Ася смеялась уже второй или третий раз за те десять минут, которые разговаривала с ним, и Константин с удивлением заметил, что глаза ее начали меняться. Ему казалось, что они черные, и вдруг они словно осветились изнутри, и сразу стало понятно, что они карие, и даже не карие, а какие-то темно-золотые, с оранжевыми огоньками в зрачках. И как только проступил из глубины глаз этот необычный цвет, этот свет, – все лицо ее сделалось не просто тревожным, но еще и… жарким каким-то, что ли. Да, именно жарким, горячим, несмотря на бледность щек и даже благодаря этой зимней голодной бледности.
– Ася, мне надо на службу сообщить, что я болен, – сказал Константин. – Может быть, этот ее Колька опять сбегает?
– С вашей службы уже приходили, – успокоила Ася. – Проверяли, не заколола ли я вас кинжалом в ванне. Да-да, что вы смеетесь? – кивнула она. – Один из ваших коллег совершенно серьезно напомнил мне про Марата и Шарлотту Корде и предупредил, что я отвечаю за вас перед пролетариатом и трудовым крестьянством. Вот интересно, Костя, вы имеете хоть какое-то отношение к пролетариату или крестьянству?
– То-то вы Французскую революцию вспомнили! – У Константина от смеха даже слезы выступили на глазах. – Да пожалуй, что имею. Дед мой по матери был крестьянин, жил в деревне Сретенское на реке Красивая Меча. Знаете, тургеневские места? Ну, а мать по большой любви в другое сословие перешла – устроилась горничной в Лебедяни, а потом вышла замуж за начальника железнодорожной станции. Я в Лебедяни и родился, и гимназию окончил. А институт, видите, не успел. Так мне это досадно было, Ася!
– Вы в Москве на инженера учились? – спросила она.
Голос ее звучал осторожно, словно она боялась доставить ему боль своим вопросом. Константин невольно улыбнулся – таким далеким все это теперь казалось: Лебедянь, гимназия, даже вымечтанный и неоконченный институт… Вдруг вспомнилось, как лет тринадцати поспорил с одноклассником Славиком Стрелецким о том, кем лучше быть, инженером или кавалерийским офицером. Славик уверял, что, конечно, офицером, и в доказательство притащил из дому отцовские тоненькие савеловские шпоры, которые звенели нежным малиновым звоном, и долго тряс ими у Кости перед самым лицом, пока не получил по носу, чтобы не хвастался чужими заслугами.
Константину уже и тогда казалось, что главное в жизни – это не ее эффектный блеск, а та мощная созидательная сила, которая рождается где-то внутри человека. Конечно, тогда он не мог бы объяснить это такими внятными словами, да и теперь больше чувствовал эту силу, чем понимал. Но он знал, что сила эта будоражит его так, как отца его будоражили только женщины и картежный азарт.
Тут он понял, что за своими воспоминаниями слишком долго не отвечает на Асин вопрос, и сказал:
– Я в Петербурге учился. В Институте Корпуса инженеров путей сообщения. А вы, Ася, чем занимались? Про гимназию вы мне уже рассказали, – улыбнулся он.
– Ну да, я не окончила, – кивнула она. – Пансион фон Дервиз, что на Старой Басманной. У меня все время получались какие-нибудь стычки с начальницей, потому что я никогда не любила подчиняться разным пошлым правилам. И родители в конце концов забрали меня, после того как я пригрозила, что сбегу из дому. И я окончила балетную школу Шпагиной, даже очень хорошо окончила, среди первых, но балериной все равно не стала. Мне, знаете, всегда не хватало терпения, – серьезно объяснила Ася.
– Да, что вы богемьенка, это вы тоже уже сообщили, – кивнул Константин, стараясь не улыбнуться.
Несмотря на слабость и головокружение, ему все время хотелось смеяться, когда он слушал ее рассказ.
– Балериной я не стала, но зато я стала кабаретьеркой! – словно величайшую новость, объявила Ася.
– Богемьенкой и кабаретьеркой? – чувствуя, что смех уже не помещается у него внутри и от этого дрожат губы, переспросил Константин.
– Ну да, – снова кивнула она. – У меня, знаете, были такие прекрасные номера! – Она вскочила со стула, словно собираясь прямо сейчас продемонстрировать какой-нибудь особенно прекрасный из своих номеров. – Один из них мне Коленька Веселовский поставил, он учился в студии Художественного театра, и вышло так хорошо, под восемнадцатый век. На мне было платье с кринолинами, на щеке мушка, кругом голубые ковры с амурами, помост выложен зеркалами и гирляндами живых цветов, и я на этом помосте танцевала под музыку Куперена… Смотрите! – Ася вскинула руки, чуть-чуть повернула голову – и вдруг воскликнула, приложив ладони к щекам: – Ох, Костя! Вы только пришли в себя, вам поесть надо, а я все про свои глупости!
– Нет-нет, почему же? – Ему было смешно, ему было весело впервые за последние лет пять и совсем не хотелось, чтобы Ася прерывала то, что она назвала глупостями. – Я бы лучше посмотрел, как вы танцуете, чем поесть…
– Я вам потом покажу, – пообещала она. – А сейчас все же надо подкрепиться и выпить вина. Ваш Робеспьер принес для вас кагору, а это хорошо для кроветворения, я знаю.
– Это Гришка Кталхерман, наверное, приходил, – сказал Константин. – Невысокий, с черными усами и с тощей такой бородкой? – Ася кивнула. – Он мой однокашник – сначала по гимназии, потом по институту. И на фронте мы с ним вместе были. И если бы не он, я бы сейчас из-под земли наблюдал, как картошка растет. В Белоруссии… Ладно! Ася, – наконец решился он спросить, – а кто за мной ухаживал, пока я был в горячке?
Ася обиженно повела плечом.
– Вы думаете, я ни на что не гожусь? А я, когда война с немцами началась, окончила курсы медсестер и даже работала в госпитале. Или вы стесняетесь, Костя? – вдруг догадалась она и засмеялась. – Какие глупости, вы же современный человек, как же возможно стесняться своего тела? Тем более ваша революция, – насмешливо добавила она, – всех нас очень раскрепостила. Прошлым летом мы ходили по улицам босиком и почти голые, и я нахожу, что это было единственное положительное следствие переворота. Прошлый год было много яблок, – мечтательно добавила она, – их на каждом углу отдавали чуть не даром, и по Тверскому бульвару все ходили голые и ели яблоки, как в раю… А ухаживать за вами мне еще Наталья помогала, – добавила она, – Тонина старшая дочь.
– За брошку? – поинтересовался Константин.
– За серьги с гиацинтами, – улыбнулась Ася. – Не переживайте, Костя, серьги эти были из парюры, а без броши она все равно уже разрознена. Сейчас я принесу бульон и вино.
Она скрылась за дверью, а Константин, пользуясь ее отсутствием, обвел глазами комнату.
Кровать, на которой он лежал, была узкая, девичья, да и все в этой спальне было такое, что ее хотелось назвать светелкой, несмотря даже на дух богемьенства, который явно старалась соблюсти хозяйка. Богемьенством просто-таки дышали суровые ткани с деревенскими вышивками, которыми были задрапированы стул, шкаф и комод, но эти же ткани дышали такой чистой простотой и таким вкусом, что в них не чувствовалось ни капли вычурности. Хотя оттого, что драпировка была устроена даже вокруг стоящей у окна «буржуйки», делалось смешно.
На большом – мужском, рабочем – письменном столе из карельской березы стояли многочисленные девические безделушки: кукла Степка-Растрепка, посеребренная глиняная птица Сирин – точно такая, как на картине Васнецова… Константину сразу почему-то бросился в глаза держатель для бумаг – две тонких бронзовых руки, между которыми были зажаты письма в голубых и сиреневых конвертах. Он тотчас догадался, почему обратил внимание именно на эту вещичку: руки были похожи на Асины – даже в бронзе они казались нервными, неспокойными. С нею вообще было неспокойно; пожалуй, в этом и состояла ее притягательность.
Книжные полки Константин рассмотреть не успел: Ася снова вошла в комнату. В руке у нее было две бутылки – одна с вином, а другая, открытая, к его удивлению, с шампанским.
– Что, Гришка и шампанское принес? – спросил он.
– Что вы, – покачала головой Ася, – какое теперь шампанское? Хотя у большевиков, возможно… Нет, это просто бульон. Ваш коллега принес говядину, и я сварила.
– Бульон в бутылке? – удивленно спросил Константин.
– Ну да, – кивнула Ася. – Моя бабушка так варила, и мама тоже. Это старый рецепт крепкого бульона, так всегда готовили для больных. Я думаю, ваша мама тоже этот рецепт знала.
Его мама замерзла пьяная на улице через два года после смерти отца; Константину было тогда тринадцать лет. Но об этом Асе было знать необязательно.
– Может быть, – пожал он плечами. – Но она рано умерла, а в детстве я, кажется, не болел.
– Надо мелко изрубить мясо, сложить его в бутылку от шампанского и плотно закупорить, – с серьезным видом объяснила Ася, – а потом поставить бутылку в кастрюлю с кипятком и варить несколько часов. Тогда и получится чашка крепчайшего бульона – совсем без воды, чистый мясной сок. Конечно, надо было бы взять самое свежее мясо, но уж что нашлось. Теперь ведь мяса вообще нет, лошадиное только. А это все же говядина.
– Сколько же дров вы потратили, чтобы такое сварить? – спросил Константин. – Что ни говорите, Ася, а мне стыдно, что я…
– Но дрова же принесли сразу вслед за вами. – Она пожала плечами. – Ведь в комнате тепло, разве вы не чувствуете? А экономить я все равно ничего не умею. Я ведь всегда жила, как французы говорят, от руки ко рту и из всей Библии любила одну только фразу: что завтрашний день сам о себе подумает. Да и знаете, что мне кажется? Как прежде неприлично было не иметь многих вещей, так теперь неприлично их иметь… Пейте бульон, Костя, и пейте вино. Думаю, вам полезно будет опьянеть.
– Это почему же? – улыбнулся он.
– А потому что в глазах у вас только-только появились такие огоньки, как вот, знаете, роса на молодой траве, и глаза у вас стали лихие, и мне это нравится. Вот и опьянейте, пока не пошли вы снова на эту вашу службу пролетариату, или кому там еще, и не стали у вас глаза опять суровые.
Глава 6
У рыночной площади Анна вошла под аркады старинных торговых рядов и закрыла зонтик. А потом забыла его открыть и только в кафе «Педрокки» заметила, что волосы у нее совсем мокрые. Сергей любил когда-то, чтобы волосы у нее были мокрые, и вот именно от дождя, а не от мытья головы, хотя как можно было определить разницу?.. Ну да это было так давно, что теперь не имело значения.
Она сняла плащ и уселась за свободный столик в углу, прямо под мраморной доской с цитатой из Стендаля. Когда-то Стендаль посещал это знаменитое падуанское кафе, а потом похвалил в своей книжке какой-то здешний божественный десерт; эта цитата и была теперь увековечена в мраморе. Что и говорить, владельцы «Педрокки» знали толк в изысканном пиаре.
Анна пришла немного раньше, чем договорилась с Марко, и сделала это специально. Ей хотелось посидеть в одиночестве и понять, чего она ждет от этой встречи: только возможности вернуть ему тетради и проститься или чего-то еще? В последние две недели у нее просто не было времени на то, чтобы это понять. Или, может быть, она специально выстраивала свою двухнедельную жизнь в Италии так, чтобы не иметь на это времени.
Впрочем, одиночество в «Педрокки» можно было считать весьма относительным, хотя все европейские кафе тем и были хороши, что многолюдство в них не исключало одиночество. Но именно в этом кафе правило нарушалось, видимо, потому что по старой традиции здесь можно было сидеть, вообще ничего не заказывая. Это было когда-то сделано специально ради студентов – университет находился даже не в двух, а в одном шаге отсюда, – и студенты этой своей привилегией охотно пользовались, назначая в «Педрокки» свидания, болтая часами и вообще чувствуя себя здесь как дома, если не лучше.
Вообще-то Анне нравился молодой шумок вокруг, но сегодня он ее отвлекал, не давал сосредоточиться.
– Извините, Анна, я все-таки, кажется, опоздал, – услышала она и вздрогнула от неожиданности.
Марко уже сидел на стуле напротив и стряхивал с волос редкие дождевые капли. Он был точно такой, как в то утро на вилле Маливерни, когда она садилась в такси, чтобы ехать в Падую, а он стоял у открытых ворот и молча смотрел ей вслед. Но, глядя на него, точно такого же – на его внимательные карие глаза, лежащие мягкими волнами каштановые волосы, тонкие, с длинными пальцами руки, – Анна поняла, что видит его теперь другими глазами. Спокойными глазами.
Так оно и должно было стать, так оно и стало, но что-то легонько кольнуло ее в сердце, как только она это поняла. Все стало так, как диктовал ей жизненный опыт. Неизвестно, правда, откуда он у нее взялся, этот опыт остывающего сердца – разве ей приходилось когда-нибудь расставаться с мужчиной, с которым должна была случиться, но не случилась любовь?
«Из книжек, наверное, – мельком подумала Анна. – А жаль, что только из книжек».
Может быть, она знала о том, как это бывает, все-таки не только из книжек, а потому, что какие-то совсем другие, на это непохожие события проходили через ее душу и преломлялись в ней, создавая опыт гораздо более широкий, чем события эти непосредственно в себе заключали. Но вообще-то – кто знает, откуда берется душевный опыт, и с какими событиями он связан, и каким образом связан?
Думать об этом было уже некогда.
– Вы не опоздали, Марко, это я пришла раньше, – ответила Анна. – Здравствуйте, я рада вас видеть.
Она произнесла эту вежливую фразу легко, взглянула на него приветливо, и это не стоило ей ни малейшего усилия.
– Я тоже очень рад, – улыбнулся он и неожиданно добавил: – Знаете, Анна, вы совершенно европейская женщина, вам об этом не говорили?
– Кажется, нет. – Она пожала плечами и тоже улыбнулась в ответ. – А в чем это выражается?
– В том, что вы не занимаете всего объема, который вам предложен, а оставляете место собеседнику, – объяснил Марко. – И собеседнику с вами поэтому комфортно. Неужели вам действительно никто об этом не говорил?
Вообще-то ей говорили когда-то, что она с мужем – совершенно европейская пара. Сергей тогда только начинал работать в «Форсайт энд Уилкис», он впервые приехал в Лондон с женой, и Джереми Форсайт сказал за ужином в ресторане:
– Вы очень европейская пара, очень. У мистера Ермолова чувствуется в лице привычка к усилию воли, а это, по-моему, совсем не русская черта.
Кажется, Сергей тогда что-то возразил ему насчет русских и нерусских черт – наверное, патриотизм некстати взыграл, – и Форсайт не успел поэтому объяснить, в чем заключается европейскость миссис Ермоловой. Тогда ей это было интересно, а теперь, пожалуй, все равно.
– Спасибо, Марко, – еще раз улыбнулась Анна. – Мне приятно, если вы чувствуете себя со мной комфортно.
– Я чувствую себя именно так. – Он тоже улыбнулся, но глаза остались грустными, даже тревожными.
– Я хочу вернуть тетради, – сказала Анна, отводя взгляд от его глаз. – Если бы вы знали, как я вам благодарна! Я сделала копии и пересняла фотографию, спасибо, что вы мне это позволили. Это такая непонятная история… И странно: у меня такое чувство, будто она имеет ко мне какое-то отношение, хотя какое бы? Я не понимаю… К тому же ваша бабушка писала очень обрывисто, это даже не дневник, а так, импрессии. У меня здесь просто не было времени во всем разобраться. Надо будет расспросить свекровь, мне кажется, она должна знать об этом хоть что-нибудь.
– Вероятно, кое-что знает и мой отец, – сказал Марко. – Кое-что такое, о чем не хочет говорить. Может быть, вам стоит расспросить его?
– Но как же я стану его расспрашивать, если он не хочет об этом говорить? – возразила Анна. – Нет, пусть все остается как есть. Прошлого вообще лучше не тревожить; прошло и прошло. Тогда душа будет в безопасности, – неожиданно для себя добавила она.
Марко посмотрел на нее внимательно и без недоумения – или по себе знал то, о чем она говорила, или что-то читал в ее сердце. И скорее второе: та тревога, которая никогда не уходила из его глаз, наверняка была связана с глубокой душевной проницательностью, это Анна понимала.
– Может быть, я отвезу вас в аэропорт? – предложил он.
– Нет, Марко, спасибо, я уже вызвала такси в отель. Я буду рада видеть вас в Москве.
Он ничего не ответил. А что он должен был ответить на эти пустые, ничего не значащие ее слова?
Анна остановилась у выхода из-за таможенной стойки, поискала взглядом Матвея – и сразу увидела мужа. Сергей бросил сигарету и пошел навстречу жене, протягивая руку к ее чемодану.
– Что случилось, Сергей? – встревоженно спросила она.
– Здравствуй, Аня, здравствуй. – Он улыбнулся краешком губ. – Почему сразу «случилось»?
– А Матюшка где? Я же ему из самолета позвонила прямо перед вылетом, и он сказал, что встретит…
Матвей сам встречал и провожал ее с тех пор, как получил права, хотя вполне можно было поручить это водителю. Поэтому нарушение традиции и вызвало у Анны тревогу.
– Ну, это он погорячился. – Теперь Сергей улыбнулся отчетливо и успокаивающе. – Ты ему во Владикавказ позвонила, так что встретить тебя он явно не успел бы.
– Почему во Владикавказ? – вздрогнула Анна. – То есть как во Владикавказ?!
Накануне вечером она смотрела в отеле новости Си-эн-эн и знала, что во Владикавказе случился взрыв – на рынке, кажется. Взрывы, особенно на Кавказе, стали уже таким привычным фоном жизни, что Анна даже не помнила теперь, что подумала, узнав об этом… И вот, словно в ответ на ее равнодушие, оказывается, что все это имеет к ней непосредственное отношение!
– Аня, ну ничего ведь страшного. – Сергей умел говорить так, что успокоился бы даже смерч, но Анна знала, что он это умеет, и потому успокоиться не могла. – Взорвалось-то вчера, а улетел он сегодня утром. Там уже все нормально.
– Сережа, как же мы это позволили? – чуть не плача, сказала Анна. – Как же мы позволяем ему заниматься черт знает чем, ездить черт знает с кем, и куда ездить, и зачем, ради какой такой великой цели?!
– Никакой великой цели, – кивнул Сергей. – Депутат изображает интерес к жизни избирателей – пиарится над взрывной воронкой.
– И что ты ему сказал?
– Депутату? Ничего не сказал, я с ним незнаком.
– Сергей, мне не до шуток! – рассердилась Анна. – Матюшке что ты сказал? Или он тебе уже только из Владикавказа позвонил? – догадалась она.
– Конечно. Позвонил, сообщил, что не может тебя встретить. И что я, по-твоему, должен был ему говорить? Ну, сказал, что дурная голова ногам покоя не дает, а он мне, естественно, ответил, что с годами у него это, возможно, пройдет.
– Когда он вернется? – вздохнула Анна.
Сетовать на то, что мужчина совершает безрассудные поступки, было совершенно бесполезно, ей ли было этого не знать! А сын ее был мужчиной до мозга костей, и это она тоже знала.
– Аня, поехали домой, – напомнил Сергей. – Он и правда уже взрослый, с этим теперь ничего не поделаешь. Только еще молодой взрослый, оттого и охота к перемене мест и видов деятельности. Пойдем, пойдем, в машине поговорим.
– Ну конечно, не пьет, не колется, спасибо и на том, – пробормотала Анна уже в спину мужу.
Все-таки его взгляд и голос до сих пор действовали на нее совершенно необъяснимым образом. Она успокоилась как-то незаметно для себя, хотя в его словах не было ничего такого, что успокаивало бы логикой и смыслом.
Сергей открыл перед Анной дверцу «Вольво», и этот вежливый жест сразу отрезвил ее. Сын, тревога за него – это было единственное, что связывало их не умом, а чувствами. А когда тревога прошла, прошел и эмоциональный всплеск, и осталось то, что давно уже только и объединяло их в повседневной жизни: взаимная вежливость, обычная предупредительность внимательных друг к другу, почти посторонних людей.
– Как твои виллы? – спросил Сергей, выруливая на Киевское шоссе.
– Прекрасно, – ответила Анна. – Они прекрасны, я все их осмотрела и лично в этом убедилась. В них даже картины можно не вешать – достаточно просто открыть окно. Фотограф отснимет, я напишу, и дадим в апрельский номер. А как твоя выставка? – в ответ поинтересовалась она.
Выставка хайтековского оборудования происходила каждую осень, и Сергеева фирма много лет подряд в ней участвовала, поэтому Анна и знала об этом мероприятии. А муж знал о подробностях ее командировки, наверное, от сына.
– Не так прекрасна, как виллы Палладио, но тоже ничего, – кивнул Сергей. – Три приличных контракта, как я и предполагал. Спасибо свободе слова, хоть и относительной. Она меня обогащает, – усмехнулся он.
Фирма «Форсайт энд Уилкис», совладельцем которой был теперь Сергей, продавала профессиональное телевизионное оборудование, поэтому появление новых телеканалов и в самом деле тут же сказывалось на его бизнесе. Телевизионщикам, естественно, нужна была техника, а конкурентов на восточноевропейском рынке у «Форсайт энд Уилкис» благодаря деятельности мистера Ермолова практически не было.
Так, перебрасываясь какими-то неважными фразами и думая каждый о своем, они доехали до дому.
Сергей внес чемодан в гостиную и спросил:
– От меня что-нибудь нужно, Аня? Если нет, то я уеду.
– Ничего не нужно, спасибо, – кивнула она. – Ты обедал?
– Я обедал, продукты в холодильнике. Я поехал, – ответил он.
Они уже давно, по какой-то негласной договоренности, не обсуждали, где он будет обедать. И по той же негласной договоренности он всегда мог пообедать дома, и если он приезжал домой, то привозил продукты. А если не приезжал, то привозил потом, а без него Анна покупала их сама. Все это было такой мелочью, которую не стоило и обсуждать. Они и не обсуждали.
Странным было лишь то, что она до сих пор чувствовала разницу между его присутствием и его отсутствием дома, даже если он вообще не выходил из кабинета. И до сих пор его отсутствие вызывало в ее душе какое-то странное, совершенно необъяснимое чувство.
Анна забыть не могла тот день, когда осознала в себе это чувство впервые и в соответствии с ним построила новую свою жизнь.
Это случалось со многими, это случалось почти со всеми, но, когда это случилось с нею, Анна этого даже не поняла. Не потому что считала себя исключительной и необыкновенной, а потому что их с Сергеем жизнь… как-то исключала саму возможность этого. Исключала, но, выходит, не исключила.
Сначала она заметила, что он неспокоен. Она сразу заметила именно это, а не его участившиеся командировки – заметила потому, что ей всегда казалось главным внутреннее состояние мужа, а не внешние признаки его жизни. К тому же Сергей и душевное неспокойствие – это было так странно, так непривычно, что просто не могло не броситься в глаза. Да сами по себе командировки и не должны были ее удивлять. С тех пор как он ушел из университета и занялся бизнесом, командировки бывали постоянно – по России, по полузарубежным республикам. Телевизионное оборудование требовалось везде, и Сергей все понял правильно: кто первым предложит этот товар, тот и сделается главным его поставщиком на многие годы вперед.
Конечно, Анна начала волноваться, когда он стал уезжать каждую неделю, не возвращаясь иногда даже к выходным. Но волновалась она не за себя – за себя-то с чего бы? – а за него: что он устает, что осунулся, что лицо стало совсем уж непроницаемое от какого-то постоянного внутреннего напряжения… Правда, ее удивляла его холодность к ней, его неожиданная ночная отчужденность, но она не решалась спросить мужа о причинах этой отчужденности. Да и какие могут быть причины, кроме усталости?.. Конечно, это все же казалось ей странным: Анна-то знала, что ее внешне предельно, даже беспредельно спокойный муж так страстно, так молодо требователен ночами, как это и в голову не может прийти постороннему человеку при взгляде на него. В тридцать семь лет близость с женой была ему, кажется, даже более необходима, чем в двадцать, а уж наслаждение от этой почти еженощной близости теперь точно было сильнее для них обоих…
Но мало ли что казалось ей странным! Еще более странным, а точнее, стыдным было бы требовать у него… И чего же требовать – чтобы он прикоснулся в темноте губами к ее виску и по этому первому, возможному даже на людях прикосновению губ она сразу почувствовала бы его желание, и почувствовала бы, как губы его мгновенно пересыхают – вот только что были обычные и тут же стали горячие и сухие, как у летчика в пустыне в книжках Экзюпери?.. Или это она выдумала, будто у летчика в пустыне были сухие губы? Да неважно, что она там выдумала про летчика – у Сергея-то они были именно такие!
Однажды Анна читала интервью какого-то американского кинорежиссера, и тот говорил, что, как ни странно, в России почти невозможно найти актера на роль, например, Вронского в «Анне Карениной». Потому что русские актеры не умеют просто положить женщине руку на плечо, но положить так, чтобы сразу было понятно: этот мужчина всем собою хочет эту женщину; вместо этого они начинают изображать дрожанье рук и хлопотать лицом.
Анна даже не поняла тогда, о чем он говорит, этот режиссер. Муж был единственным мужчиной, которого она знала, и этому ее единственному мужчине достаточно было не то что руку положить ей на плечо – только взглянуть в ее сторону, чтобы она сразу же увидела, какая страсть поднимается в его для всех спокойных глазах, и как они темнеют от этой глубоко скрытой страсти. Только маленькое, похожее на тонкую стрелу белое пятнышко появлялось у его виска как внешний ее знак.
И вот теперь этот мужчина лежал рядом с нею на их широкой жемчужной кровати в прозрачной спальне, недавно устроенной на крыше, и делал вид, что спит. Или говорил, что ему не спится, и выходил курить в кабинет, да так и засыпал там на диване.
Любая женщина, прожившая с мужем пятнадцать лет, наверняка объяснила бы Анне, какую причину подобного поведения надо счесть первой и главной. Но что за дело ей было до любых женщин и их мужей, когда эти пятнадцать лет замужества дали ей не унылый житейский опыт, а совсем другое – то, что и не снилось любым другим женщинам?..
– Сережа, – все-таки спросила она однажды ночью, пытаясь заглянуть в его лицо, – у тебя что-то случилось на работе?
Он помедлил, потом повернулся к ней, прямо взглянул в глаза. Шторы на стеклянных стенах были задернуты не до конца, в спальне стоял полумрак или, наоборот, полусвет от уличных огней, и Анна увидела, что в глазах ее мужа нет ни капли обычного спокойствия.
А что стоит сейчас в его глазах, она не поняла, потому что испугалась.
– Нет, – помедлив, ответил он. – На работе ничего не случилось.
– А… где случилось? – растерянно переспросила Анна.
Сергей промолчал, а она поняла, что и не хочет услышать ответ.
Но услышать его все же пришлось, и уже через день после того невнятного ночного разговора.
Был вечер субботы, Сергей сидел в гостиной у телевизора, Анна готовила ужин, и сердце ей сжимала такая тоска, что она боялась войти в комнату, где сидел в одиночестве ее муж. К счастью, Матюшка уехал на зимние каникулы с бабушкой Антошей в Египет. Это был ему подарок к Новому году, Сергей впервые мог сделать ему такой новогодний подарок и, конечно, сделал. Поэтому Анне теперь, по крайней мере, не надо было совершать над собою усилие, чтобы казаться веселой в присутствии сына.
В прихожей едва слышно запиликал телефон – не квартирный, а Сергеев сотовый; наверное, он зазвонил в кармане его плаща. Кухня была рядом с прихожей, поэтому голос мужа доносился отчетливо и слышна была каждая фраза.
– Да! – услышала Анна и тут же почувствовала, как он напрягся. Хотя как она могла почувствовать это по единственному слову? – Дарья Егоровна, почему звоните вы, а не Амалия, где она опять? – И, услышав это нелепое, вычурное имя, которое Сергей произнес с какой-то совершенно ей неизвестной, задыхающейся интонацией, Анна почувствовала, как что-то обрывается у нее внутри. Он некоторое время молчал, наверное, слушал, что ему говорила эта Дарья Егоровна, а потом вдруг заорал – так яростно, что Анна вздрогнула; она никогда не слышала, чтобы ее муж разговаривал с кем-нибудь даже вполовину таким тоном: – Какой еще конский щавель?! Не смейте ничего ей давать, угробите ребенка! Вызывайте «Скорую», и никакое не «жалко Марусеньку отдавать», а если скажут: в больницу – значит, в больницу. А если не скажут, то делайте, что скажут, и ждите меня. Я постараюсь поскорее, – произнес он уже спокойнее.
Но сразу вслед за этими его словами Анна услышала такой мат, какого не только никогда не слышала от мужа сама – она-то вообще от него мата не слышала, – но о котором и не предполагала, что Сергей может вслух такое произнести.
Она думала, что Сергей зайдет на кухню и хоть что-то ей скажет. Она все еще не могла поверить в то, что его жизнь переменилась и в этой новой своей жизни он больше не придет к ней в минуту растерянности или, наоборот, душевного подъема. Она стояла рядом с плитой, сжимая в руке деревянную лопатку и не замечая, как на сковородке пригорают отбивные, и ждала, что он сейчас появится в дверях.
Но Сергей не появился, и, расслышав, что он одевается в прихожей, Анна вышла из кухни сама, по-прежнему с дурацкой лопаткой в руке.
– Сережа, что случилось? – спросила она, зачем-то стараясь, чтобы ее голос звучал спокойно. Как будто это теперь хоть что-то значило! – Кто такая… Марусенька?..
Она спросила про Марусеньку, потому что просто не могла произнести то, другое имя, которое ее муж произнес с таким чужим, таким невозможным придыханием.
Он хлопал себя по карманам, проверяя ключи от машины. А когда посмотрел на нее, Анна поняла, что перед нею стоит совершенно незнакомый человек. Знакомым было только белое пятнышко-стрела, протянувшееся от глаза до виска.
– Марусенька – это ребенок, – сказал Сергей. – Маленький ребенок. А Амалия – это ее мама. Ведь ты это хотела спросить, Аня? Это так, и с этим я ничего не могу поделать.
Он вышел; хлопнула дверь.
Анна положила деревянную лопатку на подзеркальник и тоже вышла, но не на улицу, а в комнату. Она не могла оставаться в прихожей: ей казалось, что Сергей еще отражается в зеркале.
В гостиной она медленно опустилась на узкую, изогнутую колбасой козетку. Сергей всегда смеялся над этим неудобным то ли сиденьем, то ли ложем и всегда говорил, что подобной мебелью могли пользоваться только люди, привыкшие жить напоказ. Но козетка была старинная, она стояла в этой комнате задолго до его рождения, и, конечно, никому не пришло бы в голову от нее избавиться. Это вообще была такая квартира, в которой сложившийся порядок вещей нарушить было невозможно, потому что этот порядок был овеян какой-то давно ушедшей, но очень сильной жизнью.
Анна обвела комнату одним долгим взглядом и вдруг поняла, что Сергея здесь нет, и не просто нет, потому что он на работе или в командировке, а вообще нет.