— Гимнастерку… Вот здесь, — показал Рябинин.
Столько привычной властности было в его голосе, что девушка не посмела ослушаться. Сняв со спинки стула гимнастерку, она подала ее генералу, и он удовлетворенно откинулся на подушку.
— Здесь т-тепло… Зачем она вам? — робко заметила Аня.
— Не говори, сестрица… По одежде встречают, — даже пошутил Рябинин, комкая зеленое сукно.
— Что? — изумилась девушка.
«Хоть бы пришел кто-нибудь!» — взмолилась она мысленно.
Не попытавшись одеться, Рябинин удовольствовался тем, что гимнастерка лежала на его груди. Он как будто уже забыл о ней, хотя и не выпускал из пальцев.
— Сейчас, — прошептала девушка.
Но, казалось, он не увидел адъютанта, когда тот вошел, приглаживая спутанные на макушке волосы. Рассеянно скользнув по заспанному лицу капитана, Рябинин ничего не сказал, словно все распоряжения были уже отданы и теперь оставалось лишь немного подождать. Глядя на генерала, так же молчали капитан и девушка, стоя посредине комнаты. За окном далеко пропел автомобильный гудок, и Рябинин оживился, потом зажмурился от встречного ветра.
…Две черные стены ветвей и стволов неслись мимо. В скупых лучах, падавших из полузатемненных фар, едва была видна дорога: жидкие, будто масляные колеи, бревна, торчащие из грязи… Машина догнала ушедшую вперед колонну и, сбавив газ, обходила ее. Почти неразличимые во мраке лица поворачивались к командарму, иногда блестел плоский штык полуавтомата. И тотчас эту прямую молнию относило назад… Чувство торжества, словно от удавшейся хитрости, охватило Рябинина. Опасность, угрожавшая только что его армии, теперь миновала, так как он снова вернулся к бойцам. Его полки передислоцировались дальше на запад, и он спешил вместе с ними. Парусина хлопала над его головой, и по ветровому стеклу косо бежали дрожащие капли… Шофер вопросительно посмотрел на командарма: не остановит ли он «виллис»?
— Нельзя, Вася, нельзя, — отчетливо произнес Рябинин, и Аня Маневич невольно подалась к нему; нахмурившись, она прикрыла его высунувшуюся из-под одеяла неживую ногу.
…Лес кончился, и генералу открылась предрассветная всхолмленная равнина. Редкие звезды слабо светились еще в тумане. Дорога круто сворачивала, и впереди по огромной дуге горизонта перемещалась плотная масса бойцов, орудий, повозок… Стучали моторы, ругались повозочные, лошади рвали постромки на подъеме…
«Богданов идет… — подумал Рябинин с доброй усмешкой. — Славный командир, хотя молодой еще… и жалостливый — вот что плохо…» И он искренне порадовался тому, что Богданов не ушел из-под его опеки.
— Учить вас надо, товарищи дорогие… — вслух сказал командарм.
Как ни высоко ценил он своих помощников, они все еще казались ему недостаточно взрослыми для тех обязанностей, которые только что едва не унаследовали.
Аня, вздохнув от жалости, склонилась над Рябининым и отерла платочком его лоб, отвисшие щеки, массивный подбородок. Генерал повел на девушку благодарными глазами. Он не удивился ее неожиданному появлению на открытой равнине, так как ощущение реального бесконечно расширилось теперь у Рябинина. Все казалось ему возможным сейчас и в одинаковой степени подлинным, если только прикосновение этой девушки не было более похожим на воспоминание.
— Спасибо… — сказал он.
— Я подумала, вам н-неудобно, — оправдываясь, проговорила Аня.
Уголком платочка она провела по губам генерала, и это ласковое участие, без которого он обходился так долго, что казалось, не нуждался в нем, тронуло Рябинина.
— Спасибо… — сказал он.
— Вы бы сказали раньше, — упрекнула Аня. — Я не сплю… Вы не б-бойтесь, товарищ генерал.
— Я не боюсь, — ответил он просто и посмотрел в угол.
Там все было пока по-прежнему: черная железная собака стояла на четырех лапах, тень от нее протянулась по стене.
— Чего же бояться? — сказал Рябинин.
— В-вот именно, — подтвердила Аня.
Наставляя генерала, девушка главным образом подбадривала самое себя. Ее подавляло сознание ответственности, выпавшей ей на долю; ее серьезность свидетельствовала о крайней озабоченности и безграничном старании.
Рябинин взглянул на адъютанта и только теперь узнал его… Припухлое лицо капитана казалось бабьим от подергивавшихся щек, от жалобно опустившегося рта.
«Это он по мне плачет…» — подумал генерал с удовлетворением.
Однако он не успел утешить адъютанта: для людей, стоявших близко, у него никогда не находилось времени, как, впрочем, и для себя самого. А сейчас он спешил больше чем когда-либо… Отуманенные глаза его сузились и перестали видеть комнату…
…Справа и слева от Рябинина мчались всадники. Сзади пылал закат, и перед кавалькадой неслись по степи длинные, прыгающие тени. Иногда их покрывало плывучее темно-красное облако, — это пыль, вставшая за спинами, застилала солнце. Человек в кожаной куртке, в выгоревшей зеленой фуражке, скакавший впереди, обернулся; молодое оживленное лицо его было ярко освещено.
…Киров, улыбнувшись, показал головой в степь… Там, в темной, перегоревшей траве, блеснула оранжевая полоса Волги; за нею виднелись белые стены города…
Аня Маневич и адъютант прислушивались с горестным любопытством. Девушка стискивала на груди скрещенные кисти рук…
— В Астрахани вместе служили, — пробормотал капитан.
…Кони мчались дальше, берегом реки, спокойной и еще светлой. Лишь местами серая рябь от косых ударов ветра пробегала по ней. Небо быстро темнело, но, как свечи, горели впереди купола далекого города…
Аня нагнулась над Рябининым.
— Что, что? — спросил он.
— Вам низко лежать… Я поправлю… — сказала девушка.
— Хорошо… — кротко согласился генерал.
Девушка бережно приподняла его голову, и Рябинин еще раз с удовольствием почувствовал на себе заботливую дочернюю руку.
— Ничего, сестрица… — сказал он очень тихо, раздельно выговаривая слова. — Счастливо жить… будешь… Ленин говорит нам… «Бейтесь до последней капли… крови!» Мы бьемся…
Умолкнув, он послушно глядел из-под тяжелых век, пока Аня свободной рукой поправляла слежавшуюся подушку.
…Пыль стояла над дорогой, и в ней однообразно мелькали сапоги, мокрые спины, скатки, ремни, котелки… Оборачиваясь, Рябинин видел побелевшие, словно припудренные лица, открытые пересохшие рты… И красные банты на фуражках бойцов, на гимнастерках, на стволах винтовок, обернутых тряпочками, чтобы не засорились…
Дыхание Рябинина стало неравномерным и коротким, лицо начало заметно белеть… Аня попятилась, пошепталась с адъютантом, и тот выбежал за дверь. Потом в комнате один за другим появились Юрьев, Волошин, Луконин. Они осторожно входили, переглядывались, хмурились. Комиссар остался стоять у стола. Юрьев приблизился к койке… Но командарм никого не заметил. Он шел сейчас по широкому, полого поднимающемуся полю… Впереди и вокруг все было перечеркнуто золотыми полосами. Однако он свободно проходил через них, как через потоки света. Изумляясь, он шел все выше, и золотые лучи скрещивались над ним, падали на лицо, не ослепляя, смыкались сзади.
Вдруг командарм перестал удивляться, поняв, что это и есть победа, полная победа…
В последний раз жаркое нетерпение стеснило сердце Рябинина, отсчитывавшее медленные удары, ибо оставалось сделать один шаг, чтобы открылось сияющее пространство, имя которому — Коммунизм, Всеобщее Счастье, Вся Земля…
— Здесь… — слабо произнес Рябинин.
Юрьев взял со стола лампу и низко наклонился над генералом. Тот чуть шевельнул веками, — ему показалось, что он посмотрел на солнце…
Так, глядя на солнце, командарм перестал жить.
Волошин шагнул к койке и замер, подавшись вперед… Лицо Рябинина, большое, прямоугольное, словно вырезанное из дерева, было еще влажным; слеза набухала в уголке полуприкрытого глаза. Оторвавшись, она скатилась на подушку. Комиссар поджал губы, быстро нагнулся и поцеловал морщинистый, теплый еще лоб под седоватым ежиком.
16
Бойцы Лукина второй день находились на отдыхе. Они выспались, наконец, и только что помылись в бане. Уланов голый выскочил из сруба, где шипело в котле раскаленное железное колесо, а в густом пару копошились багровые тела. Кулагин и Двоеглазов, улыбаясь, смотрели на юношу, повалившегося на траву, — глаза его мученически сузились, пунцовый рот жадно хватал воздух. И Николай тоже улыбался, осчастливленный прохладой земли, свежестью ветра, блеском солнца, добротой товарищей. Поднявшись, он постоял минуту, — тонконогий, с неширокой, мальчишеской еще грудью, с острыми ключицами, — запрокинув голову, раскрыв руки и глубоко дыша…
— Погрел косточки, солдат! — приветливо сказал Кулагин; чистая бязевая рубаха с тесемочками подчеркивала малиновую красноту его довольного лица.
Двоеглазов, тоже еще полуодетый, в сорочке, слишком просторной для его узких плеч, протянул Уланову металлический ковшик. И Николай зачерпнул холодной воды из кадки, сладко пахнувшей колодцем.
— Там свариться можно! — радостно прокричал он.
Втроем, не спеша, бойцы вернулись к себе… Изба, под крышей которой ночевал их немногочисленный теперь взвод, стояла в глубине обширного двора. Посреди него, перед фанерным щитком, укрепленным на ветке старого, похожего на башню тополя, сгрудились красноармейцы. Николай издали еще понял, что это Петровский вывесил новый «Боевой листок — стенную газету М-ского подразделения». Бойцы вслух читали коротенькие, написанные от руки статьи, и Николай подошел, испытывая некоторое волнение. Как он и ожидал, крайний столбец газеты, — а их имелось всего четыре, — занимали его стихи и рисунок под заголовком «Не для него придет весна». На рисунке синим карандашом изображен был немецкий солдат, обмотавший платком голову, поджавший под себя ногу и засунувший руки в рукава. Вокруг немца рвались снаряды, нарисованные красным цветом и более, впрочем, напоминавшие ромашки. Ниже следовали такие строчки:
Он в декабре от русской стужи
Непоправимо занемог,
Он под Москвою был простужен
И под Калинином продрог.
Весны он ждал, но асе напрасно:
От этой стужи боевой
Он и весной под солнцем ясным
Окоченеет, как зимой.
Красноармейцы, завидев Уланова, обступили его.
— Поэту! — сказал Колечкин серьезно и помахал рукой.
Двоеглазов громко, с неожиданной приподнятостью прочитал все стихотворение. Оно было уже известно бойцам, но они снова охотно слушали… Людей веселило само сознание своего превосходства над врагом, недавно еще грозным, а вчера бежавшим от них.
— Жизненная вещь, — убежденно проговорил Двоеглазов, кончив читать.
— Москвич — одно слово, — заметил Кулагин, в первый раз, кажется, вкладывая в это определение похвальный смысл.
И Николай, видя вокруг смеющиеся лица, стеснительно потупился.
— Закурить нету, ребята? — спросил он в замешательстве.
Когда принесли обед, Колечкин увел Уланова в дальний угол сада. Здесь на траве расположились уже перед задымленными котелками Кулагин, Двоеглазов, Рябышев, Петровский. Молодая листва висела над их головами желто-зеленым, пронизанным светом облаком. От коры стволов, от подсыхающих веток исходил сильный запах хлебного кваса… Молча, внимательно бойцы следили, как Колечкин разлил по кружкам из темной аптекарской бутыли и потом тщательно разбавил все порции водой.
— Медицинский, чистый, — пояснил он.
— Чтоб не последнюю, — сказал Двоеглазов значительно и поднял кружку.
Николай оглядел товарищей: Кулагин, сощурив белые глаза, смотрел в свой металлический стаканчик; Рябышев светло улыбался; Петровский озабоченно посматривал в сторону дома: не идут ли сюда? Двоеглазов держался степенно, даже торжественно. Сам Николай ощутил вдруг такую любовь к людям, с которыми делил все беды и радости, что едва не признался в ней во всеуслышание.
— Чтоб не последнюю, — повторил Колечкин.
Все подумали об одном и том же, чокнулись, выпили и убрали кружки.
Обед в этот день был очень хорош. Рябышев удивил всех, выложив кусок сала, завернутый в суровую тряпочку, хранившийся у него, вероятно, со дня призыва. Петровский раздобыл где-то миску моченых антоновок, а Николай за чаем попотчевал товарищей из заветной круглой коробки, в которой еще оставались конфеты. Это особенно понравилось Кулагину и Двоеглазову, так как оба семейных бойца сберегали сахар для посылки детям.
К концу обеда Николай разговаривал громче других; жесты его стали широкими, размашистыми. После того как Петровский рассказал бойцам об обстоятельствах смерти командарма, Николай с жаром поведал то, чему был свидетелем в медсанбате.
— Не ушел, значит, из строя… — помолчав, сказал Двоеглазов.
— И нельзя уйти, пока можешь стрелять! — закричал Николай самозабвенно.
— Требовательный был генерал, — проговорил Кулагин.
— Точно… Пехота была им довольна, — подтвердил Двоеглазов.
Колечкин снял с ремня фляжку и поболтал ею… Бойцы снова подставили кружки, и хотя каждому досталось очень немного, но все же в молчании, как и полагается, солдаты помянули своего генерала.
— Я его не видел, — сказал Двоеглазов, утирая рот, — но сердцем болею… К пехоте он был расположен…
Николай еще утром получил разрешение пойти в медсанбат, чтобы показаться врачу. Но его истинным намерением было разыскать там Машу Рыжову. Поэтому, допив чай, он заторопился… Попрощавшись, Николай с такой лихостью перемахнул через поваленное дерево, что Петровский покачал головой, а Кулагин неодобрительно посмотрел на Колечкина.
— Вот связался черт с младенцем… — сказал он.
— Поэту без алкоголя нельзя, солдату тоже, — ответил летчик.
Очутившись на улице, Николай постоял немного, испытывая удивительное чувство. До недавних пор все происходившее с ним казалось лишь вступлением к его едва начавшейся жизни. Оно имело смысл в той степени, в какой растило в себе зерна завтрашнего дня. И Николай изумился от мысли, что это «завтра» уже наступило, открыв нескончаемую перспективу замечательных дней. Справедливость, действительно, как выяснилось, управляла миром, в котором ничего не давалось даром, наоборот — все теперь вознаграждало Николая. Хлеб оказался вкусным только после больших трудов, а дружба была драгоценным следствием совместно пережитых опасностей. Встреча, предстоявшая Николаю сейчас, бывшая вчера еще маловероятной, обещала новую радость, пока не ясную, но тем более притягательную.
Николай посмотрел вдоль улицы, широкой, еще по-весеннему голой, омытой отшумевшими ливнями, — она была безлюдна. Скворцы летали вокруг своего высокого теремка, повисшего на шесте над воротами соседнего двора. Рыжая собака бежала, прижимаясь к плетню, помахивая хвостом в чешуйках сухой грязи. Николай захлопнул калитку и быстро пошел, старательно, впрочем, обходя лужи, чтобы не запачкать начищенных ботинок.
До деревни, где находился медсанбат, было недалеко… Через четверть часа Уланов стоял уже в коридоре школы, опустевшем и прибранном, нетерпеливо глядя на длинный ряд остекленных дверей. Прошла минута, две, три, — Маша не появлялась ни в одной из них, как должно было бы случиться, и Николай направился к классу, в котором видел ее раньше. Заглянув через стекло, он опешил: комната была пуста, свернутые носилки стояли в углу, образуя подобие шалаша.
Встревожившись, Николай остановил санитара, проходившего мимо. Тот не смог, однако, ответить, где найти Машу Рыжову, не знал этого и военфельдшер, к которому, преодолев смущение, обратился Николай. Довольно долго он бродил по школе, пока полная, розоволицая сестра, случайно повстречавшаяся ему, не сказала, что Рыжова утром еще уехала с эвакуированными ранеными.
— Как уехала? — не поверил Николай.
— А вот так! — развеселившись, ответила сестра. — Да зачем она вам?
— Нет, ничего, — обиженно, с усилием проговорил юноша.
Ему показалось, что Маша обманула его. Обескураженный, он вышел во двор.
Окна в маленьком флигеле под черепичной крышей были раскрыты настежь; на подоконниках лежали подушки в синих чехлах и висело одеяло.
Маша простилась с Горбуновым на той же станции, куда приехала с эшелоном неделю назад. Погрузка в санитарный поезд происходила торопливо, и они не успели поговорить о чем-то очень важном, что откладывалось на последнюю минуту. В машине по дороге на станцию они оба больше молчали, как бы испуганные тем, что уже расстаются. Горбунов виновато улыбался или, задумываясь, начинал тихонько фальшиво свистеть.
«Ох, как он врет!!» — думала Маша, однако не только не раздражалась, а скорее была растрогана. Она не переставала находить в Горбунове, как и он в ней, новые качества и особенности, привлекательные уже потому, что они принадлежали теперь им обоим. Так, утром старшей лейтенант был радостно удивлен, когда Маша появилась на улице в туфлях и носочках. Она хлопотала около машины, и он смотрел на девушку, избранную им, так, словно впервые видел стройные, пожалуй излишне худенькие девичьи ноги с розовыми узкими коленками. Неограниченное доверие, которым обменялись уже Горбунов и Маша, предварило их обстоятельное знакомство друг с другом. И то, что они расставались в самом начале этой поры открытий, представлялось обоим-одинаково жестоким.
В вагоне, где все было окрашено белой масляной краской, — стены, вогнутый потолок, металлические койки с проволочными низкими сетками, — сновало много людей и распоряжались незнакомые сестры. Маша, устроив всех своих раненых, поспешно вернулась к Горбунову. Он лежал на: верхней койке, и ему видно было только побледневшее лицо девушки да ее тонкие пальцы, уцепившиеся за сетку.
— Ну, так пишите же мне, — сказал он тихо.
— И вы пишите… — проговорила Маша без улыбки.
У них оставалось одна-две минуты; кто-то уже крикнул внизу, чтобы посторонние покинули вагон.
— Маша, я жду письма… — повторил старший лейтенант.
— Хорошо, — прошептала девушка.
И они опять замолчали, ужасаясь тому, что не успеют уже утешить друг друга или признаться в том, как оба они безутешны.
Горбунов стиснул пальцы девушки, она ахнула, широко открыв глаза. Он пошевелил губами, и Маша замерла, ожидая таких слов, что окажутся сильнее самой печали расставания.
— Пишите же… — пробормотал старший лейтенант.
Громыхнули колеса под полом вагона, и по всему поезду прокатился стук буферов.
— До свиданья!.. — вскрикнула Маша и побежала к выходу.
В последний раз мелькнуло на площадке ее растерянное лицо… Белый вагон, похожий на каюту парохода, покачнулся, словно на несильной волне, и медленно двинулся… Горбунов отвел от окна занавеску, но увидел лишь кусок неба да уплывающую назад водокачку с куполом, посаженным набекрень.
Маша возвращалась в опустевшем кузове, сидя на носилках, прислонившись спиной к кабине водителя. Бренча, перекатывалось по деревянному настилу пустое ведро. Но девушка чувствовала себя такой ослабевшей, что даже не пыталась его укрепить. Ей все еще казалось, будто она и Горбунов не сказали того, что обязательно сохранило бы их друг для друга. Она не догадывалась, что ее уже мучил страх перед пространством, разделившим их, перед случайностями войны, перед забывчивостью сердца…
Из-под машины стелилась узкая дорога, кое-где начинавшая пылить… Редкие пешеходы, встречавшиеся на ней, быстро отставали, теряясь из вида на поворотах. Трехтонка приближалась к медсанбату, когда какой-то красноармеец, отошедший к обочине, вдруг крикнул и со всех ног бросился бежать за машиной. Маша не сразу заметила, что волнение, охватившее бойца, относится к ней… Лицо его, молодое, возбужденное показалось девушке знакомым, но она была так нелюбопытна сейчас, что никого не вспомнила. Все же она вежливо махнула рукой. Останавливать машину, если красноармеец хотел, чтоб его подвезли, не имело смысла, так как грузовик уже въезжал в деревню.
Уланов, пробежавший до околицы, встал, запыхавшись, посреди дороги… Трехтонка ушла далеко, и Маша ее не задержала, хотя, как думалось Николаю, узнала его. Иначе она не поздоровалась бы… Он прошел еще несколько шагов, потом круто повернул назад. Щеки его горели, глаза беспокойно оглядывали улицу… Она была пустынна, и Николай почувствовал некоторое облегчение. Его визит в медсанбат представлялся ему теперь более постыдным, чем был, быть может, на самом деле…
«А почему я считал, что она, эта почти незнакомая девушка, обрадуется мне? — подумал вдруг Николай. — Почему, собственно, я был так уверен, что она меня ждет?» — спросил он себя и не нашел ответа.
Опустив голову, глядя на сверкающие носки своих ботинок, Николай медленно шел, стараясь понять: что же с ним приключилось? Теперь ему казалось, что он поступал как бы в странном ослеплении. Но вместе с тем юноша испытывал огромное и тоже необъяснимое разочарование. Он так и не понял, что расставался в эту минуту с верой в легкое счастье, доступное для каждого в свой срок…
Возвратившись, Николай узнал, что батальон вечером выступает. Иные из бойцов укладывали вещевые мешки, кто-то дописывал письмо, другие чистили винтовки или заряжали диски автоматов. Старшина роздал красноармейцам продовольствие — «НЗ»: сухую колбасу, галеты, сахар. Затем все получили гранаты — чешуйчатые, похожие на ананасы, — по две штуки на каждого. Николай, следуя примеру товарищей, навесил их себе на ремень.
«Снова бой! — подумал юноша, и словно холод объял его в предвидении новых испытаний. Но в то же время он почувствовал известное удовлетворение от того, что его неудавшийся праздник кончился… — Довольно дурака валял… — мысленно выговаривал он себе…
Обнаружилось, что не хватает на всех санитарных пакетов, и Уланова послали за ними на медпункт. Солнце стояло уже над соломенными крышами, и воздух заметно пожелтел, когда он, сумрачный, все еще разочарованный, плелся обратно. Издалека он услышал музыку; войдя во двор, Николай увидел, что бойцы плясали.
Десять-двенадцать человек образовали небольшой редкий круг. В середине его двигались двое — Рябышев и еще один красноармеец, молодой, приземистый, в стоптанных сапогах. Он коротко переступал и помахивал пропотевшей пилоткой, как платочком. Следом за ним вприсядку шел Рябышев, часто выбрасывая сильные ноги. Верхняя половина его широкого туловища почти не колебалась, руки были крестообразно раскинуты в стороны. Когда невысокий красноармеец поворачивался к своему партнеру, Рябышев начинал кружиться на месте, обдавая зрителей жарким ветром. Круглое, крупное лицо его только чуть-чуть улыбалось…
— Здоровый черт! — проговорил Кулагин с уважением.
Молодой боец, изображавший женщину, подмигивал и поводил плечами под выгоревшей гимнастеркой. Бойцы хохотали, более, впрочем, сочувственно, чем одобрительно, — главное их внимание было обращено на Рябышева. Темные пятна пота проступили уже на его большой, как дверь, спине, увлажнившийся, гладкий лоб сверкал, но дыхание было почти неслышным, и казалось, — он мог плясать вечно.
Николай сдал пакеты и вышел на крыльцо. Здесь пристроившись на перильцах, играл Колечкин, безразлично глядя куда-то поверх голов танцующих.
— Хорошо погулял? — лаконически осведомился он у юноши.
— Нет, не очень… — признался Николай.
— Что так?
Николай не ответил. Внимание его привлекла группа бойцов на улице. Они поглядывали из-за плетня во двор, но, видимо, не решались зайти… Два-три человека сбросили на землю мешки и сидели на них, другие стояли, ожидая чего-то, даже не сняв винтовок.
Николай пересек двор и вышел за калитку. Засунув руки в карманы, он некоторое время молча рассматривал бойцов. «Пополнение к нам», — решил он и отвернулся, слишком занятый собой, чтобы заинтересоваться новичками.
— Сынок, долго мы стоять тут будем или как? — обратился к Николаю пожилой уже солдат. Помятая шинель топорщилась на нем, мешок на вытянувшихся лямках спускался ниже пояса.
— Не торопись, отец, еще належишься, — ответил Николай рассеянно.
— Это так!.. — Красноватое, в морщинах лицо солдата сложилось в искательную улыбку. — Да вот привели нас сюда, сказали — дожидайтесь…
Со двора доносилась музыка и ритмичный, частый топот. Кто-то еще, вероятно, пустился в пляс, раздался общий смех, и этот шум вывел, наконец, Николая из его состояния задумчивости.
— Да ты садись, отец, отдохни… Идти еще не близко, — сказал он участливо.
— Может, поведут сейчас? — возразил солдат.
— Поведут — пойдешь… Дай помогу снять мешок…
Боец подставил свое плечо: уверенный тон этого юного, но бывалого, видимо, солдата убедил его…
…Вечером батальон был выстроен на улице. Лукин прошел по фронту, осматривая каждого бойца, иногда останавливаясь и делая замечания. Сам комиссар выглядел выше и стройнее. Он был в новых сапогах и в новой портупее, потрескивавшей при каждом его движении. Около Уланова комиссар задержался.
— Выспался, помылся? — спросил он.
— Так точно, товарищ старший политрук! — громко ответил Николай, обрадованный встречей.
— Ну, ну… — улыбнувшись, Лукин отошел.
В одной шеренге с Николаем шагали Кулагин, Рябышев, Колечкин. Поглядывая по сторонам, юноша видел их профили: скуластый, недобрый — Кулагина; курносый, румяный даже в сумерках — Рябышева; тонкий, задумчивый — Колечкина. Впереди шел Двоеглазов — узкоплечий, возвышавшийся над соседями. Рядом с ним Николай увидел бойца пополнения, с которым недавно познакомился. Тот на ходу снимал пилотку и ладонью утирал вспотевшую стриженую голову.
Совсем стемнело, когда бойцы вышли из деревни. Небо было закрыто облаками, и дорога слабо белела среди черных полей. Как и всегда в начале пути, эта дорога долгих маршей и трудных побед показалась Уланову бесконечной.