Анна Берсенева
Ловец мелкого жемчуга
Часть первая
Глава 1
– Все это, Герочка, происходит только от твоей провинциальной наивности. – Заметив недоумение в глазах Георгия, Марфа добавила: – Очень наивно предполагать, будто между тем, что человек говорит, и тем, как он живет, есть прямая связь.
Георгий не знал, что ответить. Марфа была первая женщина в его жизни, с которой он терялся. Правда, ее и нельзя было назвать женщиной в его жизни. Хотя бы потому, что ничего ближе, чем вот этот разговор в вечернем вагоне метро, у них не было и, судя по всему, не предполагалось. Марфа была настоящая московская девушка, это Георгий успел понять за тот месяц, который учился во ВГИКе. Говорит, что думает, не боясь обидеть собеседника и ни секунды не предполагая, что он вообще способен обидеться. Не сомневается в своем праве говорить именно так, потому что знает, что ее право подкреплено природными способностями, правильным воспитанием и хорошим образованием. И внешностью, которую увидишь – не забудешь.
Из-за этой ее внешности Георгий каждый раз нарушал самому себе данное слово: не разговаривать с Марфой о том, что его действительно волнует. Или хотя бы разговаривать об этом небрежным тоном. Но стоило ему увидеть ее поблескивающие черные глаза, каштановую легкую прядь… Эта вьющаяся прядь, совсем тоненькая, всегда чуть-чуть отделялась от густых волос, заплетенных в косу, и лежала у Марфы на щеке воздушной волной, и едва заметно трепетала, когда Марфа улыбалась, говорила, просто дышала… Черт знает что! Ничего Георгий не чувствовал к насмешливой Марфе, а от этой дурацкой пряди глаз не мог отвести, прямо завораживала она его.
– Хоть убей, не понимаю, в чем наивность. – Кажется, ему все-таки удалось переменить тон, словно кто-то на бегу его остановил, схватив за плечо. – Он же мастер, да? И он много хороших вещей говорил на первом занятии. Что отношение оператора к теме должно чувствоваться на уровне всей пластики фильма и про субъективную камеру… А сам он – равнодушный, как рыба, и не то что к теме, даже к нам никак не относится, по-моему.
– А кто ты такой, чтобы он к тебе как-то относился? – Марфа улыбнулась, и прядь снова дрогнула у нее на щеке. – Ты ему посторонний человек, он в тебе ни капли не заинтересован. Да и никто в тебе ни капли не заинтересован, и нечему тут удивляться.
Георгий понимал, что Марфа спокойно выливает на него холодную воду своей московской правоты. И все-таки слушал, хотя ничего приятного в ее словах не было. В словах – не было, а во всем ее облике – было. И прядь эта, и улыбка, из-за которой он чувствовал себя маленьким мальчиком, и даже шелковая косыночка, чуть-чуть выглядывающая из-под воротника куртки. На уголке темно-фиолетовой косыночки угадывалась чья-то подпись – легкий росчерк бронзового цвета. И в этом небрежном летящем росчерке, принадлежащем, наверное, тому, кто придумал дорогую косыночку, от которой Марфа показывала только самый уголок, – Георгий чувствовал ту же снисходительность, что и в Марфином голосе.
В первом часу ночи людей в метро было мало, но Георгий с Марфой не проходили в вагон, стояли у самых дверей. Из-за Георгиева баскетбольного роста Марфа едва доставала ему до груди. Разговаривая, она закидывала голову и смотрела на него снизу вверх. Правда, он не думал, что она смотрит снизу вверх: как-то не подходило само это словосочетание к Марфе. Оттого что она смотрела вверх, вагонные лампы светили ей прямо в лицо, и казалось, что в глазах ее блестит живой интерес. Хотя, наверное, блестела в них только обычная Марфина насмешливость.
– Сам же говорил, художник должен чувствовать нюансы, – сказала Марфа. – А ты не чувствуешь. Все, Герочка, «Театральная», я выхожу. Тебе до «Лубянки». Пока.
И к этому он тоже никак не мог привыкнуть. Только что разговаривали о чем-то, что ему казалось важным, и вдруг дверь метро открылась, Марфа спокойно вышла, и дверь тут же захлопнулась снова. Ни сожаления о том, что разговор обрывается, ничего… Жизнь в ритме метрополитена.
Они ехали в последнем вагоне, и, пока поезд не отошел от платформы, Георгий еще успел увидеть, как мелькнула вверх по эскалатору Марфина длинная терракотовая юбка с сеточкой фиолетовых разводов. Все, что она носила, было таких неброских и вместе с тем таких насыщенных цветов, что само собою, без всякого ее усилия, впечатывалось в память. В его память, во всяком случае.
Георгий доехал до «Лубянки», поднялся вверх по почти пустому эскалатору. Он любил гулять вечерами по Москве. Так она ему нравилась, Москва! Неназываемо, маняще нравилась, она дразнила его и будоражила, и не было в его теперешней жизни ничего лучше, чем этот город. Да и прежде ничего лучше не было.
Но после разговора с Марфой настроение испортилось и Москва не радовала. Выйдя из метро к «Детскому миру», Георгий застегнул «молнию» на куртке. Как будто Марфа и правда облила его холодной водой, и теперь ему зябко – даже теплой октябрьской ночью, даже в грубой кожаной «косухе». Мокрый асфальт блестел в темноте как сталь, лужи словно ртутью были налиты.
Троллейбус пришел сразу, тоже почти пустой. Георгий устроился у окна, уткнулся носом в воротник. Этот троллейбус шел ко вгиковской общаге через пол-Москвы, было время подумать, повспоминать и помечтать о будущем, то есть заняться тем, что не позволяло скучать никогда и нигде, даже на дальневосточной ракетной точке. Но сейчас ему не хотелось ни вспоминать, ни тем более мечтать.
«Вот еду, – мрачно думал он. – Еду в троллейбусе по Москве. В последнем, случайном, прямо как в песне… Почему на самом деле все не так?»
Вряд ли Марфа была виновата в том, что главным чувством сегодняшнего дня, да и многих уже прошлых дней, было у Георгия разочарование. Марфа просто назвала ясными словами то, что он чувствовал и сам: он никто, и звать никак, и никто вообще, а мастер Муштаков, в частности, действительно не обязан проявлять к нему хоть какой-то интерес.
– Жорик, где тебя носило? – Федька влетел в комнату, когда Георгий уже снял со спиртовки маленький металлический чайник и насыпал в него заварку из жестяной коробочки. – А, в Дом кино ходил. Ну и как? Лерка с Лоркой день рожденья празднуют, я за бутылкой заскочил. На завтра заныкал, однако и на сегодня не хватило. Собутыльнички, блин! С такими только дерьмо хорошо жрать: ничего не оставят, все сами подметут. Да брось ты свой агрегат, чай – не водка, много не выпьешь! Подгребай к девкам быстрее, все там давно.
Чем хорош был сосед по комнате Федя Казенав, так это тем, что не ждал ответов ни на вопросы свои, ни на предложения. Наверное, потому что новые вопросы и новые идеи рождались у него в голове и попадали на язык быстрее, чем окружающие успевали реагировать на старые. Георгию казалось, что в Федькиных круглых черных глазах постоянно пляшут точки и черточки, словно мелькают хвостики торопливых мыслей. Федька учился на сценарном, и, как догадывался Георгий, именно такое стремительное мелькание идей лучше всего соответствовало тому, что ему предстояло делать в будущем.
Пока Федька копался на своей полке в шкафу, Георгий заварил чай.
– Да что-то настроения на гулянку нету, Федот, – сказал он. – Может, позже подойду.
– Впечатления от кина в рыжей голове крутишь? – догадался Федька и подмигнул. – Или от Марфы? Ну, дело хозяйское. А то поделился бы с друзьями. В смысле, впечатлениями, не Марфой. – И, засмеявшись собственной остроте, он выскочил из комнаты, добавив, уже стоя в дверях: – Ладно, если все-таки надумаешь – ждем-с!
Георгий держал кружку двумя руками, согревал ладони и по привычке следил, как дышит, волнуется тонкая пленка пара над поверхностью крепкого чая. Он действительно «крутил в голове» впечатления от «Фаворитов луны», которых они сегодня смотрели с Марфой в Доме кино. Фильм этот, с его мимолетными, друг в друга переливающимися образами, действительно стоил того, чтобы крутиться в голове до бесконечности. Но тоска, навалившаяся еще в метро и не исчезнувшая за всю дорогу к общаге, все-таки не проходила. И в гости к близняшкам с актерского, Лерке и Лорке, у которых гудела сейчас веселая компания, не хотелось именно поэтому.
«Как Марфа про этот фильм сказала? – вспомнил Георгий. – Что он как стихотворение. «Как на узорчатой тарелке…» Что-то там художник рисует на тарелке. Нет, на стеклянной тверди. И вроде про смерть, что он смерти не боится, кажется… Елки, забыл! Пробкой меня заткнули, что ли?» – сердито подумал он.
Память у него была такая, что забыть несколько стихотворных строчек он просто не мог. Но забыл же!
Чтобы отвлечься от своего дурацкого, абсолютно пустого состояния, Георгий взял со стола книгу и раскрыл на первой попавшейся странице. Это была его любимая книга – «Папийон» Шарьера. Георгий вспомнил, как Зина сказала ему в последнюю их ночь в гарнизонной библиотеке, за стеллажами: «Да не возвращай, оставь себе, Гошенька. Кому ее тут читать, кроме тебя?» – и погладила его по щеке не девическим, а женским, даже бабьим каким-то жестом, который возбуждал и раздражал одновременно.
Книга открылась на тех страницах, где Папийон, бежав из тюрьмы, попадает к индейцам, которые занимаются ловлей жемчуга. Это были прекрасные и совершенно загадочные страницы. Почему индейская девушка Лали заставляла своего белого мужа разжевывать и глотать разноцветные жемчужины – белые, розовые, серые, черные? Может, у мужчины, если он проглатывает жемчуг, появляется какая-то особенная сила? Этого автор не объяснял, но Георгий видел, как все это происходило, так ясно, как будто это происходило с ним самим: пустынный берег, сероглазая голая девушка протягивает жемчуг на исцарапанной кораллами ладони, зубы у нее сверкают, как этот жемчуг, который она только что достала со дна моря, а на теле нарисовано какое-то гибкое растение – его ветви поднимаются до самой груди и заканчиваются на сосках розовыми цветами…
«Я стал привыкать к своей новой жизни и понял, что не следует заходить слишком далеко, иначе привычка может перерасти в потребность, и тогда вообще не захочется уходить», – читал Георгий.
Это была первая книга, которую он увидел как фильм. В голове своей увидел, не на экране, и задрожал весь, словно от страха, потому что представил все это именно на экране, и так ясно, как будто снял все сам.
Георгий был уверен, что с местом службы ему повезло. Да он и вообще был везунчик – наверное, из-за рыжей своей, пылающей головы. Может, дело было и не в том, что исполнялась примета – рыжим везет, – а просто люди видели эту голову, похожую на костер, им становилось весело, и они невольно хотели что-то сделать для парня, к широченным плечам которого такая выдающаяся голова приставлена. Но, с другой стороны, на сборный пункт-то Георгий пришел обритым наголо. Поэтому то, что он попал не на три года во флот, а на дальневосточную ракетную точку, можно было считать везением в чистом виде, без внешних факторов.
– Ого! – хмыкнул прапорщик, обходивший выстроившуюся на плацу шеренгу новобранцев. – Как фамилия, откуда такой?
– Рядовой Турчин, из Таганрога, товарищ прапорщик! – громко доложил Георгий, впрочем, не демонстрируя особого рвения.
– Гля, плечищи какие отрастил! А чего в десантуру не взяли?
– Плоскостопие.
– А-а… В баскетбол играешь?
Георгий вздохнул. Этот вопрос задавал, знакомясь с ним, каждый второй. Или каждый первый – если из дураков.
– Не играю, – привычно ответил он. – Фотографирую. Стенгазету могу делать, клуб оформлять.
Гарнизон был замкнутый, удаленный от всего белого света, и все здесь знали друг друга как облупленных. Можно было посочувствовать офицерам: даже любовницу толком не завести, супруга быстрее узнает, чем до дому дойдешь от этой самой любовницы. Правда, при взгляде на служивших здесь офицеров меньше всего могла прийти в голову мысль, что кому-нибудь из них может понадобиться любовница. Мужики пили по-черному, грубели на глазах, и даже молодые лейтенанты уже через год после училища начинали разговаривать так, как все здесь разговаривали: не договаривая окончаний не только фраз, но даже слов. А чего там договаривать, небось и так все ясно! Все вообще ясно, никаких открытий жизнь не готовит, здесь каждый это понимал очень быстро…
Георгий армии не боялся. Ни того, что два года придется провести среди посторонних людей, постоянно у кого-то на глазах, ни того, что придется подстраиваться под чужие жизни и подчиняться дуракам. Он вообще мало чего боялся, да к тому же легко осваивался в любой среде, сам не замечая, как это происходит. Вроде и балагуром он не был, и ни перед кем не заискивал, но всем сразу начинало казаться, что они сто лет знают этого парня – рыжего, высокого, приметного.
Идея с оформлением стенгазеты понравилась не только прапору, но и ротному замполиту. То есть заместителю командира по воспитательной работе, так он теперь назывался. Правда, Георгий не умел рисовать людей, но изобразить что-нибудь неодушевленное, вроде автомата Калашникова, или написать краской лозунг, или обвести что надо ровными рамочками – это без проблем.
– Ты, это, Турчин, в библиотеку сходи, – распорядился старлей Беденко. – А то, понимаешь, двадцать третье февраля на носу, а у нас Костров дембельнулся. Какой художник был! Стенгазета в прошлом году – картинка, первое место взяла в дивизии. Выходит, новую придется делать: ту-то запомнили, не повесишь больше. Короче, ты там возьми в библиотеке. Ну, журналов каких, чтоб с картинками. Отбери чего надо. Ракетные установки сам изобразишь, а людей – типа аппликацию сделай, как в детском саду.
До этого, да и до чего-нибудь более оригинального, Георгий и сам бы додумался, без Беденкиных дизайнерских находок. Но излагать свои идеи замполиту он не стал и пошел в библиотеку.
Он едва добрел от казармы до Дома офицеров. Дальневосточные ледяные ветры – это было единственное, к чему он после таганрогской мягкой зимы привыкал тяжело. Снег резал лицо, в сплошной метели еле угадывалось двухэтажное здание с треугольным фронтоном. Но когда Георгий вошел наконец в темный вестибюль и, поднявшись по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж, открыл дверь в библиотеку, – ему показалось, что мир изменился. Он остановился на пороге, как деревенский мальчик, впервые попавший в городской дом. Хотя с чего бы ему было удивляться, что он, книг не видел?
Но в этой комнате было что-то такое, чего Георгий не видел – вернее, не чувствовал – никогда и, главное, меньше всего ожидал почувствовать в армейском клубе. Потолки здесь были высокие, и сама комната казалась просторной и светлой, несмотря на множество книжных стеллажей. Или, наоборот, благодаря множеству стеллажей, сделанных из светлого некрашеного дерева. Из такого же дерева был сделан высокий барьер перед стеллажами. Георгию показалось, что за барьером никого нет, но тут же из-за него выглянула, привстав, девушка. Наверное, она сидела за столом и, наверное, была невысокого роста, потому что даже макушка ее не виднелась из-за барьера, пока девушка не встала.
– Ой, кто это? – спросила она.
Георгий удивился, увидев ее. То есть не тому, конечно, удивился, что в библиотеке есть библиотекарша. Но как-то не верилось, что именно эта девушка может быть хозяйкой именно этой комнаты, что это благодаря ей здесь установилось такое неожиданное, такое странное ощущение достоинства и покоя.
– Рядовой Турчин, – доложил он и улыбнулся девушкиным глазам – небольшим, но широко открытым и таким же светлым, как окна и книжные стеллажи. – Прибыл по поручению старшего лейтенанта Беденко искать материалы для стенгазеты. Здравствуйте.
– Ой, здравствуйте! – сказала девушка. – Вы шинель снимите, а то холоду напустите с коридора. Да проходите, проходите, двери закрывайте.
Георгий заметил рядом с барьером включенный обогреватель, из-за которого в комнате было тепло. А девушка… Это была первая девушка за последние несколько месяцев, которую он видел так близко, да еще в такой тихой светелочке. И так она ему сразу понравилась! Да и что в ней могло не понравиться? Она была маленькая, светлые ее волосы были убраны вверх, скручены большим узлом и заколоты шпильками. Это была слишком взрослая, слишком тяжелая прическа, совсем для такой маленькой девушки не подходящая. Но зато был ясно виден абрис ее лица – тоже светлый, словно тоненькой линией обведенный.
«Как в контражуре – свет рефлексирует», – машинально подумал Георгий.
И еще видно было, как мгновенно порозовели ее щеки, а круглые ушки и вовсе покраснели, словно кто-то надрал их за какую-нибудь детскую провинность или просто девушке жарко стало в ее белом вязаном свитере.
– Тебя как зовут? – спросил Георгий.
На вид ей было лет восемнадцать, если не меньше, и обращаться на «вы» было просто глупо. Тем более что она смотрела растерянно, почти испуганно, как будто он был первым солдатом, которого она увидела.
– Зина, – ответила девушка.
Выражение растерянности, едва ли не испуга в ее глазах наконец исчезло, и она улыбнулась.
– А меня Георгий. Хорошо у тебя! Чисто, светло… Знаешь, у Хемингуэя рассказ такой есть – «Там, где чисто, светло»?
– Не-а, – покачала головой Зина. – Не знаю. А тебе что для стенгазеты сказали взять?
– Что приглянется. Посмотреть надо, – объяснил он. – Разрешишь посмотреть?
– Ой, да смотри, пожалуйста! – Зина вскочила, вышла из-за стойки. – Показать?
Теперь она стояла прямо перед Георгием и смотрела на него снизу вверх. Да и как еще она могла смотреть – такая маленькая на такого большого?
– Покажи, – кивнул Георгий. – «Огоньки» старые, если есть. У вас тут вообще как, журналы выписывали когда-нибудь?
– Еще как выписывали! – Зина заговорила быстро, словно боялась, что он сейчас развернется на сто восемьдесят градусов, распахнет дверь и снова исчезнет в холодном темном коридоре. – У нас тут знаешь какая библиотекарша была? Марина Францевна, настоящая дворянка, вот какая. Из ссыльных, в поселке жила, видел поселок? Вас через него везли, сюда другой дороги нету. Она все-все книжки выписывала, какие только выходили, и журналы тоже. С издательствами списывалась, с редакциями всякими, они ей высылали, даже когда дорого все стало. Зато, она говорила, книжек стало много, хоть и дорого. Померла старушка в прошлом году, жалко как.
– Тогда знаешь что? – сказал Георгий. – Я тогда вообще все посмотрю, не только журналы, ладно? Когда еще сюда вырвусь… А ты работай, работай, не обращай внимания, – добавил он, заметив на Зинином столе открытую книгу и тетрадку с недописанной строчкой.
– Это не по работе, это я в библиотечном техникуме на заочном учусь. То есть в колледже. В Уссурийске. Контрольную делаю по современному русскому. Только ты не бойся, что тебя больше не пустят. Я отца попрошу, он тебе разрешение даст, хоть каждый день приходи. Если захочешь… – добавила Зина, и ушки ее опять покраснели.
Но это Георгий уже видел краем глаза и слышал краем уха. Он нырнул в глубину библиотеки, а Зина осталась стоять у своего стола, глядя ему вслед.
Непонятно, отчего она вспомнилась сегодня. Может, просто потому, что не шло из головы Марфино лицо, а Марфа тоже смотрела снизу вверх. Но ведь ничего общего не было между Зиной и Марфой! Просто невозможно было найти более несхожих девушек – во всем, и особенно в отношении к нему. Да на него ведь и все поневоле смотрели снизу вверх; до сих пор Георгию не встречались девушки такого роста, чтобы могли разговаривать с ним иначе. В общем, просто ассоциативное мышление: свет заблестел в Марфиных глазах, вот и вспомнилось.
Он допил чай, закрыл книгу, подумал: «Схожу, все равно голова пустая».
В подарок Лерке, Лорке и всей компании можно было отнести бутылку абрикосового самогона, которая каким-то чудом сохранилась после месяца бурных знакомств с однокурсниками. Вообще-то Георгий собирался выставить эту бутылку через неделю, в собственный день рождения. Но его способность планировать будущее имела разумные пределы, поэтому явиться в компанию, где явно не хватает выпивки, имея дома про запас такое сокровище, – этого он не мог.
Правда, и близняшки-именинницы, и все, собравшиеся в их гостеприимной комнате с разрисованными стенами и вечно выбитой дверью, обрадовались Георгию все-таки раньше, чем увидели абрикосовку.
– Привет убийцам времени, – поздоровался он, выставляя на стол бутылку. – Учтите, я трезвый как скотина, так что мне штрафную. Лерочка, Лорочка, с днем рождения!
– Жорик! Гошка! Рыжий! – раздались в ответ радостные возгласы. – А мы думаем, кого это нам так не хватало? Выходит, тебя.
– Ладно-ладно, – улыбнулся Георгий. – Бухла вам не хватало, а не меня. Налетайте!
Глава 2
Через три месяца учебы во ВГИКе – вожделенном, несбыточном, в который он не должен был поступить ни по каким показателям, но поступил все-таки, – Георгий не знал, рад он или разочарован.
Ему многое здесь нравилось. Например, смотреть фильмы, особенно западные или русские дореволюционные, с Мозжухиным и Верой Холодной, которых он раньше видел только в книжках о кино. Нравились лекции по зарубежной литературе. Нравилось снимать фотоэтюды, особенно по свету. Но все остальное… Собственно, Георгий и не знал, было ли вообще что-нибудь «остальное». Может, оно и складывалось из каких-то мелких, незаметных, повседневных вгиковских событий, но Георгий не чувствовал его, не замечал – и терялся.
Все дело было в Романе Иннокентьевиче Муштакове, набравшем первый курс операторского факультета. Именно в нем заключалось главное разочарование от ВГИКа, от Москвы и от будущего.
«Может, надо было просто не очаровываться? – думал Георгий, в очередной раз узнавая, что занятий с мастером на этой неделе опять не будет, а когда будут – неизвестно. – Ну, обнадежил человек пацана из глубинки, сделал подарок, принял в институт. Мало тебе, что ли? Учись да радуйся».
И тут же понимал, что ему вот именно мало. Страстность ему мешала и способность полностью отдаваться тому, что хотя бы ненадолго занимало воображение. Это сразу чувствовали в нем женщины, и, наверное, это вызывало у них интерес. Но вообще-то, как Георгий быстро понял в Москве, в отношениях не с особо чувствительными женщинами, а со всеми остальными – нормальными, равнодушными к нему людьми, – страстность действительно только мешала, и больше ничего.
Он забыть не мог всего, что так неожиданно, так стремительно повело его к институту, к Москве, ко всему тому тревожному и странному, в чем он теперь не умел разобраться.
Вызов из ВГИКа пришел, когда Георгий уже перестал его ждать.
Он вернулся вечером домой, сел ужинать. Мать сидела напротив за столом, смотрела, как он ест, как подкладывает себе блины, мажет их абрикосовым вареньем, заваривает чай. Она всегда так сидела, когда сын ел, и всегда молчала, подперев рукой подбородок, или говорила о чем-нибудь неважном. Или пыталась сама подавать ему еду, но на это Георгий сердился. Мало того что никогда не ест вместе с ним, вечно как-то отдельно, словно украдкой, так еще и обслуживать его пытается, как официантка! К тому же ее суетливые перемещения только мешали: кухонька была такая маленькая, что Георгий легко доставал все, что ему было надо, даже не поднимаясь из-за стола.
И этот вечер ничем не отличался от всех других.
– Кашляешь, Егорушка, – сказала мать, когда Георгий поперхнулся чаем и закашлялся. – Простыл на своей голубятне.
– Ничего не простыл. – Он перестал кашлять, хлебнул еще чаю. – Тепло уже.
– Днем тепло, а ночью стыло. Сидишь над фотокарточками своими, а с полу-то дует, со всех щелей. Ты бы хоть кальсоны пододевал.
Так скучно это было, так ненужно! Ну зачем он должен объяснять, что в июне и ночами уже тепло, разве она сама этого не знает? Каждый раз, когда приходилось вести вот такие пустые разговоры, Георгию казалось, что его обволакивает какая-то густая, вязкая жидкость, из которой он никогда не выберется.
А разговоры эти приходилось вести или хотя бы слушать каждый день, как он ни старался этого избегать. Особенно когда фотографировал на свадьбах. Его всегда это удивляло: сходятся какие-то разные, еще недавно друг друга вообще не знавшие люди, совсем разные семьи, а разговоры у них такие, как будто они всю жизнь прожили в одной коммуналке и поговорить им просто не о чем, потому что все уже давным-давно переговорено. Даже цены на мясо обсуждают, пока жених с невестой послушно целуются под крики «горько!». А уж о погоде – это обязательно.
– Да не простыл я, мам, – повторил он. – Какие еще кальсоны? У меня их и нету.
– Отцовские одень, – тут же предложила мать. – У него хорошие были, с начесом, я для тебя сберегла. Достать?
– Не надо, – вздохнул Георгий.
– И чего ты дурью маешься, Егор? – Мать придвинула к нему поближе блины, хотя тарелка с ними и так уже стояла почти у него под локтем. – Можно и в ванной карточки печатать. Разве я тебе мешаю? Далась тебе та голубятня, еще деньги платишь за нее… И музыку слушай себе хоть всю ночь, если надо. Я под музыку лучше сплю.
– Мне там удобнее, – пожал он плечами. – Мам, ну сколько можно об одном и том же?
Мать махнула рукой. Конечно, она думала, что сын пропадает в Богудонье только потому, что водит на ночь девок и стесняется матери. А почему же еще? Над книжками да над фотографиями ночами сидеть – это и дома можно.
Георгий не особенно старался ее разубеждать. Ну, и девки тоже, не без этого. Не сюда же их водить, в двухкомнатную хрущевку с картонными стенами. Но и не только из-за девок снял он, вернувшись из армии, комнату в Богудонье. Вернее, не комнату, а в самом деле голубятню, потому что денег не хватило не то что на комнату, даже на сарай.
Больше всего – из-за одиночества. Конечно, мать не мешала ему, но только в том смысле, в каком не мешала с детства, – не вмешивалась в его жизнь, и за это он был ей благодарен, хотя, может быть, она не делала этого только потому, что просто не умела вмешаться в жизнь своего сына.
Но одиночество – это ведь не просто уверенность в том, что никто не откроет дверь в темную ванную, где ты печатаешь фотографии. Георгий очень хорошо понимал то чувство, о котором говорилось в «Пире во время чумы»: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю…» Только ему не нужны были для появления этого чувства ни бой, ни бездна – ему хватало одиночества. Сразу оживали перед глазами, как на экране, какие-то ясные картины, освещались особенным, небывалым светом, он видел этот свет, которого никогда не видел в жизни, и одновременно думал, с какой экспозицией такой свет может получиться на пленке и от какого источника он должен исходить, но все простые, внятные расчеты все-таки не мешали ему видеть этот прекрасный, живой свет… Или не свет, а человеческие лица, в которых вдруг проступала такая значительность и серьезность, какой никогда он не видел в обычных людях, разговаривающих о кальсонах и погоде.
Что-то звенело у него в груди, рвалось наружу, когда все это происходило с ним. Но это происходило только в одиночестве – в тишине гарнизонной библиотеки, или в скрипучей, ходящей ходуном голубятне, нависшей над кронами яблонь в богудонском саду, или на берегу моря, под мощный шум осенних волн…
А бой и бездна – что ж, этого он не знал, не ждал и не боялся.
– Помойся да спать ложись, Егорушка, я посуду приберу, – сказала мать. – Поздно уже, поночуй дома сегодня. Постирать тебе что?
– Я в ванной оставлю, – кивнул Георгий.
– Письмо тебе пришло, – сказала мать, убирая со стола его тарелку. – Вчера еще. Я там в зале положила.
– Какое письмо? – вздрогнул Георгий.
– С Москвы вроде, печать-то не видно почти. Очки разбила, пойду завтра к врачу, пускай новые выпишет, те-то все равно не подходили уже, старая я стала, вижу все хуже, вчера строчку криво прострочила…
Не слушая больше мать, Георгий бросился в комнату.
Письмо лежало посередине стола на вязаной салфетке. Он увидел его, кажется, даже раньше, чем зажег свет. Руки дрожали, и он никак не мог вскрыть конверт.
«Если бы не прошел, то ведь не сообщали бы? – стучало в висках. – Они же не сообщают, если не прошел, даже фотографии обратно не высылают…»
Он вытряхнул из конверта листок, чуть не порвал его, разворачивая, и прочитал, что может приехать для дальнейшего прохождения творческого конкурса.
Георгий сел, начал перебирать бахрому скатерти, заплетать ее в косички, как в детстве.
«Еще вчера пришло, а я не знал! – мелькнуло у него в голове. – И весь вечер не знал, и про какие-то кальсоны…»
Он растерялся, он не знал, что делать с собой, со своими руками, ногами, со всем своим большим телом, напряженным как струна.
И вдруг что-то забурлило у него в груди, завихрилось, и простая, ясная мысль пришла в голову – та самая, которая должна была прийти первой: да ведь это значит, что уже что-то получилось! Он уже может ехать в Москву, потому что какие-то очень важные и понимающие люди сочли, что он этого достоин!
Георгий встал, сунул конверт в нагрудный карман рубашки, прошелся по комнате. Сегодня он действительно собирался ночевать дома: хотел помыться по-человечески, а то все тело уже чесалось от морской воды. Хозяева голубятни сдавали комнаты отдыхающим, те активно пользовались душем, устроенным в саду, поэтому для Георгия пресной воды не хватало.
Но теперь ему было не до ванны. Письмо жгло тело сквозь рубашку, в груди тоже словно огонек горел и тоже пробегал по всему телу. И, чтобы хоть как-то приглушить этот счастливый, но почему-то тревожный пожар, Георгий выскочил из дому.
Он думал, что на улице станет легче, к тому же ночь сегодня и правда была прохладная. Ветер дул с залива, и чем ближе Георгий подходил к Богудонью, тем сильнее становился ветер, потому что все меньше оставалось у него на пути преград: этот старый район с частными домами и садами стоял у самого берега.
Улицы в Богудонье были покатые и сбегали вниз, к морю. Зимой на них раскатывали ледяные дорожки и можно было скользить чуть ли не до самого берега. Георгий и сейчас шел по ночным улицам так стремительно, словно летел по гладкому льду, но легче ему не становилось. Лицо горело, все тело горело и вздрагивало, как будто через него пропускали электрический ток. Облака тревожно летели по темному небу, словно догоняли и обгоняли высокого парня, куда-то идущего по ночной улице и почему-то размахивающего руками.
Он дошел до дома Трищенок, у которых снимал голубятню, просунул руку в щель забора, открыл калитку. Яблони качались от ветра и скрипели, голубятня в глубине сада тоже скрипела; ни одно окно не светилось в хозяйском доме. Георгий прошел по тропинке в угол сада, поднялся по лесенке, нашарил рукой висячий замок, на который запиралась голубятня, вставил в скважину ключ – и тут понял, что замок просто болтается на дужке и дверь приоткрыта. Конечно, его шаги по лесенке были хорошо слышны. В голубятне тоже послышались чьи-то торопливые шаги, испуганно заскрипели половицы.