Но что меня больнее всего ранит в этот самый миг, когда я тебе пишу, так это моя неспособность сдержать свои обещания относительно одного молодого человека, одного мальчишки. Моральные обязательства подобного рода нести гораздо тяжелее, чем любые денежные долги. Если ты выступил гарантом в денежном займе, ты можешь просто выплатить чужой долг. Потеряешь деньги, ну и что? Это не страшно. Но если ты берешь на себя ответственность за благо государства, то чем заплатишь, если тот, за кого ты поручился, не желает выполнять своих обещаний?[146]»
И далее Цицерон в довольно жалких выражениях признал, что он, пожалуй, проявил неосторожность. В устах Цицерона подобное признание звучало столь непривычно, что наверняка встревожило бы Брута, заставив его максимально ускорить приготовления к выступлению в поход. Правда, Цицерон в том же письме сообщил, что сделает все возможное, чтобы отправить Бруту средства, необходимые для вербовки войска, даже если Республике придется отдать последнее.
К несчастью, этого письма — последнего, адресованного ему Цицероном, — Брут так и не получил, во всяком случае, не получил вовремя. И пока он продолжал объезжать города Малой Азии, ведя подготовку к войне, судьба Рима решилась буквально в несколько дней.
Сенаторы, не располагая никакими военными силами, постарались хоть немного обезопасить себя от Октавия, чьи амбиции зашли слишком далеко. Они, правда, отказались пойти ради него на нарушение закона и отвергли его кандидатуру на должность консула, но позволили ему наравне с прочими высшими магистратами заседать в сенате. В то же время они постановили организовать триумф в честь Децима Юния Брута, прославившегося в войне в Цизальпинской Галлии.
Октавий завидовал чужой военной славе, тем более что сам к боевым подвигам оказался совершенно не предрасположен. И он отправил тайных гонцов к Антонию и Лепиду с предложением забыть вчерашние распри и совместными усилиями обрушиться на общего врага — республиканцев.
Разумеется, отцы-сенаторы и не подозревали, на какое вероломство способен столь молодой человек. Помня о той ненависти, какую он питал к бывшему консулу, они поручили ему возглавить легионы, которым предстояло схватиться с армией Антония и Лепида, едва та перейдет Альпы.
Ловкая бестия, юный Цезарь принял это предложение в надежде ликвидировать угрозу своим тайным союзникам, а затем обернуть доверенные ему силы против тех, от кого их получил. Следует добавить, что на легионеров имя Цезаря действовало безотказно; они слепо перенесли на внука ту страстную привязанность, какую питали к деду.
Октавий организовал в войсках настоящую подрывную работу, подспудно внушая легионерам, что не дело им, служившим под началом Цезаря, сражаться против таких же воинов Цезаря, которыми командуют лучшие ученики Цезаря. Не лучше ли обернуть оружие против убийц Цезаря?.. Именно на такой поворот событий и намекал Цицерон в своем письме к Бруту.
В начале августа 43 года большой отряд, состоявший из четырех сотен вооруженных легионеров, вошел в Рим. Солдаты выломали двери курии и потребовали от сенаторов отменить запрет Гаю Октавиану Юлию Цезарю выдвигать свою кандидатуру на пост консула. Отцы-сенаторы неожиданно проявили мужество и отказались уступить грубой силе. Тогда один из центурионов выхватил обнаженный меч и заявил:
— Не хотите дать ему то, что он просит? Он получит это благодаря вот ему!
Как видим, Цицерон ошибался, утверждая, что тога сильнее оружия. Он и сам понял это. Поднявшись со своего места, он проговорил:
— Успокойся! Если ты просишь так, он получит требуемое...
Октавию этот эпизод позволил прощупать силу сопротивления римской политической верхушки. Убедившись в ее ограниченности, он отбросил последние колебания и две недели спустя, как раз накануне выборов консулов[147], подошел к Городу во главе своего войска. Ему очень не хотелось, чтобы его избрание слишком явно походило на принудительное, поэтому остановился на Марсовом поле. Но всем все уже стало ясно и так: отныне ничто на свете не могло помешать ему войти в историю Рима как самому молодому консулу.
Настроения в Городе кардинально переменились. Те самые люди, которые полмесяца назад громко возмущались неумеренными амбициями мальчишки, теперь торопились принести ему поздравления. Впрочем, мало кто сомневался в истинном смысле случившегося. Консульский ранг, которого Октавий добился в 19 лет, был всего лишь данью условности. На самом деле он стремился утвердить свое право на наследство деда-диктатора, в чем и преуспел.
А Брут и Кассий, единственные, кто имел мужество выступить против притязаний Октавия, находились все так же далеко от Рима. Остававшиеся в городе республиканцы затаились, надеясь как-нибудь пересидеть приближавшуюся бурю. Похоже, Брут не ошибся, оценивая современников: славные сыновья Рима все как один мечтали о спокойной старости, богатстве и громких титулах...
Отваги Цицерона хватило всего на несколько часов. Скоро он опомнился и бросился догонять остальных, тех, кто спешил засвидетельствовать свое почтение Октавиану. Тот встретил его весьма двусмысленным приветствием: «Гляди-ка! Марк Туллий, последний из моих друзей...» Старый консуляр проглотил и это.
Дальнейшие события развивались стремительно.
Первым делом Октавий запретил называть себя «мальчишкой» и даже «юношей» — под тем предлогом, что это наносит урон престижу занимаемой им должности. За этим капризом скрывались далеко идущие намерения, которые полностью раскрылись в сентябре, когда второй консул и родственник Октавия Квинт Педий предложил от своего имени проект указа об объявлении вне закона участников мартовского заговора.
Октавий добился своего торжественного признания в качестве наследника Цезаря, и не удивительно, что он поспешил разделаться с убийцами своего приемного отца. Такая сыновняя преданность тронула сердца простонародья, которому было невдомек, что Октавия интересует только власть. На своем пути к тирании он видел теперь лишь одну преграду: Брута, Кассия и их сподвижников. Именно их он и считал своими главными врагами, с которыми собирался вступить в смертельный бой. О свободе Рима он думал меньше всего.
Не смущал его и тот факт, что после убийства Цезаря тираноборцам была объявлена амнистия. Время уважения к законам миновало. Оружие оказалось сильнее тоги.
Ненависть Октавия, нашедшая свое выражение в законе Педия, не пощадила никого из заговорщиков, даже Гая Сервилия Каску, народного трибуна, пользовавшегося священной неприкосновенностью, даже Децима Юния Брута, все еще державшего Антония и Лепида за Альпами. Никто ведь не знал о тайном сговоре юного консула с мятежниками.
Обычай требовал, чтобы против осужденных выступил обвинитель. Но, может быть, никто в Риме не захочет брать на себя эту роль? Напрасная надежда. Обвинение против Кассия составил Марк Випсаний Агриппа — вообще говоря, замечательный человек, служивший новому консулу надежной опорой. Брута взял на себя мало кому известный юноша, почти мальчик, по имени Луций Корнифиций.
Разумеется, ни один римский юрист не осмелился бы выносить приговор людям, оправданным полтора года назад. Но Октавий затеял политический процесс, исход которого любой мог предсказать заранее.
И тем не менее среди запуганных магистратов, в глубине души сгоравших от стыда за собственную трусость, нашелся человек, не пожелавший принимать участие в разыгрывавшейся комедии.
По обычаю, секретарь по одному называл имена обвиняемых, приговор по делу которых выносили заочно, и в полной тишине присутствующие слушали перечисление мер наказания: отстранение от всех должностей; изгнание; запрет на огонь и воду (последнее означало, что ни один гражданин не имеет права оказать осужденному какую бы то ни было помощь, а, встретив его случайно, может и даже обязан его убить). И наконец, конфискация имущества осужденного в пользу обвинителя.
Но вот прозвучало имя Брута. В толпе, до того равнодушной, раздался плач. Сенаторы-республиканцы, еще вчера превозносившие Марка Юния, сидели, низко опустив голову. Когда же пришла пора высказываться, все как один проголосовали за отлучение от огня и воды.
«Жаль мне вас, римляне, согласные жить в рабстве. Вы так дорожите собственной шкурой, что готовы вымаливать себе жизнь у мальчишки...»
Мы не знаем, читал ли Силиций Корона эти строки из письма Брута или он просто ставил принципы чести выше всего остального. Это он заплакал, когда секретарь произнес имя Брута. Но вот пришел его черед голосовать, Корона больше не плакал. Не глядя на своих вжавшихся в кресла товарищей, он встал и спокойно сказал:
— Я голосую за оправдание обвиняемого.
Этот мужественный поступок сенатора не мог ничего изменить в судьбе Брута, хотя сам Публий Силиций Корона навлек на себя смертельную опасность. Его слова прозвучали пощечиной Октавию. Что заставило его пойти на эту, казалось бы, бессмысленную, жертву? Очевидно, для него такие понятия, как римская доблесть, все еще что-то значили...
Последствия приговора, вынесенного тираноборцам, не замедлили сказаться. Первым это почувствовал Децим Юний Брут.
Как только до него дошла весть о готовящемся в Риме судилище, Децим спешно увел свои легионы из Цизальпинской Галлии. Он надеялся пробраться в Грецию и соединить свои силы с силами Брута. Убедившись, что это невозможно, он распустил войско и с горсткой самых верных соратников, не пожелавших его покинуть, дошел до Аквилеи, области, выходившей к Эгнатиевой дороге и служившей своего рода «пропускным пунктом» по пути в Грецию.
Стоял конец сентября, а осень в тот год принесла раннее ненастье. Без конца шли дожди, становилось холодно. Горные вершины окутывал туман, кое-где уже лежал снег. Дурная погода заметно замедлила продвижение Децима Брута к цели и, что самое печальное, свела на нет благие порывы его спутников. В конце концов с ним остались только Гельвий Блазон и небольшой конный отряд галлов. Они сражались под его командованием пятнадцать последних лет и привыкли смотреть на своего полководца, свободно говорившего по-кельтски, как на главу клана. Эти галльские дружинники — «амбакты», как они сами себя называли, — считали позором бросить своего вождя в опасности. Но их было слишком мало, а в горах их подстерегала засада.
Им пришлось принять неравный бой с шайкой некоего Камила, слегка романизированного варвара, занимавшегося грабежом путников, рискнувших пуститься в путь этими горными тропами. Оказалось, Камил успел прослышать про награду, объявленную за голову каждого из мартовских заговорщиков. Узнав, кто попал к нему в руки, он немедленно отправил гонца к Антонию. Незадолго до этого Октавий, не находя более нужным скрывать свои истинные намерения, добился в Риме отмены проскрипций в отношении Антония и Лепида. Мало того, он заставил сенат проголосовать за посмертную реабилитацию Долабеллы. узаконив таким образом казнь Гая Требония и поставив Кассия в совсем уж безвыходное положение.
Об Антонии говорили, что это человек, который в своих поступках руководствуется как чувствами, так и холодным расчетом. Действительно, ему нередко случалось поддаться первому душевному порыву и проявить благородство, однако он чаще всего умел подавить в себе эти проявления человечности, и делал это безжалостно.
Не так давно он считал Децима Юния своим другом. Они знали друг друга больше двадцати лет, вместе начинали военную карьеру, плечом к плечу сражались в Галлии, воевали против Помпея и поддерживали Цезаря. Не исключено, что в апреле, после победы под Мутиной, Децим сознательно, во имя былой дружбы, не стал преследовать Антония и дал ему шанс на спасение. И вот теперь Фортуна снова повернулась лицом к Антонию, и жизнь Децима оказалась в его руках. Он не скрывал, что огорчен, и даже проронил скупую слезу над несчастливой судьбой бывшего друга. Но переживания длились недолго. Уже в следующую минуту он призвал писца и продиктовал письмо Камилу, приказывая сразу по его получении казнить Децима.
Да, Цицерон, хорошо разбиравшийся в худших сторонах человеческой натуры и не обольщавшийся на счет современников, не ошибался, когда говорил, что заговорщики напрасно оставили Антония в живых. Он к ним подобной снисходительности не проявил.
Наверное, будь на месте Децима Марк, он сказал бы, что праведное дело само по себе награда, а жалеть надо в первую очередь Антония, опозорившего себя черной неблагодарностью. Но Децим о таких высоких материях не думал. Когда Камил показал ему письмо со смертным приговором, он, не таясь, начал громко проклинать свою судьбу, так что присутствовавший здесь же Гельвий Блазон в конце концов не выдержал:
— Хватит рыдать, Децим! Сейчас я покажу тебе, что умирать совсем нетрудно!
И с этими словами Блазон выхватил меч и пронзил себе сердце, после чего Децим собрал все свое мужество и без дальнейших стенаний принял смерть.
Отрубленную голову пленника Камил в надежде на обещанную награду переправил Антонию. Тот не стал куражиться над мертвым и устроил ему достойные похороны.
Разумеется, казнь Децима Брута претила Антонию, но он пошел на этот шаг, чтобы доказать Октавию свою лояльность. Децим, сам в прошлом цезарианец, считался в этом стане предателем, и, готовясь к дележу власти с наследником диктатора, Марк Антоний намеревался использовать ее как сильный козырь.
Действительно, уже в начале октября Лепид, Антоний и Октавий встретились в местечке неподалеку от Бононии (ныне Болонья) и заключили соглашение об образовании триумвирата. В отличие от участников предыдущего триумвирата — Цезаря, Помпея и Красса — они не ставили своей целью завоевание власти, которую, по их мнению, уже твердо держали в руках. Им требовалось одно — слатать на живую нитку некое подобие высшего органа государственной власти, который, как они определили, будет править по меньшей мере пять лет.
В то, что достигнутая договоренность продержится столь длительный срок, не верил никто, включая и самих триумвиров. О степени их взаимного доверия говорит простой факт: уединившись для переговоров на пустынном островке, они предварительно тщательно обыскали друг друга...
Италию они делить пока не стали, зато разделили между собой империю. Лепиду достались Испания и Нарбоннская Галлия; Антонию — Галлия и Цизальпинская Галлия; Октавию — Африка, Сицилия и Сардиния. Пожалуй, более старшие участники союза обидели своего молодого коллегу, отдав ему территории, все еще находившиеся под контролем Секста Помпея, сына Великого. В тот краткий промежуток, когда Рим с благосклонностью взирал на тираноборцев, он был официально назначен римским флотоводцем, однако уже в сентябре его имя попало в проскрипционный список по закону Педия. Впрочем, в положении самого Секста это мало что меняло.
Что касается раздела западных провинций, то здесь никаких неожиданностей не произошло. Антоний и Лепид получили те территории, которыми и так владели. И если бы Октавий попытался оспорить их притязания, оба без колебаний обернули бы оружие против него. Но юный Цезарь не слишком горевал. Он уже мечтал о том дне, когда раздавит Антония. Лепида он в расчет вообще не принимал.
Двадцать седьмого ноября послушный сенат признал законность триумвирата. Лепид, избранный консулом на будущий год, остался в Италии. Октавию и Антонию пришлось заняться более серьезными делами: выступить в поход против Брута и Кассия.
Однако прежде чем перейти к военным действиям, они торопились решить еще две задачи: ликвидировать остатки оппозиции в Риме и собрать деньги.
Сенат и вся римская аристократия проявили в те лето и осень 43 года подлинные «чудеса» трусости и подлости. Увы, это их не спасло. Октавий, прямо-таки нутром угадывая возможные очаги будущего сопротивления, без жалости гасил их. У Антония и Лепида, не первый год занимавшихся большой политикой, скопилось немало личных недругов, с которыми они спешили расправиться.
Не обошлось и без споров. Обвинителем против Лепида выступал родственник покойного диктатора Луций Юлий Цезарь, и Лепид жаждал мести. Однако Луций приходился Антонию дядей по материнской линии, и тот встал на его защиту. В свою очередь, против Антония свидетельствовал старший брат Лепида Луций Эмилий Лепид Павл. Естественно, триумвир не желал давать брата в обиду. Наконец, следовало разобраться с Цицероном. И Антоний, и Лепид охотно задушили бы старого консуляра своими руками. Особенно негодовал Антоний, не простивший Марку Туллию его гневных «Филиппик». Но тут подал голос юный Октавий: нет, он слишком привязан к Цицерону и не допустит его гибели.
Между триумвирами начался настоящий торг. Октавий согласился «сдать» коллегам Цицерона, если в обмен получит головы Луция Юлия и Луция Эмилия. И в придачу голову Публия Силиция Короны — того самого сенатора, который один нашел в себе мужество выступить в защиту Брута. Впрочем, против этой последней кандидатуры Антоний и Лепид не возражали; они и сами побаивались слишком смелого и честного сенатора.
Однако в поведении Антония и Лепида, с одной стороны, и Октавия — с другой очень скоро стала заметна существенная разница. Оба первых действительно беззастенчиво торговали жизнями своих родственников. Другое дело, что выполнять данные Октавию обещания они не собирались.
Едва завершилась встреча триумвиров, Лепид примчался домой и предупредил брата о грозящей ему опасности. Он снабдил его деньгами и под надежной охраной переправил к побережью, где Луций, целый и невредимый, сел на корабль и отправился в Грецию, к Бруту.
Спасся и Луций Юлий Цезарь. Узнав о том, что ему грозит смертельная опасность, он укрылся у сестры Юлии, матери Антония. В тот день, когда Антоний огласил на Форуме проскрипционный список и призвал сограждан покарать преступников, эта отважная женщина выступила вперед и громко провозгласила:
— Если ты, Марк, и в самом деле задумал убить всех этих людей, начни со своей матери! Ибо мой брат и твой дядя сейчас находится в моем доме! Ступай же за ним!
Римские матроны испокон веков пользовались со стороны своих детей безграничным уважением. А уж сыновья, чьи отцы, как у Антония и Брута, погибли в годину гражданской войны, окружали своих матерей не просто почтением, они преклонялись перед ними. Юлия знала, что ее личность священна для сына.
Что оставалось Антонию? Он произнес речь с восхвалением «лучшей из сестер» и потребовал амнистии для дяди.
Иначе вел себя Октавий. Человечность, проявленная Антонием и Лепидом хотя бы по отношению к близким, ему была совершенно чужда[148]. Во всяком случае, он и не подумал последовать примеру своих старших коллег и попытаться спасти от гибели Цицерона.
В первом проскрипционном списке фигурировало семнадцать имен (за ним последовали второй и третий, увеличившие число жертв до трех сотен[149]). Среди них — Цицерон, его брат Квинт и его племянник, сын Квинта. Если бы сын Цицерона Марк находился в тот момент не в ставке Брута, а в Риме, он, несомненно, оказался бы вместе с отцом и дядей.
С того дня, когда сенат принял в отношении заговорщиков закон о запрете на огонь и воду, все члены семейства Туллиев догадывались о грозившей им опасности. Они заранее перебрались на свою виллу в Тускул, но и здесь не чувствовали себя спокойно. Тогда они решили уехать на другую виллу, расположенную близ Астуры — уединенное имение, имевшее выход к морю. С собой они собирались взять только самых верных рабов и в случае, если враги их все-таки настигнут, могли рассчитывать, что успеют погрузиться на корабль и отплыть на Восток.
Они уже выехали в дорогу, когда Квинт Туллий вспомнил, что забыл дома деньги. Перспектива остаться без средств страшила его ничуть не меньше, чем угроза смерти. И он решил, сделав крюк, заглянуть в Арпин, родовое гнездо Туллиев, где и взять все необходимое. Сын отправился вместе с ним.
Расставшись с братом и племянником, Цицерон почувствовал себя растерянным. Он все еще не мог поверить в предательство Октавия, случившееся казалось ему досадным недоразумением. Впрочем, он понимал, насколько велика ненависть к нему Антония и Лепида. Оставаться в Риме действительно было страшно, а бежать он боялся. Полностью дезориентированный, он принялся метаться. Двинулся к Риму, затем повернул назад, добрался до юга, сел на корабль, идущий в Грецию и... высадился на Гаэте, где у него имелся дом.
Но спокойствия он не обрел и здесь. Рабы волновались ничуть не меньше хозяина, то ли тревожась за него, то ли опасаясь обвинений в соучастии преступнику. Уже наутро следующего дня они усадили его в носилки и понесли к побережью в надежде, что корабль, доставивший его сюда, еще не отплыл.
Едва они покинули дом, в него ворвался целый отряд воинов. На все вопросы командовавшего им трибуна перепуганные слуги отвечали затравленным молчанием.
В эти скорбные дни похожие сцены разыгрывались в Италии повсюду. Люди, провинившиеся в том, что однажды перешли дорогу кому-либо из триумвиров или их родственников[150], или просто в том, что накопили слишком завидное богатство, оказались в роли несчастных преследуемых жертв. Кого-то родные и близкие спасали, демонстрируя мужество и героизм. Кого-то предавали, являя пример подлой трусости...
...В доме на Гаэте жил грек-вольноотпущенник по имени Филолог. Он вырос в доме Цицерона, получил от старого оратора образование и состояние. Но призрак награды за предательство вскружил ему голову. И он показал трибуну узенькую тропинку, почти не видимую в зарослях. Этот человек, центурион по имени Геренний, несколько лет назад обвинялся в убийстве отца, и адвокатом на его суде выступал Цицерон. Тогда Цицерону удалось спасти его от смерти...
Геренний легко нагнал носилки. Носильщики остановились. Марк Туллий выглянул наружу, узнать, что случилось. Возможно, он даже не понял, что происходит, потому что уже в следующий миг меч центуриона перерезал ему горло.
Рабы в ужасе разбежались38. Геренний спокойно отсек от мертвого тела голову и кисти рук. Антонию будет приятно получить этот зловещий трофей, рассуждал центурион, ведь еще недавно эти пальцы сжимали свиток с текстом очередной «Филиппики»... Действительно, останки Цицерона впоследствии были возложены к подножию ростральных трибун, для острастки римлян[151]...
Цицерон погиб в Декабрьские ноны 43 года[152], в 21-ю годовщину своей победы над Катилиной. Но, конечно, погиб не он один.
Проскрипционные списки разбухали день ото дня. Разумеется, палачей больше всего привлекала возможность присвоить себе имущество гонимых. Официально они совершали конфискации в пользу казны, якобы осуществляя сбор средств для войны с республиканской армией. Однако мало кто из них лишал себя удобного шанса погреть на проскрипциях руки.
Единственным владельцем миллионного состояния, пережившим эту бурю без всякого вреда для себя, оставался Тит Помпоний Аттик. Его защитил Антоний — в знак признательности за то, что годом раньше Аттик помог Фульвии и его детям[153].
Спаслись от неминуемой смерти лишь те, кто успел вовремя убраться из Рима. В их числе были молодой патриций Марк Валерий Мессала Корвин, друживший с Кассием, и юный друг Брута Публий Антистий Лабеон. Испытав в пути почти невероятные приключения, они вместе с еще несколькими беглецами в конце концов сумели добраться до лагеря тираноборцев, которым и поведали об обрушившемся на Рим несчастье, завершив свой рассказ скорбным списком погибших друзей.
Брут и Кассий по-прежнему находились на Востоке. Поход на Италию, который осенью 43 года мог бы помешать образованию триумвирата, так и не состоялся.
Ужасные новости из Рима застали их врасплох, однако ничуть не уменьшили решимости продолжать начатое дело. Своего зятя Лепида они не переоценивали, прекрасно понимая, сколь ничтожна его роль в последних событиях. Но и союз Антония с Октавием не казался им прочным — слишком разными были эти люди. Но даже если эта парочка не перессорится до весны, рассуждали они, и попытается высадиться в Греции, чтобы нанести удар по республиканцам, еще неизвестно, чем закончится схватка. И та и другая стороны располагали примерно равными силами, а тираноборцы чувствовали именно себя защитниками закона и права.
Мало того, теперь почти каждый воин в войсках Кассия и Брута горел жаждой мести за погибшего родственника или друга.
Даже идеалист Марк ясно видел это. Он всегда стремился избегать ненужного кровопролития. И к чему это привело? Он не позволил убить Антония и тем самым обрек на гибель десятки единомышленников. Почему доброе дело обернулось злом?
Будь он один, он, быть может, и дальше продолжал бы держаться своих принципов, считая милосердие и сострадание высшими ценностями. Но теперь он стал императором. На него смотрели сотни и тысячи примкнувших к нему людей. Они надеялись на него и ждали, что он поможет им совершить священную месть. Согласно римским верованиям, корнями уходившим в глубину веков, жертва не может обрести вечного покоя, пока ее убийца не понесет справедливой кары. И практически все воины Брута разделяли эту веру.
Брут ошибся, рассчитывая на ответное благородство Антония. Теперь он осознал, что этот человек понимает лишь один язык — язык силы.
В глубокой подавленности он сел за письмо к Квинту Гортензию в Фессалоники, приказывая тому казнить Гая Антония, которого прежде пощадил. Теперь он должен умереть — за Децима и Цицерона. Неужели в Риме никогда не прекратится эта страшная череда смертей и братоубийств?[154] Слезы бессилия и ярости душили Брута, когда он вспоминал всех тех, кто погиб, потому что он не успел прийти к ним на помощь. Вместе с болью в его душе все сильнее нарастало отвращение. Что осталось от горячо любимого им Рима, что осталось от лелеемых им политических идеалов, что осталось от народа, которому он так хотел служить? Голова несчастного Короны брошена к подножию ростральных трибун, рядом с головой Цицерона. Должно быть, они будут в каждый миг напоминать остальным сенаторам, что мужество и стремление к свободе обходятся нынче слишком дорого...
Брут приготовился ждать. Он ждал весны, которая, к счастью, в этих краях наступала рано, чтобы двинуть свои отряды к Греции и встретить там войско Антония. В том, что Антоний поспешит ему навстречу, он не сомневался. Тогда настанет час последней битвы.
Какими силами он располагал? Кассий все еще выколачивал из провинций деньги, действуя порой не слишком законными методами. Марк не решался последовать его примеру. Он по-прежнему предпочитал убеждение, не прибегая к угрозам, и за зиму объездил немало восточных городов. Попутно он старался решать и местные проблемы. Чтобы не думать об умершей Порции и ужасах, творившихся в Риме, он с головой ушел в дела, сознательно доводя себя до физического и нервного изнеможения. Ему не хотелось, чтобы окружающие догадались, какая тоска его гложет, как ему одиноко.
Города сменяли один другой. Несколько дней в Дамаске, неделя в Кизике. Оттуда — в Смирну, Милет, Эфес. Наступало новое утро, а с ним новые заботы, большие и малые. В Эфесе он вступился за права и привилегии иудейской общины, еще раз доказав, сколь многим он отличался от Кассия, который, прибыв в Иерусалим, потребовал подчинения всей Иудеи во главе с синедрионом.
Он по-прежнему полагал, что его долг — защищать слабых и карать негодяев. В Кизике судьба столкнула его с известным ритором Феодотом, бывшим наставником юного Птолемея, брата Клеопатры. 13-летний Птолемей легко стал игрушкой в руках Феодота, который, сговорившись с евнухом Потином, организовал убийство Помпея.
Между Брутом и Гнеем Великим всегда существовала глубокая личная неприязнь. Повинуясь чувству долга, Марк примкнул к армии Помпея, но он никогда не забывал ужасных обстоятельств гибели своего отца и злобной клеветы, распространяемой помпеянцами на его счет. Поражение Помпея под Фарсалом огорчало его лишь потому, что означало поражение республиканцев. Но, как и большинство римлян, Брут считал убийство Гнея, которого египтяне вероломно заманили в ловушку, неслыханным преступлением. Даже те из них, кто, попадись им в руки Помпей, без зазрения совести отправили бы его на тот свет, возмущались вмешательством египтян в дела, касавшиеся исключительно сынов Волчицы. Гибель Помпея они воспринимали как личное оскорбление.
Этого не простил им и Цезарь. Молодой Птолемей погиб в неравной битве против римских легионов, Потин был казнен. В живых оставался только Феодот. Ждать пощады от Брута ему не приходилось. Ритор и высокий сановник был приговорен к повешению— наиболее позорной, с точки зрения римлян, казни. Правосудие свершилось[155].
Между тем приближалась весна, а вместе с ней — неизбежная схватка с Антонием, но собственных сил Бруту явно не хватало. Он понимал, что без помощи Кассия ему не обойтись. По слухам, за последние месяцы Гай, прикрываясь стремлением наказать города, поддержавшие Долабеллу, успел награбить на Востоке баснословные богатства. Согласится ли он отдать их на общее дело? Захочет ли продолжать войну? История знала немало примеров, когда самые отважные полководцы, попав в расслабляющую атмосферу эллинистической культуры, забывали и о долге, и о родине...
Кроме того, Брут помнил, что Гай всегда немного завидовал ему. Неуклюжие происки Сервилии, озабоченной карьерой сына и желавшей принизить успехи зятя, наверняка не понравились своенравному Кассию. Во всяком случае, за последние полгода Марку так и не удалось убедить Гая в необходимости встречи.
Но разве имели они право, они, последние вожди республиканской партии, ставить под угрозу судьбу Рима из-за мелких личных интересов?
Тщательно обдумав ситуацию, Брут сочинил короткую записку к Кассию, не оставляя тому лазеек для дальнейших проволочек.
«Мы собрали войска для освобождения родины от рабства и тирании, а вовсе не для завоевания империи. Довольно бродить вокруг да около; пора вспомнить о цели, стоящей перед нами. Поэтому мы должны не удаляться от Италии, а, напротив, держаться к ней как можно ближе и идти на помощь согражданам».