Накануне отъезда в Киликию Цицерон, якобы не подозревавший о «подвигах» своего предшественника на посту наместника провинции, написал Аппию самое теплое письмо, в котором были и такие строки: «Особенно высоко я ставлю двоих из твоих близких, одного постарше, другого помоложе — свекра твоей дочери Гнея Помпея и твоего зятя Марка Юния»[32]20.
Столь лестный отзыв мог бы польстить Бруту, если б не упоминание рядом с его именем имени Помпея. Впрочем, ему было невдомек, что Цицерон расхваливал его не случайно: он подыскивал второго мужа своей дочери Туллии, овдовевшей после смерти Марка Латеранского, и очень рассчитывал на содействие Сервилии. Как бы там ни было, Брут надеялся, что новый наместник Киликии с пониманием отнесется к трудностям римских заимодавцев Скаптия и Матиния.
Но едва Клавдий Пулъхр отбыл на родину, жители Киликии бросились к новому проконсулу с многочисленными жалобами на злоупотребления его предшественника. Цицерон внимал им благосклонно. Дорожа своей репутацией борца с недобросовестными чиновниками, он не собирался покрывать Клавдия Пульхра![33]
Цицерон начал с «чистки» в рядах сотрудников Аппия, и Скаптий тут же лишился поста префекта, а вместе с ним — последней надежды вернуть свои деньги. Он бросился за помощью к Бруту.
Скаптий выбрал неудачный момент. Дочь Цицерона Туллия уже выбрала себе жениха — погрязшего в долгах и запутавшегося в любовницах красавца Публия Корнелия Долабеллу, который был моложе ее на 10 лет. Обращаться к Сервилии она не стала — та наверняка отказалась бы устраивать столь безрассудный брак. Поэтому Цицерон, всегда потакавший капризам горячо любимой доченьки, потерял интерес к матери Брута, следовательно, и к самому Бруту21.
Ничего этого Марк не ведал. Согласно этикету того времени он искал человека, который представил бы его Цицерону, и нашел его в лице Тита Помпония Аттика.
Аттик принадлежал к древнейшей римской фамилии, которая вела свое происхождение от царя Нумы. Следуя заветам своих предков, он никогда не вмешивался в политику и даже не вступил в сенаторское сословие, оставаясь простым всадником. Богатство Помпониев исчислялось миллионами, а представители рода считались в Риме непревзойденными экспертами в финансовых вопросах. Но Тит Помпоний не участвовал в делах. Юрист и оратор по образованию, эпикуреец по убеждениям, он всем занятиям на свете предпочитал досуг и проводил дни в утонченных беседах с узким кружком избранных друзей, состоявшим в основном из греков22.
Этот образ жизни абсолютно не соответствовал принятым в среде римской аристократии нормам, зато отвечал потаенным чаяниям Марка Брута. Аттик вызывал в нем глубокую симпатию.
Помпоний согласился уделить Бруту внимание в память о его погибшем отце и очень скоро обнаружил в молодом человеке родственную душу, поразившись глубине его эрудиции и широте его греческой культуры.
В то же время Аттик слыл самым близким другом Цицерона[34].
В просьбе Брута Помпоний не углядел ничего странного — вся общественная жизнь в Риме строилась на подобных рекомендациях. Не вникая в тонкости киприотского займа, он просто написал Цицерону письмо, в котором в самых теплых выражениях отозвался о Бруте, и добавил, что, оказывая любезность молодому человеку, Цицерон обяжет его лично.
Цицерон сам задолжал Аттику и отказать ему никак не мог. И он пообещал, что разберется в деле Брута с максимальной благосклонностью. По совету Тита Помпония Брут составил подробный меморандум по вопросу о киприотском займе. Начало документа могло служить образцом строгости стиля, столь высоко ценимой Брутом: «Город Саламин должен деньги Марку Скаптию и Публию Матинию, хорошо мне знакомым»[35].
Затем он уточнял, что лично заинтересован в возврате долга, поскольку выступил гарантом займа. Правдивое изложение реальных фактов — и ничего больше. Заодно в этом же письме Брут упомянул об обстоятельствах предоставления ссуды царю Ариобарзану III, от которого в последнее время не было ни слуху ни духу, что начинало его немного тревожить.
К моменту получения письма Цицерон провел в Киликии уже два месяца. Теперь он жалел о поспешно данном Аттику обещании помочь Бруту. Он ведь тогда не знал, что Марк Скаптий — это тот самый грубый префект, которого он лично сместил!
Он еще раз внимательно перечитал письма Брута и почувствовал, как в нем закипает злость. Сухость тона, продиктованная стремлением писавшего ограничиться освещением фактической стороны дела, теперь показалась ему высокомерием римского аристократа к нему, не столь родовитому «новому человеку»!
Между тем Скаптий, получив от Брута обнадеживающее письмо, отправился на прием к наместнику, но не получил от Цицерона ничего, кроме туманных обещаний. Он снова пишет Бруту.
Еще один визит к Аттику, еще одно письмо последнего Цицерону. На сей раз Тит Помпоний заявил: «Если бы единственным результатом твоего проконсульства стала дружба с Брутом, поверь мне, оно бы того стоило!»
Комплимент в адрес молодого человека разозлил Цицерона еще больше. С какой стати виднейший политик, величайший оратор и выдающийся философ должен дорожить дружбой с 34-летним бездельником, не прославившим себя ничем? И проконсул отписал другу, что непременно решит киприотский вопрос, но решит по своему усмотрению.
И он его действительно решил. Он заставил сенат Саламина выплатить долг, но из расчета не 48, а всего лишь 12 процентов годовых. Обманутый в своих ожиданиях Скаптий впал в ярость. Увы, заимодавцев подвела именно их чрезмерная предусмотрительность. Действуя через Брута, они добились принятия не одного, а сразу двух сенатус-консультов. Первый давал разрешение на сделку с необычайно высокой процентной ставкой в обход Габиниева закона, второй гарантировал в случае невыполнения долговых обязательств вмешательство наместника Киликии — «как в прочих сделках подобного рода». Вот эти-то слова и позволили Цицерону снизить процент с 48 до 12. Если сделка подобна «прочим», значит, и условия ее должны быть обычными. Новичок в юриспруденции, Брут не заметил этой ловушки, зато многоопытный Цицерон обнаружил ее немедленно. Его не волновало, о чем полюбовно договорились стороны. Закон есть закон, и нарушать его он никому не позволит!
Скаптий прислал Бруту еще одно письмо, полное упреков в адрес Цицерона. Оно повергло Марка в отчаяние. Это он, юрист, не сумел составить текст договора так, чтобы не оставить в нем лазеек! Поведение саламинцев возмутило его до глубины души. Конечно, процент был незаконным, но ведь они согласились на него добровольно! Значит, они подписали документ, выполнять условия которого и не собирались? Но ведь это и есть нарушение закона! А Цицерон их еще защищает!
На сей раз Брут пишет проконсулу крайне сухое письмо, в котором просит покончить с этим делом, выплатив Скаптию все, что было ему обещано. Чувствуя свою вину перед Скаптием — ведь он не сумел выполнить взятых на себя обязательств — и злясь на унизившего его Цицерона, он пускается на грубую, очень грубую ложь — утверждает, что деньги для займа предоставил не Скаптий, а лично он.
Брут настолько поддался охватившему его негодованию, что вовсе не думал о последствиях своего ложного признания. Но и ослепленный гневом Цицерон не догадался, что Брут солгал ему, пытаясь выбить деньги для Скаптия.
Между тем выдумка Брута была шита белыми нитками. Во-первых, он никогда не располагал средствами, достаточными для предоставления займа. Во-вторых, даже найди он эти деньги, зачем ему понадобилось бы прикрываться чужим именем? Ведь сенатус-консульт придал сделке абсолютно законный вид.
Тон письма показался Цицерону оскорбительным. Неужели этот спесивый юнец думает, что он в угоду ему изменит свое решение? Всю накопившуюся желчь он излил в письме к Аттику, чем вверг того в изумление — ведь Брут всегда вел себя по отношению к Цицерону самым корректным образом!
«Ты говоришь, Брут отзывается обо мне в самых любезных выражениях, — писал он. — Но когда он обращается ко мне, даже если ему что-нибудь нужно от меня, он позволяет себе колкости, высокомерие и даже невежливость. Если хочешь, можешь передать ему мои слова, а потом сообщи мне, что он сам об этом думает. Хотелось бы верить, что его дружба мне пригодится, но не думаю, что ты пожелал бы мне обрести ее ценой дурного поступка. Я удовлетворил ходатайство Скаптия в соответствии с законом».
Впрочем, ссора Брута с Цицероном пока не привела к полному разрыву отношений. Приближалась пора возвращаться в Рим, и Цицерон мечтал въехать в город триумфатором. Основание для такой почести он видел в организованном им кратком походе в горный район, где ожидалось нападение парфян. Но решение о триумфе принимает сенат, а в сенате веское слово принадлежит Катону. Цицерон вовсе не желал портить отношения с его племянником.
Что касается Брута, то он по-прежнему нуждался в поддержке Цицерона, на сей раз, чтобы уладить дело с займом Ариобарзану.
Ситуация обострилась, когда Цицерон, оставив в покое Брута, взялся за его сестру.
Юния Старшая была замужем за Марком Эмилием Лепидом. Супруги плохо ладили между собой, и даже дети не могли заставить их полюбить друг друга. Впрочем, оба строго соблюдали внешние приличия, Юния считалась в Риме верной женой и образцовой матерью. На ее увлечения Лепид смотрел сквозь пальцы, лишь бы не пошло лишних разговоров.
Зимой 50 года в Лаодикею прибыл некто Публий Ведий — большой друг Помпея. С собой он притащил целую армию слуг и на зависть Цицерону зажил на широкую ногу, выставляя напоказ свое богатство. Время от времени он уезжал осматривать другие города, оставляя свое имущество под присмотром Помпея Виндулла, чьим гостеприимством пользовался. Как следует из его имени, этот киликийский аристократ получил римское гражданство благодаря Помпею. В качестве ответной благодарности — ибо ничто в этом гнусном мире не делается даром — он назначил Помпея своим единственным наследником.
Во время одной из отлучек Ведия хозяин дома внезапно скончался. Поверенный в делах Помпея, живший в городе, потребовал опечатать имущество покойного. Под опись попали сундуки путешествующего Ведия. Их стали вскрывать и нашли пять женских портретов, запечатлевших любовниц Ведия, переодетых мальчиками. Все пять изображали почтенных римских матрон, замужних женщин и матерей семейств. В одном из них без труда узнали Юнию Старшую.
Описывая находку в послании к Аттику, Цицерон не скрывал злорадства:
«В сундуках оказались портреты пятерых наших красавиц, и в их числе сестра твоего дражайшего Брута. Поистине он достоин своего имени. Что касается дамочки, то она замужем за снисходительным Лепидом. Думаю, эта история тебя позабавит»[36].
Брут, любивший своих сестер, не нашел в ней ничего забавного23. Тон его писем к Цицерону становился все более язвительным. А тот не понимал, что Брут обижен за сестру, личную жизнь которой сделали предметом сплетен, и в свою очередь обижался. Он помог уладить киприотское дело, он добился от Ариобарзана выплаты части долга, и после всего этого Брут смеет обращаться к нему безо всякой почтительности? С него довольно! Он пишет Аттику, что больше слышать не желает имени Марка Юния. Он чудовищно его разочаровал, и ни о какой дружбе между ними не может идти и речи. Брута такой поворот нисколько не огорчил. Он и сам не стремился к дружбе с Цицероном, тем более что перед ним наконец замаячили кое-какие возможности карьеры.
Все это время Аппий Клавдий Пульхр и Марк Туллий Цицерон продолжали обмен любезными письмами, рассыпаясь во взаимных похвалах. Но в письмах к друзьям и близким Цицерон весьма сурово критиковал деятельность Клавдия на посту наместника, рассказывая о допущенных им злоупотреблениях. Он, конечно, знал, что его послания будут читать вслух и широко комментировать. Именно тогда жениху Туллии Публию Корнелию Долабелле пришла в голову мысль затеять процесс против Аппия, обвинив его во взяточничестве. Он надеялся одним ударом совершить карьерный прыжок и доставить удовольствие будущему тестю. Намереваясь приятно удивить Цицерона, он не поставил его в известность о своих намерениях.
Ничего глупее нельзя было и придумать. Аппий Клавдий, породнившийся с Помпеем через женитьбу сына, чувствовал себя неуязвимым, особенно после того как сенат на основе официального отчета, представленного Цицероном, вынес решение почтить его триумфом. Марк Туллий негодовал против злоупотреблений Клавдия исключительно в частной переписке. В качестве ответного жеста он ждал от него такой же поддержки в будущем, когда будет обсуждаться вопрос о триумфе для него самого. Дурацкая затея Долабеллы открыла всему Риму глаза на расчетливость его будущего тестя.
Но и Клавдий оказался не менее хитер. Притворяясь, что он и не подозревает о связях между семьей Туллиев и Долабеллой, он как ни в чем не бывало продолжал обмениваться с Цицероном самыми любезными письмами. Он охотно показывал их Бруту, и тот не мог сдержать возмущения, встречая в них фразы типа: «Но самое главное, напиши, как поживает наш дорогой Марк Юний, которого я счастлив числить среди своих ближайших друзей».
Если Цицерон позволяет себе подобное лицемерие, то почему бы и ему, Бруту, не встать на защиту интересов своего тестя? Чтобы спасти триумф, обещанный Клавдию Пульхру, следовало опровергнуть обвинения Долабеллы.
Аппий пригласил лучшего римского адвоката, бывшего учителя Цицерона24 Квинта Гортензия Гортала. Согласно обычаям того времени «соловьи» римского правосудия никогда не выступали «соло» и привлекали широкий круг подручных. По просьбе тестя Брут подключился к их группе, получив задание подготовить и произнести в суде вторую защитительную речь.
Каким же образом этот образец добродетели собирался защищать человека, если знал, что тот повинен в совершении неблаговидных поступков?
На самом деле никакого противоречия здесь не было. В данном случае речь шла не о защите добродетели, а о защите другой, не менее важной для римского общества ценности — семейной чести. Кровные связи, так же как и брачные, считались священными. Осуждая с глазу на глаз недостойное поведение близкого человека, ни один римлянин не согласился бы бросить его в трудную минуту на съедение противнику. Родственник всегда оставался родственником, и его интересы отстаивала вся семья — на этом зиждилось все социальное устройство Рима. Да, Аппий Клавдий Пульхр — вор, но Бруту он тесть, и потому Брут — на его стороне.
К тому же сотрудничество с Гортензием являлось честью, от которой просто так не отмахиваются. Бруту выпал шанс проявить себя в качестве юриста, раз уж от карьеры политика он отказался. Он понимал, что угроза государству со стороны Цезаря и Помпея, рвавшихся к личной власти, нисколько не ослабла. Продвижение по карьерной лестнице помимо благословения этих двух деятелей оставалось невозможным. Но Брут не желал пользоваться их покровительством. В часы досуга он работал над «Трактатом против диктатуры Гнея Помпея», стараясь облечь свои мысли в чеканную форму:
«Лучше никем не командовать, чем быть хоть чьим-нибудь рабом. В первом случае еще можно прожить достойно, во втором — жизнь невыносима».
Он подозревал, что его понимание свободы современникам покажется слишком требовательным, трудноосуществимым и неудобным. Мало кому из друзей решался он показать свой труд. Порой, когда гнев и отвращение к окружающему становились нестерпимыми, выдержка изменяла ему, и тогда из холодного мыслителя он превращался в яростного полемиста.
Излив бумаге все, что копилось на душе, он возвращался к тошнотворной действительности и образу жизни, навязанному ему Сервилией и Аппием Клавдием. Выступать в защиту тестя? В сложившихся условиях это еще далеко не самое мерзкое, что может его ждать!
Пока Бруту еще ни разу не приходилось подвергнуть испытанию свое ораторское мастерство, приобретенное под руководством лучших учителей Рима и Греции. Адвокатура, служившая трамплином к политической карьере, могла принести ему и славу, и независимость, и богатство. В успехе он не сомневался. Он уже успел понять, как действует римское правосудие.
Аппий Клавдий пользовался слишком высоким покровительством, чтобы обвинения Долабеллы достигли цели. Судебное заседание будет фарсом, и все, чем рискует бывший наместник Киликии, — лишиться чести обещанного триумфа. Он даже не стал скрывать от зятя, что Помпей лично явится на заседание, чтобы еще до выступления Гортензия оказать давление на свидетелей, обязанных дать моральную характеристику обвиняемому.
Помпей вел запутанную политическую игру. Свидетельствовало ли это о его гениальности или, напротив, о полном невежестве, — на этот счет мнения расходились. Но как бы то ни было, консерваторы опасались Помпея гораздо меньше, чем Цезаря, и уже начинали видеть в нем гаранта законности и незыблемости сложившихся институтов. Политиканы, исчерпавшие весь арсенал мыслимых предательств, они в очередной раз отреклись от прежних убеждений, доказав, что система, которую они защищали, изжила себя. Брут догадывался, какую роль они готовили для Гнея Великого. Пройдет немного времени, и Помпей станет олицетворением легитимности строя, символом его защиты против диктатуры. В этот день Бруту придется забыть про личную ненависть и во имя общего блага примириться с неизбежностью сближения с Помпеем. Потому-то он и согласился выступать в суде защитником Клавдия.
Стоит ли говорить, что суд вынес оправдательный приговор?
Брут не питал на свой счет никаких иллюзий. Разумеется, судьи приняли решение вовсе не под влиянием его речи, как, впрочем, и не под влиянием блестящей речи Гортензия. Исход дела определился в самом начале заседания, после короткого, но горячего выступления Гнея Помпея. Брут говорил в пустоту, обращался к слушателям, купленным заранее.
Несмотря на это, он испытывал известную гордость. Сравнивая, хотя бы в общих чертах, свое первое публичное выступление с пламенной речью Гортензия, он чувствовал, что не ударил в грязь лицом и даже сумел создать интересный контраст с манерой маститого адвоката. Пусть кое-кто упрекает его в нарочитой сухости стиля, сам он считает ее достоинством[37]. Говорить с дрожью в голосе, отчаянно жестикулировать — это не для него. Он не любитель произносить громкие слова и изображать чувства, которых на самом деле не испытывает. Он не комедиант. И на ораторской трибуне, и в жизни он хочет прежде всего оставаться самим собой, стремится, чтобы слова его не расходились с делами.
Впрочем, окружающие не разделяли его удовлетворения. Друзья со снисходительной улыбкой выслушали такое «немодное»25 выступление Брута и пришли к единому мнению: произнесенная им речь полностью в его характере — такая же сухая и холодная. Знали бы они, какой огонь пылает под этой внешней холодностью!
Его воодушевление длилось недолго. Суд прошел, и на него снова обрушилась рутина повседневности. Жизнь потекла по привычному руслу, и вдруг... Вдруг все переменилось.
Чтобы не огорчать мать, он честно играл комедию, но теперь понял, что продолжать ее не в силах. Сосуществование с Клавдией и назойливая опека Аппия Клавдия сделались невыносимы.
Заканчивался 50 год. Жизнь на ближайшие месяцы была строго распланирована. Вопреки нападкам Долабеллы Клавдий добился назначения проконсулом в Грецию — провинцию, которая во всей империи справедливо считалась лакомым кусочком. Естественно, зять отправится вместе с ним.
Но Марк взбунтовался. Он наотрез отказался следовать за тестем, даже в дорогие его сердцу Афины. Опять быть прихвостнем этого кое-как отмытого взяточника? На виду у старых друзей, которые сохранили память о Марке как о неисправимом идеалисте, верном защитнике Истины? Нет, он не поедет в Грецию. Домочадцам, впавшим в ярость от этого неожиданного бунта, он спокойно объявил, что отбывает в Киликию. Новый проконсул провинции Публий Сестий берет его к себе квестором.
IV. Фортуна Цезаря
Что ж такое Цезарь?
Чем это имя твоего звучней?
Уильям Шекспир. Юлий Цезарь. Акт I, сцена IIПоспешный отъезд Марка — свидетельство его желания немедленно приступить к работе, — по всей видимости, произвел самое благоприятное впечатление на Публия Сестия[38]. По правде говоря, Сестий, которого не так давно, когда на Форуме хозяйничал Клодий, подозревали в подготовке заговора, не имел ни малейших оснований рассчитывать на симпатии своего будущего помощника. Он пользовался репутацией убежденного сторонника Помпея, что, в глазах Брута, никак не могло служить доброй рекомендацией.
Что же все-таки толкнуло спокойного и рассудительного Марка на этот неожиданный шаг?
По официальной версии, он добился назначения благодаря тому, что неплохо знал Киликию. В империи, где высшие чиновники сменялись раз в год, почти пятилетнее пребывание Брута в Малой Азии делало из него настоящего эксперта. Кое-кто, правда, намекал, что им двигали менее благородные мотивы — вспоминали Ариобарзана, неплатежеспособного царя погрязшей в долгах Каппадокии, и снова извлекали на свет старую историю с киприотским займом.
Но истинную причину своего бегства из Рима Брут не открыл никому, справедливо полагая, что его бы просто не поняли. Внимательно следивший за политическими событиями, он чувствовал приближение кризиса и ни за что на свете не хотел оказаться в Италии, когда этот кризис разразится.
В последние полгода Рим жил под знаком дурных предзнаменований. Ходили слухи о рождении уродов. Все лето бушевали грозы, и молнии били прямо в храмы и статуи великих людей. Небеса пролились кровавым дождем[39]. Ненастными ночами на улицах слышался странный шум, напоминавший звуки битвы — словно невидимые воины бряцали мечами, и их копья со стуком отскакивали от щитов.
В отличие от своего суеверного тестя, над которым смеялись даже его коллеги-авгуры, Марк не верил этим басням, горячо обсуждавшимся толпой на Форуме и рынках. Но он понимал: простонародье не случайно раздувает эти страшные слухи. Люди ожидали возвращения Цезаря в Италию и боялись его. Неизбежное столкновение с Помпеем означало гражданскую войну, новые проскрипции и новые преследования.
Брут не хотел участвовать в бойне. Он всей душой надеялся, что оба оставшихся в живых триумвира разберутся между собой, не вынуждая честных граждан[40] брать сторону одного или другого. Сервилия наверняка поддержит Цезаря, тогда как Катон и родственники жены предпочтут союз с Гнеем Великим. Марк окажется в клещах, в положении, из которого нет выхода. Напротив, в далекой Киликии, защищая восточные рубежи империи от парфянской угрозы, он сможет принести родине реальную пользу.
Срок проконсульства Цезаря в Галлии истекал весной 49 года. На следующий год он уже мог законно выдвинуть свою кандидатуру на должность консула, поскольку к этому времени прошло бы ровно 10 лет со дня его последнего избрания. Однако, лишившись империя, а вместе с ним и неприкосновенности в марте, он на 10 с лишним месяцев оказался бы беззащитным перед происками врагов, которые немедленно привлекли бы его к суду. Цезарь видел единственный выход — потребовать от сената, чтобы за покорителем галлов вплоть до нового избрания сохранились привилегии проконсула. В качестве предлога Гай Юлий ссылался на Помпея: почему он должен отдать свои легионы, если Гней Великий не отдает свои?
На самом деле этот довод выглядел не слишком весомо, ведь срок проконсульских полномочий Помпея оставался далек от завершения.
Всю осень 50 года сенат сотрясали бурные споры. Интересы Цезаря отстаивал Курион[41]. В поддержку Помпея, находившегося в Кампании, где он восстанавливал силы после тяжелой болезни, выступал действующий консул Марцелл[42].
Можно ли было избежать вооруженного столкновения? Наверное, прояви обе стороны хоть немного здравого смысла и доброй воли. Пока оба соперника, словно хищники перед схваткой, присматривались друг к другу, стараясь оценить, кто чего стоит, все оставалось возможным. Гней Помпей считался величайшим римским полководцем, не знавшим себе равных в военном искусстве, благодаря которому он как никто расширил пределы империи. Победы Цезаря над варварами блекли в сравнении с подвигами Помпея. В самом лагере Цезаря находились командиры, слишком уставшие от походной жизни. Как знать, не перебегут ли они к Помпею при первой возможности? Мало того, увести из Галлии легионы значило подвергнуть риску плоды своих завоеваний в покоренной, но не смирившейся провинции. Со своей стороны, Помпей имел не меньше оснований для тревоги. После недавней болезни он ослаб и физически и морально. Смогут ли его неопытные воины справиться с ветеранами Цезаря, закаленными десятью годами жестоких битв? О зверствах римских солдат против кельтов ходили самые жуткие слухи. При этом, как ни странно, завоевателю галлов удалось навербовать во вспомогательные отряды множество германцев и кельтов, известных своей кровожадностью. Цезарь постарался пресечь эти зловещие россказни. По требованию сената он вернул в Рим несколько когорт, приказав воинам — за щедрое вознаграждение — делать вид, что им до тошноты надоело воевать и что они хоть сейчас готовы перейти под знамена Помпея. Уловка частично сработала — во всяком случае, консерваторы в Риме окончательно запутались в оценке возможностей Цезаря.
Не исключено, что оба соперника, знай каждый из них реальное соотношение сил, сумели бы договориться, не прибегая к оружию. Но такой поворот никак не устраивал радикальное ядро сената. Консерваторы сделали ставку на Помпея как на более гибкого, чем Цезарь, союзника, но они не догадывались, что эта гибкость явилась следствием усталости стареющего человека. Ближайшее окружение проконсула, в первую очередь Марк Порций Катон и консул Марцелл, подталкивало его к решительным действиям в абсурдной уверенности, что непобедимому Гнею ничего не стоит прихлопнуть Цезаря как муху. 7 декабря 50 года Марцелл, пользуясь властью консула, приказал Помпею «ради защиты отечества выступить против Гая Юлия Цезаря».
Вынужденный защищаться, Цезарь оказался в положении мятежника, поднявшегося против государства.
В конце декабря галльские легионы Цезаря из Равенны, где они стояли на зимних квартирах, форсированным маршем двинулись к Италии и вышли к альпийским перевалам.
Несколько отрядов заняли подступы к Пиренеям и блокировали дорогу войскам Помпея, стоявшим в Испании. На кельтской территории Цезарь оставил очень немногочисленное войско.
7 января 49 года в Риме бьио объявлено осадное положение. Сторонники Цезаря — Курион и Марк Антоний, утратившие трибунскую неприкосновенность, переоделись рабами и бежали из города. Политическую битву Цезарь проиграл. Отныне он мог действовать только силой оружия. Так он и поступил.
12 января армия Гая Юлия переправилась через Рубикон — маленькую речку, отделявшую Цизальпинскую Галлию от Италии, и тем самым нарушила закон, по которому ни один проконсул не имел права вступать на италийскую землю во главе вооруженного войска. Первым делом он занял Аримин (ныне Римини). К 15 января он уже держал под своим контролем Эмилиеву, Кассиеву и Аврелиеву дороги и побережье Адриатики. Не встретив ни малейшего сопротивления, он захватил Анкону и Арретий (ныне Ареццо).
8 Риме творилось нечто невообразимое. Никто не ожидал от Цезаря такой прыти. Он до последнего вел с сенаторами переговоры, притворялся слабым и беспомощным. Лишь когда его легионы оказались в нескольких часах перехода от Города, стало ясно, что все его мирные предложения были сплошным притворством.
Наступление Цезаря застало Рим врасплох. Помпей все еще собирал войско на юге, а готовые выступить легионы пока так и не покинули Кампании. Как и положено республиканцам, сенаторы первым делом собрались в курии на бурное заседание. Те, кто еще вчера до небес превозносил Помпея, сегодня кляли его последними словами за недостаток проницательности. Все помнили, что еще в декабре Гней хвастливо заявлял, что, дескать, стоит ему топнуть ногой, и к услугам сената как из-под земли появятся многие легионы. Теперь один из членов партии оптиматов громко кричал со своего места:
— Топай ногой, Помпей! Топай, не мешкай!
Кое-кто, в том числе Цицерон, предлагал вступить с Цезарем в переговоры как с завоевателем.
Впрочем, преодолев первое замешательство, Помпей вскоре вспомнил о своем таланте стратега и взялся за мобилизацию всех сил. К несчастью, ему впервые в жизни приходилось действовать под назойливой опекой сенаторов, иными словами, по указке политиканов, ничего не смысливших в военном деле, но считавших себя вправе давать ему советы[43].
Прежде всего Помпей приказал оставить Рим и эвакуировать на юг весь административно-политический аппарат города вместе с консулами и сенаторами, но главное — со всеми атрибутами законной власти. После этого он мог заявить: «В Риме больше нет Рима. Рим теперь там, где я».
Увы, в мудром решении Помпея большинство римлян усмотрели признак слабости и едва ли не предательство. В городе началась паника. Зажиточные горожане спешно паковали вещи и прятали в тайники то, что не могли увезти с собой. 18 января 49 года по Аппиевой дороге потоком хлынули колесницы, повозки, носилки. Перепуганные аристократы удирали от Цезаря, убежденные, что он не замедлит расправиться с ними руками плебеев и популяров. Со своей стороны оптиматы грозили самой страшной карой тому, кто посмеет остаться в городе.
Беспорядок царил ужасающий. Консул, которому поручили вывезти казну, испугался, что не успеет управиться до прихода головорезов Цезаря, и бежал, бросив в подвалах храма Сатурна три четверти сокровищ. Он даже не потрудился запереть храмовые ворота... Смятение охватило сторонников партии Помпея, чересчур поспешно превративших его в гаранта республиканской законности. Многие из них уже сожалели, что позволили шутке зайти слишком далеко, и больше всего боялись скомпрометировать себя в глазах Цезаря, ибо не исключали, что верх одержит именно он.