Откуда-то со стороны послышался шум: приближались позорные повозки, за которыми в воздухе вырастали клубы удушливой пыли. Один из возниц — беззубый мужик с физиономией идиота — громко приветствовал своих знакомых, замеченных им в толпе. Люди закричали и стали плевать в неподвижные фигуры, привязанные к повозкам. Молодая женщина, стоявшая впереди Уильяма, начала подпрыгивать — отчасти для того, чтобы лучше видеть, отчасти чтобы дать выход охватившему ее нетерпению. Родители брали на руки детей и сажали их себе на плечи. Несколько других помощников палача притащили откуда-то огромный железный котел и четыре котелка поменьше, над которыми клубился пар. Под смех и одобрительные крики толпы кипяток из котелков был вылит в большой котел. Один из подручных сделал вид, что собирается выплеснуть содержимое своей посудины на зрителей, стоящих у самого помоста; толпа всколыхнулась и в притворном испуге, смеясь, попятилась назад. Повозки тем временем достигли места казни. И теперь…
Это был Ноко. Или как его там звали? Ноко, нет, Тиноко. Чужеземное, какое-то языческое имя… Он должен был стать первым. Теперь этого дрожащего смуглого человека в белой рубахе грубо отвязали от повозки, сорвали рубаху. Палач поднял над головой нож — остро наточенное, до блеска отполированное лезвие сверкнуло на солнце; толпа ахнула и притихла. Палач отдал приказ, ведь в его обязанности не входило набрасывать веревку на тонкую длинную шею; это была работа первого подручного; Тиноко, с трудом передвигая ноги и дрожа от страха, под смех толпы был возведен на помост. За спиной у него, позади виселицы, на узком, грубо сколоченном подиуме уже дожидался палач. Это был помост на помосте. Палач был молод и мускулист; он зашевелил губами, ругаясь, и старательно затянул пеньковую петлю на шее своей жертвы. И затем Уильям увидел, как шевелятся губы обреченного, словно произнося слова молитвы; Тиноко попытался молитвенно сложить дрожащие руки, но это ему так и не удалось. Петля была накинута и затянута; в наступившей тишине послышался хрип задыхающейся жертвы. Второй подручный резко выбил лестницу. Лишившиеся опоры ноги задергались в воздухе, но выпученные от ужаса глаза все еще моргали. И тут началось действо, требующее гораздо большей точности, чем ремесло Уильяма: не дожидаясь хруста шеи, палач подошел с ножом к висельнику и одним махом вспорол тому живот от сердца до паха. Быстро перекинул нож из правой руки в левую и затем погрузил свой окровавленный кулак внутрь качающегося тела. Первый помощник взял из рук наставника кровавый нож и осторожно вытер его о чистую ткань, в то время как взгляд его был прикован к рукам потрошителя. Палач вынул руку из разреза и поднял высоко над головой, так, чтобы видели все, окровавленное сердце; потом достал другой рукой груду кишок. Толпа разразилась радостными криками; стоящая перед Уильямом женщина прыгала и хлопала в ладоши; малыш, сидящий на плечах у отца, равнодушно сосал палец, не понимая этих взрослых игр. Алая кровь лилась рекой. Потом, так как веревку предстояло использовать снова, петля была ослаблена, и истекающее кровью тело сняли с виселицы. Палач кинул сердце и внутренности в дымящийся котел и вытер руки полотенцем. Толпа стонала от восторга: своей очереди дожидались еще две жертвы… Подручные передали палачу тесак, который казался грубым и неуклюжим по сравнению с предыдущим инструментом, но был таким же острым — это стало ясно по тому, как палач одним махом перерубил кости при четвертовании: сначала отлетела голова, потом руки и ноги. Превратившееся в обрубок тело было показано толпе, после чего все куски полетели в стоявшую у помоста корзину.
Следующим был Феррара — тучный, заплывший жиром толстяк. Когда его поднимали на помост, то его голая волосатая грудь дрожала, точно студень, тройной подбородок колыхался, а глаза закатывались, как у бесчувственной куклы. Это уже больше походило на комедию в духе Кемпа, Когда Феррару поднимали на виселицу, он визжал, словно резаный поросенок: «Нет, нет, нет!»
— потом принялся утробно реветь, когда у него на шее затягивалась петля. На этот раз палач замешкался: Феррара был уже мертв, когда в него вонзилось острие ножа. Сердце толстяка было огромным, заплывшим жиром, словно гусиная печенка; кишкам, казалось, не будет конца, они тянулись и тянулись розовой колбасой; толпа долго потешалась над комичным зрелищем обрубленных жирных, похожих на окорок, ног.
И вот, наконец, настал черед главного злодея. Доктор Родриго Лопес, еврей, Макиавел, маленький и черный, отчаянно гримасничал и что-то невнятно лепетал, словно больная обезьянка. Его лишили возможности сохранить хотя бы остатки благородства перед смертью: с него была сорвана вся одежда. Гляди, какой у него …; сразу видно, что он такой же развратник, как и все эти проклятые иноземцы! Лопес молился, истерическим голосом выкрикивая священные слова на чужом языке. Нет, это он молится дьяволу, ведь «адонай» у них значит «дьявол»! И затем он крикнул на ломаном английском:
— Я любить королеф! Я любить она так много, как Езус Крист!..
Толпа покатывалась со смеху, но в то же время она была охвачена праведным негодованием: этот голый, похожий на обезьяну иностранец дерзает призывать Святое имя, да еще смеет, размахивая своим поганым членом, говорить о любви к королеве! Кончай его, не мешкай! И вот забившееся в предсмертных конвульсиях тело оросило землю — но не кровью. Потрясенные родители закрывали глаза своим детям. Один раз, второй, третий… Семя пролилось на руки палача, когда тот приступил к телу со своим тесаком и привычно ловко разделал труп.
Как и предсказывал Гарри, Уильям увидел все, испив чашу этого кровавого действа до дна. Поэт отвернулся, и его охватил ужас при виде смеющегося Гарри, жестами показывающего, что сам он отправляется вместе с победоносным Робином праздновать этот триумф, а Уильям может отправляться домой в карете. Всю обратную дорогу Уильям был в растерянности и плохо соображал, что происходит, словно ехал на свою собственную казнь. Тем временем удовлетворенная толпа, растратившая без остатка весь гнев, начала редеть; небольшие семейные группки чинно расходились по домам.
Уильям проснулся оттого, что кто-то грубо тормошил его за плечо. Он так и не досмотрел странный сон, действие которого происходило в Пэрис-Гарден: огромный рычащий медведь терзал собак, те жалобно тявкали, истекая кровью… обезьянка ехала верхом на собаке и визжала, но вскоре их настигли и сожрали бешеные псы… маленький! мальчик убегал от медведя, на его голове виднелись кровоточащие следы от острых когтей… Пэрис-Гарден был райским садом, вместилищем невинного блаженства: такое откровение Уильям получил в этом сне. Он открыл глаза и увидел Гарри, держащего в руке свечу в серебряном подсвечнике. Гарри был пьян и пребывал в хорошем расположении духа.
— Итак, папаша, как дела? Как тебе представление? Понравилось сидеть в ложе для почетных гостей?
Он поставил свечу на бюро. Бодрый, неотразимый, сотворенный Господом раньше, чем нравственность, Гарри упал на кровать, на которой лежал его поэт. У графа был такой вид, как будто он только что возвратился из райского сада и еще не успел расстегнуть камзол. Но тем вечером Уильям был в силах противостоять ему. Укрывшись одеялом с головой и дрожа всем телом, он ответил:
— Я устал. Мне очень плохо.
— Плохо ему! Тебе и должно быть плохо. Сначала казнь через повешение, а потом им еще вдобавок и кишки выпустили! — Гарри тихонько засмеялся. — А мы сегодня провели замечательный вечер в компании шлюх. Но не в Ислингтоне, нет. Ты был прав насчет этой трактирщицы из Ислингтона. Так что сначала мы были с девками, а потом я вдруг вспомнил о своем старом милом папаше, которому, наверное, тут скучно одному. — Гарри провел рукой по волосам Уильяма, длинным и шелковистым на затылке и редеющим надо лбом, и собрал их в горсть. И настойчиво потянул.
— Отстань, оставь меня в покое. Мне очень плохо…
— Правильно, так и было задумано. А сейчас будет еще хуже. — И Гарри снова дернул его за волосы.
— Иногда я не чувствую к тебе ничего, кроме гнева и отчаяния.
— Да, да, пусть это будет гнев. Но только один гнев, без отчаяния. Гнев, гнев, гнев… — У Гарри были длинные ногти; он вонзил кончики пальцев свободной руки в голую грудь Уильяма. — Я хочу выцарапать все, что у тебя там засело. — И он медленным царапающим движением повел руку вниз. Уильям вскрикнул и перехватил. Теперь он крепко сжимал обе трепетные, по-девичьи нежные ручки.
— Если ты сейчас же не оставишь меня в покое, то, думаю, мне лучше отсюда уйти и поискать ночлега в какой-нибудь таверне!
— Нет, никуда ты не пойдешь. Ты останешься: это приказываю тебе я, твой господин.
И на этот раз, как, впрочем, и всегда, Уильям обмяк и сдался. Гарри же начал вести себя еще более агрессивно.
— Умереть, умереть! — Акт умирания должен был произойти чуть позднее, и Уильям заранее знал, что после того, как это свершится, он возненавидит себя еще больше.
ГЛАВА 5
— Я же предупреждал, что ни к чему хорошему это не приведет. Я все время твердил тебе об этом. Ты же ничего и слышать не хотел.
Гарри с истерическим криком швырнул книжку на пол. Это была тоненькая книжонка в дешевом переплете, ее обложка уже почти отлетела. Уильям, сохраняя спокойствие и в душе даже немного радуясь такому повороту событий, поднял книжку. Это была поэма анонимного автора, озаглавленная «Уиллоуби, его Авиза, или Правдивый портрет скромной девы и целомудренной и верной жены». Уильям догадывался, кто мог написать это или, по крайней мере, стоять за ее сочинением. Стиль поэмы ничем не напоминал пафосный, тяжеловесный слог Чепмена, но ведь Чепмен запросто мог продать эту тему какому-нибудь спившемуся рифмоплету или магистру искусств. Тем более, что продать такую книгу не составляло никакого труда. Уильям принялся листать страницы и наткнулся на крохотный островок прозы, такой же неудобоваримой, как сыр с черным хлебом:
«Генри Уиллоуби, внезапно пораженный любовным недугом, виной которому стала прекраснаяА., сначала страдает в одиночестве, но затем, будучи не в силах угасить неукротимый пожар, пылающий в его сердце, по секрету сообщает о своих чувствах своему близкому другу Уиллу, который и сам незадолго до этого пережил нечто подобное…»
Это был чистейший вымысел от начала и до конца, и все-таки среди всей этой словесной трухи скрывалась крупица истины. В поэме рассказывалось о благочестивой и прекрасной трактирщице, достойно отражавшей все посягательства на ее добродетель. Так кто же еще мог послужить прообразом для этого Генри Уиллоуби, как не сам Гарри Ризли? А чтобы не оставалось никаких сомнений относительно личности Уильяма, книжка содержала прозрачные намеки на его близость к актерскому ремеслу: «…Вряд ли кто-то другой сможет сыграть его роль лучше его самого… развязка больше подходила для этого нового актера, чем для актера прежнего… в конце концов эта комедия превратилась в трагедию, причиной чему стало безрадостное, плачевное положение, в котором оказался этот самый Генри Уиллоуби…» И вот самый прямой намек: «…Все привязанности и искушения, которые только мог измыслить для него безумный Уилл…»
— Ну вот, теперь пойдут разговоры, — сказал Уильям, откладывая книжку на стол у окна.
За окном виднелся желтеющий платан, слышался громкий щебет ласточек. Еще одна осень, конец лета, но, возможно, на этот раз она будет означать конец его рабства у Гарри. Рабства, но не дружбы; Уильям был по-прежнему очень привязан к этому юноше, любил его, как собственного сына, как себя самого. Просто закончатся тайные объятия, та роковая любовь, что заставляла его ненавидеть самого себя и вроде бы пошла на убыль после того июньского безумия. Уильяму казалось, что так и должно быть. Что же до Гарри, то он уже не считал нужным скрывать своего интереса к хорошеньким королевским фрейлинам. И Уильям продолжал давить на его больную мозоль. Он сказал:
— Наверняка милорду Бэрли все это донесут. Гарри злорадно ухмыльнулся в ответ:
— А милорд Бэрли и так уже все знает. Мой опекун выдвинул мне грозный ультиматум.
— Ультиматум? Когда это было? — В последнее время Уильям был слишком занят своими театральными делами и не замечал ничего, что происходит вокруг.
— Он дал мне последний шанс. Так что или женюсь на досточтимой леди Лизе — чтобы треснула ее прыщавая рожа! — или мне придется заплатить штраф. Так сказать, возместить моральный ущерб за разбитое сердце моего опекуна и за обманутые надежды этой прыщавой суки.
— Штраф? Деньги? Ты должен заплатить деньги?
— Пять тысяч фунтов.
Уильям присвистнул в лучших традициях стратфордского простолюдина, не имеющего представления об этикете.
— И что ты теперь собираешься делать?
— Я найду деньги. Хотя, конечно, это будет непросто. Но я согласен заплатить в десять раз больше, лишь бы только не ложиться в одну кровать с этой уродиной. Я ни за что не женюсь!
— Не исключено, — осторожно заметил Уильям, — если все это действительно так, то тебя могут заставить жениться и против твоей воли. Любовь прекрасна, но так уж распорядилась природа, что у удовольствий могут быть нежелательные последствия, которые не имеют никакого отношения к собственно любви.
— Вот только не надо примерять собственное прошлое к моему будущему! Тебя-то заставили жениться из-за того, что у нее брюхо на нос полезло…
— Да? А разве благородные лорды в этом смысле чем-то отличаются от простых стратфордских перчаточников?
Гарри подошел к винному столику и налил себе кубок кроваво-красного вина; это было его любимое вино, в последнее время он все чаще воздавал должное этому напитку; Уильяму он выпить не предложил.
— Не думаю, что тебе нужно разговаривать со мной подобным образом, — сказал он. — Иногда мне кажется, что причина моих неудач кроется именно в чрезмерной фамильярности. Не в моем неподчинении тем, кто поставлен надо мной, но в моем собственном поведении с теми… Ну да ладно, не имеет значения. — Он жадно осушил свой кубок.
— До сих пор я ни разу не дал тебе повода для упреков в непочтительном отношении к твоей милости, — сказал Уильям, — и можешь быть уверен, что и в будущем беспокоиться на мой счет тебе не придется. Я никогда не таскался с тобой по тавернам в поисках приключений. Я постарался положить конец твоей дурацкой интрижке в Ислингтоне. И уж тем более я никогда не вставал в горделивую позу, прекрасно понимая, что ничего, кроме упреков и недоброжелательства, мне это не принесет. Я не такой дурак. Наедине мы друзья, но в присутствии посторонних я всего лишь смиренный слуга, такой же, как мастер Флорио. Но больше я им не буду. Эта книга подсказала мне, что делать. — Он держал «Уиллоуби и его Авизу» обеими руками, как будто собирался ее разорвать. — Тебе нужны пять тысяч фунтов? Будь я в состоянии добыть такие деньги, я не задумываясь отдал бы их тебе. Ты станешь закладывать земельные угодья своего рода, но ведь это неправильно, так не должно быть. Я ухожу, чтобы перестать зависеть от тебя и от изящной поэзии. При следующей нашей встрече мы уже будем говорить почти на равных.
— Ишь куда хватил, — с усмешкой покачал головой Гарри. — Равными мы с тобой не будем никогда. Тебе не получить графского титула. Графом нельзя стать за лицедейство в театре, за скупку муки для голодающих или за выкуп чужой закладной. Титул передается по наследству, и его нельзя отобрать. — Он налил себе еще вина, но на этот раз протянул Уильяму второй кубок. Уильям только покачал головой, сказав при этом:
— Я предвижу, что настанут времена, когда за деньги можно будет купить все. Ведь деньги уже сейчас правят этим городом. Я предвижу время, когда обедневшие аристократы в заплатанных одеждах будут почитать за счастье породниться с семьями презренных торговцев. Я хочу подняться как можно выше и в конце концов стану джентльменом. Тебя же этот путь наверх может привести только к закату.
— Что ты имеешь в виду?
— Все. Больше я ничего не скажу. Возьми для примера хотя бы опыт милорда Эссекса.
— Я не собираюсь брать для примера его опыт! Ни его, ни кого-либо еще,
— с неожиданной злостью воскликнул Гарри. — И вообще, я не собираюсь слушать, как всякие деревенские ничтожества рассуждают о знатных лордах так, как если бы те были им ровней. Так что лучше занимайся своими пьесками для балагана, а в государственных делах мы разберемся и без тебя.
Значит, лорд Эссекс не только придворный, но уже и государственный муж? И какой же будет его следующая должность?
— Мне кажется, — натянуто сказал милорд Саутгемптон, — тебе пора идти. И забери с собой эту вонючую книжонку. Хотя нет, оставь, я прочту ее еще раз. Встретимся сегодня вечером. Возможно, к тому времени мы оба успеем осмыслить все это и прийти в себя.
Уильям усмехнулся:
— Увы, милорд, меня ждут другие дела. Такова уж жизнь актера. Но вот завтра, если, конечно, ваша милость пожелает нанести мне визит, я буду к вашим услугам. Вот, я записал тут адресок на бумажке, дом и улица. От Ходборна до Бишопсгейта, можно сказать, рукой подать.
Гарри запустил книгой в своего друга. Еле державшаяся обложка наконец отлетела совсем; все-таки переплет был очень дешевым и ненадежным, не чета работам Ричарда Филда, еще одного удачливого выходца из Стратфорда.
Подальше от реки. К северу от шумного базара и больших домов, где селились торговцы и лавочники. Даже севернее городской стены и прелестных летних домиков, находящихся за ней. Здесь, в Шордиче, так легко дышится… «Театр» превосходит «Розу» во всех отношениях. Старый Бербедж предприимчив и знает свое дело ничуть не хуже Хенсло, к тому же он старый актер, хотя, насколько я могу судить, не слишком талантливый. Но вот его сын, этот Ричард, подает большие надежды. Возможно, со временем он даже затмит Аллена… Кстати, уж не родственник ли этот Джайлз Аллен, от которого старому Бербеджу в свое время достался этот участок земли, нашему неотразимому Неду? Такое вполне возможно. Это было в 1576 году. Аренда на двадцать два года. Крохотный клочок земли, пустырь, где не было ничего, кроме пожухлой травы и собачьего дерьма. Говорят, здесь даже находили человеческие кости. Миленькое дело — увидеть в земле скалящий зубы человеческий череп… А теперь тут стоит прекрасный театр. Так, двадцать два года… Срок аренды истекает в 1598-м, значит, осталось еще четыре года. Интересно, продлит ли этот Аллен договор? Я бы на его месте не стал. Но ведь театр делают люди, а не стены. «Слуги лорда-камергера». Тут подобралась отличная труппа: Ричард Бербедж, Джон Хеминг, Том Поп, Гарри Конделл. И неужели Уилл Кемп тоже здесь? Хотя иначе и быть не могло, ведь мы с ним, два Уилла, всегда были вместе. Но только он никак не оставит своей дурацкой привычки нести отсебятину на сцене всякий раз, когда забывает или вовсе не знает текст. Кемп слишком нахален и считает себя выше всяких там поэтических условностей… Но каждому свое. Если кровь и убийства (а пока эти явления существуют, я буду о них писать) — удел Дика Бербеджа, то амплуа Кемпа — низменный смех над собакой, задирающей ногу у столба. Мы будем зарабатывать деньги всевозможными путями, в том числе вытрясать их из карманов юных лордов, торопливо записывающих мои изречения в свои тетрадки… Театр «слуг лорда-адмирала», что теперь находится в старой «Розе», больше напоминает обыкновенный трактир, но все-таки у них есть репертуар — «Фауст», «Мальтийский еврей», «Тамерлан», «Гиз» и еще много чего. Мои пьесы там тоже играются — и «Гарри», и «Тит», и «Строптивая», и даже та дурацкая пьеса, халтурная подделка под Плавта. Теперь самое главное — быстро и много работать, чтобы успеть до Рождества… Ничего не теряй — и многое обретешь. Если бедный лекарь-еврей продолжает доставать их и с того» света, то зачем тогда — Christophero gratias — вообще вводить его в пьесу и делать местом действия макиавеллиевскую Италию; тем более что Италия прекрасно подойдет для другой пьесы о вражде двух семей. За основу здесь можно принять бесталанную поэму Брука, а вдохновиться приятелями Гарри братьями Данвер и их давней враждой с семейством Лонг. Да и для имени Монтегю — а если на итальянский манер, то Монтекки, — принадлежащего роду Саутгемптонов, место в пьесе тоже найдется.
Итак, я актер, полноправный актер (и я им нужен, разве нет?). Но это еще только начало!..
Позвольте мне перевести дух, дайте хлебнуть вина, потому что, Боже мой, Смуглая леди уже совсем близко. Еще немного — и она появится на сцене… Уильям впервые ее увидел, когда шел из Бишопсгейта в церковь Святой Елены. Она вышла из кареты перед домом недалеко от церкви: дама в опущенной вуали, в сопровождении служанки. Дул порывистый осенний ветер, на какие-то доли мгновения ее вуаль приподнялась, и Уильям увидел это дивное лицо. Смуглая кожа под вуалью казалась золотистой, словно сияющей изнутри. Ему вспомнилась другая осень, та давняя осень в Бристоле, вспомнилось жгучее чувство стыда. Тогда юного Уилла вышвырнули из борделя с темнокожими шлюхами из-за того, что у него не оказалось при себе нескольких серебряных монеток. Теперь было все иначе. Смуглая женщина была совсем не похожа ни на содержанку, ни на сводню… Новенькая карета, запряженная парой холеных чубарых коней. Толстый кучер неспешно слез с облучка. Дверь дома распахнулась, и взгляду Уильяма открылись некоторые детали, говорящие о зажиточности хозяев, — портрет в золоченой раме на стене прихожей, столик с серебряным канделябром… И затем чудесное видение исчезло. Неужели это лишь показалось? Они репетировали «Ромео» в «Театре», и во время перерыва Уильям спросил про эту смуглую даму у старого Джеймса Бербеджа. Старик, оказывается, знал о ней; он вообще знал все, что происходило в Шордиче и его окрестностях.
— Про нее ходит много домыслов и легенд, — заговорил Бербедж в присущей ему порывистой манере. — Сама же она говорит (по крайней мере, так утверждают те, кому она якобы сама это рассказала), что родом она из Ост-Индии, а в Англию ее привез еще ребенком сам сэр Фрэнсис Дрейк на своей «Золотой лани», которая ньше почила близ Дентфорда. Говорят, что мать и отец этой девушки были маврами, выходцами из тамошнего знатного рода, и что их убили люди Дрейка. Так она осталась круглой сиротой. Из жалости ее взяли с собой в Англию и подыскали ей здесь новую семью. Еще говорят, что Тайный совет выдал одному бристольскому джентльмену круглую сумму на ее воспитание, чтобы она стала настоящей английской леди. Что ж, англичанкой ее не сделает даже чудо. Но вот что касается леди…
— Бристоль? Вы сказали, Бристоль?
— Так говорят все, но можно ли этому верить… Я точно знаю, что одно время она жила в Кларкен-веле, в доме «Лебедь» на Тернбул-стрит, и что у нее были знакомые среди джентльменов из «Грейз-Инн». Дамочка она состоятельная, при деньгах, это сразу видно, но вот как ей эти деньги достались — вопрос спорный. Если ей верить, то выходит, что тот джентльмен из Бристоля, ее приемный отец, умер и оставил ей кое-что в наследство. Звучит правдоподобно. Особенно для тех, кто не знает о нравах бристольских работорговцев. Так что и приемная семья, и эта якобы наследство…
— А как ее зовут?
— Имя у нее иностранное, языческое, кажется, магометанское, но здесь она живет под христианским именем. Кажется, я слышал, как ее называли госпожой Люси. Она приходила к нам в «Театр» всего один раз, под полумаской, с золотым футлярчиком с духами в руке, закрытая вуалью, как истинная христианка и благородная леди. Ей, по-моему, года двадцать два-двадцать три.
Уильям понимал, что предаваться старым фантазиям неправильно и даже вредно, тем более сейчас, когда он так решительно настроен обеспечить себе блестящее будущее. Но ноги сами несли его к тому дому, где жила смуглая леди, и всякий раз, отправляясь поутру на прогулку, Уильям придумывал новые причины, чтобы пройти мимо того места. Колокол церкви Святой Елены был для него напоминанием о существовании этой милой особы, которая прежде была язычницей или магометанкой, а теперь жила под сенью христианского храма. Так что же он хотел узнать? Чем эта странная смуглая дама занимается в этом прекрасном доме? Возможно, смуглая леди напомнила Уильяму его давнюю мальчишескую мечту о богатстве, морских путешествиях и экзотических островах. И юность, его юность, которая теперь сохранилась только в пьесах и поэмах, юность, безвозвратно ушедшую от него за время дружбы с Гарри… А ведь еще столько лет прошло в бедности и обучении перчаточному ремеслу, а потом была поспешная женитьба на строптивой девице, которая обвела юношу вокруг пальца… В мечтах Уильям видел себя помолодевшим на десять лет, стоящим на площади у фонтана, со шпагой в руке — этакий знатный красавец влюбленный. Однако в зеркале на стене его комнаты по-прежнему отражалось усталое лицо с потухшими глазами и большими залысинами надо лбом. Созерцание белого листа бумаги приносило Уильяму куда больше удовольствия, чем разглядывание своего отражения в голубоватом стекле. Он дописывал последние сцены новой пьесы, слова складывались в остроумный стих словно сами по себе (ах, молодость, любовь!). Все получалось очень мило и изысканно, в духе Грина и Марло, и вовсе не походило на низкопробные вирши халтурщика-рифмоплета. Неужели он замахнулся на слишком многое — быть поэтом и одновременно благородным джентльменом? Вряд ли можно так много требовать от этого ненадежного, эфемерного мира…
Он увидел свою смуглую леди снова, на этот раз без вуали. Осенью, погожим ноябрьским днем. Было тепло, пригревало солнце, и казалось, что снова пришла весна. Проходя мимо заветного дома, Уильям привычно посмотрел в окно и увидел там девушку. Она стояла перед раскрытым окном, опершись локтями о подоконник, зачарованная великолепием солнечного утра. У девушки были худые, но очень изящные руки; на плечи был накинут белый шерстяной платок, защищающий от утренней прохлады; глубокое декольте платья открывало соблазнительную и манящую ложбинку между грудями. Что же до ее лица, то оно имело большое сходство с лицомтой, другой темнокожей девушки, с которой Уильяму пришлось столкнуться в свое время: тот же широкий, хотя и не лишенный изящества нос, пухлые губы… У смуглой леди были темно-карие глаза, живой и проницательный взгляд, но Уильяму почему-то показалось, что эти влажные глаза могут быстро наполняться слезами. Она разговаривала с кем-то стоявшим у нее за спиной и невидимым с улицы, возможно со служанкой. Разобрать слова было невозможно, но Уильям заметил, что девушка надменно улыбается. Она знает себе цену, в этом не было никакого сомнения. Уильям стоял и жадно пожирал ее взглядом. Ее глаза, до того лениво созерцавшие почти пустынную улицу (ну, играли там двое мальчишек, проехал на белом коне толстяк, с виду похожий на турка, прошел ремесленник…). Наконец глаза смуглой леди встретились с его глазами; Уильям постарался задержать ее взгляд; она же, похоже, смутилась: засмеялась, поспешно отвернулась и захлопнула окно.
Больше он ее не видел, по крайней мере до Рождества, но в ту пору у него было полно других забот, так что времени на любовные грезы попросту не оставалось (и все-таки, проходя мимо ее дома и кутаясь в полы теплого плаща, Уильям нет-нет да и задавался вопросом о том, где она может быть: не заболела ли? не уехала ли из города навсегда? а что, если она бывает в Англии лишь время от времени, наездами?). Как Уильям и предполагал, его «Ромео» произвел настоящий фурор: школяры из «Грейз-Инн» попросили разрешения поставить у себя на Рождество «Комедию ошибок», «Театр» был у всех на слуху, а знатная публика назвала это заведение «обителью музы милейшего мастера Шекспира». Четвертого января (незадолго до этого Уильям начал вести дневник, потому и запомнил точную дату) ему домой нанес визит Гарри.
— Ну вот, — говорил Гарри, расхаживая по темной каморке и ища взглядом кувшин с вином, — наши отношения снова становятся доверительными. Леди Лиза выходит замуж за милорда Дерби, да хранит их Господь, ибо эти двое стоят друг друга; так что мой суровый опекун в последнее время гораздо реже и с меньшей настойчивостью, чем прежде, напоминает мне о пяти тысячах фунтов. Хорошо еще, что я не слишком торопился их ему отдать.
Эти слова заставили Уильяма насторожиться. А что, если… Но можно ли…
— Этот старый греховодник вчера почтил своим присутствием «Грейз». Вообще, там народу собралось много, и между «Грейз» и «Темплом» произошел этот скандал. Ты наверняка уже слышал об этом, потому что в ту ночь — как они теперь ее сами называют, «ночь ошибок» — пострадала не только твоя пьеса.
— До меня дошли кое-какие слухи, но сам я при этом не присутствовал.
— В «Грейз» устроили пародию на королевский прием при дворе принца Пурпула, куда якобы был приглашен посланник королевства Темпларии — так они назвали «Внутренний темпл». Но приглашенных оказалось слишком много, и поэтому случилась большая давка, а самому послу здорово намяли бока. А вчера вечером была разыграна сценка, в которой «Грейз» и «Темпл» помирились и снова стали друзьями. Чушь собачья. Принц Пурпул отдавал всем своим подданным приказания идти в «Театр», где им живо вправили бы мозги поучительными строками «сладчайшего мастера Шекспира». — Гарри рассмеялся. — Выпивки там было — залейся, я даже блевал. Их приторно-сладкое вино прямо так и рвалось обратно.
— Выглядишь ты замечательно, как всегда.
— Ага, но этого не случилось бы, если бы тогда рядом со мной был мой милый и рассудительный папаша.
Уильям усмехнулся:
— И всегда здесь. Или в театре. А ты сейчас, наверно, целыми днями занят при дворе, так что времени на всяких убогих актеришек у тебя просто не остается.
— Что верно, то верно. Знаешь, среди этих придворных… Ну да ладно, не важно. Все они лицемеры. — Он налил себе вина, отпил глоток и глубокомысленно изрек: — Забористое пойло! Нужно будет прислать тебе Канарской мадеры. У меня есть замечательная мадера, к тому же не очень сладкая. — С этими словами он осушил свой бокал, поморщился и затем как бы между прочим спросил: — Послушай, а кто такая эта аббатисса из Кларкенвела, о которой все так много говорят?
— Аббатиса?
— Ну да, на пирушке в «Грейз» упомянули какую-то аббатису из монастыря в Кларкенвеле. Чушь какая-то! Будто бы она подбирала хор из монахинь для исполнения заупокойных песнопений или чего-то в этом роде во время коронации этого самого принца Пурпула. Кажется, по ходу представления ее называли Люси Негро или как-то так.
Это сообщение Уильяму совсем не понравилось.