не спасет произведение при его идейных ошибках. Это наиболее показательный пример.
Корень всех этих ошибок частично в том, что мы недостаточно творчески осваиваем марксизм. В чем корень моих ошибок? Это прежде всего увлеченность формой, нетворческое отношение к марксизму. Я к оценке этого романа подходила не с позиций партийности.
И есть еще один важный момент в этих ошибках. У меня не было ощущения, что литература - это наше общее дело. Я подходила к этому даже с некоторым озорством, считая, что я - делаю хорошо, а "они" - как хотят! Я приехала из провинции, у меня не было еще достаточно опыта, и у меня было это ощущение: "я" и "они". Я как бы смотрела на литературу со стороны.
Я почему говорю об этих своих ошибках? Потому что это не только мне свойственно: я делаю свое дело, а все, что относится к литературе в целом, - не мое дело. Это безответственное, бесхозяйственное отношение к общему делу литературы. И неожиданно для себя и поняла вот что. То, о чем говорил Александр Александрович Фадеев, - совершенно правильно. И когда я стала перечитывать роман, я поняла, как много здесь неправильного. У меня было вкусовое, групповое, непартийное отношение к этому, может быть, то самое, о котором говорил Александр Александрович Фадеев, чтобы с помощью одного произведения разгромить другое. У нас был такой разговор в группе писателей, и когда меня спрашивали: кому ты завидуешь (в смысле хорошей писательской зависти) - Симонову или Гроссману, - я была неправа. Сейчас я поняла и увидела, что у Симонова дан дух настоящих, мужественных, оптимистических людей, и, когда я восхищалась Гроссманом, до меня не доходило, что прежде всего должно быть это в произведении писателя. А когда я это поняла, я говорила, что завидую Симонову, а не Гроссману, когда меня об этом спрашивали. Я говорю, вот то, что я хотела бы вложить в свой новый роман, - это мужество, оптимизм, это бесстрашный советский дух, который мне дорог в романе Симонова.
Дальше, когда я думаю о линии поведения, то мне очень нравится линия поведения Бубеннова, то есть одна и та же линия действий, которую он доводил до конца. Мне кажется, это то, что нужно, это партийное поведение, которому мы должны все следовать.