— Мечта у него была, — вмешался в разговор Двоеглазов. — У каждого своя мечта в бою есть…
— Разве не одна у всех? — спросил Петровский.
— Как это может быть? — удивился младший сержант. — Даже фамилии у нас разные… У меня выделяющая: Двоеглазов, а другого зовут просто Иванов.
— Фамилии разные, а советская власть одна, — сказал Петровский.
— Я про то и толкую, — Двоеглазов кинул в костер ветку и отполз от забушевавшего пламени. — Жизнь у нас, точно, общая, а интерес у всякого свой… Вот ты, скажем, кем был в гражданке?
— Агроном я… Что с того?
— Значит, твоя забота была за землей ходить…
— У нас земля скупая! — закричал Рябышев. — Мы ее и так и этак, и солями, и калеями…
— А у него вот, — Двоеглазов указал на Рябышева, — у него другой интерес… Человек еще молодой, он для себя какой ни на есть принцессы дожидается…
— За фронтовика любая пойдет… — подтвердил Рябышев.
— Видел? — сказал Двоеглазов. — И правильно: за фронтовика пойдет… А я — лепщик… У меня свой интерес… У меня — семейство, жена… Я дочкам намерен полные условия обеспечить…
Он встал на колени и, устремив на Петровского покрасневшие, заслезившиеся глаза, произнес:
— Я считаю — мы богато жить должны… Я хочу, чтоб дочки шоколад ели и персики.
— На здоровье! — весело проговорил Петровский.
— Я немца бью, а сам об семье думаю… И каждый думает, что он себе большую удачу в бою добывает… А получается, что каждый за всех воюет…
«Что же я добываю, для себя?» — подумал Николай, и его будущее как бы засверкало перед ним.
Николай хотел еще слишком многого в самых разнообразных направлениях, затрудняясь избрать что-нибудь определенное. Его предположения в этом смысле пока часто менялись в зависимости от впечатлений, из которых последние были всегда наиболее привлекательными. Но, тем не менее, все, что ожидало его, было превосходно, ибо он прошел уже через самое трудное… Он подумал о Маше, и его охватило волнение от уверенности в том, как хорошо все будет у него с ней.
— Тебя, конечно, сразу на курорт отправят, — говорил Двоеглазов Петровскому. — Тебе в Сочи надо, на грязи…
— Там, говорят, действительно помогает, — глядя на свои короткие, лоснящиеся пальцы, ответил тот.
— Еще как помогает, — подтвердил Двоеглазов.
Победа, одержанная только что, как будто перенесла солдат в страну обязательного исполнения желаний. Мир, вчера еще жестокий, покорно ныне простирался перед ними, и они ступали по его зеленым лугам… Нигде люди так много не мечтали, как на войне, и никогда их мечтания не казались такими осуществимыми, как после победоносного боя.
Комиссар лежал недалеко от костра, вытянув в траве тощие ноги, закрыв глаза, так как солнце било в лицо. Заснуть Лукину, однако, не удавалось… Ему хотелось куда-то идти, что-то сделать, о чем-то важном распорядиться, хотя остатки батальона были по приказу выведены на отдых… Прислушавшись к разговору у костра, Лукин заинтересовался.
«Ну, что же… Бойцы правы, — решил он. — Родина — это также очень личное переживание… Это сама жизнь каждого из нас, с тем, что было в ней, что есть, что еще не достигнуто…»
И комиссар вообразил себе свое возвращение после войны в привычный круг людей и занятий. Он с удовольствием подумал о многих преимуществах, которыми обладал, перед теми, кто не сражался, подобно ему. Тщеславная картина возникла вдруг перед Луниным… Он увидел себя в шинели, в ремнях, с потемневшей, потертой кобурой, поднимающимся по широкой лестнице своего института. Улыбаясь, он долго с удовольствием созерцал этот свой проход, перемежающийся шумными встречами на площадках. Глаз он не открывал, и солнце, светившее сквозь сомкнутые веки, застилало его зрачки теплым, красным туманом.
— …В каждом городе бюсты героев должны стоять… — снова услышал он голос Двоеглазова — Пусть молодежь учится… И дома надо строить просторные, чтобы тесноты не было… Я как вернусь — к председателю района приду… И в кресло сяду. Я без доклада приду… Какие могут быть после войны доклады? Высказывайтесь, скажу, по существу…
— Правильно! — горячо поддержал Николай.
— Ты его по-нашему бери… — посоветовал Рябышев. — Вот так… — Он поднял бронзовые кулаки и радостно оглядел товарищей.
— Зачем же так? — сказал Двоеглазов. — Надо, чтоб грубости этой, между прочим, было поменьше…
Лукин с удовольствием представил себе, как Двоеглазов войдет в кабинет районного начальства, сядет к столу и потребует отчета.
«Мощь нашей страны, — подумал комиссар, — ее великая, победительная жизнеспособность в том, что государственная необходимость, общая цель совпадает с огромным большинством этих личных надежд и намерений…»
Что-то щекочущее поползло по откинутой ладони Лукина. Он приоткрыл глаза и обнаружил красноватого муравья, быстро сновавшего между пальцами. Некоторое время он следил за хлопотливым насекомым и вдруг уснул — сразу, незаметно…
Николай допил чай, откинулся на спину и заложил за голову руки. Высоко в небе тянулись облака — полупрозрачные, похожие на перья, оброненные какой-то фантастической птицей…
Двоеглазов замолчал, устраиваясь спать. К огню подошли за кипятком новые люди, и там раздавался голос Рябышева, повторявшего свой краткий рассказ:
— Я фрица с одного выстрела взял… Приложился с колена и — взял. Обыкновенная вещь…
В стороне по дороге тряслись телеги со снарядами в длинных ящиках, прошла, сохраняя равнение, рота автоматчиков… Навстречу ей брели в тыл легко раненные… За ними показались первые пленные немцы: семь человек в голубоватых шинелях шагали в затылок друг другу… И бойцы на полянке, поднявшиеся, чтобы лучше рассмотреть их, увидели Колечкина, замыкавшего шествие. Он был обвешан автоматами, но шел легко, перекинув через руку плащ-палатку… Громкие голоса приветствовали летчика, и он, узнав товарищей, свернул с дороги вместе с пленниками. Уланов вскочил и побежал им навстречу. День неожиданностей, видимо, только начинался, суля впереди необыкновенные вещи.
— Хальт! — глуховатым тенорком скомандовал летчик, и немцы разом остановились.
Николай и все, кто еще не спал, обступили их. Колечкин в порванной куртке, в галифе, лопнувших на коленках, направился к костру и спокойно занялся чаем.
Пленные стояли навытяжку, и бойцы, подошедшие вплотную, внимательно разглядывали врагов, с которыми только что сражались насмерть. Николай был, пожалуй, разочарован видом пленников — грязных, промокших, с изуродованными страхом лицами… Слишком явное выражение боязни вызывает обычно не жалость, а раздражение, поэтому бойцы хмурились… Они испытывали недоумение оттого, что в их руках находились существа, повинные в стольких преступлениях, но избегнувшие справедливой кары. Сумрачное чувство поднималась в солдатах, не знавших, что же, собственно, им делать со своими врагами, убивать которых было уже поздно.
— Думаю фрицев на самолет обменять, — проговорил Колечкин. — Как считаете, дадут мне машину за семерых арийцев?
— Должны дать, — уверенно сказал Николай.
— Неказистые они больно у тебя — могут и не дать, — пошутил кто-то.
Услышав, что судьба пленников разумно определилась, бойцы повеселели, почувствовав облегчение.
Закусывая, Колечкин рассказывал, как в атаке он отбился от батальона и долго искал его впереди, в лесу. Немцев он обезоружил после недолгой перестрелки, убив двоих, после чего остальные сдались… Летчик посоветовал охотникам отправиться на поиски фрицев, так как их разрозненные группки еще бродили в окрестностях.
— Достиг своей мечты, товарищ, — сказал Двоеглазов. — Опять теперь летать будешь…
Николай обвел взглядом лица товарищей, как бы спрашивая: «Ну, а вы чего хотите?.. Требуйте самого невозможного — сегодня исполняются все желания!» И словно в ответ на приглашение Николая послышался возбужденный голос Рябышева:
— Кулагин фрица достал! — Прокричав, солдат осекся, точно лишившись голоса.
Это и в самом деле становилось похожим на чудо: сегодня каждый получал то, чего хотел. Бойцы торопливо повскакали с мест… По дороге мимо них действительно шел не спеша Кулагин, ведя пленного с завязанными на спине руками. Кулагина окликнули, и он также свернул на полянку.
— Дайте покурить, — негромко сказал он, приблизившись.
— Что же ты его сразу не кончил? — спросил боец, подавший свой кисет.
— Куда торопиться? — ответил Кулагин. Он казался спокойным, но руки его дрожали, свертывая цигарку.
Немец — худой, невысокий, с черными влажными глазами — испуганно прислушивался к непонятной речи… Пилотки на нем не было, свалявшиеся волосы на узкой с залысинами голове лежали редкими прядями… Бойцы посматривали на пленника и отворачивались, догадываясь о том, что ему предстояло.
— Комиссар где? — спросил Кулагин.
— Спит комиссар, — с сожалением ответил Двоеглазов.
Петровский встал, подошел к Кулагину, но ничего не успел произнести.
— Я за этим немцем скоро год как охочусь, — сказал солдат, не глядя на Петровского. — Я по горелой земле скоро год хожу… Я на человека стал непохож… Что, ты меня агитировать хочешь?..
Петровский помолчал, рассматривая свои сизые пальцы.
— Я тебя агитировать не буду, — начал он. — Только нерасчетливо так поступать…
— Очень расчетливо, по-моему… — сказал Кулагин, не поднимая глаз.
— Нет, невыгодно. Ты погляди, здесь еще пленные есть… Ты, что же, у них на виду немца кончать будешь?.. Ну, а если кто убежит, своим расскажет… Фрицы нам тогда сдаваться не будут…
Кулагин ответил не сразу, видимо, поставленный в затруднение.
— А я его в лесок отведу, — проговорил он, наконец, и посмотрел на Петровского белыми глазами.
Кто-то из бойцов коротко засмеялся и смолк.
— Битте! — шагнув к немцу, сказал Кулагин и показал рукой. — Битте! — повторил он, беспокойно улыбаясь.
— Я… я… — пролепетал тот с преувеличенной готовностью.
Они двинулись, и бойцы молча смотрели им вслед. Немец часто оглядывался на ходу и, спотыкаясь, забирал вкось… Кулагин шел, втянув голову в плечи… Было что-то жалкое в его ссутулившейся фигуре, в заляпанной грязью шинели, коробившейся на спине.
— Озлобились люди за свое горе… — проговорил Двоеглазов, сурово взглянув на семерых пленников Колечкина.
Они сидели все вместе, тесной группкой, также обратив лица в сторону ушедших. Вскоре те скрылись в зеленоватой ряби орешника.
Бойцы прислушивались, не отвечая Двоеглазову; даже Рябышев перестал улыбаться. Прошла минута, другая, но выстрела, известившего бы о том, что с немцем покончено, не раздавалось… Напряжение, с которым солдаты ждали, становилось все более тягостным, потому что жестокая ненависть Кулагина казалась способной на страшные вещи… Николай не выдержал и, наклонившись к Двоеглазову, — он представлялся ему добрее других, — тихо сказал:
— Пойдем туда… Пусть скорее стреляет.
Двоеглазов только покачал головой.
— И мстить — беда, и не мстить — беда, — проговорил Рябышев печально.
— А ты думаешь, как? — строго спросил Двоеглазов.
Бойцы опять замолчали, глядя на кусты орешника: там, в желто-зеленом, весеннем дыму молодой листвы, происходила казнь. Вдруг, раздвигая головой ветки, оттуда появился немец… Он спешил, часто озираясь, и, добежав до костра, остановился, обернувшись назад. Николай заметил, как бессмысленно быстро шевелились пальцы его рук, стянутых веревкой… Потом появился и Кулагин. Он медленно подошел, держа в опущенной руке винтовку.
— Развяжи его кто-нибудь, — сказал Кулагин устало, сел и отер всей ладонью лицо. — Не могу лежачего! — растерянно проговорил он.
— Голубчик! — закричал Двоеглазов. — Ах ты, голубчик мой! Русский человек!
— Рука не поднялась, понимаешь… — со стыдом и болью сказал Кулагин и лег лицом на траву.
Двоеглазов потоптался над ним, потом подскочил к немцу.
— Какой человек из-за тебя мучается! У, изверги! — крикнул он. — Убивать вас мало!..
Пленный отшатнулся, и Николай со злостью матерно выругался… Это прозвучало у него так неумело, что бойцам стало неловко за юношу.
Было уже далеко за полдень, когда командир полка майор Николаевский разбудил Лукина. Майор прискакал на коне и торопился ехать дальше.
— Казак! Казак! — восклицал он, любовно оглядывая комиссара. — Хоть и профессор, а казак.
Старший политрук стоял перед ним босой, без ремня, торопливо шаря по карманам в поисках очков.
— Красиво дрались… Очень красиво дрались… — повторял Николаевский.
Такой же высокий и худой, как Лукин, он держался с подчеркнутой прямизной старого строевого офицера. Черные гусарские усы его топорщились на сухом, длинном лице… Коротко, в нескольких фразах, он рассказал, что бой протекает успешно и противник прижат к Лопата, разлившейся также и в немецком тылу.
— Без тебя фрицев купать будем, — закончил майор, перейдя на «ты», свидетельствуя таким образом полное одобрение действиям Лукина. — Там их две дивизии окружены… А податься им некуда…
— Разрешите доложить, — начал Лукин, надев, наконец, очки, и запнулся, вспомнив, что он без сапог. — Разрешить одеться, — оконфузившись, пробормотал он.
— Завтра доложишь, — сказал Николаевский. — Веди своих орлов отдыхать… В Знаменское иди… Там и банька есть…
Уже сидя в седле, майор несколько секунд наблюдал, как Лукин натягивал сапоги — кирзовые, размокшие, со обитыми каблуками.
— У меня пара хромовых на складе есть, — проговорил, улыбаясь, хозяйственный майор. — Завтра пришлю… Ну, счастливо!
С места послав коня крупной рысью, Николаевский умчался, и Лукин приказал поднимать людей. Через четверть часа его батальон, или то, что осталось от батальона, выстроился на полянке. Старший политрук прошел по фронту, такому недлинному теперь, что, сделав десяток шагов, Лукин очутился на противоположном фланге.
— Нале-во! — скомандовал комиссар и поправил очки. — Ша-гом арш! — Он с удивлением услышал в своем голосе новые, резкие, командирские ноты.
Маленькая колонна двинулась; в хвосте ее шли восемь пленных немцев. Уланов, узнавший от Колечкина название пункта, куда она направлялась, был приятно изумлен; Знаменское находилось в полутора километрах от деревни, где стоял медсанбат и служила Маша Рыжова.
15
Весь день Рябинин пролежал в тяжелом полусне; лишь к вечеру, когда ослабела боль, он проснулся. Он увидел, что его комната изменилась: стол и табурет возле койки были покрыты белой клеенкой, телефоны исчезли; на себе генерал не обнаружил гимнастерки, — ее сменила голубая узковатая пижама. Рябинин, однако, был так измучен, что даже внутренне больше не противился превращению своего КП в лазарет.
«Ничего не поделаешь… Надо лечиться…» — подумал он.
Но и теперь Рябинин лишь отступал перед обстоятельствами, чтобы завтра непременно одолеть их.
«О чем все-таки доносил мне Богданов?» — тотчас же вспомнил генерал.
Вдруг тихий разговор достиг его слуха…
— …скоро н-наверно уйдем отсюда, — произнес женский заикающийся голос.
— Интендантство, я слышал, ночью уходит… — ответил мужской.
«Куда уходит интендантство, почему уходит?» — удивился Рябинин.
— Трудно нам подниматься будет, — сказал мужчина.
— Зато на д-душе легче стало… — послышался ответ.
«Ага, легче стало…» — подумал генерал, стараясь понять, что происходило с его армией.
Людей, беседовавших в углу, за койкой, он не видел, — там позванивала посуда и плескалась взбалтываемая вода.
— Я пошел, Анюта, — объявил мужчина. — Если он проснется, дашь ему вот это…
— Уколы будете делать? — спросил женский голос.
— Обязательно… Я вернусь скоро.
В поле зрения Рябинина показалась спина уходившего на цыпочках человека…
Дверь за ним закрылась, и Рябинин пошевелился, пытаясь повернуться. В ту же минуту над ним наклонилось незнакомое молодое лицо.
— Что вам, т-товарищ генерал? — озабоченно осведомилась Аня Маневич.
— Ничего, — сказал Рябинин. — Куда это вы собираетесь уходить?
— Никуда не собираемся…
— Вы говорили… я слышал, — раздраженно напомнил генерал.
— Ах, ну да… На запад, к-конечно… — сказала Аня.
— Приказа еще не получили? — опросил Рябинин.
«Если на запад — значит армия прошла вперед», — подумал он с волнением.
— Нет… Я это только м-мечтала…
— А, мечтали… — сказал он.
— Вот выпейте, т-товарищ генерал.
Девушка, наморщив бледный лоб, осторожно поднесла ложку с бесцветной жидкостью. Рябинин послушно потянулся к лекарству, и Аня поддержала раненого. «Ослабел я как…» — огорчился он, чувствуя на затылке чужую руку, без которой уже не мог обойтись.
Поймав ложку губами, командарм исподлобья, виновато смотрел на сестру, пока пил, подавленный ощущением своей полной, младенческой зависимости от нее.
Аня отошла к столу, но через минуту Рябинин снова ее подозвал. Все же ему необходимо было узнать, как сражалась сегодня его армия.
— Садись… рассказывай… Куда уходит интендантство? — спросил он, мужественно подавив стыд от своего незнания.
— Н-неизвестно… — Аня села на край стула, серьезно глядя на генерала. — Да!.. Вы ведь ничего не слышали… А мы уже за Каменское прошли…
— Ну, ну, — поторопил он.
— Пленных взяли несколько тысяч, двух п-полковников…
— Ага… — сказал Рябинин.
— Много фашистов в Лопати потонуло… Она ведь разлилась…
— Еще что? — спросил генерал.
— Н-наступаем… Не даем передышки!.. — Черные тонкие брови девушки, приподнятые к вискам, сошлись у переносицы; нежная краска выступила на впалых щеках.
— Куда же теперь наступаете? — слабо крикнул Рябинин, забыв, с кем говорит. — Как у Богданова на флангах?
— Вот не могу с-сказать, — ответила Аня.
— Понятно, — спохватился он.
— А вы н-ничего не знаете?.. Ну да, вы спали, когда все случилось…
— Да… проспал победу… — пробормотал командарм. Он был смущен тем, что узнавал о своей победе последним.
— Хорошо, что вы поспали, — утешила его девушка.
— Сестрица! — попросил он. — Позови моего капитана.
Адъютант Рябинина дремал в соседней комнате, там Аня и нашла его.
Дивизионный комиссар Волошин побывал уже на КП армии и вернулся в медсанбат проведать Рябинина. Ничего утешительного он здесь не услышал, — по словам Юрьева, недолго теперь оставалось ждать конца. Волошин отправил нарочного с этим известием в штаб фронта, затем вызвал к себе Луконина… Лишь покончив с делами, он вместе с Юрьевым направился во флигель, где лежал Рябинин.
— …Жил он одиноко, — говорил Волошин профессору, проходя по коридору. — Я навел справки… Сестра только есть у него… где-то в Средней Азии.
— Лет десять уже прошло, как он овдовел, — заметил Юрьев. — Нам адъютант его рассказывал… И никто никогда не слышал, чтобы он вспоминал жену.
— Суровый человек, — подтвердил Волошин.
Они вышли из школы и пересекли двор. Уже наступила ночь, и только на западе светилась узкая зеленоватая полоска. Невидимые деревья свежо и горько пахли в темном воздухе. На крылечке флигеля белела протянутая для просушки простыня.
— Может быть, он захочет что-либо сестре передать? — сказал Волошин.
— Как вы спросите об этом, если даже он в сознании? — проговорил профессор.
— Спросить действительно трудно… — согласился после молчания Волошин. — Впрочем, он солдат…
Юрьев нащупал деревянные шаткие перильца и прислонился к ним.
— Эх, как неладно! — сказал комиссар. — Одно утешение — двух дивизий у Гитлера как не бывало. Сейчас их доколачивают…
Под окнами домика едва обозначались светлые стебли голых еще мальв. Кони, привязанные где-то поблизости, позвякивали уздечками.
— Теплынь какая! — заметил Волошин. — Не верится даже.
— Да, наконец… — отозвался профессор.
— Ну, что ж, пойдемте, — хмуро проговорил комиссар, преодолевая глухое желание повернуть назад, не заходя к умирающему.
Адъютант заканчивал уже подробное сообщение о событиях дня, когда в комнату Рябинина вошли Волошин и Юрьев. Генерал, завидя их, изогнул в улыбке тонкие, синие губы.
— Сдаюсь, товарищ комиссар, — проговорил он. — Теперь лечите меня… Обещаю повиноваться.
— Вот это хорошо! — сказал, покосившись на Юрьева, член военного совета.
— По всем правилам теперь лечите…
Рябинин не поднимал головы, но его скошенные на собеседников глаза задорно поблескивали. Победа его оказалась большей, чем он мог предполагать, и командарм чувствовал себя как всякий хорошо, с толком поработавший человек.
— Меня уж тут кололи… без сожаления… Но ничего, могу еще потерпеть, — добавил Рябинин.
Руки его, большие, с утолщенными кончиками пальцев, оплетенные набухшими темными венами, лежали поверх одеяла на груди, приподнимаясь вместе с нею. Глухой голос звучал негромко, затихая на окончаниях слов, и, казалось, каждая фраза давалась Рябинину с трудом. Комиссар, слушая, болезненно морщился от бессознательного напряжения… Профессор отошел к столу и шепотом разговаривал там с Маневич, время от времени поглядывая на генерала.
— Ну, рассказывайте новости… — попросил тот.
— Поздравляю вас, — твердо сказал Волошин. — Поздравляю и благодарю… Командующий фронтом лично намерен прибыть сюда. Думаю, он уже в пути.
Рябинин молчал, полуприкрыв морщинистыми веками глаза, приготовившись слушать дальше, и комиссар заторопился, боясь, что не успеет задать свой вопрос.
— Сергей Антонович, — решившись, начал он. — Как семья ваша? Если надо что-либо сделать?..
— Какая у меня семья! — сказал Рябинин. — У отца семь душ детей было, а у меня никого…
Он перевел дыхание и проговорил тихо, но с заметным оживлением:
— Отец мой железные дороги строил… потом путевым обходчиком служил… Помните, как это у Некрасова говорится: «Прямо дороженька, насыпи узкие… А по бокам-то все косточки русские…» Старые стихи, правдивые…
Лукаво сощурившись, генерал посмотрел на члена военного совета; тот ответил изумленным взглядом. Было грустной неожиданностью то, что Рябинин, видимо, не понимал своего положения… И комиссар внутренне содрогнулся от улыбки этого необщительного обычно и так поздно смягчившегося человека.
— Я Некрасова в свое время наизусть читал… — продолжал Рябинин. — Может, я и отстал, я понимаю… Старики — народ консервативный. Я осенью этой в Туле был. Я там молодым мастеровал когда-то… В партию там вступил… В боевой дружине состоял. А старых друзей, поверите ли, не нашел нынче… Угомонились сверстники… И то сказать — некогда было их разыскивать, немец под городом стоял.
— Вы не хотели бы написать сестре? — с усилием спросил Волошин.
— Я уж не помню, когда ее видел… Вот фрицев выгоним — поеду в отпуск к ней.
Волошин, краснея от неловкости, понимающе кивнул головой.
— А по чистой уйду — в Туле поселюсь… Памятный город. Дом построю и под крышей голубятню заведу…
— Голубятню? — сказал комиссар.
— Обязательно… Я по поводу голубей в детстве перестрадал много — завидовал очень, видите ли… А своих не было, как и другого прочего…
Рябинин помолчал, отдыхая.
— Бобылем вековать придется, — снова заговорил он. — Что теперь делать? В молодости остерегался семьей обзаводиться… Какие, думал, у профессионального революционера могут быть дети? А потом вижу — опоздал.
— Солдату без семьи спокойнее, — сказал комиссар.
— У солдата, Петр Андреевич, своя семья… Слышали, как бойцы у нас разговаривают? Незнакомого человека отцом зовут, пожилую женщину — матерью, девушку — сестрицей… Меня, когда помоложе был, все дети дяденькой называли… Теперь уж я дедушкой стал… Вот и получается, что у меня внуков больше, чем у кого другого…
— Это вы правы, — обрадованно проговорил Волошин.
— А написать им всем никак невозможно…
— Им Совинформбюро напишет, — громко сказал член военного совета, — освободили, мол, Каменское и еще столько-то населенных пунктов.
— Разве что так, — согласился Рябинин. — Ну, рассказывайте… Где теперь Богданов? Он — горячий, его удерживать надо…
Долгая беседа утомила уже, однако, генерала. Он слушал еще некоторое время с интересом, но сам почти не говорил. Незаметно он задремал, и комиссар с Юрьевым тихо вышли.
— Нет, не могу поверить, что он умирает, — сказал за дверью Волошин.
— Это эйфория… — тихо ответил Юрьев. — Обманчивое возбуждение — странный, мрачный симптом.
— Какой старик! Ах, какой старик! — проговорил комиссар, укоризненно глядя на профессора.
— Я понимаю вас, — сказал Юрьев и без надобности поправил манжеты. — Это как раз тот случай, когда я жалею, что стал врачом.
Командарм пробудился уже после полуночи, охваченный нетерпеливым желанием встать с койки и уйти. Он беспокойно водил глазами по потолку, по стенам, сложенным из тесовых бревен, по дощатому окрашенному полу, блестевшему в круге света от лампы. Неведомая угроза как будто таилась поблизости, и о ней предупреждало внезапное подозрение… Рябинин посмотрел на девушку у стола; она подперла обеими руками голову, вдавив пальцы в щеки, и генерал едва не окликнул сестру. Ее спокойствие удивило его, но не обнадежило… Кто-то прошел а соседней комнате, звеня окованными подошвами, и Рябинин насторожился. За окном протарахтела телега, донесся голос повозочного, понукавшего лошадь… Потом послышался стук копыт по мягкой земле, — он быстро удалялся, и генерал остро позавидовал ускакавшему всаднику.
«Надо и мне ехать, надо ехать…» — повторял Рябинин про себя, хотя и не знал, куда именно. Он ужаснулся вдруг тому, что уже опоздал, проспав все сроки, и внезапная мысль осенила его. Командарм понял, что он умирает, однако в первую минуту испытал даже облегчение, — так просто все объяснилось. Он почти не чувствовал боли, но вся нижняя часть его тела была уже неживой, — он догадался об этом, перестав ее ощущать… И Рябинина покинуло чувство будущего, то есть того, что наступит для него новый день или новый год, или пройдет десятилетие. Только потому он и хотел бежать из этой комнаты, что никогда больше — теперь он знал — ему не выйти отсюда.
Некоторое время генерал осваивался с состоянием человека без завтрашнего дня, точнее — силился представить себе, что из этого следует. Потом страна, которую он защищал, партия, в которой он прожил жизнь, словно отделились от него. Они шли дальше, сражаясь, в то время как он оставался здесь. Сознание неожиданного одиночества было полно такой тоски, что на секунду командарм изнемог.
— Сестра, — позвал он, и собственный голос прозвучал для него по-новому. Но в мире без будущего, где Рябинин находился, все слышалось или выглядело как незнакомое.
Аня вскочила и косолапя, ставя носки внутрь, торопливо подошла… Рябинин пристально смотрел на девушку, — глаза ее в тени орбит казались очень большими, на щеках виднелись розовые пятна от пальцев. Наклонившись, Аня ждала, и генерал с непостижимым интересом разглядывал ее, зная, что девушке предстоит жить, когда его уже не будет.
— Т-товарищ генерал? — спросила она.
Рябинин не ответил, и Аня увидела вдруг на его тускло блестевшем от обильного пота лице такое любопытство, что испугалась.
— Т-товарищ г-генерал?.. — сильно заикаясь, повторила девушка.
Рябинин отвел глаза и не произносил ни слова. Поток его жизни, встретивший на своем пути преграду, обратился вспять, в прошлое… И генералу припомнились все его разновременные утраты: смерть матери, Ленина, жены, друзей… Его как бы отбрасывало к ним, и, обособившись от живых, он приблизился к тем, кого давно лишился. Перед Рябининым проходили в быстрой смене памятных картин не приобретения, делавшие его когда-то счастливым, но потери — те, что не забываются. В этом, однако, и было то горькое утешение, в котором нуждался умирающий. Ибо с ним самим происходило сейчас лишь то, что уже случилось однажды с дорогими ему людьми.
Аня, устрашенная долгим молчанием генерала, медленно выпрямилась.
— Что в-вам? — громко сказала она.
— Который час? — спросил Рябинин, он уже овладел собой.
— Половина второго, — поспешно ответила девушка, поглядев на ручные часики.
— Еще ночь…
— Да… — Аня кивнула головой.
— Все ушли?
— Ч-что? — не поняла девушка.
— Все уже ушли?
— Ах, ну да… Вы уснули, и т-товарищ комиссар ушел.
— Хорошо, — сказал Рябинин.
Он ощущал теперь ту жесткую собранность, какую испытывал в минуты крайней опасности, в тяжелых боях, в дни неудач. Это было привычной реакцией воли, не изменившей ему и сейчас. Командарм как бы повернулся лицом — влажным, замкнувшимся, с недовольно поджатыми губами — к последнему испытанию. Холодно, чуть брезгливо смотрел он в дальний угол. Там стояла на четырех ножках железная печка, длинная и приземистая, как такса; тень от нее падала на бревенчатую стену. Возле маленькой дверцы лежали светлые, тонко наколотые поленца… Рябинин смотрел так, будто из-за печки должно было появиться то именно, что он приготовился встретить. Но проходили минуты, и в углу ничего не менялось…
Аня отступила на шаг и опустилась на стул возле койки. Генерал с трудом приподнял голову…
— Дай мне одеться, — приказал он.
— Что? — спросила девушка.
— Одеться быстренько… — повторил Рябинин.
«Как же так — я умираю, а немцы еще в Вязьме! — спохватился он. — Я умираю, а победа еще не близка!» — протестовал он, требуя жизни или немедленного изгнания врагов.
Его тревога была столь велика, что ясное сознание померкло в ней. И голос долга заговорил в Рябинине, так громко, что уже не слышно стало слабых возражений разума. Сама смерть словно отступилась от старого солдата, утратив над ним недавнюю повелительную силу. Ибо он был нужен еще своей стране, партии, Сталину — Рябинин не сомневался в атом.
«Как же они без меня?» — недоумевал он с тем невольным преувеличением, в котором нет ничего, кроме верности и любви.
— Но к-как вы оденетесь? — рассудительно спросила Аня.
— Скорей! — сказал Рябинин.
Пальцы его скребли по одеялу, и оно собиралось в складки, открывая огромную забинтованную ногу… Доверие великого главнокомандующего обязывало Рябинина жить, так как решающие битвы еще не начинались. И смерть казалась уже ему похожей на вероломство по отношению к живым… Ему надо было немедленно их видеть, кого-то ободрить, кому-то преподать наставления, от других потребовать отчета. Следовало спешить, пока он не покинул еще своей армии, оставить ей все, что он знал и умел…