Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дневник сельского священника

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Бернанос Жорж / Дневник сельского священника - Чтение (стр. 15)
Автор: Бернанос Жорж
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


.. "Сумеем ли мы хотя бы умереть, как они?" - думал я. На мгновение я прикрыл лицо руками, я был в ужасе от того, что слезы текли у меня между пальцев. Плакать перед ним, как ребенок, как женщина! Но Господь вернул мне немного мужества. Я поднялся, сделав над собой усилье, опустил руки и - воспоминанье об этом мучит меня - открыл ему свое несчастное лицо, свои постыдные слезы. Он долго не отрывал от меня взгляда. О, гордость все еще жива во мне! Я боялся увидеть презрительную или хотя бы жалостливую улыбку на волевых губах - меня страшила даже больше его жалость, чем презрение.
      - Вы отличный парень, - сказал он, - в свой смертный час я не пожелал бы другого священника.
      И он расцеловал меня, как целуют дети, в обе щеки.
      Я решил поехать в Лилль. Сегодня утром явился мой заместитель. Оп нашел, что выгляжу я неплохо. Я и вправду чувствую себя лучше, много лучше. Строю тысячи фантастических планов. Я и вправду до сих пор слишком уж сомневался в себе. Сомнение в себе - не смирение. Полагаю даже, что подчас это, напротив, самая взвинченная, почти безумная форма гордыни, своего рода ревнивая ожесточенность, настраивающая несчастного человека против самого себя, сжирающая его. В этом-то, должно быть, и кроется тайна ада.
      Боюсь, во мне заронено семя великой гордыни. Уже давно собственное безразличие к тому, что принято называть мирской суетностью, внушает мне не столько удовлетворение, сколько недоверие. Мне кажется, что в моем непреодолимом отвращении к своей нелепой особе есть что-то скверное. Я не забочусь о себе, уже даже не пытаюсь преодолеть свою природную недотепистость, испытываю едва ли не удовольствие, безропотно приемля мелкие несправедливости по отношению к себе - а ведь именно они самые жгучие. Уж не таится ли за всем этим некое разочарование, источник которого, на взгляд Бога, нечист? Конечно, все это помогает мне, худо ли, хорошо, быть терпимым к слабостям окружающих, поскольку по первому движению души я склонен всегда пенять на себя и поэтому легко вхожу в положение другого. Но в то же время во мне из-за этого мало-помалу угасают доверие, порыв, упование на лучшее... Моя молодость - ну, то, что во мне есть от молодости! - принадлежит не мне, вправе ли я держать ее под спудом? Нет, слова г-на Оливье, как они ни были приятны, головы мне отнюдь не вскружили. Они только убедили меня, что я могу привлечь симпатию таких, как он, - людей, стоящих во многих отношениях гораздо выше меня... Разве это не знак?
      Мне припоминаются также слова г-на торсийского кюре: "Ты не создан для войны на истощение". А здесь поистине идет война на истощение.
      Господи, если бы мне выздороветь! Если бы мои теперешние страдания оказались всего лишь первым симптомом той перестройки организма, которая происходит иногда на тридцатом году... Последние два дня не могу отвязаться от прочитанной, не помню где, фразы: "Мое сердце с теми, кто на первой линии, мое сердце с теми, кто будет убит". С теми, кто будет убит... С солдатами, миссионерами...
      Погода как нельзя лучше, даже чересчур отвечает моей... едва не написал - радости, но это слово не точно. Правильно было бы сказать упованьям. Да, великим, чудесным упованьям, не покидающим меня даже во сне, ибо именно это чувство разбудило меня сегодня ночью. Я вдруг осознал, что лежу с открытыми глазами, во тьме, безмерно счастливый, ощущение счастья было почти болезненным, так как я не понимал, откуда оно. Я встал, выпил воды и молился до рассвета. Душа моя изливалась в этом шепоте. Так тихонько шуршит листва перед восходом солнца. Какое солнце взойдет во мне? Смилуется ли надо мной Господь?
      Нашел в почтовом ящике записочку от г-на Оливье, отправленную из Лилля, он пишет, что проведет там последние дни отпуска, у своего друга, в доме № 30 по улице Верт. Не помню, чтобы я ему говорил, что собираюсь поехать в этот город. Какое странное совпадение!
      Сегодня в половине шестого утра за мной заедет машина г-на Бигра.
      Вчера благоразумно лег пораньше. Но сон не приходил. Я долго боролся с желанием встать и еще раз взяться за этот дневник. Как он мне дорог! Самая мысль оставить его здесь на время моего отсутствия, хотя оно будет очень непродолжительным, приводит меня в ужас. Думаю, что не устою и в последнюю минуту суну эту тетрадь в саквояж. Впрочем, ящики действительно плохо запираются, а возможность нескромного любопытства никогда не исключена.
      Увы! Живешь уверенный, что ничем не дорожишь, и вдруг в один прекрасный день замечаешь, что втянулся в затеянную тобой игру. У самого бедного человека есть свое тайное сокровище. И порой опасней отнюдь не то, которое ценней, даже напротив. Есть, без сомнения, нечто болезненное в моей привязанности к этим страницам. А все же они очень помогли мне в трудные минуты, да и сейчас служат весьма драгоценным напоминанием, слишком унизительным, чтобы я мог нравиться самому себе, достаточно точным, чтобы сосредоточить мою мысль. Они оторвали меня от грез. А это не мало.
      Возможно, даже вполне вероятно, что отныне нужда в дневнике отпадет. Господь ниспослал мне столько милостей, совсем неожиданных, удивительных! Меня переполняет доверие и покой.
      Сунул в камин вязанку хвороста, глядел, как она пылает, прежде чем снова взяться за дневник. Если мои предки перепили и недоели, мерзли они, должно быть, тоже предостаточно, потому что я всегда испытываю какое-то глупое детское или дикарское изумление перед пылающим огнем. Как тиха ночь! Чувствую, больше мне не уснуть.
      Итак, сегодня после обеда, кончая сборы, я услышал скрип входной двери. Я ждал своего заместителя, и мне показалось, я узнаю его походку. Если уж говорить все до конца, я был поглощен нелепым занятием. Мои башмаки в приличном состоянии, но порыжели от влаги, и я красил их чернилами, прежде чем начистить. Ничего больше не слыша, я вышел в кухню и увидел там м-ль Шанталь, сидевшую на низкой скамеечке у очага. Она не глядела на меня, уставясь в золу.
      Признаюсь, я не слишком удивился ее приходу. Я заранее был готов претерпеть все последствия собственных ошибок, вольных или невольных. У меня такое ощущение, что мне дана милостивая отсрочка, передышка, я не хочу заглядывать вперед, к чему? Я с нею поздоровался, казалось, она была этим обескуражена.
      - Вы как будто уезжаете завтра?
      - Да, мадемуазель.
      - Вы вернетесь?
      - Это будет зависеть...
      - Это зависит только от вас самого.
      - Нет, от врача. Я еду в Лилль на консультацию.
      - Ваше счастье, что вы больны. Мне кажется, болезнь дает время помечтать. Я никогда не мечтаю. Все развертывается в моей голове с ужасающей точностью, словно в расчетной книге какого-нибудь судебного исполнителя или нотариуса. Женщины в нашей семье отличаются практичностью, вам это известно?
      Она приблизилась ко мне. Я старательно покрывал сапожной мазью свои башмаки. Я делал это даже с какой-то нарочитой медлительностью, я был бы вовсе не против, чтобы наша беседа завершилась взрывом смеха. Быть может, она догадалась о моих мыслях. Внезапно она прошипела:
      - Кузен говорил вам обо мне?
      - Да, - ответил я. - Но не могу пересказать вам его слов. Я уже ничего не помню.
      - А мне-то что. Мне дела нет до того, что думает обо мне он или вы.
      - Послушайте, - сказал я, - вам ужасно хочется узнать, что я о вас думаю.
      Она минуту поколебалась, а потом ответила: "Да", потому что лгать она не любит.
      - Мне хотелось бы, чтобы вы поняли, - у священника не может быть собственного мнения о человеке. Миряне судят о людях, исходя из добра и зла, которые они способны причинить друг другу, а мне вы не можете сделать ни зла, ни добра.
      - Но вы могли бы судить обо мне, исходя хотя бы... не знаю уж... ну, из заповедей, что ли, морали?
      - Я могу судить о вас, только исходя из благодати божьей, а мне неведомо, сколь он милосерден по отношению к вам, и этого мне не дано будет узнать никогда.
      - Полноте! У вас есть глаза и уши, надеюсь, вы пользуетесь ими, как все прочие люди?
      - Они ничего мне в вас не откроют! - Мне кажется, я улыбнулся.
      - Договаривайте до конца, договаривайте! Что вы хотите этим сказать?
      - Я боюсь вас оскорбить. Мне вспоминается, я видел ребенком спектакль кукольного театра как-то в ярмарочный день в Вильмане. Петрушка спрятал свое сокровище в глиняный горшок и отчаянно размахивал руками на другом конце ширмы, чтобы отвлечь внимание полицейского. Я думаю, что вы очень суетитесь в надежде утаить от всех истину вашей души, а возможно, и для того, чтобы самой о ней забыть.
      Она внимательно слушала меня, поставив локти на стол, положив подбородок на ладони и прикусив мизинец левой руки.
      - Я, господин кюре, правды не боюсь, и если вы вызываете меня на правду, могу немедленно вам исповедоваться. Я ничего не скрою, клянусь!
      - Я ни на что вас не вызываю, - сказал я, - что касается исповеди, то я согласился бы ее выслушать только в том случае, если бы вам грозила смертельная опасность. Грехи будут вам отпущены в положенное время надеюсь, и уж наверняка не моей рукой!
      - Ну, это предсказать не трудно. Папа поклялся, что добьется вашего перевода, и все тут у нас теперь считают вас пьяницей, потому что...
      Я резко обернулся к ней.
      - Хватит, - сказал я. - Мне не хотелось бы проявлять неуважение к вам, но я сыт по горло вашими глупостями, мне в конце концов становится стыдно слушать. Раз уж вы здесь, - да еще против воли собственного отца! - помогите мне убрать дом. Я один с этим ни за что не справлюсь.
      Когда я сейчас думаю об этом, мне трудно попять, почему она мне подчинилась. Но тогда я счел это вполне естественным. Дом преображался на глазах. Она молчала, но когда я искоса посматривал на нее, мне казалось, что она становится все бледнее и бледнее. Внезапно она отбросила тряпку, которой вытирала мебель, и снова подошла вплотную ко мне, лицо ее было искажено яростью. Я почти испугался.
      - Ну, этого с вас достаточно? Вы довольны? Да, ловко вы прикидываетесь! Все думают, что вы безобидный, что вас надо пожалеть! А вы - тверды, как камень!
      - Тверд не я, это вы сами несгибаемы, и это - от Бога.
      - Что вы морочите мне голову? Я прекрасно знаю, Бог любит только кротких, смиренных... Да расскажи я вам, что я думаю о жизни!
      - В вашем возрасте о жизни не слишком задумываются, просто хотят того или другого, вот и все.
      - Ну так вот, а я хочу все, дурное и хорошее. Я испробую все.
      - Надеюсь, вам не придется долго ждать, - сказал я, смеясь.
      - Оставьте! Пусть я еще молода, но мне отлично известно, что большинство умирает, так этого и не добившись.
      - Значит, они не добивались по-настоящему. Они мечтали. А вы ведь никогда не мечтаете. Те, о ком вы говорите, напоминают путешественников, не выходящих из комнаты. А когда человек действительно стремится вперед, земля не так уж велика.
      - Пусть жизнь меня разочарует, не важно! Я отомщу, я буду творить зло ради зла!
      - Вот тут-то вы и обретете Бога, - сказал я. - Наверно, я выражаюсь неточно, к тому же вы - ребенок. Но, в общем, могу вам сказать, что вы отправляетесь в путь, отвернувшись от мира, ибо мир - это не бунт, мир - это приятие, и прежде всего, приятие лжи. Так что рвитесь вперед изо всех сил, настанет день, когда стена поддастся, а любая брешь в стене ведет к небу.
      - Вы так говорите... это ваши фантазии... или...
      - Воистину, землю унаследуют кроткие. А люди вроде вас не станут у них ее оспаривать, так как не будут знать, что с нею делать. Похитители похищают лишь царство небесное.
      Она вся покраснела и пожала плечами.
      - Хочется ответить вам, не знаю чем... выругаться, что ли... Вы что считаете, будто располагаете мною, независимо от моей воли? Да я, если захочу, обреку себя на вечную муку.
      - Я отвечаю за вас, - сказал я, не задумываясь, - душой за вашу душу.
      Она мыла руки под краном в кухне и даже не обернулась. Потом спокойно надела шляпу, которую сняла раньше, перед уборкой. Медленным шагом приблизилась ко мне. Если бы я не знал ее лица, я мог бы счесть, что оно было спокойным, но я видел, как подергивался уголок ее рта.
      - Предлагаю вам сделку, - сказала она, - если вы действительно такой, каким я вас считаю...
      - Нет, я вовсе не такой, каким вы меня считаете. Вы видите во мне, как в зеркале, самое себя и свою судьбу.
      - Я спряталась под окном, когда вы говорили с мамой. Ее лицо стало вдруг таким... таким ласковым! Я вас в эту минуту возненавидела. Нет, я в чудеса верю не больше, чем в привидения, но мать свою, возможно, я все-таки знала! Ей красивые фразы нужны были, как рыбке зонтик. У вас что - есть секрет? Да или нет?
      - Это утраченный секрет, - сказал ей я, - и вы, в свою очередь, найдете его, чтобы потом утратить, и другие подхватят его, ибо порода, к которой вы принадлежите, не вымрет, пока существует мир.
      - Что? Какая еще порода?
      - А та, которую сам Бог отправил бродить по свету и которая не остановится до скончания веков.
      III
      Мне стыдно, что я не в состоянии держать перо. Руки дрожат. Не все время, но приступами, впрочем, непродолжительными, несколько секунд. Заставляю себя записать это.
      Если бы у меня еще оставались деньги, я поехал бы в Амьен. Но я совершил нелепицу только что, выйдя от врача. Какая глупость! У меня остается только обратный билет и тридцать семь су.
      Предположим, все сошло бы благополучно: не исключено, что и в этом случае я точно так же сидел бы тут и писал. Припоминаю, что приметил уже раньше это маленькое тихое кафе с безлюдной задней комнатой, такой уютной с ее грубо отесанными столами. (Из соседней булочной приятно тянет запахом свежевыпеченного хлеба.) И мне точно так же хотелось бы есть...
      Да, наверно... Я вытащил бы эту тетрадь из саквояжа, попросил бы перо и чернила, та же служанка принесла бы мне их с той же улыбкой. И я тоже улыбнулся бы в ответ. Улица залита солнцем.
      Когда я перечитаю эти строки завтра, через шесть недель, - быть может, через шесть месяцев, как знать? - уверен, мне захочется найти в них... Господи, найти что?.. Да только доказательство того, что и сегодня я вел себя как всегда. Какое ребячество.
      Сначала я пошел, куда глаза глядят, к вокзалу. Зашел в старую церковь, не знаю, как она называется. Там было слишком людно. Это тоже ребячество, но мне хотелось свободно преклонить колени на плитах, скорее даже пасть ниц, прижаться лицом к полу. Никогда еще я с такой силой не ощущал физического протеста против молитвы - с такой отчетливостью, что меня даже не мучили угрызения совести. Я тут был не волен. Никогда не думал, что за банальным словом "рассеянность" может таиться такая степень распада, раздрызга. Ибо я боролся не со страхом, но как бы с бессчетными страхами - каждая моя жилочка была переполнена страхом, множеством страхов. И стоило мне прикрыть глаза, попытаться сосредоточиться, как начинало мерещиться, будто я слышу их перешептывание, словно гул несметной незримой толпы, забившейся в глубь моего тоскливого ужаса, как в пучины мрака.
      Мой лоб и руки взмокли от пота. Наконец я вышел из церкви. Меня охватил уличный холод. Я шел быстро. Думаю, если бы я страдал, мне удалось бы проникнуться жалостью к себе, оплакать себя, свое несчастье. Но я не ощущал ничего, кроме невероятной легкости. Соприкосновение с этой гудящей толпой ошарашило меня, как ошеломляет внезапная радость. У меня точно выросли крылья.
      Обнаружил в кармане своей теплой сутаны пять франков. Я приготовил их для шофера г-на Бигра, но забыл отдать. Заказал черный кофе и один из тех хлебцев, аппетитный запах которых доносился из булочной. Хозяйку кафе зовут г-жа Дюплуи, она вдова каменщика, у него прежде была мастерская в Торси. Некоторое время она исподтишка наблюдала за мной с высоты своей стойки, поверх перегородки, отделяющей заднюю комнату. Потом подсела ко мне, глядя, как я ем.
      - В вашем возрасте, - сказала она, - у человека волчий аппетит.
      Пришлось согласиться, чтобы мне принесли масла, фландрского масла, отдающего орешками. Единственный сын г-жи Дюплуи умер от туберкулеза, а внучка - от менингита, ей не было и двух лет. Сама она больна диабетом, ноги у нее распухли, но ей никак не удается найти покупателя на это кафе, куда никто не ходит. Я утешал ее, как мог. Безропотность всех этих людей устыжает меня. На первый взгляд в их покорности судьбе нет ничего христианского, потому что они выражают ее на присущем им языке, а в этом языке ничего христианского не осталось. У их смирения нет истинных слов, у них нет истинных слов, чтобы выразить себя. Они отделываются поговорками и газетными фразами.
      Узнав, что поезд у меня только вечером, г-жа Дюплуи любезно предложила мне воспользоваться задней комнатой кафе.
      - Вы тут сможете спокойно писать вашу проповедь.
      Мне стоило большого труда помешать ей растопить печурку (меня все еще познабливает).
      - Когда я была молодой, - сказала она, - священники слишком много ели, страдали от полнокровия, а вы теперь тощи, как бездомные коты.
      Мне кажется, она неправильно истолковала то, что я поморщился, поскольку поспешно добавила:
      - Вначале всегда приходится туго. Не беда! В ваши годы вся жизнь впереди.
      Я открыл рот, чтобы ответить, и... сначала я даже не понял. Да, еще ничего не решив, я уже знал, что буду хранить молчание. "Хранить молчание" какое странное выражение! Ведь это молчание хранит нас.
      (Господи, на то была твоя воля, я узнаю твою длань. Я ощутил ее на своих устах.)
      Госпожа Дюплуи оставила меня и снова заняла свое место за стойкой. В кафе зашли посетители, рабочие, которые хотели перекусить. Один из них увидел меня через перегородку, и его товарищи расхохотались. Шум их разговоров мне не мешает, даже напротив. Тишина в моей душе - тишина, благословенная Богом, и она никогда не отгораживала меня от людей. Мне чудится, они входят в мою душу, и я принимаю их, точно на пороге своего жилища. А они входят в нее, тут нет сомнения, входят помимо своей воли. Увы, мне нечего предложить им, кроме непрочного убежища! Но есть души, тишина которых представляется мне чем-то вроде исполинского надежного крова. Бедные изнемогшие грешники входят под него ощупью, засыпают под ним и потом уходят утешенными, не сохранив даже воспоминанья об огромном незримом храме, где они скинули на миг свое бремя.
      Разумеется, глупо думать об одном из самых сокровенных таинств причащения святых в связи с только что принятым мною решением, возможно, оно продиктовано обычной человеческой осторожностью. Но не моя вина, если я полностью завишу от минутного вдохновения или, точнее было бы сказать, от порыва нежной жалости Господней, которой я полностью себя вверяю. Короче, я вдруг понял, что с момента моего визита к доктору сгораю желанием рассказать о своем секрете, разделить с кем-нибудь свое горе. Но я понял также, что должен промолчать, чтобы вновь обрести покой.
      В моем несчастье нет ничего исключительного. Возможно, сегодня сотни, тысячи людей во всем мире услышат тот же приговор и будут точно так же ошеломлены им. Вполне вероятно, я среди них - один из наименее способных совладать с первым впечатлением, мне известна эта моя слабость. Но, по опыту, я знаю также, что унаследовал от матери и, без сомнения, от многих других горемычных женщин моего рода какую-то особую выносливость, в конечном итоге почти неодолимую, потому что, не пытаясь бороться с болью, она как бы погружается в нее, свыкается с ней - в этом наша сила. Как иначе объяснить то упорство, с которым боролись за жизнь все эти несчастные, чье ужасающее терпение в конце концов одолевало неблагодарность и несправедливость мужа, детей, родных - о, милые кормилицы обездоленных!
      Но только - нужно молчать. Нужно молчать до тех пор, пока мне будет дозволено безмолвие. А это может длиться неделями, месяцами. Страшно подумать, что еще несколько минут тому назад достаточно было одного слова, жалостливого взгляда, может, даже просто вопроса, чтобы этот секрет вырвался у меня!.. Он уже был у меня на языке. Господь удержал меня. Да, я знаю, сочувствие другого человека приносит минутное облегчение, я вовсе не пренебрегаю им. Но это сочувствие не утоляет жажды, душа пропускает его, как решето. А когда страданье переходит из жалости в жалость, словно изо рта в рот, мы уже не можем, как мне кажется, ни уважать, ни любить его...
      И вот я снова за этим столом. Мне захотелось вернуться в ту церковь, откуда я вышел таким пристыженным сегодня утром. Она и вправду холодна и темна. То, чего я ждал, не произошло.
      Когда я вернулся, г-жа Дюплуи пригласила меня пообедать с ней. Я не посмел отказаться. Мы говорили о г-не торсийском кюре, которого она знала викарием в Преле. Она его очень боялась. Я поел вареной говядины, овощей. Пока меня не было, она растопила печурку и после обеда оставила меня одного, в тепле, за чашкой черного кофе. Я чувствовал себя хорошо, даже задремал ненадолго. Проснувшись...
      (Господи, я обязан это написать. Я думаю об этих рассветах, о моих последних рассветах на этой неделе, о том, как я встречал утро, о пенье петухов, о высоком покойном окне, еще полном ночи, где в одном стекле, всегда в том же, справа, начинало загораться солнце... Каким все это было свежим, чистым...)
      Итак, ранним утром я пришел к доктору Лавиню. Меня почти тотчас провели в приемную. В ней было неприбрано, служанка, опустившись на колени, скатывала ковер. Несколько минут мне пришлось обождать в столовой, здесь, мне кажется, все оставалось, как накануне вечером - ставни и шторы закрыты, на столе скатерть, на полу - хлебные крошки, которые скрипели под моими подошвами, застоявшийся сигарный запах. Наконец за моей спиной отворилась дверь, доктор пригласил меня войти.
      - Извините, что принимаю вас здесь, - сказал он, - это комната, где играет моя дочь. Сегодня вся квартира вверх дном. По требованию хозяина, мы каждый месяц должны освобождать ее для генеральной уборки - глупо, конечно! Сегодня я принимаю только с десяти, но вы, кажется, торопитесь. В общем, диван у нас есть, вы сможете лечь на него, это главное.
      Он раздвинул занавеси, и я увидел его при ярком свете. Никак не думал, что он так молод. Лицо у него такое же худое, как у меня, а кожа настолько странного цвета, что я решил сначала, будто это игра света. Она точно отливала бронзой. Его глаза смотрели на меня с какой-то отчужденностью, нетерпением, но вовсе не сурово, напротив. Пока я неловко стягивал с себя шерстяную рубашку, всю заштопанную, он отвернулся. Я сидел с дурацким видом на диване, не осмеливаясь лечь. Диван, впрочем, был весь завален игрушками, более или менее поломанными. Среди них валялась даже тряпичная кукла, перемазанная чернилами. Доктор усадил ее на стул, потом, задав мне несколько вопросов, внимательно прощупал меня, временами закрывая глаза. Лицо его было как раз над моим, и длинная прядь черных волос касалась моего лба. Я видел его исхудалую шею, стиснутую дешевым целлулоидным воротником, уже пожелтевшим. Кровь мало-помалу приливала к его щекам, придавая им медную окраску. Он внушал мне страх и отчасти также отвращение.
      Осматривал он меня долго. Меня удивило, что он почти не обратил внимания на мою больную грудь, только провел несколько раз рукой по левому плечу, у ключицы, что-то насвистывая. Окно выходило во дворик, и мне была видна сквозь стекла почерневшая от сажи стена, прорезанная такими узкими отверстиями, что они походили на бойницы. Признаюсь, я представлял себе профессора Лавиня и его квартиру совсем по-иному. Комнатушка казалась просто грязной, и, сам не знаю почему, от этих поломанных игрушек, от этой куклы у меня сжималось сердце.
      - Одевайтесь, - сказал он.
      Неделю тому назад я был готов к самому худшему. Но в последние несколько дней мне стало настолько лучше! Как бы там ни было, минуты ожидания показались мне очень долгими. Я пытался думать о г-не Оливье, о нашей прогулке в последний понедельник, об этой пылающей солнцем дороге. Руки у меня так дрожали, что, обуваясь, я дважды порвал шнурки.
      Доктор шагал взад-вперед по комнате. Наконец он, улыбаясь, подошел ко мне. Улыбка его успокоила меня лишь отчасти.
      - Ну что ж, я предпочел бы иметь рентгеновский снимок. Я дам вам записку в больницу, в отделение доктора Груссе. К сожалению, вам придется побыть здесь до понедельника.
      - Это действительно так уж необходимо?
      Он на секунду замялся. Господи, мне кажется, в этот момент я готов был выслушать, не дрогнув, любой приговор. Но я знаю по опыту - когда во мне рождается немой, глубокий зов, предшествующий молитве, на лице моем появляется выражение, похожее на страх. Теперь я думаю, что доктор неправильно это истолковал. Он улыбнулся еще шире, открытой, едва ли не нежной улыбкой.
      - Да нет, - сказал он, - это, в общем, для проформы. К чему вас тут задерживать! Возвращайтесь спокойно восвояси.
      - Я могу отправлять свои обязанности?
      - Разумеется. (Я почувствовал, что кровь бросилась мне в лицо.) Не обещаю, конечно, что все ваши неприятные ощущения исчезнут, могут быть и приступы. Что поделаешь? Надо научиться жить со своим недугом, все мы больны, в большей или меньшей степени. Я даже не требую от вас соблюдения диеты: пробуйте одно, другое, ешьте то, что не противно. А когда от чего-нибудь станет мутить, не упрямьтесь, переходите потихоньку на молоко, на подсахаренную воду, я с вами говорю по-дружески, по-товарищески. Если боли очень уж усилятся, будете принимать микстуру, я вам выпишу рецепт, каждые два часа по столовой ложке, но не более пяти ложек в день, понятно?
      - Хорошо, господин профессор.
      Он пододвинул круглый столик к креслу, стоявшему передо мной, и оказался лицом к лицу с тряпичной куклой, словно обращавшей к нему, снизу вверх, свою бесформенную голову, с которой облупились чешуйки краски. В ярости он отбросил куклу в другой конец комнаты, она хлопнулась о стену со странным звуком, потом упала на пол. Там она и осталась, лежа на спине, раскинув руки и ноги. Я не смел взглянуть ни на нее, ни на него.
      - Послушайте, - сказал он вдруг, - я считаю, что рентген вам решительно необходим, но спешить не к чему. Приезжайте через неделю.
      - Если нет абсолютной необходимости...
      - Я не вправе говорить с вами по-другому. В конце концов все мы можем ошибаться. Только не позволяйте Груссе дурить вам голову! Его дело - снимок, речей от него не требуется. Мы потом с вами поговорим обо всем, наедине... Но как бы там ни было, если вы мне верите, не меняйте ничего в ваших привычках, привычки - друзья человека, в сущности, даже дурные привычки. Для вас нет ничего хуже, чем перестать делать свое дело, какая бы тому ни была причина.
      Я почти не слышал его, мне хотелось поскорее вырваться на улицу, на свободу.
      - Хорошо, господин профессор...
      Я поднялся. Он нервно мял свои манжеты.
      - Кто, черт возьми, направил вас ко мне?
      - Господин доктор Дельбанд.
      - Дельбанд? Не знаю такого.
      - Господин доктор Дельбанд умер.
      - Ах, так? Ну, тем хуже! Приезжайте через неделю. По здравому рассуждению, лучше будет, если я сам отведу вас к Груссе. Во вторник, через неделю, договорились?
      Он почти вытолкал меня за дверь. В последние минуты на его угрюмом лице появилось странное выражение; оно казалось веселым, но в этом веселии было что-то судорожное, какое-то замешательство, точно у человека, которому стоит большого труда не выказать своего нетерпения. Я вышел, не решившись даже пожать ему руку, но, дойдя до передней, сообразил, что забыл взять рецепт. Дверь только закрылась, мне казалось, я слышу шаги в гостиной, я подумал, что комната пуста и я смогу взять со стола рецепт, никого не потревожив... Но он стоял там, в амбразуре узкого окна, расстегнув брюки и поднеся к бедру маленький шприц, металлический ободок которого поблескивал у него между пальцами. Никогда не забуду его ужасной улыбки, не сразу исчезнувшей при моем внезапном появлении: она блуждала у приоткрытого рта, хотя взгляд, устремленный на меня, выражал изумление и гнев.
      - Что еще?
      - Я пришел взять рецепт, - промямлил я.
      Я сделал шаг к столу, но листка там уже не было.
      - Я сунул его в карман, обождите минуту.
      Он резким движением вытянул иглу и замер передо мной, неподвижно, не отрывая от меня глаз, все еще держа в руке шприц. Казалось, он бросает мне вызов.
      - Это вполне заменяет Господа Бога.
      Думаю, что мое смущение его обезоружило.
      - Не сердитесь, это только солдатская шутка. Я отношусь с уважением к любым убеждениям, даже религиозным. У меня самого нет никаких убеждений. Врач ни в чем не убежден, у него есть только гипотезы.
      - Господин профессор...
      - Почему вы называете меня профессором? Какой я профессор?
      Я подумал, что имею дело с сумасшедшим.
      - Да отвечайте же, черт бы вас подрал! Вы ссылаетесь на рекомендацию коллеги, имени которого я даже не слышал, называете меня профессором...
      - Господин доктор Дельбанд посоветовал мне обратиться к профессору Лавиню.
      - К Лавиню? Вы что, смеетесь надо мной? Ваш Дельбанд, должно быть, был законченный балбес. Лавинь умер еще в январе, семидесяти восьми лет от роду! Кто дал вам мой адрес?
      - Я нашел его в телефонной книге.
      - В самом деле? Меня зовут не Лавинь, а Лавиль. Вы что, читать не умеете?
      - Я ужасно рассеян, - сказал я, - извините меня, пожалуйста.
      Он встал между мною и дверью, я думал только о том, как бы выбраться из этой комнаты, я чувствовал себя точно в ловушке, в западне. Пот струился по моему лицу, ослепляя меня.
      - Это я должен просить у вас прощенья. Если хотите, я напишу вам записку к другому профессору, Дюптипре, например? Но, между нами говоря, я считаю это совершенно бесполезным, я владею своим ремеслом ничуть не хуже, чем эти провинциалы, я работал интерном в парижских клиниках, да еще прошел третьим по конкурсу! Извините, что сам себя нахваливаю. В вашем случае нет ничего затруднительного, тут любой разберется не хуже меня.
      Я снова направился к двери. Слова его не внушали мне ни малейшего недоверия, но взгляд мучительно стеснял. В нем был нестерпимый блеск и пристальность.
      - Я не хотел бы злоупотреблять вашим временем, - сказал я.
      - Ничем вы не злоупотребляете (он вытащил свои часы), я начинаю прием только в десять. Должен вам признаться, - продолжал он, - что я впервые встречаюсь с глазу на глаз с таким, как вы, в общем, со священником, с молодым священником. Это вас удивляет? Не спорю, это странно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17