Господин Терборг торговал колониальными товарами. Хотя он вел дело с большим размахом и в последнее время занялся коллекционированием картин – все это не улучшило его манер, по крайней мере, насколько можно было заметить по его вдове. О нем самом я говорю только понаслышке. «И эта женщина, за столом у которой, будь то в Испании, я никогда бы и не подумал присесть, здесь говорила со мной с такой фамильярностью, как будто она была мне родня.
Впрочем, здесь многое делается не так, как в Испании, и мне приходится привыкать к этому. Прошлое похоронено в кровавых битвах и бездонной пропастью отделено от настоящего. И теперь я служу более высокому владыке – не королю и не папе, а принципу. Многие, впрочем, этого не замечают. Многое теперь стало лучше в жизни, хотя самые формы этой жизни сделались не так приятны. Эта перемена особенно мучительно подействовала на меня именно теперь, когда я только что перешел сюда из соседней комнаты, где беседовал с донной Марион и где былое так ярко встало опять в памяти.
– Вы сегодня слишком серьезны, – начала опять фру Терборг, обращаясь ко мне, – хотя я выбрала для вас самое лучшее место. Ваша собеседница справа способна согнать складки со лба у кого угодно, а о себе, некрасивой старухе, я уже и не говорю.
Место, о котором она говорила, было между ней и донной Марион.
– Я ценю свое положение молча, – возразил а. – Я только боюсь, что я его не заслуживаю.
Фру Терборг приняла мои слова за комплимент и стала жеманничать. Проповедник Иордане стал протестовать против того, что она назвала себя старухой. Барон ван Гульст вторил ему, хотя более слабо. Он, видимо, был заинтересован донной Марион.
Так как речь проповедника Иорданса, сыпавшего комплиментами нашей хозяйке, грозила затянуться до бесконечности, то я тихонько обратился к другой моей собеседнице, бессознательно заговорив с ней, как делал это и прежде, по-испански. У фру Терборг оказался, однако, тонкий слух. Не обращая внимания на ораторские упражнения проповедника, она сказала:
– Ваше сердце наполовину еще принадлежит Испании, хотя вы сами теперь принадлежите нам.
Она продолжала улыбаться. Мне это не понравилось.
– В моей душе не так-то легко читать, сударыня, – надменно ответил я.
– Мы все заранее верим патриотическим чувствам графа ван Стинена, – вмешался барон ван Гульст с какой-то особенной улыбочкой. – Было бы очень плохо для Гуды, если б мы этому не верили. Кроме того, мы можем в этом случае положиться на вас, сударыня, – прибавил он, обращаясь к донне Марион. – Вы сумеете сделать его еще более голландцем. А было бы трудно для кого угодно не поддаться вашему влиянию, если б вам угодно было пустить его в ход. Я, по крайней мере, не мог бы противостоять ему, если б даже оно вело меня по ложному пути.
– Ого! – вскричала фру Терборг. – Это просто объяснение в любви, Марион. Надеюсь, ваше превосходительство, не будете ревновать!
– Не имею на это никакого права, – возразил я, жалея в душе о старых временах, когда в Гертруденберге люди, подобные фру Терборг, не смели даже рта раскрыть в моем присутствии.
– Однако, Марион, ты еще не поблагодарила барона за его признание, – продолжала она, не смущаясь.
– Никакого признания я не заметила, да и не желала бы удостоиться такой чести, – серьезно ответила Марион.
Слова эти были сказаны вполне вежливо, но в манере, в которой они были произнесены, было что-то до того надменное, что я едва узнал ее. Поистине герцог де ла Тремуйль не постыдился бы назвать ее своей родственницей.
Барон, как человек неглупый, сразу заметил это.
– Увы! На это у меня не нашлось смелости! – воскликнул он с беззаботным видом. – Но его превосходительство вы не отказались бы привлечь на свою сторону? – обратился он к донне Марион.
– Вы преувеличиваете мое влияние, – тем же холодным тоном отвечала она. – Да, я думаю, в этом нет и надобности.
Проповедник Иордане, которому уже наскучило молчать, в первый раз в жизни, сам того не зная, оказал мне услугу.
– Обращение его превосходительства, – начал он наставительно, – было чудесным и благодатным делом Господа. И хотя вы прошли через горе и сокрушение, вы не должны забывать поблагодарить в ваших молитвах Того, Кто вовремя открыл вам глаза, как он открыл их Савлу, преследовавшему верных. Вы, конечно, должны понять это и просить Господа укрепить вас в новой вере.
– Я никогда не следую в таких случаях советам со стороны, – холодно ответил я. Как рассмеялся бы мой дядя-инквизитор, если бы мог слышать эти слова!..– Я молюсь так, как мне подсказывает мой дух, – продолжал я. – Мое правило, надеюсь, вполне согласно с евангелическим учением.
На это он ничего не мог ответить и смолк, как будто кусок селедки вдруг застрял у него в горле. Он засуетился и наконец, оправившись, сказал:
– Я предложил этот совет смиренно, как и подобает служителю Всевышнего. Хотя вы сказали истину, и я не могу оспаривать ее, но, поверьте, не всегда бывает хорошо пренебрегать советами проповедника, ибо мы также говорим по внушению духа. Вы не желали меня послушать, когда я проповедовал, что все католические священники должны быть изгнаны, и напоминал вам, что Господь наш не терпит соперников. Вы не хотели меня слушать и говорили, что нет никакой опасности от того, что некоторые из них останутся. А вот сегодня отец Вермюйден…
– Это совершенно безобидный старик, – прервал я оратора. – Дайте ему умереть мирно. Не думаю, чтобы Господь Бог гневался на проповеди отца Вермюйдена. Его молитвы также направляются к Небу, хотя с другими обрядами.
Иордане не стал спорить на эту тему и сказал:
– Вы называете его безобидным? Но он занят не только тем, что молится в своей комнате. Сегодня утром он ходил со святыми дарами к одному умирающему католику и нес святые дары открыто по улице, причем сам он был в епитрахили, а перед ним звонили в колокол, несмотря на решение совета, воспретившего католическим священникам делать это.
Я посмотрел на проповедника. Передо мной был настоящий поп, который, родись он в Испании, с наслаждением сжигал бы еретиков. Порода эта, как видно, не вымирает, независимо от того, облекается ли она в рясу или в какое-либо другое одеяние.
– Хорошо. Что же из этого? – спросил я. – Можно только сказать, что человек, которому несли дары, умрет спокойнее, если узнает, что он принял их, как полагалось прежде. Я никогда не одобрял этого постановления совета, который вступил в силу до моего прибытия сюда. Мы восстали против нетерпимости прежней церкви. Не будем же подражать ей. Будем обуздывать духовенство в его честолюбивых притязаниях, но не станем стеснять его в исполнении его святых обязанностей.
– Все это хорошо, – возразил он, зловеще поблескивая своими маленькими глазками, – но таким путем нельзя освободить наш город от римских заблуждений. Заметьте, если вы будете так снисходительны, римская ересь опять будет распространяться у нас, пока мы снова не попадем под ее иго.
– Нет, этого не будет. Не бойтесь, колеса времени не вертятся назад.
Отвечая ему так, я думал о многом. Может быть, я был не прав, говоря так, ибо проповедник не знал, о чем я в это время думал.
– А если она будет распространяться, то какими мерами вы думаете ее остановить? – спросил он. – Вы не разрешили светским чиновникам собирать сведения о вероисповедании населения и доносить об этом нам, как мы вас просили» Другие губернаторы сделали еще больше. Те, которые вас лично не знают, считают вас человеком слабым.
Я улыбнулся:
– Из вас вышел бы превосходный инквизитор, господин Иордане.
Он покраснел до корней волос:
– Можете смеяться надо мной сколько угодно. Увидим потом, кто из нас был прав.
– Увидим.
– Вы в самом деле не намерены возбуждать дела о сегодняшнем нарушении отцом Вермюйденом постановления совета? – сладким током вмешался барон ван Гульст.
– Не намерен, барон ван Гульст, – хладнокровно отвечал я. – Может, для соблюдения формальностей мне и следовало бы что-нибудь сделать. Но раз меня к этому принуждают, я решил не уступать ни на йоту. Отцу Вермюйдену уже под семьдесят. Он седой, как лунь. И этот старец следует за Христом так, как он считает себя обязанным следовать. Мне передавали, что во времена преследования он не выдал никого. Поэтому он должен спокойно дойти до своей могилы. Барон почти незаметно пожал плечами:
– Конечно, вы можете поступать, как вам заблагорассудится, но многие будут считать это слабостью, как сказал Иордане. В совете ропщут…
– Пусть их ропщут, – надменно возразил я. – Принц думает точно так же, как и я, и так же, как и я, не обращал внимания на ропот. Я ненавижу Рим и его духовенство, и потому ненавижу и всякие религиозные преследования. Пока я начальствую в Гуде, их здесь не будет.
Водворилось молчание. Я понимал, что в лице Иорданса я нажил себе смертельного врага, хотя он и не решался возражать мне. Но я порвал со своей прежней жизнью и сделался изменником вовсе не для того, чтобы стать орудием другой церкви, хотя бы она и называлась реформатской. Я знал, что оба этих человека, сидевших в этот вечер против меня, едва ли могут возненавидеть меня больше, чем они ненавидели меня до сих пор, ибо Иордансу нужны были преследования, а барону мое место. Пусть их попробуют добиться того и другого.
Донна Марион смотрела прямо перед собой. Так как она сидела рядом со мной, то я не мог видеть выражения ее лица.
– Фи, господин Иордане, – вскричала фру Терборг, – вы слишком мало считаетесь с моим милым гостем и со мной, затевая такие разговоры. А теперь говорить об этом по крайней мере несвоевременно. Вы можете проповедовать в церкви, а не у меня за столом. Лучше не трогайте моего хлеба-соли, если не хотите быть неприятным.
Она нисколько не церемонилась с ним.
– И вы, барон, могли бы вести себя лучше, – начала она снова. – Не грех было бы вам сказать комплимент по поводу глаз моей племянницы или хотя бы моих. Это, конечно, не было бы новостью, но во всяком случае доставило бы удовольствие. А теперь, не угодно ли попробовать этого вина. Это мальвазия, вывезенная с острова, который находится где-то между тем и этим светом. Терборг – мир праху его – сдабривал его пряностями по какому-то собственному рецепту и продавал бутылку по пяти золотых. Это товар первого сорта, как видите.
Она была права. Видимо, Терборг был человеком не без дарований. Его жена тоже была неглупа, хотя ее манеры и не подходили бы ко двору.
Крепкое вино произвело свое действие. Гости развеселились, кроме меня и донны Марион.
По мере того как возрастала веселость и разговоры становились непринужденными, она время от времени бросала на меня тревожные взгляды. На нее, недавно приехавшую с юга, это веселье тоже произвело неблагоприятное впечатление. Двор короля Генриха Наваррского отнюдь не славится своей утонченностью, но во всяком случае он более изыскан, чем гостиная госпожи Терборг. Во всяком случае бояться ей было нечего. Мне раза два говорили, что мое присутствие за столом имеет самое охлаждающее действие. И хотя гости были сильно навеселе, но ни проповедник Иордане, ни барон не забывались относительно меня и донны Марион.
Было уже поздно, когда мы разошлись. Выйдя на улицу вместе с бароном и Иордансом, я остановился и посмотрел им вслед, наблюдая за тем, как они шли, пошатываясь. Каждого человека, каждую страну нужно принимать с недостатками и достоинствами и нельзя рассчитывать на то, что солнце Севильи будет золотить башни Гуды, точно так же, как нельзя надеяться, что свежее дыхание Северного моря будет веять над иссушенными полями Новой Кастилии.
Как бы то ни было, я поставлен теперь судьбой на определенное место и принадлежу этому народу, хотя обтесать добрых обывателей Гуды мне иногда кажется безнадежной задачей. Невольно мои мысли переносятся к прошлому, когда я молодым еще человеком был при дворе императора и мечтал, что когда-нибудь я буду от имени Испании править целым царством. Тогда это не казалось невозможным. Увы! Мы никогда не можем совершенно похоронить прошлое, хотя и стараемся выкопать ему могилу поглубже.
8 декабря.
Сегодня было довольно бурное заседание городского совета. Об этом едва ли стоило бы упоминать, ибо это не последнее и не первое бурное заседание. Но я уже описал в дневнике мои отношения с проповедником Иордансом и бароном ван Гульстом – слишком много чести для них, – и теперь приходится продолжать свой рассказ о них. На меня был сделан форменный донос по поводу отца Вермюйдена, но я не придал ему никакого значения.
И вот на сегодняшнем заседании поднялся господин ван Гутен и важно спросил меня, что я намереваюсь предпринять в этом деле. Я ответил. Он стал возражать, подчеркивая явное нарушение постановления совета и опасность, если это дело останется безнаказанным. После него стали говорить другие, приводя те самые доказательства, которыми меня пытался поразить Иордане на вечере у Терборг. Сам проповедник и барон ван Гульст не открывали рта все заседание. В конце концов совет приговорил отца Вермюйдена к изгнанию.
Я не мешал им говорить и произнести приговор. Но когда они кончили, я встал и спокойно сказал:
– В силу предоставленных мне полномочий я по государственным соображениям отменяю этот приговор и объявляю его не имеющим юридической силы.
Они были так поражены, что некоторое время молчали. Несомненно, многие истолковали мое молчание как проявление слабости, и теперь мое хладнокровие и твердость явились для них совершенной неожиданностью.
Я хотел посмотреть, кто из них мои друзья и как далеко решатся пойти остальные.
Наконец медленно поднялся с кресла бургомистр – он как будто был испуган – и сказал:
– Вы сослались на государственные соображения. Позвольте узнать, какие именно.
– Я уже говорил вам о них, – отвечал я. – Я не возьму на себя инициативу религиозных гонений в Гуде. Мы только что стряхнули с себя иго одной веры и господство попов. И не следует теперь подставлять шею под другое. Исправляйте ошибки прошлого вашей мудростью, покоряйте его нетерпимость вашей гуманностью. Вы можете сокрушить заблуждение, впадая в другое, можете искоренить грех, совершая другой, но только на короткое время. Когда первый удар минует, это заблуждение восстанет опять и будет в десять раз сильнее прежнего и, в свою очередь, сокрушит вас. Если это вас не удовлетворяет, – прибавил я после некоторой паузы, – вы можете жаловаться на меня принцу и, наконец, генеральным штатам.
На это у них не было особой охоты. Они знали, что принц любит меня и, что еще важнее, разделяет мои взгляды. А генеральные штаты далеко, и их нельзя созывать по прихоти двух-трех десятков городских советников. Хотя моя власть теперь не та, что была при короле Филиппе, однако и ныне я могу дать ее почувствовать так, что многим это будет не по душе. Вот почему заседание кончилось гораздо спокойнее, чем началось.
12 декабря.
Остается еще вопрос об имуществе моей жены. Мне не хотелось до сих пор предпринимать какие-либо хлопоты по этому делу: слишком много горя причинили эти деньги. Я свыкся с мыслью о них, как человек свыкается с мыслью о снеге зимой. Если ему холодно, то что же делать – зима, нужно закутаться поплотнее в свой плащ и идти дальше. Так и я закутался в свою твердость и удрученность и шел дальше. Теперь все переменилось. Осталось только чувство сожаления и глубокой жалости к женщине, которую я любил, которая в течение двух коротких месяцев была моей женой, но душа которой была так чужда моей. Хотя она уже умерла, но проклятое золото еще остается здесь, безнравственное, как сам дух злобы. Что-нибудь надо же с ним сделать.
Я обдумал это дело. Старика ван дер Веерена нет в живых, и его единственной наследницей является его дочь.
Пока не было достоверных сведений о ее смерти, я считался ее опекуном и вел все счета самым тщательным образом, не пользуясь из ее состояния ни одной копейкой. Хотя состояние ван дер Веерена теперь было далеко не то, что прежде, вследствие конфискации его домов и товаров в Антверпене, все-таки оно было довольно значительно. Кроме того, за последние два года на него наросли проценты. Так как моя жена умерла без завещания, то законным наследником был я. Следовательно, все должно было бы перейти ко мне, если б не было брачного договора, по которому уничтожались если не юридически, то нравственно все притязания с моей стороны. Кроме того, она умерла раньше своего отца, что еще более осложняло положение.
Никакой суд в Голландии не стал бы оспаривать моих прав, но я не хотел извлекать выгоды из своего положения.
Бог видит, что во мне не осталось никаких других чувств к покойной жене, но я слишком горд, чтобы отступаться от своего слова без ее о том просьбы. А она меня не просила. Конечно, она забыла об этом. Я наведу справки, нет ли у нее ближайших родственников, и, если это будут люди порядочные и достойные, пойду к ним. В противном случае я приму наследство сам и передам его принцу.
14 декабря.
Сегодня утром мне доложили, что умирает один из моих гвардейцев, последовавших за мной из Гертруденберга. Я опять начал записывать в эту книгу все, что касается меня близко, и, конечно, люди, примкнувшие ко мне в тот час, заслуживают того, чтобы упомянуть о них на этих страницах.
Я пошел к умирающему с намерением спросить его, не могу ли исполнить какое-нибудь его желание: его смертный час подошел как-то внезапно. Мне кажется, что в тяжкие минуты его охватило раскаяние, как это часто бывает с людьми самыми беззаботными, ибо около его постели сидел отец Вермюйден. Он поднялся, чтобы поздороваться со мной, умирающий был уже без сознания. Более трех четвертей его товарищей уже отправились на тот свет, ибо на моей службе человеческой жизнью не дорожили.
Отец Вермюйден сделал мне глубокий поклон;
– Я рад, что мне представился случай поблагодарить ваше превосходительство. Я слышал, что вы говорили в совете в мою защиту и что вы воспротивились всякому преследованию меня. Вы воспользовались своей властью ради Господа Бога, и Он воздаст вам за это. Я хотел было явиться к вам для выражения своей благодарности, но побоялся, что это, быть может, будет вам неприятно.
– Вы правы, достопочтенный отец. Это было бы неловко. Да и за что благодарить меня? Я сделал только то, что считал справедливым.
– Нет, вы сделали большое дело. Вы спасли последнего проповедника истинной веры в Гуде и не дали Божьей вере заглохнуть в этих стенах. Неужели не настанет время, когда она опять воссияет здесь, как сияла целую тысячу лет? Скажите, есть ли у вас какая-нибудь надежда на это? Я сумею сохранить тайну. Но я уже стар, и мне хотелось бы услышать радостную весть прежде, чем я умру. Скажите, не близится ли время? – с любопытством спросил он, сверкая глазами.
Увы! И тут мне суждено быть непонятым!
– Нет, достопочтенный отец, – отвечал я. – Пока я управляю в Гуде, не придет это время. Вы не должны принимать меня за кого-то другого. От старой веры я отрекся окончательно.
Огонек в глазах отца Вермюйдена вдруг погас, лицо его вытянулось.
– Я думал… – пробормотал он.
– Да, я вижу это, – продолжал я. – Вы думали, что я остался католиком в душе и ожидаю только благоприятного случая восстановить старую церковь. Нет, достопочтенный отец. Но разве я не могу взять под свою защиту католического священника, вовсе не разделяя его убеждений. Разве не может человек быть праведным, невзирая на то, католик он или кальвинист?
Он посмотрел на меня с изумлением.
– Скажите мне, – продолжал я, – неужели вы искренне желаете возвращения опять инквизиции? Я слышал, что вы не отправили на костер ни одного человека, хотя число ваших прихожан день ото дня становилось меньше. Это как будто указывает на то, что и вы сами чувствовали весь ужас этой инквизиции, хотя она и была создана для защиты вашей же веры. И так как вы были милосердны в те дни, милосердие оказано теперь и вам.
– Я понимаю и искренне благодарю вас за это. Иначе я был бы теперь в самом несчастном положении. Хотя я и готов претерпеть все за дело Господне, но я радуюсь, что остался цел. Я состарился здесь и люблю каждую улицу, каждого члена моей паствы, из которых многих я знаю с детства, и для них это было бы так же тяжело, как и для меня самого. Бог свидетель, – продолжал он, помолчав, – что я старался потушить костры и уничтожить пытки. Тут ответственность падает на Рим.
Внезапно его пыл пропал и, как бы испугавшись собственной смелости, он продолжал тихим голосом:
– Но кто я, чтобы осуждать? Разве не повелел апостол Павел предавать грешников сатане на разрушение плоти их для того, чтобы спасена была душа их в день Страшного суда? Разве сам Христос не осудил бесплодную смоковницу? Истинная вера может быть только одна.
– Вы уверены в этом? – спросил я. – Не обладает ли истинной верой всякий, кто стремится возвыситься к Господу? Не все ли равно, причащается ли он одного хлеба, или хочет прикоснуться к чаше с кровью? Неужели вы думаете, что великие деятели церкви – папы и кардиналы – придавали этому значение? Нет, они хлопотали о своей власти, боялись потерять ее вместе с привилегией приобщать крови Христовой только помазанных. Ведь слова Христа совершенно просты: «Люби Господа выше всего, а ближнего как самого себя. В этом весь закон и пророки». И что бы апостол Павел не писал к коринфянам, он все-таки не Христос. Христос сказал смоковнице: «Ты ввержена будешь в огонь». Но ведь он говорил притчей, и неужели вы думаете, что в его словах был такой узкий, буквальный смысл? Разве Он не сказал также: «Не судите, да не судимы будете, милости хочу, а не жертвы». Какое из этих изречений более соответствует духу, пронизывающему Евангелие?
Отец Вермюйден слушал меня с глубоким вниманием.
– А как же быть с нашим обетом послушания церкви? – спросил он, видимо, забыв, что говорит с еретиком.
– Выше послушания церкви стоит послушание Господу Духу, в нас живущему и говорящему, если мы будем к нему прислушиваться. Не папа и не Кальвин, а Он – наместник Божий на земле.
Отец Вермюйден вздрогнул:
– Вы выразили словами то, о чем я иногда думал в минуту неосторожности и в чем я едва смел сознаваться самому себе. Все то, что вы сказали, мне представляется, к изумлению моему, правильным. Из вашего превосходительства вышел бы отличный проповедник.
– Нет, достопочтенный отец, я слишком слаб и страстен для этого. Но вы, носящий священническое одеяние с честью, как показывает вся ваша жизнь, вы не должны бояться таких мыслей, ибо Господь Бог не инквизитор.
Идя домой, я смеялся про себя при мысли, что мне следовало бы быть проповедником – мне, неверующему! Я не хотел смущать добрейшего отца Вермюйдена, но ведь какие бы слова ни читались в Священном писании – они только слуги мысли. Вся суть в мысли, но, к сожалению, немногие понимают это.
20 декабря.
В совете опять поднялась борьба против меня.
Отец Вермюйден, возвращаясь однажды домой, повстречался с одной из своих прихожанок, маленькой девочкой, которая подошла к нему и поцеловала ему руку. Я не люблю этого обычая, но случай сам по себе совершенно невинный. Нет ничего преступного и вредного в том, что ребенок поцеловал руку человека, которого он уважает – будь то священник или светский человек. Но два человека, стоявшие поодаль и бывшие очевидцами этой сцены, думали, очевидно, иначе. Они подошли к отцу Вермюйдену и обругали его, причем один из них даже вытащил свой нож. Не знаю, что могло бы произойти, может быть, один из этих негодяев был нанят для того, чтобы убить священника. Но как раз в это время проходило несколько солдат моей гвардии. Зная более или менее мой образ мыслей в подобных делах, они без церемоний схватили этого человека за ворот и оттащили его. Его схватили в ту, самую минуту, когда он поднял нож, чтобы поразить отца Вермюйдена. Он оказался известным буяном. На следующий день все жители Гуды, кому это было интересно, могли видеть, как он качался на виселице.
Я сказал, что я не допущу религиозных преследований в Гуде, и я знал, что делал. На следующий день на хмурых физиономиях моих недоброхотов при встрече со мной появлялась самая предупредительная улыбка.
1 января 1576 года.
Наступил Новый год. Я не привык предаваться в этот день молитвам. Но если бы я стал молиться, то просил бы Бога дать счастье той, которая до сих пор знала одно горе, хотя и заслуживает лучшей доли. Для себя я молю только об одном – о мире.
Сегодня был хлопотный день. Я принял с визитом всех больших и малых сановников Гуды, явившихся пожелать мне, более или менее искренно, долгой жизни. Хотя в душе и не все этого желали, но чувства каждого человека есть его личное достояние, и я радушно принимал добрых граждан города Гуды.
Вся эта комедия отняла у меня почти весь день. Покончив с частными поздравителями, я должен был посетить еще нескольких лиц, явившихся ко мне с официальным визитом – вроде бургомистра ван Сильта, явившегося не только от себя, но и от имени города. Нужно сказать, что он наиболее порядочный человек из всей этой стаи, хотя мы и недолюбливаем друг друга.
Было уже довольно поздно, когда я вышел из его дома. Сегодня мне как-то особенно хотелось видеть около себя друга. Я быстро направился к улице, где жила фру Терборг. Боже меня избави назвать ее своим другом. Но этим именем я смело могу назвать донну Марион. Если Богу было неугодно обставить ее более приличными родственниками, то, очевидно, на это были свои причины, и мне незачем об этом рассуждать.
Когда я вошел в гостиную, донна Марион и ее тетка были одни.
– Я была уверена, что ваше превосходительство зайдет к нам, – весело вскричала фру Терборг, – конечно, не ради меня. Ведь вы ни разу не заглянули ко мне, прежде чем не приехала ко мне моя племянница. Впрочем, немногие могут похвастаться визитом господина губернатора, и я должна быть довольна. Впрочем, теперь дело обстоит иначе: если вы желаете поздравить с Новым годом самую красивую девушку в Гуде, то милости прошу пожаловать в мой дом. Очень рада вас видеть.
– Если я не решался нанести вам визит раньше, сударыня, то потому, что меня удерживало сознание своей неуместности здесь. Что же касается де Бреголль, то мы с ней давно знакомы, и я уверен, что она извинит мою назойливость.
Фру Терборг неглупа. В тех случаях, когда она хочет казаться простоватой, она просто прикидывается таковой.
– Не следует думать, – возразила она с улыбкой, – что вы провели меня, напустив на себя такую скромность. Я знаю, что на нашего брата вы смотрите, как на пыль ваших сапог, разумеется, за исключением Марион, которая наполовину француженка, наполовину испанка и только что явилась к нам от двора короля Генриха.
– Вы несправедливы ко мне, сударыня. Я сужу о людях по тому, что они собой представляют, а не по их внешности и обстановке. Я был в Гаарлеме и вынес оттуда истинное уважение к его гражданам, которые без всякого колебания жертвовали на общее дело и свое состояние, и свою жизнь. Если жители Гуды сделают то же самое, когда придет их час, они также получат право на мое уважение.
Незадолго до праздников в совете опять были жаркие дебаты по поводу субсидий принцу, который хотел помочь городу Зирикзе. Пропорциональная часть, принятая на себя городом, была очень невелика, а добровольные пожертвования, за исключением пожертвования госпожи Терборг, были еще меньше.
Я не упомянул об этом в моем дневнике, потому что подобные вещи случаются постоянно. Я имею власть до некоторой степени над их жизнью, но не над их кошельком, который они умеют хорошо прятать. Но как мне противно видеть, что все идет не так, как следовало бы, только потому, что они не хотят расстаться со своими деньгами. Я знаю, что в этой стране совершается немало преступлений из-за денег, и притом не руками голландцев. Но если грабит испанец, то он грабит для того, чтобы тратить, а не для того, чтобы копить деньги, пока они не станут непригодны ни для него, ни для его ближних.
– Кроме того, – продолжал я. – я не могу бывать в гостях так часто, как бы мне хотелось, из боязни, что мои манеры, в которых, может быть, осталось еще кое-что испанское, могут многим показаться неприятными. Вас я прошу простить мои промахи.
– Это значит, что мы люди ничтожные и что наши манеры плохи. Понимаю. Но я не буду вступать в словопрения с вами, ибо в конце концов вы всегда одержите верх. Вы заставляете другого казаться грубым, хотя смысл ваших слов, которые вы говорите с таким достоинством, в сущности, еще грубее. Поэтому я умоляю о пощаде. Сегодня день Нового года, и мы хотели бы услышать поздравления, с которыми вы, вероятно, и пришли к нам.
– Я только ждал позволения принести вам эти поздравления, – отвечал я, невольно улыбаясь.
– Опять наши дурные манеры! – воскликнула она. – Действительно, скоро придется учиться хорошим. Не возьметесь ли выучить меня?
Я высказал обеим пожелания всего наилучшего, причем, обращаясь к донне Марион, старался вложить в мой тон теплоту, которую не решался придать своим словам. Но она отвечала мне холодно и церемонно, словно чужому.
– Ух, какой вы церемонный народ, – воскликнула фру Терборг, с нетерпением прислушиваясь к нашему разговору. – Это хорошо, когда целуют руку по-испански, но, по-моему, по-голландски это следует делать не с такой холодностью.
Если б я захотел поцеловать руку донны Марион, то мне, конечно, следовало сначала поцеловать руку фру Терборг. Этой жертвы нельзя было избежать.
– А может быть, он уже поцеловал твою руку, Марион? – продолжала она. – Не правда ли?
Эта дама становилась назойливой. Сбитая с толку манерами донны Марион и моими, она, очевидно, хотела во что бы то ни стало выяснить себе, в каких мы отношениях между собой. Но лицо донны Марион было непроницаемо: на ее щеках не появилось даже легкого румянца. Она хотела что-то возразить, но я предупредил ее и сказал:
– При дворе императора меня учили, что дамам следует целовать ручку именно так. Прошу извинить меня, если меня обучили не совсем правильно. Фру Терборг сделала гримасу: