— Двоеглазов, ты? — закричал Горбунов обрадованно.
— Я, я… — тоже кричал боец. На его грязном, осунувшемся лице обозначилась приветливая улыбка.
— Ну, как вы? — крикнул старший лейтенант.
Двоеглазов торопливо доложил, что комиссар просит открыть огонь по немецким гаубицам, которые не позволяют высунуться из укрытия.
— Потери большие? — спросил комбат.
— А как же — большие, — ответил Двоеглазов, словно удивившись вопросу. — Одно спасение — перелетов у фрицев много, по пустому месту часто кладет…
Горбунов приказал передать комиссару, что огонь будет дан и что во всяком случае уходить из овражка можно только вперед. Потом он вернулся на свой КП. Он должен был ждать, пока наладится связь с командиром полка, — ничего другого не оставалось.
6
Уланов выбрался из леса на открытое место. Телефонный кабель вился здесь по земле, пересекая большую полянку. Кое-где была уже видна на ней редкая чистая зелень первой травы; в низких местах поблескивали лужи. Внезапно из одинокого куста впереди вырвалось желтое пламя, — куст взлетел на воздух и рассыпался там на отдельные ветки. Тут, видимо, и ложились мины, грохот которых Николай слышал все утро. Но теперь он почти не испугался близкого разрыва. Он спешил по важному делу, и бумажка, спрятанная в кармане гимнастерки, делала его как бы неуязвимым. Пробежав еще несколько шагов, он торопливо лег, так как услышал нарастающий треск. Вторая мина разорвалась сзади, и, оглянувшись, Николай увидел темное облачко на опушке. Он вскочил и устремился дальше к невысокой рыжеватой кочке, возле которой снова упал.
«Вовремя», — подумал он, почувствовав на лице ветер взрывной волны и обрадовавшись так, словно ему удалось обмануть кого-то, гнавшегося за ним. Согнувшись, он помчался к светлому пятну шагах в двадцати от себя и повалился там. Пятно оказалось новеньким алюминиевым котелком, полным дождевой воды.
Мины падали довольно часто по всей полянке, и Николаю приходилось иногда ложиться раньше, чем он достигал очередного намеченного пункта. Но с каждым новым десятком метров азартное упоение охватывало Николая. Слыша справа, слева металлический, дребезжащий гром, он отмечал про себя: «Мимо!!», «Недолет!», «Опять мимо!», испытывая при этом обжигающее удовольствие. Казалось, он играет с могучим, ослепшим от бешенства противником, промахи которого веселили тем сильнее, чем чаще повторялись. Николай искушал судьбу, выбирая теперь более далекие ориентиры. И неожиданное ликование поднималось в нем: он уже не только перестал бояться, но ощущал неведомое доселе счастье полного бесстрашия. Удивительное чувство вольности, легкости, силы, незнаемое до сих пор, несло юношу вперед. Он взбежал на пологий бугор так, словно взмыл на крыльях. Доблесть, оказывается, в себе самой таила прекрасную награду; преимущества храбрости остаются поэтому навсегда не известными трусам. Николай мчался вниз, и земля, напитавшаяся водой, мягко опускалась под его ногами. У подножья бугра сидел боец, и Николай остановился… Он узнал связиста, вышедшего на линию раньше него…
— Встретились… — сказал боец. — Бери мой инструмент.
— Вы что? — спросил, не понимая, Николай, разгоряченный своей игрой.
— Сам видишь… — сказал связист.
Он сидел, подавшись вперед, согнувшись, прикрывая руками живот. Между растопыренными пальцами виднелось намокшее черное сукно шинели. И Николай, содрогнувшись, отвел глаза.
— Концы зачистить надо… до блеска, — продолжал боец внятно, без заметных усилий, но темная кожа на его немолодом лице с мохнатыми взъерошенными бровями странно посветлела, как будто слиняла. — Потом соединишь концы, потом обмотаешь… Дело нехитрое.
— Давайте отведу вас, — сказал Николай, стараясь не смотреть на то, что закрывал боец.
— Скорей надо, а со мной проволынишься… Обрыв где-нибудь дальше… — Связист поморщился и согнулся еще больше. — Щиплет, — пробормотал он. — Бери катушку.
— И вернусь… Я мигом, — сказал Уланов.
Он испытывал одновременно и нестерпимое сострадание, и смутное чувство своего превосходства над раненым, словно то, что произошло со связистом, не могло случиться с ним самим.
— Тут меня и найдешь, — проговорил боец устало.
— Я мигом, — повторил Николай.
Он вскинул на плечи катушку, взял сумку, с инструментами и побежал, чувствуя непонятный стыд и облегчение.
Снова пошел дождь, на этот раз крупный и частый. Вскоре серая, сплошная штриховка ливня обесцветила все окружающее, как будто смыла с него краску. Неяркое свечение множества разбивающихся капель поднималось над землей. Дождь быстро усиливался, и полянка, трава, одинокие деревья начали излучаться.
Николай запыхался и бежал медленно, тяжело, теперь, к тому же, он был нагружен сверх меры. Помимо винтовки, двух гранат, вещевого мешка, патронов, противогаза, он нес катушку с проводом и линейную сумку. Дождь, стучавший по каске, оглушал его.
— Вот дьявольщина! — громко, однако без особенной злобы, сказал Николай.
Он уже так промок раньше, что ливень его мало беспокоил. Но шум в ушах и вода, стекавшая с козырька, мешали смотреть. И Николай низко наклонялся, следя за кабелем, проложенным по земле.
Минометный обстрел прекратился, и Уланов заметил это даже с некоторым опозданием.
«Что, взяли?» — подумал он, приятно сознавая свою смелость и удачливость.
— Ах, бедняга, бедняга! — тут же вслух проговорил он, вспомнив раненого связиста.
Николай заторопился, — надо было как можно скорее доставить донесение. Но теперь он не мог отвести глаз от провода и досадовал на помеху. Впрочем, исправление телефонной линии было, вероятно, не менее важно. Николай грузно переваливался, чувствуя на спине равномерные удары прыгающей винтовки; ботинки его скользили по залитой траве. Вдруг сильная боль подсекла Николая. Он упал, и сумка с инструментами шлепнулась рядом. Поднявшись, он ступил на подвернувшуюся ногу, вскрикнул и провалился снова.
«Та же нога опять…» — подумал Николай. Идти он больше не мог.
Дождь заливал лес; на опушке, где находился Горбунов, образовались кипящие озера. Ветви деревьев трепетали под тяжестью рушившейся на них воды. В омраченном, перекосившемся воздухе не стало видно немецких укреплений. Но навесной обстрел противника не утихал. Синеватые, призрачные столбы разрывов метались в темной толще ливня; вспышки огня перебегали по полю.
Горбунов смотрел, как его артиллеристы тащат две пушки, третья была уже подбита. Люди шли по колено в воде.
— Герои! — кричал Горбунов. — Гвардейцы! Давай!
Он перебрасывал свою батарею на новую позицию, чтобы помочь Лукину, когда тот получит возможность, поднять бойцов в атаку.
— Давай, давай! Сейчас мы дадим им жизни! — кричал старший лейтенант.
Артиллеристы выбивались из сил и поэтому не отвечали. Они облепили орудия так, что казались неотделимыми от них, — бесформенные многоголовые существа ползли, покачиваясь, кренясь набок… Над касками бойцов забилось белесое свечение разбивающихся капель.
Артиллерийский командир на минуту задержался около Горбунова.
— Тонем, товарищ комбат, — проговорил он и отжал ладонью намокшие усы…
— Чертова погодка! — крикнул Горбунов.
Он стоял спиной к своим телефонистам, ожидая, когда его позовут к аппарату. Чтобы не обнаружить нетерпения, он не поворачивался. Связи все еще не было, и Горбунов прислушивался, не заговорят ли наши тяжелые орудия. По расчетам старшего лейтенанта, Уланов должен был уже добраться до командира полка.
Уланов полз на правом боку, опираясь на локоть, оберегая поврежденную ногу. При каждом случайном толчке или неудачном повороте он стонал от боли. Он был один на залитой ливнем полянке, и голос его слабо звучал в шуме падавшей воды. Иногда Николай погружался до подбородка и шарил рукой, чтобы не потерять линию. Так он прополз десятка три метров, и силы начали оставлять его…
— Вот дьявольщина, — пробормотал он, испугавшись, что не сможет доставить донесение.
— Ничего, ничего, Коля! Еще разок, еще! — вслух заговорил он, подбадривая себя. И собственный голос, доброжелательный, полный искреннего участия, придал ему энергии.
— Еще немножко… Еще, — повторял Николай, не приказывая, но прося.
— Ой, ой! — коротко вскрикнул он, задев левой ступней за неровность почвы.
— Ничего, ничего… — снова сказал он, нежно обращаясь к себе.
Ливень скрыл от Уланова границы его полянки. Поднимая голову, Николай видел только плоские, смутные силуэты редких кустов; дальше была непроницаемая стена ревущего потока.
— Еще, еще разок! — твердил Николай, бессознательно повышая голос, чтобы не потеряться в мире, утратившем устойчивость и прочность. Руки Николая тонули в жидкой земле, вода заливала лицо, стекала в открытый рот, катушка цеплялась, мешая двигаться.
— Еще, еще… — повторял Николай.
У него не хватало уже дыхания, и он беззвучно шевелил губами. Он плохо теперь сознавал окружающее, так как все силы его сосредоточились на повторении одних и тех же простых, мучительных движений: надо было Правый локоть перенести вперед, потом подтянуться, помогая левой рукой, и снова вдавить согнутый локоть в землю. Николай забывал минутами даже о цели своих усилий, но и тогда глаза его не отрывались от тонкого черного провода…
Увидев, наконец, место обрыва. Уланов не обрадовался, потому что слишком изнемог, отыскивая его.
— А, черт! — прошептал Николай, глядя на обгоревший конец кабеля, высовывавшийся из грязи.
Он попытался ухватить конец, но провод выскользнул из непослушных пальцев.
— А, черт! — выругался он и левой рукой обернул кабель вокруг кисти, чтобы больше его не терять.
Николай долго кружил на одном месте, ища второй конец, отброшенный разрывом. Нащупав его в воде, он две-три минуты лежал не шевелясь, отдыхая… Затем он вынул из сумки нож, — следовало зачистить концы «до блеска», как наставлял раненый связист. Но пальцы у Николая обессилели, нож не брал обмотки и после нескольких попыток выпал…
— А, черт! — простонал он.
Разозлившись, он зубами поймал конец провода и обгрыз его, обнажив проволоку. Потом этим же способом приготовил второй конец. Когда место их соединения было обмотано лентой, Николай опять немного полежал. Он так ослабел, что не испытывал удовольствия от выполненной работы.
Дождь понемногу утихал, но и это было безразлично Уланову. Каждый новый метр стоил ему теперь тяжких мучений. Боль в щиколотке распространилась на всю ногу, волочившуюся по земле. Больше всего Николаю хотелось опустить голову и не двигаться. Но он как будто ощущал на своей груди невесомый листок бумажки, которую должен был доставить в полк. Поэтому он двигался дальше. Он вполз уже в лес, замыкавший полянку, когда его увидели два связиста, посланные от майора Николаевского. Бойцы подняли Николая, и он потребовал, чтобы его немедленно доставили на КП. Поддерживаемый под руки, он прошел шагов пятьдесят, как вдруг остановился и закричал:
— Там связист остался… Взять его надо…
Терзаемый раскаянием оттого, что не вспомнил о раненом раньше, он торопливо объяснил, как найти его… Один из бойцов побежал назад, на полянку, другой потащил Николая.
Прыгая на одной ноге, держась руками за обшитую досками мокрую стенку, Уланов спустился в землянку. Здесь, в полутьме, около низкого стола, вбитого в землю, находилось несколько человек. Ноги их были погружены в черную воду, залившую пол.
— Что еще? — спросил один из офицеров.
Голова его рисовалась черным силуэтом на фоне маленького окошка, вырезанного напротив входа. Длинные усы торчали по обе стороны затененного лица.
— Связной, товарищ майор, от старшего лейтенанта Горбунова, — доложил за Уланова боец, приведший его. Сам Николай не нашелся сразу, что ответить, — он был слишком взволнован тем, что добрался, наконец, сюда.
— Давай, — сказал командир полка низким, хриплым голосом.
— Сейчас… Вот… — заспешил Николай.
Он прислонился спиной к стене и начал расстегивать шинель. Но жесткое сукно ее набухло водой, и пальцы все еще плохо повиновались Николаю. Офицеры в землянке молча ждали…
— Ах, черт! — в отчаянии пробормотал Николай.
Боец помог ему справиться с крючками, и он извлек, наконец, из кармана гимнастерки промокшую бумажку. Осторожно, чтобы не порвалась, он подал ее майору. Тот развернул донесение, и листок расползся в его пальцах на четыре кусочка.
— Эх! — с неудовольствием крякнул майор.
Сложив обрывки на ладони, он поднес их к окошку.
— Смыло все… Не разобрать ничего, — сердито добавил Николаевский.
Уланов рванулся вперед, инстинктивно стремясь опровергнуть страшные слова. Он пошатнулся, встал на больную ногу и ахнул.
— Говори… Что там у вас? — спросил майор, стряхивая на стол мокрые бумажки.
— Огня… Товарищ старший лейтенант очень просит огня, — высоким голосом сказал Уланов.
— Огня? — переспросил майор, присматриваясь к юноше.
— Да, да… Подавить тяжелую артиллерию, — горячо, но вежливо пояснил Николай.
— Опоздал, брат, — сказал командир полка.
— Как? — прошептал Николай.
— Опоздал, говорю… Ты что, ранен? Ну, ступай…
Наверху боец, сопровождавший Уланова, долго толковал, как пройти на перевязочный пункт. Николай, однако, ничего не понял, потому что был испуган и подавлен.
— Плохо тебе? — спросил связист. Сам он казался не многим старше Уланова; почти белые брови щеточками торчали на его смуглом лице. — Ладно, давай доведу…
Он подставил шею и обхватил Уланова за пояс. Тот обнял товарища, и они потащились на перевязочный.
Связь снова работала, и Горбунов переговорил, наконец, по телефону с командиром полка. В ответ на просьбу старшего лейтенанта Николаевский передал ему все тот же приказ командарма: идти вперед! Огня, который способен был подавить немецкую артиллерию, майор обещать не мог…
Дождь прекратился. Над лесом, над белыми березами двигались с востока на запад низкие серые облака. Горбунов отошел от аппарата, сказал, чтобы ему дали гранаты, и навесил их на пояс. Потом кликнул своих связных и приказал следовать за ним.
«Ну, все, кажется…» — подумал он, как спрашивает себя человек, собравшийся в далекую поездку. Он помедлил, что-то вспоминая, и, ничего не вспомнив, вышел из лесу.
Комбат решил лично поднять в атаку своих солдат, — только себя он еще мог послать в бой. Все остальное, чем он располагал, было сосредоточено уже в одном заключительном усилии. Если бы старшему лейтенанту сказали, что перед ним вся немецкая армия, — он так же напал бы на нее, получив приказ. Но странное чувство, словно он что-то забыл или чего-то не сделал, мучило Горбунова. И это было сожаление о жизни, которую он не успел прожить… Сейчас Горбунов направлялся туда, где ему, видимо, суждено было остаться. Поднять людей в огне, бушевавшем впереди, если даже кто-нибудь там уцелел, казалось невозможным.
На полдороге к овражку, в котором находился Лукин, старший лейтенант увидел, что немцы переносят обстрел в глубину. Вероятно, они решили, что с атакующими, залегшими в поле, уже покончено. Теперь железный грохот слышался в лесу, откуда только что вышел Горбунов. Впереди же наступил неожиданный покой, — низкая, полузатопленная равнина простиралась там, темная, как туча над ней, уползавшая на запад. И Горбунов сразу заторопился… Он бежал по воде, и холодные брызги обдавали его лицо. Если немцы ошиблись и его люди все-таки уцелели. Горбунов действительно мог атаковать. Перед ним снова блеснула надежда, пусть очень слабая. Оставались еще, правда, проволочные заграждения, стрелковый огонь, пулеметы, но все это казалось менее страшным. В непредвиденной милости случая Горбунов учуял доброе предзнаменование… «Скорей, скорей… — подгонял он себя. — Если там я найду живых, мы еще сможем пройти… Надо только добежать, только успеть, пока немцы не ожидают удара…» И Горбунов рвался вперед. Теперь надо было поднять людей, — в этом заключался весь секрет успеха.
По овражку текла высокая вода: люди — живые люди! — сидели в нем, держа на весу оружие. Горбунов соскочил в укрытие, и быстрое течение ударило его по ногам. Он издали увидел Лукина, обрадовался и тут же удавился. Комиссар вставал из воды, подняв в вытянутой руке пистолет. «Что это с ним?» — подумал старший лейтенант. Лукин повел вокруг себя невидящими глазами, — очков на его лице не было, — и вдруг выстрелил.
— За Родину! За Сталина! Вперед! — закричал он голосом, которого Горбунов не слышал у него, — высоким и резким.
«Молодец! Друг мой! Комиссар! — пронеслось в мыслях старшего лейтенанта. Сердце его переполнилось восхищением и благодарностью. — Сам поднял людей… Золото мое!.. Дорогой мой!..» И Горбунов выпрямился во весь рост.
— За Родину! За Сталина! — повторил он.
Лукин услышал его крик. Он обернулся, и комбат успел рассмотреть на лице комиссара изумленное выражение. Больше они не видели друг друга. Частые выстрелы оглушили Горбунова. Бойцы выскакивали из овражка, и он побежал вместе с ними, стреляя на ходу. Неожиданно он почувствовал, что остался один. Слева, метрах в двадцати, виднелись еще разрозненные группки; кто-то быстро полз далеко справа. Горбунов поискал глазами и сзади в нескольких шагах заметил лежавших людей. Обида и гнев охватили старшего лейтенанта. Грозя автоматом, он рванулся назад…
«Почему вокруг все голубое?» — мелькнуло у него в голове. Он не видел, что небо над лесом расчистилось и выглянувшее солнце осветили равнину. Вода, залившая ее, сияла, отражая светлую полуденную синеву.
— Поднимайсь! Вперед! — кричал Горбунов, пиная кого-то сапогом.
Солдат, которого он ударил, слегка приподнял от земли измазанное в грязи толстое лицо.
— Вставай! — надрывался старший лейтенант.
— Я убитый, — пролепетал Рябышев, кося маленьким лазоревым глазом.
— Будешь у меня убитый! — хрипел Горбунов.
— Я убитый… убитый… убитый… — бессмысленно повторял солдат.
Кулагин и еще несколько человек поползли вперед; Рябышев не мог оторваться от земли, он сжался и закрыл глаза.
— Застрелю! — крикнул Горбунов и пошатнулся, почувствовав сильный толчок в грудь.
«Сейчас упаду…» — подумал он и не успел испугаться, перестав что-либо ощущать. Он упал вниз лицом, рядом с Рябышевым, вытянулся и затих.
7
Вечером Горбунова привезли в медсанбат. Из операционной его перенесли в палату — одну из комнат в просторном доме сельской школы. Других раненых здесь пока не было. Старший лейтенант лежал у стены на носилках, и рядом, на полу, обхватив руками колени, сидела Рыжова в халате, в косынке. Был первый час ночи; ее дежурство недавно началось.
Два ряда пустых носилок, покрытых серыми одеялами, заполняли все пространство большой комнаты. Керосиновая лампа под бумажным колпаком, стоявшая на столике, слабо освещала ее. Было тихо; лишь в коридоре время от времени слышались чьи-нибудь шаги. Старший лейтенант не шевелился на своей полотняной постели, и Маша не отводила от него как будто сердитых глаз. Лицо Горбунова с широким сухим лбом и плотно сомкнутыми веками не выражало боли, но казалось бесконечно утомленным; темные руки с побелевшими ногтями бессильно покоились поверх одеяла. Беспамятство старшего лейтенанта продолжалось уже много часов, и он мог не проснуться больше, — одна из двух пуль, поразивших его, нанесла неоперируемое ранение. Маша знала об этом, прислушиваясь к дыханию Горбунова, трудному и неравномерному. Она не замечала, что иногда сама дышит почти так же, замирая во время долгих пауз, когда неизвестно было, вздохнет ли Горбунов опять. Однако сильнее всего Маша огорчилась оттого, что не испытывала большого горя.
Пережив еще утром неожиданное смятение, девушка довольно спокойно приняла известие о том, что Горбунов действительно ранен. Отыскав его в коридоре школы, она почувствовала только удивление и жалость. Комбата несли на операцию, покрытого до глаз простыней; его голые желтоватые ступни, не уместившиеся на носилках, покачивались из стороны в сторону. Молчание и немощь этого большого, сильного человека, представлявшегося ей как бы более взрослым, чем другие, поразили девушку. С посуровевшим, строгим лицом она проводила Горбунова в операционную и подождала там у двери. Все время она искала в себе признаков отчаяния, естественного, видимо, в подобный случаях, и не находила его.
Температура у Горбунова непрерывно росла. Лицо его разрумянилось, отросшая светлая борода густо выступала на пламеневших щеках.
«Жалко как, — думала Маша, — такой молодой еще, и вот…»
Однако гораздо большим было ее сожаление о том, что внезапно кончился, иссяк источник ее тайной радости, что удивительные письма уже некому будет писать, что жизнь ее стала беднее.
«В разведчицы пойду, — решила девушка, — или в пулеметчицы… Что мне в тылу околачиваться?..» И она начала размышлять, каким путем осуществить ей это давнишнее желание. Время от времени она наклонялась над старшим лейтенантом, рассматривая его так, словно видела впервые. Но и в самом деле перед ней лежал человек, мало, в сущности, знакомый, почти чужой и ныне уходивший от нее навсегда.
Дверь приоткрылась, и в образовавшейся щели показалась голова Клавы Голиковой. Маша взглянула на подругу и недовольно отвернулась. Клава вошла, неся котелок, осторожно ступая тяжелыми сапогами. Она была в ватнике, надетом на халат, отчего казалась непомерно растолстевшей.
— Ну, что? — спросила она тихо, присмирев от участия.
Маша повела головой и не ответила.
— На, поешь, — робко шепнула Голикова, не вполне уверенная в том, что ее предложение уместно сейчас.
— Опять горох… — заметила Маша.
— Опять…
— Не хочу, — сказала Маша. Ее раздражали трогательные заботы подруги, на которые она, в сущности, не имела права.
— Поешь все-таки… — Голикова умоляюще смотрела на Рыжову.
— Ладно… Поем, — сказала Маша и поставила ужин на пол.
«Странная какая», — подумала Голикова с некоторой досадой.
Ее сочувствие было слишком велико, чтобы она могла не желать более ясного, общедоступного выражения горя.
— Ты бы поспала часок, — посоветовала она, бессознательно испытывая Машу.
— Как же я могу? — возразила та.
— Я посижу за тебя, — предложила Голикова.
— Нет, не надо…
Клава опустилась на пол и нежно обняла подругу.
— Знаешь, я комиссару нашему все рассказала, — сообщила она.
— Зачем это? — встревожилась Маша.
— Он тебе разрешил за Горбуновым ухаживать…
Маша ничего не ответила, и Голикова, обидевшись, помолчала. Потом, по-своему истолковав сдержанность подруги, горячо шепнула ей на ухо:
— Ты не отчаивайся… Может, еще отлежится… Я уверена, что отлежится…
Маша не произнесла ни слова, и Клава печально вздохнула.
— Закури, Муся, — предложила она. — Говорят, от папироски легче становится… Я сверну тебе, хочешь?
— Глупости какие, — сказала Маша.
— Все бойцы советуют…
Клава тихонько погладила руку Маши.
— А хочешь знать, от чего действительно бывает легче? — доверительно прошептала она. — От мести!..
— Это правильно, — согласилась Маша.
Голикова прижала ее к себе.
— Переживания какие! — сказала она почти обрадованно.
— Уйди, Клавка! Уйди, прошу тебя, — проговорила Маша негромко, тоненьким голоском, но с такой силой, что Голикова испугалась.
— Что? Что? — спросила она, отстранившись.
— Ничего… Уходи! — повторила Маша; ее глаза полуприкрылись, легкая тень ресниц дрожала на щеках.
— Да что с тобой? — прошептала Голикова. Маша, не отвечая, опустила голову.
— Ох, прости меня! — слабо крикнула Клава, ощутив вдруг на лице слезы сочувственного восторга.
Добрые круглые глаза ее часто мигали. Она поспешно отступала к выходу, чувствуя, наконец, запоздалое удовлетворение.
Дверь стукнула, затворившись за Голиковой, и Маша взглянула на Горбунова. Веки его были разомкнуты и серые блестящие глаза устремлены вверх. Маша быстро встала на колени и замерла в ожидании.
Горбунов пристально рассматривал темный, затененный потолок, такой высокий, что вначале он показался ему облачным вечерним небом. Старший лейтенант не догадывался еще, где он находится, однако не испытывал особенного любопытства. Он чуть повернул голову, и в поле его зрения появилась стена, такая же темноватая, пустынная, как в тюрьме. Горбунов опустил глаза еще ниже и увидел девушку, которую сейчас же узнал. Не удивившись, словно все это происходило с ним во сне, он остановил на Маше вопрошающий взгляд.
— Проснулись!.. — сказала она задрожавшим голосом.
«Я проснулся… — подумал Горбунов. — Разве я уже проснулся?» — И он без интереса подождал, что последует дальше.
— Я… — выговорил он и умолк, шевеля запекшимися губами. — Я ранен? — спросил он, так как еще не знал этого точно. Его неприятно поразил собственный голос: тихий, с хрипотцой.
— Не сильно, — сказала девушка.
Горбунову показалось вдруг, что в комнате не хватает воздуха; скуластое лицо его стало испуганным.
— Маша? — спросил он.
— Я и есть, — запнувшись, ответила девушка.
Она машинально потянулась к косынке, чтобы поправить ее, но, поймав себя на этом желании, поспешно опустила руки.
— Как? — прошептал Горбунов и задвигал локтями, стараясь приподняться.
— Лежите, лежите, — сказала Маша.
— Как же? Как? — спрашивал старший лейтенант.
Он был очень слаб и поэтому не мог совладать со своим волнением. Жестковатый рот его кривился.
— Вот, приехала… — сказала Маша.
— А я… я не знал…
Горбунов закрыл на секунду глаза и вновь поднял веки. Он видел Машу, ее овальное личико, полный, небольшой рот, утиный носик, видел глаза, излучавшиеся на него, — они показались Горбунову ярче и больше, так как Маша похудела. Он видел ее со всеми достоинствами, какими наделила девушку его пристрастная память о ней, со всем тем, что, быть может, осталось неизвестным для других. Поэтому Маша казалась ему более прекрасной, чем позволяло его обессилевшее сердце.
— Как это… я не знал? — повторил Горбунов, бессмысленно двигая руками по одеялу.
— Тише… Вам нельзя, — сказала Маша.
Но словно кто-то шепнул в ее душу «можно», отвечая тому, что слышалось в голосе Горбунова, было написано на его красном от жара лице.
— Давно… приехали? — спросил старший лейтенант.
— Три дня уже… — ответила Маша, порозовев от непонятной неловкости.
— Поправились… значит?
— Отлежалась, — сказала девушка.
Горбунов громко всхлипнул и поморщился. Он чувствовал себя растроганным до такой степени, что это было похоже на страдание.
— Отлежалась… — прошептал Горбунов.
«Он плачет», — подумала Маша, пораженная силой чувства, обращенного на нее. Взволновавшись, она опустила лицо.
— Маша! — тихо позвал Горбунов.
— Что вам? — спросила она так же шепотом, снова сев на пол.
— Дайте руку, — попросил он.
— Зачем? — сказала Маша.
Она пододвинулась и протянула руку ребром, как для пожатия. Горбунов взял ее пальцы, и они сложились податливым кулачком в его ладони.
— А я… не знал, что вы здесь… — опять повторил он, словно это и было самым важным.
— Да, — сказала девушка.
— А вы уже… третий день… здесь…
Горбунов не говорил ей о счастье, которое испытывал, — не потому, что робел или стыдился… Но счастье его было таким полным, что казалось естественно разумеющимся.
— Я так и думал… что вы приедете, — продолжал Горбунов.
Он моргнул, стряхнув с ресниц слезу, покатившуюся по огненной щеке.
— Думали, — сказала девушка.
— Я ждал вас…
— Да, — прошептала Маша.
Лицо ее опять посуровело; на-виске возле самой косынки заметно проступила под кожей синеватая жилка, как от физического напряжения.
«Что это со мной? — удивлялась Маша. — Почему я так волнуюсь?..»
Она внимательно посмотрела на старшего лейтенанта и как будто не узнала его. На Горбунове была чистая, почти не смятая сорочка, из-под отложного воротника которой виднелся узкий треугольник розовой шеи. И Маша почувствовала в этом что-то домашнее, доверчивое, юношеское.
— Я… я так ждал вас… — повторил старший лейтенант.
— Да, — сказала девушка.
«Скверная я… ой, скверная!» — подумала она, упрекая себя в недавнем покое сердца, представлявшемся ей теперь таким эгоистическим.
За дверью раздались голоса, потом кто-то пробежал по коридору, — Маша ничего не слышала. Она ощущала на руке горячую ладонь Горбунова; ей было смутно и немного страшно… Прошла минута, не больше, и как будто не стало комнаты, где она сидела, расширившейся до невидимых пределов. Желтый кружок света от лампы быстро расплылся, замерцал стакан воды на столе, шприц загорелся, как звезда, в облаке ваты. Сияние, наполнявшее воздух, становилось все ярче, и бесчисленные теплые лучи протянулись к девушке, растопляя ее нежность. «Я пропала, — мелькнуло в голове Маши. — Пропала навсегда», — подумала она с радостью и облегчением от невозможности что-либо изменить.
— Вы сердитесь? — словно издалека прозвучал голос Горбунова.
— Что? — не поняла она.
— Сердитесь на меня?
— Нет, — сказала Маша.
«Что он говорит?» — удивилась она и нахмурилась.
— Я вижу, что сердитесь, — сказал Горбунов.
Маша покачала головой и рассеянно улыбнулась… Потом тихонько освободила свои пальцы…
Внезапно Горбунов почувствовал резкую боль. Он замолчал, прислушиваясь, но не смог сразу определить, где именно она родилась. Что-то, пока неизвестное, происходило в его теле, уже как будто не принадлежавшем ему. И сознание полной зависимости от того, что помимо его воли сейчас совершалось в нем, встревожило Горбунова. Он посмотрел на свои руки, еще раз удостоверившись таким образом в их существовании. Затем пошевелил ступнями и, хотя боль усилилась от движения, испытал ни с чем не сравнимое ощущение: ноги его были целы.
— Вот… придется поваляться… немного, — проговорил Горбунов: он хотел узнать, куда и как его ранило, но не решался спросить об этом.